«Олег от четырех до шести»
Бабушка решает кроссворд и спрашивает у мамы Олега, не знает ли она, кто архитектор Казанского собора в Ленинграде, мама советует спросить у внука (Олега). Олег сейчас же отвечает «Воронихин». Тогда бабушка спрашивает, не назовет ли Олег инструмент для наблюдения за звездами, который бы оканчивался на букву «р», следует ответ: «Телескопер».
Олег гуляет с папой по улице, останавливается, топает ногой и спрашивает: «Что там внизу находится?» Папа отвечает, что там под асфальтом земля и в ней всякие червячки и букашки. Олег не соглашается и говорит, что там находится Подмосковье (находится под впечатлением набора открыток «Памятники Подмосковья»).
Олег пришел с прогулки, гулял с хорошим настроением, идти домой не хотел и, придя домой, заявил: «Это не дом, а концентрационный лагерь, резервация — колючей проволоки нет, а настроение портят: звонят по телефону (мама Олега в это время разговаривала по телефону), тапочки не надеваются (никак не мог натянуть задник тапочка на пятку)».
Олег решил проверить познания мамы в географии и спросил где находится река Миссисипи. Мама, не задумываясь, ответила, что в Южной Америке. Олег: «Мама, ты такая многолетняя женщина и не знаешь, что Миссисипи находится в США».
Олег летом жил на даче и умывался над тазиком, воду из которого после умывания выливал собственноручно. Олег был не в настроении, умылся и нес тазик с мыльной водой, чтобы вылить воду в ведро. По дороге ворчит себе под нос: «Сейчас брошу таз и скажу, что споткнулся».
Олег с папой жгли костер на участке дачи, и вдруг начался дождь, но Олегу не хочется идти домой и он говорит: «А мы разведем костер до неба, оно и высохнет».
Папа смотрит телевизор, а Олег его зовет в другую комнату поиграть с ним. Папа не идет, так как показывают интересный фильм. Олег тогда говорит: «Телевизор надо разбить, размолоть, растереть и раздать порошок людям, этот телевизор будет у всех, а вместе с тем и ни у кого».
— И давно у тебя появился этот умник?
— В начале этого года.
— В первый раз слышу.
Муж удивлен. Он знает обо всех моих детях. Об Олеге я не рассказывала ему по той простой причине, что до последнего момента не могла понять, что это за экземпляр. Как к нему относиться.
— Первое впечатление было такое: бледнолицый человек-монолог в круглых очках, по-стариковски сдвинутых на нос, всего-то шести лет от роду, держит речь о чешуйчатокрылых, обитающих в странах с резко континентальным климатом. Жутковато. Теперь-то я понимаю, что эти речи были способом его самоутверждения. Он впервые попал в общество, где слова трансформируются в материальные образы, в скульптуру. А делать руками он ничего не умел. Комкая в руках пластилин, он произносил тирады, а дети же под его тирады лепили, у них все время что-то получалось, а у него — нет. И вот пару уроков назад из-под его рук вышло первое произведение — змея. Помнишь, как у меня в детстве. Свернул змею в клубок, вытянул рожки — улитка. И пошло, да в каком темпе! За два урока такой скачок — от элементарной змеи к сложному образу Человека-Тучи.
— Теперь мне все понятно,— улыбается муж.— Ты боялась, что Олег станет твоим поражением, а поражений у тебя не бывает,— подтрунивает он надо мной.— Разве что первое в жизни.
— С «отфыркиванием»?
«Тучность» возрастает, а «человечность» тает на глазах. Стаяла до проволочного контура. От проволочного рта отходят проволочные кольца. Такое получилось у меня «отфыркивание», проволочное. В пластилине эту задачу пока решить не удалось.
— Изящный выход из положения,— говорит муж.— Не ломай, пожалуйста,— просит он меня, отводя руку, занесенную над проволочным Человеком-Тучей.— Лучше представь это на ваш детский худсовет, дети будут в восторге — ты, учитель, отдаешь свою работу на их суд.
— А ты не хочешь попробовать свои силы в области отфыркивания?
— Нет, знаешь формулу взрослых: каждому свое. Это детям дано свободно проявлять себя во всех областях, а у взрослых область деятельности сужена. Так что лепи свое «отфыркивание», а я пошел сочинять про сонные помидоры.
Первое предостережение
Взрослый смотрит на работу ребенка и говорит, морщась: «Не похоже!» «А на что похоже?» — спрашиваю я всякий раз. «Ни на что»,— обычно следует ответ. А ведь дети только лишь по одному признаку подобия могут опознать и назвать весь предмет. Попробуйте понаблюдать, как ребенок, разминая пластилин, всматривается в форму и силуэт и шепчет: «Белка, а это домик, а это чье-то ухо вылезает!» Он обнаруживает предмет там, где его нет в действительности, он фантазирует, и это почему-то настораживает взрослых.
Во взрослом мире многое застыло, начиная от угла зрения (сверху вниз) и кончая раз и навсегда заданным ритмом жизни. Отношения с миром зачастую функциональны и четко определены набором социальных ролей.
Как же трудно, выйдя из функциональных тисков, обратиться к детскому миру!
А что же ребенок, которому отведено в этой картине такое незначительное место? Каковы его «роли»? А у него, слава богу, нет ролей. Он живет, а не играет роли. Точнее, он играет и живет в игре. Далеко не всегда сформулированы правила и предметы игры, которой может быть что угодно. Достаточно вспомнить себя детьми! Вспомнить — значит хоть на время поставить себя на место ребенка. Стоит нам перестать быть серьезными, включиться в игровое пространство детей — и мы многое заметим. Мы же хотим привить ребенку культуру? А что такое культура? Это прежде всего память, живая связь между близкими людьми, между поколениями и историческими эпохами.
Что же касается многих и многих взрослых, то они не только с прошлым не связаны, они оторваны даже от настоящего. Самое страшное в той функциональности, о которой я говорила, именно замкнутость, ограниченность мира «функционера», отчуждение от самых теплых, интимных сторон бытия, иными словами — разрыв связей с миром, преодолеваемый только пониманием и любовью, точнее, понимающей любовью. И те родители, которые сегодня не могут преодолеть эту замкнутость, перешагнуть пропасть, отделяющую их от детей и от мира живого, сегодняшнего, обречены на одиночество в мире завтрашнем.
Замурованный лев
Настя — молчунья. Круглые испытующие глаза на продолговатом лице. Редкие светлые волосы свисают вдоль худой шеи.
Ее брат Коля выполняет все задания, хотя ему четыре, а Насте — шесть. Он болтает с детьми в группе и ни разу не обратился к Насте. Знает, что Настя смолчит в ответ, и не пристает.
Поначалу думала: стеснительная, пообвыкнется — разговорится. А она молчит. Уставится на меня широко раскрытыми глазами и молчит. Лепит куколок, то, что умеет. Ни за одну неизвестную вещь не берется. И не пытается.
Спросила у папы, как себя ведет Настя дома. Ответил сухо: «Как все дети». Мама детей ни разу не приводила, хотя она у детей есть, указана в анкете.
Смотрит и смотрит девочка, во взгляде — никакой злобы или ненависти, как у Вадима Н. Кажется, Настя готова заговорить, но что-то ей мешает. Что же это?
И вот как-то мы все лепили льва. Неожиданно и Настя его вылепила. Я похвалила Настю и попросила льва для нашей классной выставки. Настя покачала головой, достала из коробки брикеты пластилина, построила из них глухой колодец, уложила в него льва и сверху замуровала пластилином так, чтобы ни одной щелки не осталось.
Это был знак одиночества, причины которого мне были и остались неизвестны.
Я предложила Насте прорезать окошки в доме. Она покачала головой.
— Может, тогда слепишь петуха, чтобы лев по кукареканью узнавал, утро сейчас или вечер.
— Ладно,— сказала Настя.
Даже дети умолкли, услышав Настин голос.
Вскоре папа перестал водить в школу детей. Так и осталась ее душа закрыта для меня. Остался звук — глухая клетка с сидящим на ней петухом.
Наша задача, задача взрослых — научиться понимать язык ребенка или даже говорить на нем. Конечно, как и при освоении любого языка, здесь нужны терпение и усердие, но этого мало. Уж больно деликатен, тонок и неуловим этот язык — язык мыслящих и чувствующих существ. Задача кажется невероятно трудной, даже невыполнимой. Но вспомним: на нашей стороне любовь к родному человеку. В этом огромное преимущество перед теми, кто, например, изучает иностранные языки. Детский язык — не иностранный, мы владели им прежде, и наша задача восстановить его в памяти.
Вот послушайте, как узнал язык деревьев мальчик из сказки французского писателя Ле Клезио: «Деревья только с виду неприступны и молчаливы. На самом деле они просто слишком застенчивы и боязливы. Поэтому они при посторонних всегда молчат, и никто не знает, что у них есть свой язык, и, если вести себя осторожно и умно, их можно приручить. Этим-то увлекательным делом и занялся мальчик, про которого речь в нашей сказке. Тихо-тихо пробирался он по лесу, бесшумно выходил на поляну, садился на траву и молча наблюдал за деревьями. Скоро мальчик заметил, что деревья совершенно не боятся птиц. Напротив, они очень любят нежные птичьи посвисты. Тогда он и сам попробовал тихонько насвистывать. Долго у него ничего не получалось, но когда получилось, вокруг стали твориться чудеса: деревья начали оживать! Сперва осторожно распрямились ветви, открываясь, словно большие зонтики, потом бледные корни вылезли из земли, чтобы погреться на солнышке, которое редко проникает к ним сквозь густую листву. И когда деревья перестали бояться, по всему лесу разнесся глубокий вздох облегчения».
Прислушаемся к беседе двух пятилетних детей, девочки и мальчика. Они лепят и разговаривают.
Девочка:
— Возьми лук зеленый, вымой его, раздели на четыре части. Потом говори: «Баран, баран, завей рога». Он и завьет. Мальчик:
— Когда же мне голову снимут и подарят другому человеку, а голову другого человека подарят мне?
— Зачем тебе это?
— А может, у другого человека хорошая голова, а у меня плохая.
— Ты просто не умеешь колдовать. Надо выставить руки вперед и сказать: «Чуфы, чуфы, муфы, муфы». Голова ни при чем.
— Как ты думаешь, в жизни одного человека сколько дождей?
— А как ты думаешь, где я беру уроки колдовства? Ночью я хожу в волшебный подвал. Там я их и беру. Еще хожу в лес, дремучий-предремучий. И ухаю, и всех пугаю.
— И никому это не нужно. И думать не нужно, а просто всех любить.
— Это я умею. Я умею украшать людей звездами, ловить облака, могу обращать людей в птиц.
— И все-таки жизнь грустна: взгляни на лампочку или на солнце — хочется закрыть глаза.
— Ну и что? А я возьму листок, проведу по горке, и она перестанет течь водой. И мне станет видно все, что делается на свете.
— А зато когда я вырасту, то стану всем человеком: мушкетером, и солдатом, и принцем.
Что это, простая болтовня? Нет, это два жизненных кредо. Девочки-фантазерки и мальчика-философа. Каждый гнет свою линию. Это линии, никак не перекрещиваясь, взаимодействуют друг с другом. Девочка-фантазерка в конце концов вызывает в мальчике-философе желание не только размышлять, но и стать кем-нибудь — мушкетером, солдатом или принцем. Реплики перерастают в диалог.
Дети как деревья. Если вести себя с ними «осторожно и умно, их можно приручить». Приручить, то есть приблизить их к своей руке, взять их под свой покров. Только действовать надо «осторожно и умно»!
Второе предостережение
Дети мечтают скорее вырасти. Им хочется ложиться спать поздно, смотреть «взрослые фильмы», не есть перед сном каши, они мечтают разгуливать без присмотра, без вечных взрослых окриков и одергиваний — туда не ходи, здесь не стой, того нельзя, сего нельзя. Им претит наша мелочная опека. В главном мы часто пускаем детей на самотек — не интересуемся их увлечениями, не способствуем правильному развитию их душевных качеств. В мелочах же мы предельно занудливы.
«Нескоординированное воспитание» дает свои плоды. Дети хотят скорее вырасти и вырваться на свободу. На такую свободу, которая на взрослом языке именуется самоуправством. «Вырасту, родителей слушать не стану, буду все делать, как мне нравится, вот тогда-то они у меня попляшут»,— лелеют дети свои мстительные мечты.
Есть, правда, дети, которые мечтают как можно дольше оставаться маленькими. Это редкие «экземпляры», понявшие, что взросление — это в конечном результате приближение к смерти.
— Мама, давай больше не будем есть, тогда мы не вырастем и не умрем,— предложил мне пятилетний сын.
Но есть и подобие смерти, когда физически ты существуешь, а душа твоя окостеневает, мертвеет. С детьми такое случается редко, и если все же случается, в этом целиком виноваты мы, взрослые.
Мальчик с флейтой
— А жнаете, фто я вам сейчас шкажу? — Большой пунцовый рот с шипением и свистом выталкивает слова. Мыслей у Гоши — полная голова. Она у него большая — еле держится на тонкой шее, клонится то к одному плечу, то к другому.— У нас в павке штаит Баба-Яга и вовк. Девевянные. А ешли б они были нафтоящие, то все бы люди сбевали. Вот.
— Но ты-то их не боишься?
— Не-ет, они же не вывые! Я вы мовете шлепить Бабу-Ягу? — Зрачки расширяются, карие глаза чернеют.— Шлепите мне, повавуста, Бабу-Ягу, нафтоящую!
Детей в Гошиной группе много, только успевай поворачиваться, а Гоша меня постоянно отвлекает. Рассказываю детям сказку про двух друзей-великанов, а сама леплю Бабу-Ягу, по Гошиному заказу. Ставлю ее перед Гошей, отхожу к другому столу, помогаю детям размять пластилин.
— На этих великанов гору пластилина надо,— ропщут. Пусть, пусть сначала попробуют истратить гору, сами убедятся, что дело тут не в горе, а в пропорции, в соотношении величины головы и туловища. Потом я покажу им своего великана: с головой размером в горох и туловищем — с мизинец, а ну-ка чей великаннее? Кто это плачет? Оборачиваюсь — Гоша.
— Жалепите ее, жалепите! — стонет Гоша.
Превращаю Бабу-Ягу в лепешку. |
— Гоша ты мой, Гоша, зачем же ты попросил...
— А она шнова не вылежет? — показывает на смятую Бабу-Ягу.
— Нет. Она же не настоящая.
— Никаких Баб-Яг на свете не бывает,— смеются дети, а Гоше страшно. Он даже вылепленного крокодила боится.
Показываю детям, как лепится крокодил.
Гоша повторяет за мной все движения, приговаривает. «Вот он увже пашть рашкрыл...», и как отбросит от себя крокодила. «Жакройте, жакройте ему рот!» — просит. Он теперь и слово-то «пасть» боится произнести, заменяет на «рот».
Играем в кошки-мышки. Гоша стоит в стороне, вращая вытаращенными глазами туда-сюда, словно наблюдает за пинг-понговым шариком в игре. Вжался в стену, смотрит на веселую беготню округлившимися от ужаса глазами.
— Ты чего, Гоша, мы же играем.— Я затеяла эти кошки-мышки для того, чтобы обратить внимание детей на сам характер человеческого движения, а то они лепят все застывшее.
— Шейчас, поймают, шейчас,— шепчет.— Не хочу, не хочу, не хочу,— закрывает глаза ладонями.
Приходится прекратить игру.
Когда Гоше ниоткуда не грозит опасность, на него нисходит блаженный покой. Верхние веки наплывают на зрачки, покрывают их до середины, улыбка застывает в витых углах рта, обнажаются крупные передние зубы с расщелиной посредине. Гоша о чем-то грезит, он уже не с нами, он там, где нам не бывать.
В такие минуты он поет, тихо-тихо, подкрадешься из-за спины и слушаешь эту музыку, прозрачную, дребезжащую, как воздух в морозный день.
— А вы жнаете фто? — пробуждается Гоша от грез.— Когда я вырофту, мне купят флейту, нафтоящую. Я увже умею швиштеть. Фше флейтифты должны уметь швиштеть. Хотите пошвищу?
Закрыв глаза и запрокинув голову, Гоша высвистывает мелодию с пластинки «Играет Франциско Гойя», гитарную музыку в переложении на свист. Чисто, ни одной фальшивой ноты. Большой рот собран в трубочку, Гоша перебирает пальцами, играет на воображаемой флейте, настоящую-то ему подарят, когда он вырастет!
— Шбився,— вздыхает Гоша, хотя никто не заметил сбива.— Жубы уштали. Шкорей вы вырашти! — мечтает он.
— Вы Гошина... (Мама? Бабушка? Женщина в летах, желтая кожа обтягивает резкие скулы, глаза тусклые в темных запавших глазницах, рот живой, полнокровный, Гошин.).
— Мама,— помогает мне, видно привыкла к тому, что ее принимают за его бабушку, больно уж резок контраст: яркий ребенок и тусклая, как пожухлый осенний лист, мать.— А что, он плохо себя ведет? На него все педагоги жалуются.
— Нет. Ваш Гоша необыкновенный. И в какой раз мелькнула мысль: расхожее словцо «необыкновенный», а кто из них обыкновенный?
— С ним надо заниматься музыкой, он нам сегодня такой концерт устроил.
— Это он может,— улыбается мама одними губами, лицо неподвижно, глаза словно незрячие.— Мы ж к вам ездим из Мытищ!
Из Мытищ! Полтора часа на двух электричках. Ненормальная мать!
— Встаем в полседьмого, Гоша раньше меня просыпается, торопит, нервничает, что опоздаем. Если вам рассказать, как он рос...— Гошина мама передергивает плечами, ежится, словно от холода, хотя в школе тепло, топят.— Можно, я провожу вас до дому?
— А Гоша?
— Я его на гардеробе оставлю, у Ольги Павловны. Видно, обжились они в школе. Успели подружиться с вахтершей. А к ней подход нужен. Одной рукой гладит, другой — бьет. Значит, подстроились под ту руку, что гладит.
Ольга Павловна сухая, неразговорчивая, тонкие губы плотно сжаты. Не от хорошей жизни пошла в вахтерши — схоронила мужа, в пустой квартире места себе не находит. А школа большая, шумная, одних педагогов больше ста, да детей до тысячи. И за всеми надо уследить, у всех сменку проверять, насчет сменки Ольга Павловна неумолима, не пустит на занятия в уличной обуви. Зато карманы ее черного халата топырятся от конфет. Выбежал ребенок с занятия, а мамы нет, она его тут же под свое крылышко, конфетами потчует, утешает. А явится потерявшаяся мама — отчитает по первое число.
— Я вам такое рашшкажу,— Гоша ей.
— Ты-то, говорун,— треплет Гошу за кудрявый вихор, а сама матери жестом показывает: идите, идите, присмотрю.
Гошина мама уже одета. Жиденькое пальтишко с белыми запалами на лацканах, облезший каракулевый воротник, ежится, бедная, от холода, еще не выйдя из школы.
— Может, не надо меня провожать?
— Да нет, сейчас угреюсь. Это так, в момент заколотит и отпустит. С недосыпу. Ночами таксопарк мою, через сутки, и днем не прилечь — убираю в квартирах, да в горкоме от семи до девяти. Гошу с собой беру, полы мне помогает натирать, уж так старается...
— А ночью он с кем?
— Он у меня спит хорошо. Живем в коммуналке, так что, если что, соседи подойдут. Комната у нас такая, что Гоша до трех лет в кроватке сидел, ползать негде было. Он и говорить начал поздно, нечисто, надо бы к логопеду...
— А он ходит в садик?
— Нет, я не могу с ним расстаться. Жизнь прошла в пустоте в одиночестве. Гоша — единственное, что у меня есть. Мне страшно за него.— Тревожный при слове «страшно» свет загорается в глубоких глазницах, свет в конце тоннеля.
— Он слишком впечатлительный! Книги просматриваю перед употреблением, опускаю все, что его может напугать, музыку отбираю — чуть не та нота, он в плач. Как вы думаете, это когда-нибудь пройдет? Так за него тревожно.
— Ничего, Гоша подрастет, начнет заниматься музыкой, жить в своей стихии. Только ни в коем случае не отдавайте его в плохие руки.
Мы уже дошли до дома, стоим у подъезда. Пригласить бы ее, накормить, отогреть, да не много ли для первого знакомства? «Вы меня приручили, так несите ответственность за прирученных»,— написала мне в письме одна девочка. Верно написала. И надо с радостью нести эту самую «ответственность», а значит — забыть себя, полностью от себя отрешиться. А в голове — вычислительная машина: как бы так исхитриться, чтобы не передать лишнего.
— Вы уж его особо не балуйте, а то как прилипнет. Ой, я вас задерживаю...
— Может, зайдете? — Компьютер наконец выключился.
Но у нее-то работает. Отказывается: «Как же к детям с пустыми руками!»
— В нашу дыру никого и не пригласишь! А тут попал в общество, так с трудом его увожу домой. В электричке засыпает, с Ленинградского на Ярославский на руках его переношу, сонного. Благо, платформы рядом.
— Как же вы тащите такого здорового парня?
— Ничего, он голову на мое плечо свесит, руками шею обовьет и спит.
Гляжу на эту маленькую, стареющую мать и представляю себе, как тащит она на себе здорового розовощекого Гошу... «Своя ноша не тянет...»
Ради Гоши она гнет свою спину в таксопарке и горкоме, подрабатывает уборкой в квартирах. Она не жертва любви, она — сама любовь.
На новогодний праздник мама сшила Гоше костюм принца: коричневый комбинезон со шлемом, в серебряных звездочках из жесткой фольги, флейту обклеила разноцветными блестками, к сапогам приделала красные картонные ботфорты.
Гоша-принц наигрывал на флейте, пробуждал снежинок и зайцев от зимнего сна.
Казалось, так и потечет Гошина жизнь, жизнь сказочного принца, музыканта, в блеске серебряных звезд, мальчика не от мира сего.
...Гоша вырос. Высокий, побледневший, с новыми плотно сидящими зубами, он все меньше и меньше походил на того карапуза, который испугался Бабы-Яги. И голова уже не казалась огромной, все уравновесилось.
Они по-прежнему жили в Мытищах, к каморке прибавилась комната, а в комнате появилось пианино — купили в рассрочку.
Гоша — третьеклассник, широко раскрытые карие глаза спрятались вглубь, занавесились длинными загнутыми кверху ресницами.
А мама совсем сдала. Привезет его на урок музыки, прижмется боком к батарее в фойе и дремлет.
— Шли бы в раздевалку да и заснули поуютнее,— приглашает Ольга Павловна Гошину маму туда, куда никого чужого не допустит.— Такая ломотня в этакую даль возить. Чайку вам согрею, горяченького,— жалеет Ольга Павловна уставшую, закоченевшую мать.— Вы б ему не разрешали после урока болтаться, позанимался — и домой, а то ходит-бродит по лепкам-рисованиям, от сна час отрывает.
— Пусть ходит, для него это отдушина.
Отдушина... Ею должна была стать для Гоши музыка. И не стала. Может, это был детский талант? Бывают же детские болезни!
Бродит мальчик по школе, смотрит вокруг большими растерянными глазами — что-то он потерял, а найти не может.
Ко мне то и дело заглядывает. Обведет детей взглядом, нет ли среди вас того меня, маленького. Нет. Ну, я пошел.
Иногда спросит:
— Можно полепить?
— А вы знаете, дети, Гоша умеет играть на настоящей флейте. Сыграй, Гоша, а?
— Да нет, я лучше полеплю.— А сам мнет глину, мнет, мнет до тех пор, пока она не начнет крошиться.
— Гоша, а как ты в школе учишься?
— Да как? Иногда колы хватаю, иногда колы в кавычках.
— А с ребятами дерешься?
— Иногда дерусь...
Нормальный ребенок, зря мама опасалась, к девяти годам выровнялся, стал как все. Только карие глаза рассеянно глядят из-под длинных черных ресниц, как из-под навеса. Беспомощно озирается по сторонам, как бы спрашивая, а что же я искал?
— Что с тобой, Гош? — держу его за руки, руки холодные, потные.— Ты не болен?
— Я хочу снова стать маленьким, хочу, чтобы было, как тогда,— выпаливает на одном дыхании.
— А помнишь, ты мечтал скорее вырасти, чтобы тебе подарили настоящую флейту.
Гоша вертит флейту в руках, смотрит на нее, как бы оценивая — тот ли это предмет, достоин ли, чтобы ради него запродать детство? Почему Гоше хочется снова стать маленьким? «Маленьким» ему жилось нелегко: всего боялся, чуть что — в слезы. А теперь и флейта есть, и драться научился.
— А ну-ка, Гоша, послушай пластинку...
Медленно крутится диск, Гоша сидит рядом с проигрывателем, прижался спиной к батарее, как мама, перебирает тонкими пальцами по столу, наигрывает. Глаза полузакрыты, как тогда, рот вытягивается в трубочку, тихое насвистывание сопровождает гитарную игру Франциско Гойи. Я выключаю проигрыватель, а мелодия длится, грустная-грустная мелодия, тогда она звучала иначе, скорее умиротворенно, чем печально. Но она звучит. Не утратив своей чистоты. Значит, не утратил ее и Гоша.
Эта история вышла такой длинной не потому, что Гоша мой любимчик, а о любимчиках в двух словах не скажешь. Я боюсь, что Гоше предстоит тяжелый путь профессионального обучения музыке, и путь не приобретений, а потерь. Этот путь начался на моих глазах, когда необыкновенно одаренный ребенок, занимаясь с бездарным педагогом (я уверена, что причина именно в этом), утерял любовь к музыке. Утерял? Нет, она продолжает жить в нем, в этом мы убедились, но она методично подавляется.
И дело тут не в одном педагоге. Многое сейчас делается для того, чтобы изменить систему преподавания. Создаются экспериментальные школы, где предметы искусства с младших классов преподаются специалистами, новые методики, ориентирующие детей на выражение своего отношения к миру, а не на бездушное отражение, копирование его.
Но таких школ пока еще немного. Талантливые педагоги — редкость. Педагогами (равно как и врачами) у нас становятся люди, удачно сдавшие при поступлении в вуз требуемые дисциплины. А это само по себе вовсе не является свидетельством их педагогических способностей. Возможно, они проявятся впоследствии. А возможно, и нет. Почему не ввести перед экзаменом «тест на профессию»? Сколько одаренных педагогов, отсеившихся на вступительных экзаменах из-за нехватки балла, пришли бы к детям и сколько удачно сдавших — отсеялось?
И тогда, может, не сокрушались бы мы, взрослые, о том, что в детстве наши дети были такими талантливыми, а как пошли в школу, все куда-то испарилось, рассеялось?
Иные говорят: «Ничего, талант есть, пробьется! Трава, и та асфальт пробивает». Да, но для того, чтобы росла трава, никто не станет покрывать ее асфальтом! Чтобы расти, надо свободно дышать.
Детская логика
Детское мышление имеет свои законы. Мысль ребенка причудлива и легка. Он свободно сочетает далекие по смыслу предметы и идеи, с удовольствием перепутывает привычные функции и определения вещей, любит неожиданные перескоки с предмета на предмет, а то и просто ничем не мотивированные превращения одних предметов в другие.
Четырехлетний Миша К. на мою просьбу отыскать на столе среди всех предметов тот, которым забивают гвозди, ответил:
— Это молоток, но искать я его не буду, потому что молотком забивают гвозди, а у меня нет папы, а мама ничего не забивает.
Молоток для Миши впрямую ассоциируется с папой, а поскольку папы у него нет, то и молоток ему ненавистен. Спасибо Мише — разъяснил, а так бы заклеймили ребенка упрямцем.
Или вот такое высказывание четырехлетнего Вовы О., мальчика, знаменитого тем, что он два года лепил только рельефы, даже не рельефы, а рельефные лепешки, и достиг, кстати, на своем поприще больших успехов:
— Ведь у козлика есть рога. Я слеплю ему рога. Как же без рогов? Без рогов он как обычный человек без хвоста.
Какая тут логика? Я бы подумала, что это уникальное изречение уникального ребенка, если бы не услышала от другого четырехлетнего мальчика следующее:
— Воробьи едят-едят и становятся голубями, как толстый человек.
Вова О., маленький даже для своих четырех лет, бритоголовый, с чубчиком, поражал меня своей находчивостью, быстрым, ловким умом, логикой мышления.
Например, мы лепим птицу. Вовочка сделал очередную лепешку и сообщил, что у него готово.
— Что это? — спрашиваю.
— Яйцо. Птица еще не вылупилась.
Свои бесформенные лепешки он объясняет самым разумным образом:
— Это немецкий птенец. А узнайте эту птицу! — обращается он к детям.
— Таких птиц не бывает,— отвечают ему резонно.
— Это американская птица,— парирует Вова.— У нас такие не водятся. А вот другая американская птица,— бормочет он про себя.
Я предлагаю Вове поставить птицу на подставку, предлагаю умышленно. Вдруг до него дойдет, что это не рельеф, а круглая скульптура, нечто в трехмерном пространстве.
— Мне не надо подставку,— отказывается Вова.— Они летают, а не стоят.— С этими словами Вова ударом ладони влепляет американских и немецких птиц в доску.— Полетели! — машет он им рукой.
По мере того как Вова рос, его лепешки стали приобретать отчетливый контур, они сделались ажурными, легкими, как кружева. Трудно было поверить, что они из пластилина.
Хорошо, когда перед тобой Вова. Его не собьешь. Как мыслит, так и отображает, как ощущает, так и выражает. А переживет он плоскость, обратится к объему. Он не спешит, я его не подгоняю, потому что вижу прогресс в его методе.
Достарыңызбен бөлісу: |