Куда я вышла из тайги
Помню, что настало утро. Третье, четвертое? Бред покинул меня, и я впервые сознательно огляделась вокруг.
Я вышла из лесу. Уже рассвело, было 10 часов утра (папины часы — мирно тикали у меня за пазухой: у них был завод на неделю). Передо мной расстилалось пустое пространство. Морозный туман. Что это, поляна? Таких больших полян здесь нет. Болото? Болоту предшествует чахлый лес. Озеро? Река? Безусловно, река: прибрежный тальник повален ледоходом. Значит, река. Какая? Обь? Енисей? Великие сибирские реки текут на север; тальник повален вправо. Справа — север; я на правом берегу. Значит, Обь. Будь это Енисей, тальник был бы наклонен влево.
Да, это Обь! Мне надо идти на юг. Значит, влево. Почему мне обязательно нужно перейти на левый берег?
Причин много. Левый берег выше правого, значит, болот будет меньше. Идти мне придется не по самому берегу, а маленько отступив вглубь. Вдоль берега — дорога, населенные пункты и, следовательно, на каждом шагу НКВД. Затем: такая большая река, как Обь, — серьезное препятствие; лучше оставить его позади, пока можно перейти по льду. Да что там хитрить! На этом берегу — Хохрин.
С Богом! И я шагнула на лед.
Солнца не был видно, и вскоре в тумане скрылся берег. Не было ветра. Не было под снегом крупных торосов. Никакого ориентира!
Может, я иду вдоль реки? Может, кружусь? Шаг за шагом, час за часом — и ничего не видать. Белесая мгла морозного тумана. Жгучая, мучительная жажда. Скудные дары сердобольных женщин давно съедены. Даже не помню когда! Жар, бред, которые меня подхлестывали, окончились. Осталась лишь безграничная, бесконечная слабость. И воля к жизни. А потому — продолжаю шагать.
Смеркается. Туман редеет. Появляются звезды и… Берег! Высокий, будто реет в вышине. По нему вниз к реке вьется дорога. Присматриваюсь — прорубь. Еще одна, и еще одна. Это водопой.
Ура! Селение близко! Я спасена!
Сибирское «гостеприимство»
Вот уже видны избы. У прорубей я останавливаюсь. Лед разбит недавно, и новый лед тонок. Разбиваю его и пью… Быстро из рюкзака извлекаю полосатую юбку и клетчатый платок. Юбку напяливаю поверх шатанов, а платок — поверх шапки. Теперь — вперед! О, поскорее бы добраться до жилья, до тепла. Мне кажется, что я бегу! В действительности же я едва плетусь. Подъем бесконечен. О, скорее, скорее!
И вот я в деревне Нарга. Название ее я только потом узнала. Кажется, по-тунгусски это означает кладбище. Домов не видно. Вдоль улицы забор. Нет, не забор, а средневековый частокол, какими окружали крепости. Ворота массивные, с двухскатной крышей. В воротах калитка; рядом колода со стесанным верхом.
Стучу в ворота. Яростный лай пса. Стучу еще. Пес лает, захлебываясь. Гремит цепь.
Стучу, стучу, стучу…
— Это кто еще там?
— Впустите обогреться!
— Проваливай, откуда пришла!
— Я очень озябла, устала.
— Вот спущу кобеля, враз взбодришься!
Шаги удаляются. Пес продолжает заливаться. Псу простительно, на то он и пес.
Иду к следующим воротам. Повторяется тот же диалог. С тем же результатом. Восемь изб в деревне. Восемь ворот. Восемь псов и восемь бессердечных людей. Но разве это люди? Разве люди способны прогнать от своего порога измученного странника, прогнать в морозную ночь?
Обессилев, падаю на колоду у последних ворот. Дальше тайга. Холодная, безжалостная. Погибнуть в тайге — это понятно. Но на пороге дома, в котором живут люди?
Отчаяние сжимает горло. И вспоминаются рассказы Афанасьева и других ссыльных. Говорили они о том, как многие пытались бежать из ссылки на родину. И сколько из них погибло: кто утонул в трясине, кто с голоду сгинул. Но хуже всего было встретиться с местными жителями из приобских деревень!
— Бездушные, жестокие живут там люди! — говорил Афанасьев. — Они охотились на людей, как на зверя! Выслеживали, подстерегали, собаками травили. Ежели бедный им попадался, сдавали его властям, им за их поимку премию выплачивали. Но ежели бедолага при вещах, особенно если украинский кожух или шапка смушковая, или из носильных вещей что получше, то не было ему спасения: убивали! И не то чтобы их нужда на злодейство толкала. Нет, жили они справно: лошадей, коров помногу держали, извозом промышляли, пушниной, опять же рыбой. Они тогда, однако, единолично жили, но душа у них без жалости, звериная!
Тогда я слушала и не верила. А вот теперь убедилась: одна мне дорога — в тайгу.
Я встала и шагнула в сторону тайги. Но что это? Там, где кончается забор, где-то за околицей, в лесу, светится огонек. Нет, не в в лесу, а где-то ближе. Вроде свет в окне? Подхватив рюкзак, я опять собралась с силами и зашагала.
Дом. На отшибе. Ни забора, ни крытого двора. Маленький навес, стожок сена. Даже собаки нет! Постучала в дверь и, не получив ответа, дернула. Дверь открылась, и я вошла в сени. Нащупала дверь, отворила ее и замерла от удивления на пороге.
Ярко горели смолевые дрова в печи. То желто-оранжевые, то красные, почти бордовые блики перебегали по стенам и потолку, освещая довольно-таки странную группу в глубине просторной, почти пустой комнаты: на грубой самодельной скамье сидела женщина; в ее руках были весы. Нет, на Фемиду она похожа не была: глаза у нее не были завязаны и меча в руках у нее тоже не было. И все же то, что она творила, было в каком-то смысле актом правосудия. Впрочем, весы у нее были римские, с одной чашкой. Перед ней стояли трое девчушек-погодков. И выражение их лиц, и сами их позы олицетворяли глубочайшее разочарование и даже отчаяние.
Взор мой упал на то, что лежало на чашке весов. А лежал там кусок хлеба!
Он, словно магнит, заставил меня шагнуть вперед, и я вышла из темноты на середину комнаты, освещенной полыхавшим в печи пламенем. Не успела я и поздороваться, как женщина обратилась ко мне, будто мое присутствие было чем-то само собой разумеющимся…
— Вот, тетка, ты видишь? Мы с мужиком работаем в лесу и получаем по 800 граммов. Однако хлеб мы делим на всех поровну. Но ведь они, иждивенцы, получают по 200 грамм! А еще недовольны, хнычут: «Ты мало хлеба нам даешь». Так вот я и отмеряю то, что им положено. Пусть поймут, что такое пайка!
Я слышала слова, но смысл их не вполне доходил до меня — я видела хлеб. Только хлеб! И чувствовала, что мне становится дурно и я вот-вот упаду. Трясущимися руками я вытащила из-за пазухи деньги, завернутые в платок, — мою последнюю получку, 123 рубля, — протянула их женщине и, прошептав заплетающимся языком:
— Дай мне хлеба! — и опустилась без сил на пол.
Очнулась я возле печки. Женщина поила меня кипятком.
— Продай мне хлеба! — было первое, что я сказала.
— Хлеб — это жизнь. Моя и моих детей. Хлеба продать я не могу. Но у нас в леспромхозе пала от чесотки лошадь, и среди нас, рабочих, поделили мясо. Вот мяса я могу тебе продать. И возьму только 1 рубль. Принеси ей, сынок, кусок мяса на рубль.
Тут я увидела, что в комнате было еще двое мальчишек. Один из них вышел и вскоре вернулся с куском мороженого мяса почти черного цвета, граммов около четырехсот. Оно было и без того предельно жестким и к тому же замороженным. Как смогла я его изгрызть? Откуда взялась сила в челюстях?
Наверное, и на самом деле существует сила отчаяния: в одном случае она помогает изнеженному Арамису приподнять своими тонкими руками плиту, придавившую Портоса, в другом — сгрызть и разжевать такое мясо…
Затем, разомлев от еды и тепла, я свалилась там же, возле печи, прямо на пол и уснула тем сном, который недаром называется мертвым.
— Вам удивительно повезло, Фросинька! — сказал мне значительно позже, уже в 1945 году, доктор Мардна — видный специалист, терапевт. — Сырое мясо, съеденное малыми порциями, было единственной едой, которая не оказалась бы для вас гибельной после такого продолжительного изнурения голодом, морозом и переутомлением. Да, вам удивительно повезло в том, что первой пищей была эта замороженная сырая конина!
И снова вспомнила я слова старика Кравченко: «Крепко же за тебя кто-то молится, Фрося!»
Достарыңызбен бөлісу: |