Эстетика поэтического эксперимента в культуре авангарда начала ХХ века



бет2/3
Дата27.06.2016
өлшемі213 Kb.
#160608
түріАвтореферат
1   2   3

Структура и объем работы. Структура диссертационной работы подчинена целям и задачам исследования. Она состоит из введения, трех глав, заключения, библиографического списка и приложения. Содержание работы изложено на 293 страницах, библиографический список включает 572 наименования источников, общий объем, включающий приложения и список литературы – 351 страница.
ОСНОВНОЕ СОДЕРЖАНИЕ РАБОТЫ
Во введении дается общая характеристика диссертационной работы, обосновывается актуальность темы исследования, определяются цель и задачи исследования, объект и предмет рассмотрения, раскрываются научная новизна, теоретическая значимость и практическая ценность, характеризуется методологическая основа и новизна работы, формулируются положения, выносимые на защиту.

В первой главе «Культура авангарда и проблема поэтического эксперимента» в связи с определением места поэтического эксперимента в контексте авангарда предпринимается историко-культурный анализ понятий «авангард» и «модернизм», а также «конкретная», «визуальная» и «звуковая поэзия». Прослеживается развитие и изменение интерпретации этих понятий и их соотношения в разные исторические этапы включая современный период. Освещается история возникновения термина «авангард», его эволюция и концептуализация, сложившаяся на рубеже XIX–XX веков в искусствознании, литературоведении и философии культуры, а также необходимость введения термина «культура авангарда»14. Выявляя ключевые аспекты культуры авангарда и присущий ей тип художественного сознания, с позиций исторической поэтики рассматриваются основные виды и жанры поэтического эксперимента, история их возникновения и эволюция.

Необходимость анализа понятия «авангард», обусловливается прежде всего рассмотрением поэтических концепций начала ХХ века в контексте культуры авангарда и в русле ее важнейших представителей: итальянского футуризма и швейцарско-немецкого дадаизма. Несмотря на устойчивое функционирование термина, его содержание оставалось до последнего времени весьма нечетким: в марксистско-ленинской эстетике он носил отчетливо пейоративный оттенок, а в западной с начала 1960-х гг. он пересматривался в русле движения неоавангардизма и через призму дихотомии «модернизм/постмодернизм».

Принято считать, что первоначальное употребление термина по отношению к культурному явлению, почерпнутого из военной терминологии и означающего «передовой отряд», относится к середине XVI века, когда этим термином была охарактеризована самобытная лирика последователей французской школы «Плеяда». Впоследствии переносное значение этого термина легло в основу социополитической риторики радикальных объединений и мыслителей XVIII–XIX веков (якобинцев, сен-симонистов, фурьеристов, анархистов и др.). Именно в этом контексте понятию «авангард» начали соответствовать футурологические и утопические черты, отрицание просвещенческих идеалов ближайшего прошлого и современности, а также непримиримость в изложении своей позиции. Тогда же обозначилось внутреннее противоречие «авангарда», отмеченное в 60-х гг. XIX века Ш. Бодлером, состоявшее в одновременном стремлении и к абсолютной художественной свободе, и к самодисциплине. Долгое время термин оставался поделенным между новаторами художественно-литературной среды и политическими радикалами. А. Рембо, Т. Дюре, Г. Аполлинер, М. Бакунин, В. Ленин, Л. Троцкий и др. употребляли его в переносном смысле для обозначения передовых явлений в культуре и политике, но собирательным понятие стало лишь к 1920-м гг., когда было создано большинство новейших художественных течений и появилась необходимость их концептуального отделения от предыдущих течений литературы и искусства. Между тем, невозможность общей номинации всех движений начала ХХ века, относимых сегодня к авангарду, объяснялась его имманентной чертой – осознанием внутри каждого движения своей эстетической исключительности и самобытности, самоидентификацией каждого отдельного движения как наиболее прогрессивного направления и связанной с этим невозможностью разделения общих теоретических программ с другими типологически сходными движениями. В результате каждое движение претендовало на эстетическую экспансию, закончившуюся лишь с установлением тоталитарных режимов.

Исследования А. Айстейнссона, П. Бюргера, Х. Ван ден Берга,


Р. Поджоли, М. Калинеску, М. Энценсбергера и др. показывают необходимость и возможность соответствующей номинации лишь в исторической ретроспективе, когда изучение и осмысление наследия авангарда привело к концептуализации этого культурного феномена, а также его трансформации в изменившихся культурных, социальных, политических и экономических условиях в виде условно называемого неоавангарда.

Работы О. Бессонова, К. Гринберга, Ю. Гирина, Э. Маковского, В. Сарабьянова, А. Якимовича и др. доказывают обоснованность введения понятия «культура авангарда», под которым в настоящей работе понимается единая и уникальная культурная система, ограниченная хронологически и концептуально, выражающаяся во взаимосвязи теоретических установок и практики, в основе которой лежит определенное мировоззрение, характеризующееся:

1) крайним пессимизмом в отношении исторического прошлого, неприятием историзма;

2) конститутивным и декларативным противопоставлением традиционного и новаторского, при этом под традиционным подразумевается европейская рациональная культура Нового времени, архаические и этнические же культуры, напротив, вызывают интерес и нередко являются образцом в творчестве;

3) жизнестроительным утопизмом, направленным на трансформацию не только эстетической реальности, но универсума в целом;

4) отказом от автономного статуса искусства в пользу активной интеграции в социополитические процессы современности;

5) отказом от тенденции реалистической (иллюзионистской) репрезентации;

6) экспериментированием с языками искусства и созданием новой семиотической парадигмы, в которой снимается однозначность оппозиции «знак / денотат»;

7) отказом от критерия законченности художественного произведения, которое в культуре авангарда приобретает проектный характер, а искусство отличается способностью к постоянному самообновлению;

8) тенденцией к сближению и взаимопроникновению различных видов искусств, созданием совокупного произведения искусства (синестезия);

9) стремлением применить в художественном творчестве новейшие научные концепции и достижения в физике, лингвистике, философии, психологии и т.д.;

10) активным использованием достижений научно-технического прогресса, введением новых технологических приемов и материалов;

11) интеграцией в художественное произведение традиционно «низких», либо маргинальных элементов культуры (предметов быта, мусора, лубка, вывески, рекламы, разговорного языка, языка деловой речи, детского языка, языка душевнобольных и др.);

12) активным теоретическим осмыслением собственного художественного мировоззрения и его программной манифестацией.

Взаимосвязь и различная комбинация в каждом конкретном случае тех или иных элементов и образует цельный и уникальный культурно-исторический комплекс, называемый здесь «культурой авангарда». Кроме того, под «культурой авангарда» в работе подразумевается конкретно-историческое явление с приблизительными хронологическими границами между 1907–1938 гг., что входит в противоречие с так называемой теорией «циклического авангарда» (О. Клинг, Р. Нойхаузер и др.), методологическая специфика которой в сопоставлении с предлагаемым здесь подходом рассматривается отдельно.

Отдельно анализируются ключевые понятия нетрадиционных поэтических жанров, получивших свое высшее и законченное развитие в культуре авангарда и в частности в теории и практике итальянского футуризма, русского кубофутуризма и швейцарско-немецкого дадаизма: конкретная поэзия, визуальная поэзия, фонетическая поэзия и другие, смежные с ними термины, свидетельствующие о понимании поэтического эксперимента как металингвистического проекта, ставящего язык на границах со смежными языковыми системами.



Во второй главе «Эстетическая культура итальянского футуризма» определяются историографические, методологические и культурологические проблемы исследования итальянского футуризма, анализируется становление футуристической эстетики и поэтики в социополитическом и культурном контексте эпохи, систематизируется и описывается система нормативной поэтики футуризма на примере художественных и теоретических текстов основателя движения Ф.-Т. Маринетти, а также Ф. Канджулло, Ф. Деперо, Дж. Баллы и др.

Анализ ранних стихотворений Ф.-Т. Маринетти выявляет противоречивость заимствования художественных образов и стиля позднего французского символизма и тенденции к преодолению его влияния, выражающегося не только в демифологизации и травестировании традиционных символистских образов, но и понимания символа как необходимого воплощения некой идеальной сущности. Уже на раннем этапе футуризма (этапе протофутуризма) метафизическим значением наделяется техника, отражающая несвойственный символизму приоритет динамического движения, витальной силы, культа нового, сугубой материальности и техницизма, что свидетельствует о поиске взаимопроникновения натуралистического и позитивистского начал вместе с романтическим и идеалистическим. До его фактического появления в футуризме антиномически сплетаются культ будущего и утрированная ненависть к прошлому, обожествление механического человека и машины, эстетизация войны и политики, экзальтированное восприятие окружающей реальности и своего творчества. Артикуляция социополитической основы в связи с ницщеанской переоценкой всех ценностей, а также в связи со спецификой развития Италии (ее сравнительно поздним объединением (70-е–80-е гг. XIX в.), отсталостью промышленного сектора, колониальной политикой в Африке, нарастающим движением панитализма (Дж. Папини, М. Морассо, Г. Д’Аннунцио и др.) с претензией на территориальное и духовное господство Италии) происходит уже в «Первом манифесте футуризма» (1909 г.) и обусловливает все последующее литературное творчество, не отрываемое теперь от общей жизнестроительной интенции футуризма, выражающейся в равноценности программных теоретических и художественных текстов, особенно в жанре манифеста. Теоретическая матрица манифеста 1909 г. с новыми эстетическими, этическими и социополитическими регулятивами (включающими антиисторизм, анархизм, милитаризм, национал-шовинизм, мизогинию, нивелирование христианской морали, воспевание научно-технического прогресса и урбанизма и др.), обретает свою художественную форму в прозаических сочинениях Маринетти: манифесте «Убьем лунный свет!» (1909) и романе «Футурист Мафарка» (1910), новелле «Битва у Триполи» (1911). Первое особенно характеризуется прославлением оргиастического безумия и культа молодости, противопоставляемых мудрости и старости. В эстетике футуризма такой подход ассоциируется со старостью европейской культуры, ее исчерпанностью в настоящем, что в целом наследует ницшеанскую критику рационализма и логоцентризма Нового времени, и манифестирует антитезу «праздничного», дионисийского начала и «буднично-бытового», аполлонического типа культуры. «Футурист Мафарка» выделяется аллегорической кристаллизацией концепции техники, наделяющейся идеальными качествами, лежащими в сфере не утилитарной, но эстетической, и выступающей: а) как средство борьбы с прошлым и современностью; б) как необходимый атрибут «воли к власти»; в) как одушевленное, энергийное начало, превосходящее свою сугубо инструментальную природу. В «Битве у Триполи» наиболее полно выражена эстетическая апология милитаризма, объединяющего архаический культ силы и технологическое совершенство.

Несмотря на претензию футуризма создать интернационально значимый, универсальный стиль эпохи, равный по значению и влиянию открытиям итальянского Ренессанса, его поэтика не обнаруживает качества цельной и оригинальной художественной системы, которая оказывается переосмыслением принципов романтизма, символизма, натурализма, натюризма, веризма. Стилистика протофутуристических текстов Маринетти сочетает в себе принципы «научной поэзии» Р. Гиля, риторической гиперболизации Г. Д’Аннунцио, эвфуистического стиля У. Уитмена, ультранационалистического и милитаристского пафоса натюризма С.-Ж. Де Буэлье и подчеркнуто метафорического, изобилующего тропами языка французского символизма. Преобладающей стиховой формой становится верлибр.



Между тем разработка в первой половине 1910-х гг. нормативного аппарата, кодифицирующего законы футуристической литературы в виде четырех литературных манифестов приводит к постепенной смене металогического, фигурального стиля к автологическому, редуцированному языку, более соответствующему эстетическому содержанию футуризма. Критерий соотнесения теоретического (системы признаков) и практического (конкретной художественной формы) материала с условием формально-содержательной целостности и стилистико-тематической корреляции позволяет назвать этот стиль специфически футуристическим. Его признаками, составляющими основу нормативной поэтики футуризма, становятся:

  1. синтез художественного и нехудожественного произведения, сочетающего поэтические приемы с агитационной риторикой и объединяющего различные лексические среды (военную и научную терминологию, язык прессы и пропаганды), который не только позволяет зримо проникать и сталкивать противоположные сферы, но создавать иллюзию объективного взгляда как бы изнутри предмета. Пренебрегая описанием объекта универсальными литературными средствами, поэт футурист ищет соответствия языка описания его предмету, например, прибегая к математическим символам и цифровым обозначениям в изображении военных маневров и эллиптическим конструкциям в описании динамического объекта, что свидетельствует о тенденции смены языкового изображения объекта на его выражение и кажущееся выявление словесными средствами его сущности. Так проявляется имманентная футуризму черта антипсихологизма;

  2. стилизация художественной речи под речь практическую, что позволяет не только нивелировать традиции литературного языка, но передать чаемую футуристами динамику во внутренней подвижности и амбивалентности текста. Между тем, отказываясь в письме от пунктуации, Маринетти заменяет ее либо другими графическими средствами, либо интонационным варьированием в устном выступлении, что свидетельствует скорее о замене выразительных средств и снижении литературной нормы, чем о попытке сконструировать качественно новый тип литературного произведения и в целом подход к языку, как это было, например, в русском футуризме;

  3. синтез языка прозы и поэзии (прозопоэзия), сочетающий отсутствие стиховой метрики и ритмики с доминированием акцентировки слова над тематическим развитием, что выражается в обилии стилистических фигур и позволяет достичь суггестивности благодаря широкому ассоциативному ряду и многозначности;

Обобщая положения нормативной поэтики итальянского футуризма, можно выделить следующие стилистические инварианты, легшие в основу поэтического экспериментирования:

    • отказ от традиционных синтаксических конструкций, правильного согласования и как следствие – пунктуации (концепция «слов на свободе» (parole in libertà)), а также от употребления наречия, прилагательного, любых форм глагола, кроме инфинитивной (что выражало антипсихологическую тенденцию футуризма и стремление объективировать предметную среду), введение «двойного существительного», представляющего собой редуцированную метафору, призванную компенсировать атомизацию и нивелирование словесного состава (концепция «беспроволочного воображения» (immaginazione senza file)). Эти новации в поэтике футуризма исходят из критики логического строения языка, воспевают динамику «внутренней речи» с ее непосредственной вербализацией и направлены на создание языка, соответствующего научно-техническому прогрессу;

    • взамен слов введение динамических знаков, выполняющих две функции: а) указание на способ прочтения; б) усиление динамики текста. Введение подобных знаков в первую очередь отразилось на форме представления текста и его организации;

    • акцентуация графической формы представления текста за счет различных графических способов отображения речевого интонирования с целью усиления выразительных возможностей текста и зрительного указания на интонационную и смысловую динамику текста, а также применения различных видов шрифтов (рукописных, рисованных, наборных), гарнитур, типов начертаний, кеглей, изобразительно подчеркивающих характер устной речи («графическая эмфаза»). Это позволяет не только максимально точно передать авторскую интонацию, лишая читателя возможности альтернативного прочтения, но графическими средствами соединить план содержания с планом выражения наподобие ономатопеи. Наряду с этим практикуются включение в художественный текст символов специализированных искусственных языков, передающих динамический дух технизированной футуристической утопии, имеющей корни в позитивистских идеалах натурализма, введение словоформ в изобразительный ряд или замена словоформ графическими элементами, что соответствует «эквивалентам текста» (Ю. Тынянов), а также снабжение текста изображениями, создающими особый тип синтетического визуально-текстового произведения;

    • усиление фонетической ткани произведения за счет ономатопеи, призванной выразить субстанциональные свойства предмета описания, исходя скорее из материально-звукового подобия и ассоциативной связи, нежели из традиционного символического означивания (в этом смысле ономатопея выступает звуковым иконическим знаком). «Наведения удивительного моста между словом и реальным объектом»15 в теориях и практике Ф. Маринетти, концепции «ономалингвы» Ф. Деперо, творчестве Ф. Канджулло и других служит не только усилением суггестивности текста (ранее достигавшейся использованием метафор), но и методом объективирования материальной среды, которая «называет себя» через ономатопею, провоцируя «смерть автора» (Р. Барт). Еще более решительное стирание границы между словом и объектом действительности демонстрирует как ряд произведений середины 1910-х–начала 1920-х гг., в которых представлено лишь перечисление объектов, так и некоторые работы 1920-х–1930-х гг., в которых слово становится функциональной частью материального объекта (напр., рекламные павильоны Деперо, книги-объекты Маринетти, Д’Альбисолы и Деперо, аэроархитектура Маснаты) или среды (напр. аэротеатр Азари и Маринетти), либо само по себе является материальным объектом, визуально тактильно ольфакторно обозначающим себя (проект Роньони).

В целом нормативная поэтика футуризма представляет собой исключительный пример тщательно разработанной теоретико-литературной программы, являющейся, по сути проектом нового литературного языка, претендующим на универсальность и отождествляемым с футуристической утопией техногенной, урбанистической и милитаристской действительности. Фактический переход от металогического (постсимволистского) к автологическому стилю маркирует становление собственно футуристического стиля письма, сложившегося не ранее 1913 г. и практиковавшегося вплоть до середины 1920-х гг. большинством участников движения. Лингвопоэтические эксперименты футуризма, исходящие из неудовлетворенности языкового описания и выражения современности, объединяют цели антипсихологической поэтизации и объективирования материальной среды, достигаемые крайней редукцией литературного языка и заменой словоформ либо графическими образами, либо звукоподражаниями, в своем крайнем выражении лишенными натуралистической звукоизобразительности, что формально позволяет проводить аналогии с «заумным речетворчеством» русского футуризма и фонетико-визуальными опытами дадаизма. И если в противоположность последним в итальянском футуризме принципиальным является именование нового еще нарождающегося технологического мира, его образов и его восприятия, согласно звуковой или условно звуковой, ассоциативной аналогии, что выражается в семантическом релятивизме, незафиксированности значений и смыслов, то именно такое бесконечное именование (лингвопоэтическое «открытое произведение» (У. Эко)), которым утверждается вечно обновляющийся мир, против застывшего «мира кости и мяса» (К. Малевич), является объединяющей основой для русского кубофутуризма, опытов западноевропейских дадаистов и футуристов. С ней связана и присущая всем им праздничная карнавализация и травестирование нормативной привычной действительности (в поэзии итальянского футуризма эта линия особенно выделяется у Ф. Канджулло и А. Палацесски), уходящие корнями в те низовые формы культуры и выполняющие в современности ту же роль, которой посвящены труды М. Бахтина. Однако в противоположность другим течениям культурфилософская интенция именно итальянского футуризма состоит в мистическом переживании научно-технического прогресса и воли к мировому утверждению проиталистской футуристической идеологии, которой за несколькими исключениями подчинена вся художественно-эстетическая деятельность футуризма.

В третьей главе – «Эстетическая культура немецкого дадаизма» – рассматриваются методологические и культурологические проблемы исследования немецкоязычного дадаизма, анализируются вопросы эстетики и поэтики в культурном и социополитическом контексте эпохи, ставится проблема философских предпосылок и основания эстетики дадаизма в связи с проблемой языкового эксперимента, систематизируется и описывается система нормативной поэтики дадаизма на примере художественных и теоретических текстов главных представителей цюрихской (1916–1917), берлинской (1918–1921), ганноверской групп: Х. Арпа, Х. Балля, Т. Тцара, Р. Хаусманна, Р. Хюльзенбека, К. Швиттерса и др.

В отличие от футуризма, программно решающего главным образом идеологические и стилеобразующие задачи, эстетическим (антиэстетическим) фундаментом дадаизма является отрицание любой положительной программы, что позволяет говорить об антиэстетическом проекте дадаизма, наиболее чисто воплощающем авангардное сознание в искусстве (П. Бюргер). Между тем лежащее на поверхности нигилистическое начало в дадаизме имеет глубокое социокультурное и философско-эстетическое основание, которое раскрывает себя, с одной стороны, как «экзистенциалистский бунт»16 (реакция на кризис ключевых для Нового времени этических, эстетических, социальных, политических и других регулятивов), с особенным драматизмом обнаруживший себя в период Первой мировой войны, с другой стороны, во-первых, как проявление иррационально-монистического и мистического мировоззрения с центром в божественном Абсолюте, понимаемом в широком русле – от средневекового христианского мистицизма (Х. Балль) до натурфилософии (Х. Арп) и восточных религиозно-философских учений (Т. Тцара), во-вторых, как воплощение игрового начала, под которым понимается свободная творческая активность и которое составляет ее подлинную ценность.

Вместе с тем дадаизм наследует имманентные авангарду критическое переосмысление просветительской модели культуры, культа «естественного разума» и веры в неограниченные возможности научного знания, негативную оценку как эстетизма, так и утилитаризма, критику европоцентризма, при этом активно осваивая и применяя все многообразие новаций, сложившихся в международном художественном авангарде. Позитивными оказываются и опыт построения альтернативной поэтики и тенденции к художественной абстракции в футуризме (правда, при абсолютном неприятии футуристических ценностей национализма, милитаризма, технологического прогресса и экспансии), и эстетика экспрессионизма с его острым, экзистенциально-кризисным восприятием социокультурных и политических процессов современности (при отрицании экспрессионистских «сентиментальностей, идеализма и этой неистребимой потребности гармонии»17). Однако драматическому мироощущению экспрессионизма, опыт которого приобрели все участники немецкоязычного дадаизма, они противопоставили беспощадную критику (выраженную в художественных текстах, манифестах, политических памфлетах и других формах), едкую иронию, поэтику случайного (алеаторику) и иррационального, чистую игру, эксцентрику и абсурд, социальный протест и провокацию анархизма, широкое обращение к опыту аутентичных культур и других цивилизаций, натурфилософское понимание искусства.

Среди других движений в культуре авангарда именно дадаистам особенно присуща кризисная рецепция взаимоотношения культуры и языка, ибо язык является для них носителем той культуры, развитие которой привело к отрыву человека от природы и лишило его символического духовного пространства, разрушив целостность бытия за счет превалирования рассудочного и утилитарного сознания, превращения искусства в профессиональную деятельность и специализированную область культуры c его одновременной коммерциализацией, наконец, к трагедии Первой мировой войны как свидетельству окончательного кризиса гуманизма. В этом контексте лигвопоэтические опыты дадаизма являют собой не просто критику литературного языка, но языка культуры Нового времени в самом широком смысле слова, в наиболее радикальных жестах призывающих вообще к отказу от языка и привычной языковой структуры. Сознательно демонстрируя распад традиционных ценностей и нарушение коммуникации в современной ситуации, дадаисты переформулируют границы художественного творчества, поэзии, слова.

В противопоставлении социально-нормативных установок индивидуально-духовной свободе дадаисты цюрихской группы находят теоретическую базу в размышлениях В. Кандинского о духовном в искусстве, а именно в теории «внутреннего звучания» (innerer Klang), в соответствии с которой слово приобретает духовно-мистический оттенок, когда оно способно абстрагироваться, выходя за пределы своего наименования, становиться «чистым звучанием», сопряженным с принципом внутренней необходимости автора, независимым от условностей и традиции. Так поэт наделяется демиургической силой, творящей новые словесные миры, не воспроизводящие в языке существующие реалии и нарушающие все привычные функционально-семантические связи. Тем самым проективный новый язык становится средством отрицания существующей действительности, ее языка, отождествляемого с логико-дискурсивным мышлением, «решительной атакой против дуалистического мышления»18, с одновременным «методическим вызовом трансцендентности» (Ф. Серс), указанием на возможность языкового описания абсолютной реальности, в которой снимаются все ограничения формализованного, антиномического мышления, присущие механицистско-рационалистическому мировоззрению Нового времени, и достигается целостность идеального и материально-феноменального, бесконечного и конечного, субъекта и объекта познания. Апофатический метод утверждения через отрицание оказывается единственно эффективным способом, разделяемым в любых проявлениях дадаизма – от юродивого и абсурдно-иронического в текстах Тцара и Швиттерса до возвышенно-парадоксального в творчестве Балля и Арпа, демонстрации невозможности охватить всю полноту подлинной бесконечной духовной реальности языковыми средствами, но гипотетической возможности этого посредством языкового формулирования индивидуально-творческого начала в искусстве, являющегося одним из проявлений этой духовной реальности. Само слово «дада» предстает здесь идеальным образцом вмещения в себя любых смыслов и интерпретаций по аналогии с ключевыми словами-концептами (культонимами) мировых религий19. В этом контексте понимание искусства и окружающего мира, не только в своей социальной проекции, но и в глубинной онтологической, представляют для дадаизма непостижимую разумом тайну, которую можно выразить либо в абстрактных спонтанных знаковых формах, в звуках, лишь напоминающих человеческую речь, но в основе своей беспредметных, асемантических, либо в молчании (например, «немое» стихотворение Мэн Рэя).

Восприятие дадаизма как «состояния духа» (Хюльзенбек) и «нового вида бытия» (Хаусманн), а не нового стиля или направления в искусстве (как футуризм), предопределило его гетерогенность, проявившуюся как в разности установок, так и в неоднородности формально-стилистических компонентов, объединив религиозно-философский (Балль), экзистенциальный (Р. Хюльзенбек), натурфилософский (Арп), протестно-абсурдистский (Т. Тцара), концептуально-игровой (К. Швиттерс), архаический (Р. Хаусманн) подходы к поэтической практике. Общая для всех платформа критики «испорченного» языка одной из первых вызвала к жизни концепцию «стихов без слов» (Verse ohne Worte) или «звуковых поэм» (Lautgedichte) Х. Балля, характеризующуюся созданием абстрактного звукового образа за счет доминирования фонетического плана и нивелирования семантического, что, по мысли Балля, позволило «вернуться к глубочайшей алхимии слова», «наделить его энергиями и силами, позволившими вновь открыть евангельское понятие «слова» (логоса) как сложного магического образа»20. О ритуально-магической основе пралогического слова, но с архаическим оттенком свидетельствует концепция «фонетического леттризма» Р. Хаусманна, в основе которой лежит не звуковой комплекс слова, но звучание отдельных букв. Сведение языка к первоначальным и простейшим элементам, фонетически интонированным или графически выделенным в соответствии с авторским замыслом («оптофонетический леттризм»), выражало стремление Хаусманна к экспрессивной саморепрезентации языка, проявляющегося в наиболее непосредственной форме акустическими средствами. Схожее понимание фонетической поэзии как единственно возможной формы актуализации «чистого» языка также преобладает в концепции «мерц-искусства» К. Швиттерса, которой присуще синкретическое «объединение всевозможных материалов для художественной цели», мыслящейся как исключительно автономное художественное творчество. Швиттерс наиболее последовательно развивал идею абстрактной («консеквентной») поэзии, под которой понимал простейшее сочетание букв, используемых чтецом в качестве фонетического материала. Идея синтетического творчества, материалом которого может служить любой фрагмент действительности (что лучше всего демонстрируют известные коллажи автора), обусловила создание числовых, буквенных, графических стихов, квинтэссенцию которых составило музыкально-поэтическое произведение «Прасоната» (Ursonata) (1921–1932), своим вербально-музыкальным синтезом явившая пример построения художественного текста из простейших, абстрактных элементов и метафору синкретичности искусства, обесценивающими его позднейшую дифференциацию и деление на высокие и низкие жанры.

Возвращением к истокам, подразумевавшим культурную tabula rasa, в высокой степени отмечено творчество Т. Тцара, Р. Хюльзенбека и Х. Арпа. Так, Тцара и Хюльзенбек создают жанр «негритянских стихов» (Negergedichte) – фонетических стилизаций языков племенных народов Африки и Океании, символизирующих понимание языка как ритуала, выразительно соединяющего воедино речь, жест, музыку и танец, а слова – как магического имени, заклинающего или высвобождающего духов природы, а также, практикуют контрастные по смыслу «симультанные стихи» для одновременного чтения на несколько голосов, выражающие нарушение коммуникации и отсутствие общего языка в современном мире. Общим литературным приемом для Тцара и Арпа становится предвестник сюрреалистического «автоматического письма» – текстовой монтаж, который Арп называл «арпадами, созданными по закону случая», своей нарочитой синтаксической несогласованностью делающими любое высказывание, включенное в текст, абсурдным, семантически пустым. Тем самым, с одной стороны, абсолютизируется значение случайного, спонтанного (индетерминизм), с другой – актуализируется авторская индифферентность по отношению к прежнему языку (своеобразное предвосхищение концепции «смерти автора» Р. Барта), в чем проявляется отрицание значимости феноменального мира и имманентного ему антиномически-логического мышления. Однако если поэтика Тцара имеет подчеркнуто провокационный, нигилистический культурно-социальный мотив, то опыты Арпа в контексте его художественной практики имеют метафизическое значение, раскрывающееся в понимании Природы как всепроникающего, спонтанного, бесконечного и иррационального источника жизни и творчества, гармонизирующего человека и Космос, проявлением законов которого является случайность. Подразумевая под искусством не искусственное, но органическое творчество, продолжающее в конечных средствах бесконечные смыслы Природы, Арп писал, что «разум отрезал человека от природы. … Дада так же бессознательно, как и природа и жизнь. Дада за природу и против искусства»21, открывая, тем самым, истинную интерпретацию дада, как практики антиискусства.

Наряду с дадаизмом высокая роль эстетики природы присуща и русскому футуризму22, органическое мировоззрение которого охватывает творчество не только таких художников как М. Матюшин, Б. Эндер, П. Филонов, но и поэтов В. Хлебникова, братьев Бурлюков, А. Крученых, А. Туфанова, И. Терентьева. Поиск аналогий языка и слова органическому, растительному миру приводит к «заумному языку» с такими его атрибутами, подобными качествам природы, как случайность, иррациональное, неправильное, постоянно обновляющееся. Онтологическую связь органического мира и слова особенно ярко обнаруживает творчество Хлебникова, стремящегося преодолеть конвенциональность языкового знака, его прагматическую функцию, ради всеобщего универсального языка («звездный язык»). Такой язык призван по Хлебникову возвратить органическую связь человека и Космоса и реабилитировать мифопоэтическое единство, нарушенное рационализмом и практицизмом Нового времени. В этом смысле подобный лингвофилософский проект устремлен в надисторическое абсолютное бытие, в котором сплетены будущее, современность и архаическое прошлое, что существенно отличает его от эстетических интенций итальянского футуризма, и является более значительным по сравнению с экспериментами дада.

В целом различные формы лингвопоэтического экспериментирования, как в немецком дадаизме, так и в русском футуризме выявляют общее стремление к выражению внутренней речи, поиску идеального языка, а по сути – трансисторической метаязыковой реальности, в которой преодолевается антиномичность языкового мышления, субъект и объект речи становятся тождественны. Указание языковыми средствами на потенциальную возможность ее выражения обусловливает пограничное функционирование лингвопоэтического эксперимента с изобразительным, музыкальным, пластическим языками и его металингвистическую актуализацию, рассматриваемую как «семиотику возможных художественных миров» (М. Эпштейн), принципиально проектную и незавершенную, обусловливающую программную интегративность и транзитивность дадаизма и авангарда.

Оценка этого феномена, с точки зрения философии языка, обнаруживает имманентный дуализм признания конвенциональности языкового знака и одновременной воли к обретению онтологической связи слова с Логосом. Релятивизм в отношении знака и денотата парадоксально свидетельствует в дадаизме об отказе принимать бесконечность различия смыслов и их противопоставления и стремлении к преодолению антиномий разума. В культурфилософском аспекте этот дуализм выражается в ощущении трагического разрыва между рационализированной дискретной действительностью новоевропейской цивилизации и холистическим идеалом абсолютного бытия. Интеллектуальное и творческое переживание такого разрыва выливается в идею «разрушения искусства ради искусства» (Тцара), т.е. творческого самопожертвования. В историческом контексте культурфилософские основания дадаизма с его приматом интуиции над рассудком и индетерминизма над детерминизмом, а также проектом культурного сверхязыка, синтезирующим различные художественные методы, подходы и оценки, можно рассматривать не только в соотношении с современными ему течениями – философией жизни и только нарождавшимся экзистенциализмом, но и как предвосхищение «негативной диалектики» Т. Адорно и критической философии постмодернизма.

Рассмотрение лингвопоэтических концепций футуризма и дадаизма в компаративистском ключе и на конкретном художественном материале позволило уточнить не только существенное различие в методах и целях эстетической практики обоих течений, но и сформулировать в заключении общие закономерности в понимании авангардного словесного творчества:



  1. поэтический эксперимент становится художественным методом конструирования новой языковой реальности, коммуникативные функции при этом уступают функции творческой (созданию саморегулирующегося автономного произведения) и символической (указанием на метаязыковую реальность);

  2. предпосылки поэтического эксперимента исходят из осознания культурно-исторического кризиса, который в авангардистской парадигме необходимо преодолеть, отказавшись от литературных и метафизических концепций Нового времени, либо реконструируя архаические модели культуры (в дадаизме), либо создавая утопический проект литературы будущего (в футуризме). При этом, несмотря на формальную общность подходов, примеры дадаизма и футуризма обнаруживают два контрастирующих вектора, составляющих противоречивость авангардистской модели культуры: прогрессивно-позитивистскую и архаико-метафизическую тенденции;

  3. пограничное состояние языкового знака в лингвопоэтическом эксперименте достигается смещением денотата за счет акцентуации звуковых, изобразительных и других способов его функционирования. Тем самым текст приобретает интермедиальные свойства, обнаруживающие имманентное культуре авангарда стремление к синкретическому взаимопроникновению языков искусства.

В целом именно языковые аспекты литературы авангарда позволяют выявить наиболее существенные константные признаки, лежащие в основе эстетической культуры авангарда, составляющие ее уникальное место как в истории культуры, так и в переходных процессах культуры ХХ века, которые авангардистская модель во многом предопределила и сформировала, преломив в себе традиции предшествующих эпох и открыв новые возможности для будущих творческих исканий.

Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет