Глава V
Мы наслаждались уединением в этом претенциозном загородном особняке, похожем на виллу. Фрэнсис снова взялась за живопись, и поскольку погода благоприятствовала, проводила на свежем воздухе долгие часы, делая наброски цветов и деревьев в укромных уголках леса и сада, зарисовывала даже дом, который местами многозначительно проглядывал сквозь заросли. Миссис Франклин казалась вечно занятой то одним, то другим и никогда не сталкивалась с нами, кроме тех случаев, когда предлагала прогулку на автомобиле, чай на лужайке или что-то в этом духе. Она мелькала повсюду, очень занятая, но, похоже, ничего не делала. Дом не отпускал ее. Никто не приходил в гости. С одной стороны, соседи мужа думали, что она еще за границей, а с другой — были сбиты с толку внезапным прекращением благотворительности с ее стороны. Духовные общины и общества трезвенников перестали обращаться за разрешением устроить собрания в большом зале, и викарий развернул просветительскую активность на другой ниве.
По сути, о человеке, который жил здесь, продолжали напоминать лишь портрет в столовой и управляющая с «палеными» на затылке волосами. Миссис Марш сохранила место у хорошо оплачиваемой кормушки, не выказав даже молчаливого осуждения действий новой хозяйки, которого можно было ожидать от нее. На самом деле ничего подлежащего осуждению и не было, поскольку ничего «светского» во владения не проникло. При жизни хозяина она была очередной «головней, исторгнутой из огня», и миссис Марш привыкла возглашать «свидетельство Святого Духа» на собраниях ревивалистов, где господин Франклин украшал собой подиум, увлекая собравшихся в потоке молитвы. Мне приходилось встречать ее на лестнице, рассеянно бредущую, как будто она все еще ждала возвращения хозяина, являя собой живое звено с усопшим. Она единственная из всех нас была своя в доме и воспринимала его как родное жилище. Когда я заметил почтительно-благоговейную мину на ее лице при разговоре с миссис Франклин, сразу почувствовал: несмотря на видимую смиренность, она все еще имеет какое-то влияние на хозяйку, словно не отпускающее ее из дома ни на шаг. Насколько в ее силах, она станет и дальше задерживать ее здесь, мешать «наладить все снова», расстраивать планы освободиться. Но эта мысль очень быстро улетучилась.
Однако в другой раз, когда я поздно вечером спустился взять книгу из библиотеки и наткнулся на миссис Марш, сидящую в зале — в одиночестве, — мимолетное впечатление сменилось на противоположное. Никогда не забуду, какой сильный, неприятный эффект это произвело на меня. Что она делала там в полдвенадцатого ночи, в полной темноте, совсем одна? Прямая, собранная сидела в большом кресле под часами. Я просто испытал нервное потрясение. Все это было так нелепо, так странно. С книгой я ступил на лестницу, и тут миссис Марш тихо встала, учтиво спросив — с опущенными, как обычно, долу глазами, — закончил ли я работать в библиотеке и можно ли ее уже закрывать. Больше ничего не случилось, но картинка неприятно врезалась в память.
Упомянутые впечатления посещали меня, естественно, в разное время, и не в такой простой последовательности, как я повествую о них. Я погрузился на три дня в работу: правда, ничего не писал, но читал, делал заметки, подбирал материалы на будущее из библиотеки. Именно в такие моменты возникали эти странные видения, застигая врасплох своей неожиданностью и иногда пугая меня. Все потому, что они доказывали: Тень еще не ушла из подсознания, а причина лежала далеко за пределами видимости, оставляя меня в смутном волнении, выбитым из колеи, рыщущим в поисках «уютного гнездышка» в доме, который меня отталкивал. Наверное, только по достижении гармонии в этой глубинной части разума возможна продуктивная умственная деятельность — вот чем объясняется моя писательская немощь.
И я постоянно искал здесь то, что никак не мог найти, — объяснение, которое непрерывно ускользало от меня. Ничего, кроме пустяковых намеков, не являлось. Однако они все же как-то очерчивали границы Тени. Я все больше убеждался в ее самом реальном существовании. И если я ни словом не обмолвился с Фрэнсис или хозяйкой дома по этому поводу, то только потому, что они вряд ли помогли бы разобраться. Наша жизнь была вся на виду, нормальная, тихая, небогатая событиями, а общение — и вовсе банальным, особенно с миссис Франклин. Ни она, ни сестра не сказали ничего, что подтолкнуло бы к раскрытию тайны.
Они обе пребывали в Тени, и обе знали об этом, но ни словом, ни делом не выдали и намека на объяснение. Между собой они, несомненно, говорили, но об этом мне ничего не известно.
Вот так случилось, что через десять дней самого обычного визита я обнаружил, что смотрю прямо в лицо неизвестности, которая открыто сопротивляется поимке.
«Здесь таится что-то неосуществимое, — подумалось мне, — и поэтому ни один из нас не может говорить о нем».
И когда, выглянув в окно, я увидел простых грачей, неспешно, косолапо переступая, ковыряющих лужайку в поисках земляных червей, то вдруг остро осознал, что даже они, как и все от мала до велика в доме и на угодьях, разделяют здешнюю тайну, и из-за этого внешне искажены, отличаясь от нормы. Божественные намерения были здесь искалечены, Его любовь к радости здесь зачахла. Ничто в саду не пело и не плясало.
Во всем чувствовалась ненависть. «Тень, — быстро пришел я к заключению, — это проявление ненависти; а ненависть — это дьявол». И, испуганный, снова сел в кресло, потому что понял, что частично нащупал истину.
Бросив книги, я вышел на свежий воздух. Небо было пасмурно, хотя день никоим образом не казался мрачным, мягкий, рассеянный свет сочился сквозь облака, окрашивая все вокруг в почти по-летнему теплые тона. Но теперь я видел земли без прикрас, потому что понял: ненависть подразумевает раздор, а вдвоем они плетут одеяние страха. Не имея особых религиозных убеждений, без пристрастия к набору догм какого-либо вероучения, я мог вынести эти чувства и наблюдать за происходящим со стороны. Однако они задевали и меня за живое, что помогало сочувствовать другим, с более стесненными душами (тут я себе льстил). Портрет почившего хозяина Башен преследовал меня повсюду: прятался за каждым деревом, следил за перемещениями с безобразных остроконечных башенок, оставляя отпечаток своей властной руки на каждой клумбе.
«Не следует нарушать», — носилось в воздухе рядом со мной. «С дорожек не сходить», — жестко говорили черные железные ограды. «Траву не мять», — было написано на лужайках. «Держись поближе к ступенькам». «Не рви цветы; не смейся громко, не шуми, не пой, не танцуй», — пестрел плакатами весь розарий. А от верхушки араукарии до остролиста тянулась надпись: «Нарушители будут без суда и следствия уничтожаться на месте». По краям каждой террасы стояли на страже суровые, безжалостные полицейские, надзиратели, тюремщики. «Повинуйся, — скандировали они, — или будь проклят навеки».
Помню, что почувствовал некое удовлетворение, когда обнаружил явное толкование этого места как тюрьмы. То, что посмертное влияние строгого старика Сэмюэла Франклина может оказаться недостаточным объяснением местных странностей, не пришло мне тогда в голову. Под «налаживанием» его вдова, конечно, понимала попытки снять чары страха и навязанных угнетающих убеждений, а Фрэнсис, по своей деликатности, не говорила об этом, поскольку влияние исходило от человека, которого любила подруга. Я чувствовал воодушевление, освободившись от бремени. «Делать неизвестное известным, — всплыла в памяти фраза, которую я где-то вычитал, — значит понимать». Это было настоящее облегчение. Теперь я мог говорить с Фрэнсис, и даже с хозяйкой, без всякого опасения затронуть больную тему. Ключ был в руках. Казалось, что наше длительное пребывание здесь оправдано!
Я вошел в дом, слегка посмеиваясь над собой. «В конечном счете взгляд художника, не обремененный жесткими догмами, не намного шире, чем у прочих! До чего узколобо человечество! И почему нельзя добиться верной комбинации всех мировоззрений?»
Однако, несмотря на масштаб совершенного открытия, чувство «неустроенности» во мне не улеглось. На лестнице я столкнулся с Фрэнсис, которая несла под мышкой папку набросков.
И тут я вдруг понял, что она не показала мне пока ни одной работы, хотя сделала много набросков. Это было очень странно, неестественно. Она попыталась пройти мимо, что подтверждало зародившееся подозрение — ее успехи на этом поприще едва ли соответствовали ожиданиям.
— Стой, сдавайся! — рассмеялся я, шагнув навстречу. — Я не видел ни одного рисунка с тех пор, как приехал, а ты ведь, как правило, показываешь мне все. Уверен, они отвратительны, хуже и быть не может!
И тут смех застрял у меня в горле.
Сестра ловко проскользнула мимо меня, и я уже почти решил ее отпустить, как вдруг, взглянув на вспыхнувшее лицо, просто поразился. Она выглядела смущенной и пристыженной; краска на секунду залила щеки, напомнив мне ребенка, уличенного в какой-то тайной шалости. От нее исходил чуть ли не страх.
— Это потому, что они еще не закончены? — смягчив тон спросил я. — Или потому, что слишком хороши для меня, непосвященного?
Как-то она говорила, что моя критика в отношении живописи иногда груба и безграмотна.
— Но ты позволишь взглянуть на них позже, правда?
Фрэнсис, однако, не приняла предложенного спасения. Она вдруг передумала. И вытащила из-под мышки папку.
— Можешь взглянуть, если действительно хочешь, Билл, — тихо сказала она, и ее тон напомнил мне сиделку, которая говорит юноше, только что выросшему из детских лет: «Ты уже достаточно взрослый, чтобы видеть ужас и уродство, но я не советую».
— Правда хочу, — сказал я, повернувшись, чтобы спуститься с ней.
Но она ответила так же тихо:
— Поднимемся в комнату ко мне, там никто не помешает.
И я догадался, что она шла показать рисунки нашей хозяйке, но не хотела, чтобы мы смотрели их втроем. Мозг работал с бешеной проницательностью.
— Меня попросила сделать их Мэйбл, — пояснила она со смиренным страхом, как только закрылась дверь, — просто умоляла. Знаешь, как она умеет тихо просить — так настойчиво. Я… э-э… была вынуждена.
Она покраснела и открыла папку на маленьком столике у окна, стоя позади меня, пока я перелистывал страницы: зарисовки земель, деревьев и сада. В первые минуты просмотра я не понял, чем задел чувство благопристойности сестры. Но в какой-то миг все окружающее вспыхнуло перед моим взором. Очередной кусочек мозаики встал на свое место, прояснив еще немного природу того, что я именовал Тенью. Миссис Франклин, как я вспомнил сейчас, предлагала мне что-нибудь написать об этом месте, и я отнес это к одной из банальных фраз, не придав значения. Теперь я понял, что это было сказано без шуток. Она ждала нашего толкования, выраженного с помощью соответствующего таланта — писательского или художественного. Вот чем объяснялось ее приглашение. Она призвала нас с определенной целью.
— Я бы предпочла их порвать, — с дрожью в голосе прошептала Фрэнсис у меня за спиной, — только я обещала…
Она на секунду замялась.
— …не делать этого? — спросил я, чувствуя странное угнетение, не в силах оторвать взгляд от бумаг.
— Обещала всегда показывать ей первой, — договорила она так тихо, что я еле расслышал.
Я не обладаю интуитивным, мгновенным постижением ценности живописных работ; понимание приходит ко мне медленно. Хотя каждый полагает, что его суждение хорошо, не смею утверждать, что мое весомее, чем мнение любого дилетанта, поскольку Фрэнсис слишком часто уличала меня в вульгарном невежестве. Могу только сказать, что просматривал эти наброски с растущим изумлением и отвращением, перешедшими в ужас и омерзение. Они были вопиющи. Мне хотелось высказать сестре свое возмущение, но та, к счастью, отошла под каким-то предлогом в другой конец комнаты, чтобы не рассматривать рисунки вместе со мной. Способности у нее, прямо скажем, были весьма посредственные, хотя и ее посещало вдохновение — в такие минуты красота, так сказать, божественной искрой пронизывала ее. И эти рисунки сильно поразили меня своим «наитием». Выполненные необычайно хорошо, они одновременно были ужасны. И все же смысл, заключенный в них, едва угадывался. В них чувствовались дьявольское мастерство и сила: настолько гнусные они делали намеки, оставляя большую часть на волю воображения. Найти такую многозначительность в буржуазном садике и выразить ее так осторожно и в то же время с такой отчетливой определенностью — значит владеть языком мрачного, даже дьявольского символизма. Сдержанность была ее собственной, но взгляд — чужой.
И слово, созревшее в моем мозгу для определения ее работ, не вульгарно-примитивное — «грязные», а гораздо более фундаментальное по качеству — «оскверненные».
Я молча переворачивал листы, как мальчишка, спешащий перелистать страницы страшной книжки, пока его не застукали.
— Что Мэйбл делает с ними? — тихо спросил я через некоторое время, когда приближался к концу. — Хранит их?
— Она делает заметки о них в блокноте, а потом уничтожает, — донеслось с противоположного конца комнаты, затем послышался вздох облегчения: — Рада, что ты их увидел, Билл. Я хотела, но боялась показывать тебе. Понимаешь?
— Понимаю, — был мой ответ, хотя отвечать на такой вопрос было и необязательно.
Что я понял действительно: Мэйбл была так же чиста и невинна, как моя сестра, и у нее было здравое отношение к своим действиям. Она уничтожала наброски, но сначала делала заметки! Это было истолкование, которого она так добивалась. И все же я, как брат, негодовал, что Фрэнсис тратит свое время и талант, когда могла бы делать работы, которые есть шанс продать. Естественно, я чувствовал и другое…
— Мэйбл платит мне по пять гиней за каждый лист. Настаивает изо всех сил.
Я тупо уставился на нее, на миг лишившись дара речи и способности соображать.
— Я вынуждена брать эти деньги, иначе придется уехать, — спокойно продолжала она, слегка побледнев. — Я все перепробовала. На третий день, как я приехала, был целый скандал, когда я показала ей свой первый рисунок. Хотела написать тебе, но засомневалась…
— Значит, то, что получилось, ты не рисовала специально?.. Фрэнсис, прости, что спрашиваю… — ляпнул я, не зная, что и сказать. Ко мне вернулось ощущение «междустрочия» ее письма. — В смысле, ты рисовала, как обычно, и вдруг — так получилось?..
Она кивнула, вскинув руки на французский манер.
— У нас нет нужды оставлять эти деньги себе, Билл. Можем отдать их кому-нибудь, но… я должна принимать их или уехать, — и она еще раз пожала плечами.
Потом села в кресло напротив меня, беспомощно уставившись на ковер.
— Был скандал, говоришь? — сказал я через минуту. — Она настаивала?
— Она умоляла меня не бросать это дело, — очень тихо ответила сестра. — Она думает… ну, у нее есть идея или теория, что здесь существует некая тайна, которую она не совсем понимает, — невнятно пробормотала Фрэнсис.
Она знала, что я не поощрял ее странные теории.
— Она чувствует нечто… — помог я, крайне заинтересованный.
— Думаю, ты понимаешь, что я имею в виду, — отважилась она наконец открыться. — Все кругом насыщено неким влиянием, интерпретировать которое ей не под силу из-за врожденного оптимизма или нечувствительности. Она старается настроить себя на более безрадостный и восприимчивый лад, но толка из этого мало, конечно. Верно, и ты замечал, какой она порой кажется тусклой и отстраненной, будто вовсе лишена личной окраски? Так вот, она надеется, что, сделавшись такой, сможет вернее нащупать причину, но ничего так и не выходит…
— Естественно.
— Поэтому она и пытается понять посредством нашего темперамента — чувствительного и впечатлительного, по ее представлению. А до той поры, пока не удастся определить в точности, что же это за влияние, «наладить дом», как она выражается, не выйдет.
Памятуя о собственных видениях, я воспринял ее слова с большей терпимостью. Ровно, как мог, чтобы не выказать, насколько мне интересен ее ответ, я спросил:
— И… чье же это влияние?
Единым дыханием мы оба дали ответ на прозвучавший вопрос:
— Его.
И невольно наклонили головы вниз: столовая с портретом почившего находилась прямо под нами.
В ту же секунду любопытство испарилось, сделалось вдруг скучно. Дом с привидениями определенно не вызывал во мне никакого интереса. Теперь только и жди игры воспаленного воображения, истерических припадков и прочих радостей.
Разочарование сильно подмочило настроение. Рассказы о том, кто где какую «фигуру» узрел или чье «присутствие» ощутил, станут дежурным блюдом за столом, вытерпеть такое не станет сил.
— Послушай, Фрэнсис, — решительно начал я, — не слишком ли натянуто подобное объяснение? Всякие проклятия хороши были для страшных рассказов начала прошлого века.
Лишь убеждение, что тут кроется более существенная причина, которую стоит поискать, остановило меня от предложения по возможности быстрее, не нарушая правил приличия, прервать наше пребывание в Башнях.
— Нет, это не дом с привидениями, что бы тут ни таилось, — закончил я с жаром, похлопав рукой по папке с вызывающими омерзение набросками.
Ответ сестры подбросил хвороста в костер моего любопытства:
— Я ждала от тебя таких слов. И Мэйбл так считает. Тут есть и часть его влияния, но… оно куда значительнее и сложнее.
Последним высказыванием Фрэнсис явно намекала на рисунки, но я предпочел не подхватывать намек, не испытывая желания обсуждать их тогда и вообще. Просто молчал и ждал продолжения. Вопросы мало что прояснят. Пусть лучше расскажет так, как хочет.
— Его влияние лишь самое недавнее, — медленно и внешне очень спокойно продолжила она, — есть и другие, более глубокие… как бы слои. Если бы верхний был единственным, то что-то уже случилось бы. Но тут ничего не происходит. Другие мешают одержать верх… словно каждый борется за превосходство.
И у меня возникало схожее чувство, но сама мысль навевала ужас. Я передернул плечами.
— Именно это и уродует все кругом — незавершенность, — сказала она. — Нескончаемое ожидание, напряженное и бесплодное. Просто мука. Мэйбл уже не знает, что и думать. Поэтому, когда она спросила меня, каковы мои ощущения от набросков, то есть…
Она снова замялась.
Я остановил ее. Верно, я судил слишком поспешно. Странный символизм ее зарисовок, языческий, но не простодушный, был, как я теперь понимал, результатом смешения стилей. Пусть я и не понимаю, что происходит, но относиться к сестре с большим терпением не повредит. Поэтому я не стал дальше заострять тему. Мы еще побеседовали, но на более отвлеченные темы, не затрагивая ни нашу хозяйку, ни картины, ни замысловатые теории, ни дух хозяина, пока наконец те чувства, которые Фрэнсис столь тщательно скрывала, не прорвались наружу.
Прежде заключенные между продуманных предложений, как между строк письма, приведшего меня сюда, они теперь охватили ее целиком. Но выразила она их в одной краткой фразе:
— Но тогда, Билл, если это не обычный дом с привидениями, что же это?
Обычные слова. Напряжение ощущалось в тоне звенящего голоса, в позе — она чуть наклонилась вперед, сцепив руки под коленями, — в бледности лица, а обычно смелый ее взгляд теперь, на грани паники, источал жажду услышать от меня успокоительный ответ. Она вверяла себя моему покровительству. Я вздрогнул.
— И почему тут ничего не происходит? — добавила она шепотом и с тоской договорила: — Пусть бы хоть что-то случилось уже, прорвало жуткое напряжение, принесло избавление. Ожидание невыносимо.
Дрожь охватила ее, глаза дико блеснули.
Многое бы я отдал, чтобы подыскать ответ, который мог бы ее утешить. Но увы, ничего в голову не приходило. Да и меня обуревали сходные чувства. До объяснения дотянуться не получалось. Ничего не происходило. Как бы ни желал я отбросить тему на сорную кучу, где пышно процветают ядовитые сорняки предрассудков и невежества, совесть мне не позволяла этого сделать. Отнестись к Фрэнсис как к ребенку и отделаться пустым объяснением означало бы предать ее доверие, когда она столь трогательно раскрылась. Да и по отношению к себе даже трусостью, было бы ложью не признавать, что испытываю не меньшую тревогу, чем она. Поэтому, не в силах найти, что сказать, я молча глядел на сестру, и тогда более искренняя и доверяющая чутью Фрэнсис сама вдруг дала ответ, истинность которого и глубину я не мог опровергнуть:
— Думаю, Билл, оно так огромно, что не может произойти только здесь, да и нигде в другом месте, целиком… и слишком ужасно!
Подобное заявление совсем нетрудно было отбросить как абсурдное, доказать, что оно лишено смысла, — но не тогда, не в той обстановке. Более того, я так бы и сделал, не награди меня минувшая неделя чередой живейших видений. Еще одно доказательство узости наших представлений: в других мы распознаем лишь то, что испытали сами. К тому же я чувствовал — в словах сестры есть доля истины. Они приоткрывали суть того непрестанного противоборства, которое мое представление о Тени слабо охватывало.
— Может, и так, — пробормотал я, подождав некоторое время, не добавит ли она еще что-нибудь. — Но ты ведь сказала, что ощущала некие «слои». То есть каждый из них пытается одержать верх?
Я воспользовался ее термином, чтобы скрыть свою неспособность продвинуться дальше. Если удастся выявить существо того, что тут происходит, не так уж важно, какие именно слова на него натолкнули.
По глазам Фрэнсис было видно, что она подтверждает вывод, который нащупала самостоятельно.
И в отличие от многих представительниц ее пола она не вуалировала его и не приукрашивала лишними словами.
— На тебя воздействуют сильнее одни моменты, на меня — другие. Думаю, в зависимости от темперамента каждого. — Тут она бросила многозначительный взгляд на злосчастную папку с рисунками. — А иногда они перемешиваются, и тогда совсем трудно разобраться. Во мне всегда жило больше языческого, чем в тебе, но уж не такого…
Откровенность вызывала и меня на признание. Но подобрать нужные слова оказалось совсем непросто.
— Право, не нахожу слов, Фрэнсис, чтобы передать, что я здесь перечувствовал: мои впечатления не обрели еще того вида, который поддался бы описанию. Раздор, внутреннюю борьбу, страдания от невозможности вырваться за пределы усадьбы, тревогу, атмосферу места заключения, своего рода тюрьмы, узилища — все это я ощущал не раз и с различной силой. Но определения, языческого или христианского свойства, как ты, подобрать не могу. Возможно, как у глухих или слепых людей, у тебя сильнее развиты сферы восприятия, не заложившиеся в моем эмбрионе…
— А может быть, — прервала она меня, не желая отклоняться от темы, — ты воспринимаешь все как Мэйбл. Целиком.
— И такое возможно, — неторопливо признал я, а в голове крутилось: ее слова об «огромности» и «ужасе» совершенно верны.
На меня нахлынула глубочайшая тревога. К ней примешивались жалость, непримиримое отвращение и горечь. Ярость против ложного авторитета тоже входила в смесь.
— Фрэнсис, — захваченный врасплох, теперь я отбросил всякое притворство и спросил: — Что же это такое может быть?
Мы сидели, молча глядя друг на друга. Наконец сестра ответила вопросом на вопрос:
— А не возникало ли у тебя желания интерпретировать свои переживания?
— Мэйбл, помнится, говорила, что если у меня возникнет желание написать о Башнях, то это можно будет осуществить, но не выразила ни малейшей настойчивости. Да к тому же это не в моем стиле. — Заметив, что сестра ждет продолжения, я добавил: — Мне лишь хотелось бы докопаться до причины всех этих тревог, чтобы избавиться от них навсегда. Но не посредством перенесения на бумагу, пока. — И вновь с трепетом повторил свой вопрос, невольно приглушив голос: — Что же это может быть?
Однако многозначительный ответ Фрэнсис, произнесенный с особым ударением, отрезвил меня и рассердил:
— Что бы это ни было, оно не от Бога.
Я тут же встал, чтобы спуститься вниз. Помню, даже пожал плечами.
— Так что, Фрэнсис, может, уедем отсюда? Не лучше ли нам будет вернуться в город? — уже у дверей спросил я, но когда обернулся к сестре за ответом, то увидел, что она сидит, склонив голову и закрыв лицо руками.
Вся поза говорила о том, что она вот-вот зарыдает. Женщине не под силу выдержать напряжение, обрушившееся на Фрэнсис, не впав в уныние. Поколебавшись немного в нерешительности, я, к ужасу своему, вдруг понял, какая эмоция движет мною самим: ни за что не допустить безобразной сцены, которая после будет жечь стыдом. Грубо поддавшись обычной мужской слабости, я уже почти повернул дверную ручку, чтобы выйти из комнаты, но тут Фрэнсис отняла от лица руки и посмотрела на меня. Солнечный луч высветил ее прекрасное лицо в обрамлении немного растрепавшихся золотисто-каштановых волос — казалось, оно светилось состраданием, нежностью и вечной любовью. Сомнений не было: в ее чертах читалась готовность к самопожертвованию ради других, свойственная лишь одному роду известных мне существ — матерям.
— Мы должны остаться с Мэйбл и помочь ей все наладить, — прошептала Фрэнсис, приняв решение за нас обоих.
Пробормотав что-то в знак согласия, я пристыженно спустился в сад. И только там, оставшись один, ясно осознал, что наша долгая беседа ничем не завершилась. Собственно, обмен откровенными признаниями прошел через намеки. Мы решили остаться, но это было скорее отрицательное решение отменить отъезд, чем позитивное и деятельное. Все наши словеса, догадки, умозаключения, объяснения, самые тонкие ссылки и намеки — даже сами мерзкие изображения, вышедшие из под руки сестры, — ни к какому результату не привели. Ничего так и не произошло.
Достарыңызбен бөлісу: |