Г. Хаан Из книги "о гении Европы"


"О гении Европы", из главы о Германии



бет4/5
Дата29.06.2016
өлшемі0.5 Mb.
#164760
1   2   3   4   5

гении Европы", из главы о Германии
Есть такие творения и предметы, которые узнаваемы даже по мельчайшим своим проявлениям. Два или три такта из бетховенской сонаты для фортепиано, "Горные вершины" Гете, единственная строфа из комедии Данте, один единственный диалог из Шекспира, - только этого хватило бы для признания уникального гения, даже если бы все другие произведения этих творческих умов были бы утрачены. Пришлось бы спрашивать: какой это мастер сделал эту работу? Потому что только очень большой мастер мог создать что-то подобное.

Аналогичным образом у каждого народа могут быть вещи, о которых можно сказать: достаточно только их, двух или трех, и их самих по себе уже хватит, чтобы засвидетельствовать о душе народа. Мы поговорим далее о трех шедеврах такого рода, представляющих, по нашему мнению, всю Германию в малом. Не то чтобы мы считали способными на такое только их. Но они, конечно, относятся к наиболее выразительным.





Прежде всего это литография Альбрехта Дюрера "Рыцарь, смерть и дьявол". Мы опустим то, что дает культурно-исторический анализ этой картины, которая анализировалась уже сотни раз. Мы не чувствуем себя компетентными и в исследовании символики, значимой до мельчайших деталей. Но основной духовный замысел понятен даже и наивному зрителю. Рыцарь в поздний уже час скачет через пропасть или ущелье, в котором властвуют смерть и дьявол. Признаки смерти разбросаны повсюду и как бы говорят о том, что она часто одерживала здесь победы; конь под рыцарем принюхивается к запахам тления. Смерть показывает рыцарю песочные часы с заканчивающимся песком, как бы желая сказать: не стоит скакать дальше, ты уже не достигнешь цели. Если смерть занимает позицию впереди рыцаря, то дьявол с огненными глазами прячется за седлом животного и наставляет копье между его задних ног. Голова у дьявола в виде свиного рыла; кривой рог показывает противоположность его единорогу, являющемуся воплощением высших очистительных сил. В облике свиньи дьявол воплощает в себе все чувственно-вегетативные силы, превращающие человека в животного.

У рыцаря внешне не заметно никакого напряжения. Поводья он отпустил, копье держит легко. Он полностью в самом себе, глух к нашептываниям смерти и дьявола и, кажется, знает только одно направление: вперед. Неизвестно, увидел ли он уже свою цель - светлеющий в вечерних сумерках замок. Одного поворота головы ему бы хватило, чтобы замок был виден. Но может быть, подобное отвлечение оказалось бы здесь слабостью и искушением. Он должен видеть цель внутренним взором, только так может он прорваться. Взглянув еще раз, мы увидим, что у него меч идет перпендикулярно копью. Но на картине видна только нижняя часть поперечины с мечом; верхняя же должна пройти сквозь смерть. Рыцарь должен удерживать ее внутренним усилием, преодолевая смерть. Сам он весь стал воплощением силы "я", частью фигуры креста, завершить которую - значит воплотить историческую христианскую фразу " in hoc signo vinces " - "под этим знаком победишь".

Прекрасно показано, что целеустремленность рыцаря передалась даже его собаке. На первый взгляд, она забилась под ноги коня, но и она устремлена вперед. Ее движение показывает, что уже в следующее мгновение она помчится по свободной дороге к замку.

При виде литографии вспоминаются две немецких крылатых фразы, произносимых от души: "Иди же, смерть, я не боюсь!", а также слова Лютера: "Пусть полон мир чертями будет, и нас захочет проглотить,- в нас страха нет, нас не убудет, и мы сумеем победить".

Но с учетом немецкой духовной истории можно подумать и еще об одном. Картины, подобные этой, даже таким великим художником, как Альбрехт Дюрер, могли создаваться только на основе вполне определенной субстанции, предопределенной столетиями. Мы думаем, что нам эта субстанция известна. Не она ли описана в "Парцивале" Вольфрама фон Эшенбаха, где показаны испытания и победы личного "я"? И там тоже указан путь к замку Грааля.


Если посмотреть на области, традиционно отнесенные культурным миром к числу немецких , то в глаза бросится их географическое разнообразие. Здесь на сравнительно небольшом пространстве представлены почти все виды ландшафтов, за исключением тех, что встречаются в арктических и в субтропических районах Европы. Мы обнаружим равнины, низменности, плоскогорья, средние и высокие горы, болотистые местности с их своеобразной флорой и фауной, дельты рек, мелководья и простирающиеся вдаль дюны. Ни один из этих видов не способен в одиночку определить собой облик страны. Все они вместе как будто направляются огромной созидающей рукой в свободном творческом порыве и поддерживаются в тонком и гибком равновесии между собой.

В такой земле, как Вюртемберг, множество характерных географических мотивов скучено на еще меньшей территории. Вообразить только, сколько пришлось бы поездить по такой стране, как европейская Россия, чтобы поочередно увидеть столь разные виды, как область горных пастбищ, Шварцвальд, болотистый ландшафт Федерзее, высокогорье швабского Альгея и вид Боденского озера. К тому же эта небольшая область связывается через Некар и Рейн с Северным морем, а через Дунай имеет идеальную связь с Черным морем. Короче говоря, в противоположность важной и решающей в других местах тенденции к монотонной однообразности здесь на первый план и в большом, и в малом выходят индивидуальные особенности.

Показательно, что эта ландшафтная индивидуальность повсеместно проявляется и в культуре немецкой средней Европы, в разнообразии вариантов языка, даже в социальной и в политической сферах. Многообразие и индивидуальные особенности доводят здесь даже до раздробленности. Но показательно и то, что географическая особенность, указанная в начале, - идеальное соотношение с центральным пунктом - не находит себе параллелей в создании страны. Только силой и только на время удавалось создать подобный центр. Под решающими ударами судьбы он каждый раз опять исчезал. В этом состоит типичный для немецкой центральной Европы феномен, о котором будет сказано подробнее в другом месте.
Как отмечалось в главе об Англии, мы страдаем от нарастающей урбанизации целых стран. Сами города растут и становятся гигантскими, но еще больше их самих поля исходящего от них излучения, а правильнее было бы сказать - поля загрязнения. Они простираются вокруг и даже вверх на многие десятки миль. Для таких областей, заполненных и ночью всегда недремлющим прозаическим освещением, особенно характерно одно: им не хватает таких вот таинственных теней. Вообще мало внимания уделяется тому, что наше процивилизовавшееся время последовало примеру известного Петера Шлемиля у Адальберта фон Камиссо: оно продало свою тень. Тени, а с ней и души не хватает нам и в ограниченном пространстве, в котором мы живем, и в большом пространстве, сквозь которое мы проходим в спешке.

В противоположность такой среде немецкий лес, хоть и небогатый на силы стихий, воздействует своей все еще витающей сумрачностью, своими все еще живыми тенями так, словно это сохранившееся царство духов. Совершенно не случайно именно романтики по-настоящему открыли это царство для себя и для всего народа. Но они скорее одурманивали себя лесом или прятались в нем от окружения, ставшего невыносимым. Из сокрытых в нем духовных источников они за немногими исключениями не пили. Может быть, потому, что их собственное время было все еще богато тенями. В наше время бедности на живые тени отдельные люди и группы людей заново открывают лес, ухаживают за ним в соответствии с его естеством, даже расширяют его. Их стремления с романтикой не имеют ничего общего. Но раз они в целом стремятся к оздоровлению ландшафта, они помогают оживить кое-что от того лесного чуда, без которого душа немецкого народа не была бы вполне самой собой.


Мы не станем много говорить о том, что большинство этих домов украшены символами, которые, осознанно или нет, относятся к германской древности. По своему общему эстетическому воздействию фахверковый дом напоминает руническое письмо. Не запрятано ли в нем уже неощутимое ныне прошлое, таинственные слова, предназначенные для будущего?

Как вообще мы должны воспринимать эти видимые несущие балки - как скелет, как кровеносные сосуды или как что-то еще? История развития конструкции указывает нам на многозначительную связь. Оказывается, конструкция эта относится к тому виду жилищ, которые появились, когда люди начали сооружать себе кров в лесу: с опорой на деревья сплетали кусты и ветви, постепенно наполняя их глиной или другим связующим материалом. О лесных хижинах подобного рода мы говорили, когда речь шла о финских лесных жилищах, в которых Элиас Леннрот впервые слушал певцов "Калевалы". Языкознание намекает нам на то, что в древнегерманских поселениях речь шла как раз об упомянутом плетении ветвей и сучьев. Готическое слово " tainjo " принимается ныне только в значении "плетение корзины", от него происходит верхненемецкое слово " Zaine " - "корзина". Родственная связь просматривается и с англосаксонским " tan " (переплетенные прутья) и так далее. Но как можно услышать из уст классических германистов, " tainjo " было не только "плетением корзин", но и примитивной хижиной из переплетенных ветвей. Таким образом, это жилище предстает перед нами как рожденное в лесу. Значит, фахверковый дом есть нечто вроде абстракции от первоначальных природно-органических лесных построек, но абстракции весьма живой и все время художественно развивавшейся все дальше и дальше. Есть отдельные роскошные крестьянские дома, в которых первоначальный мотив фахверковой постройки искусно разделен на части. Но посмотришь на один из вестфальских крестьянских домов во всей его простоте и силе, увидишь, как он выглядывает своим расчлененным фасадом из окружающих его деревьев, и получишь убедительное напоминание о его происхождении. И появится мысль, что лес не хотел отпускать немцев в прежние времена, даже если внешне и отдалялся от них.


Если уже в первых же главах этой работы мы были вправе увидеть в гласных звуках чувствующий элемент души, то из следующих характерных особенностей строя немецких гласных мы увидим кое-что, характерное для немецкого народного духа. Гласные неохотно выступают в голом виде, а предпочитают облекать себя в платья из согласных. И это действительно следует считать проявлением немецкого народного духа, который не любит свои эмоции и чувства выражать непосредственно. Редко встречаются гласные окончания слов, за исключением " E ", который заканчивает собой множество форм глагола, - ich gehe , ich suche , ich meine , dass er wisse - и так далее и тому подобное. Гласные окончания чаще встречаются в междометиях и близких к ним небольших словах, что только подтверждает наше наблюдение. Но где бы встретить такое изобилие гласных окончаний, какое мы в свое время услышали в стихах Петрарки:
Solo i pensoso i piu deserti campi

vo misurando a passi tardi elenti.


В этой связи интересно взять какой-нибудь сборник немецких стихов и посмотреть на конечные рифмы. Сразу же обнаружится, что очень редки рифмы, построенные на полном и чистом эффекте ничем не прикрытых гласных звуков.
В такой речи всегда есть что-то от тех молоточков, о которых мы вспомнили, когда знакомились со стихами "Калевалы" в главе о Финляндии. При некоторых начальных согласных, особенно если они связываются аллитерацией, молоточки слышны еще отчетливее. Так, например, в ярком учебном примере Рудольфа Штейнера:
Komm , kurzer kraftiger Kerl .

Приди, короткий крепкий парень.


Достаточно всего лишь энергично произнести это несколько раз, чтобы стало понятно, что именно французу неизбежно покажется "отрывистым". Создают этот своеобразный феномен сразу три фактора: ударение на корневые слоги, паузы и так называемый "твердый приступ" в начале некоторых согласных. Правда, последнее не слышится при южнонемецком варианте произношения.

В ходе наших дальнейших исследований мы еще попытаемся понять поглубже необходимость использования в речи пауз, без которых немецкий язык перестал бы быть немецким. Сейчас просто бросим взгляд на этот феномен. Эти паузы никак не переносятся в такой близкий и родственный язык, как нидерландский. (102) Не то, чтобы нидерландская речь лилась бы таким же потоком, как французская. Но паузы там другие, нежели в немецком языке. Автору в этом отношении довелось самому приобрести смешной и довольно показательный опыт. Он уже имел достаточно большой запас слов и мог без особых усилий говорить по-нидерландски, но паузы делал поначалу в соответствии со строем немецкого языка. И вот по ходу его фраз на голландском языке доброжелательные и дружески настроенные слушатели все время как бы подбрасывали ему спасательные круги, подсказывая различные нидерландские слова и выражения. Часто ему приходилось говорить: "Да знаю я давно и то слово, и это!" Тогда ему говорили: "А чего же ты медлил его произнести?"

Другой феномен, очень заметный для иностранца, - это бесконечные предложения, от которых "перехватывает дыхание". Приведем пример из большого воспитательного романа Адальберта Штифтера "После лета". Это сцена, в которой описывается посещение столярной мастерской. На заданный вопрос даются объяснения по разным видам работ. В данном отрезке речь идет о резьбе и ремонте алтарей.
"Теперь, установив, что мы ничего не будем изменять в существующих связях, что ни одно украшение не будет перемещено в другое место, что ни одна фигура не будет изменена в лице, в руках или в складках своего одеяния, а что мы, наоборот, хотим сохранить только уже имеющееся в его теперешнем облике, чтобы он дальше не разрушался, что материал там, где он испортился, мы хотим заменить таким материалом, чтобы сохранилась целостность, что из добавок мы применим только мельчайшие вещи, вид которых хорошо известен по аналогичным изделиям и которые могут изготавливаться с тем же совершенством, что и старые, и, далее, сделав рисунок в цветах, показывающий, как будет выглядеть очищенный и восстановленный алтарь, и, наконец, когда мы восстановили и представили на обозрение небольшой объем резьбы, отдельные фигурки и тому подобное: давайте удостоверимся."
Чтобы хорошо понять характерное явление, стоит обратить внимание на то, сколько здесь нагромождено и впихнуто мелочей между вынырнувшим в конце "давайте удостоверимся" и начальным "теперь".

Мы совершенно не собираемся судить, идет ли здесь речь о стилистическом пороке или же добродетели. Правда, Фридрих Геббель называл порочным весь стиль произведения "После лета". Однажды он возмущенно воскликнул, что даст "корону Польши" тому, кто сумеет штифтерское "После лета" дочитать до конца. Очевидно, Геббель не подозревал, что в таком случае эту корону заслужил не один великий ум, среди них Фридрих Ницше даже трижды. Но что здесь представляет непосредственный интерес, так это повторение на уровне литературы того, что часто случается в жизни: человек сурово осуждает то, что невольно делает сам.

Геббелю пришлось весьма явственно испытать это на себе, когда ему удалось нарушить одиночество философа Артура Шопенгауера. Состоялся короткий разговор, который со стороны Шопенгауера сводился больше к ворчанию и к мычащим звукам. Когда же Шопенгауер наконец понял, кто это обращается к нему с подобострастной вежливостью, он воскликнул: "Друг, Вы совершили непростительное преступление!" Геббель был весьма смущен и пролепетал что-то о том, что пока что не знает за собой каких-нибудь тяжких преступлений. Но Шопенгауер не оставал: "Вы во введении к своей "Марии Магдалине" написали предложение размером со страницу. Но самое ужасное: это предложение не закончено". Престарелый философ, для которого ясность стиля была воздухом его жизни, вложил в эту критику, пусть и с налетом юмора, но всю свою ярость, которую он сдерживал многие годы. И порицание его объективно обосновано: в первом издании "Марии Магдалины" действительно есть то чудовищное предложение, которое привело его в ярость.
Но в наши намерения вообще не входит полемика с тем или с другим. Мы хотим только показать, что в определенную эпоху развития немецкого языка существительные с большой буквы появились не просто как разновидность канцелярских выкрутасов, а что они соответствовали всему характеру языка, каким он бы. При наблюдаемой ныне во всем немецком языке тенденции к прописным буквам (например, в определенных формах наречий) существительные, столь выделяющиеся сегодня, будут, видимо, уравнены с другими словами. Но по нашему разумению в этом случае должен одновременно измениться и стиль письма. Точке как пограничному знаку предложения придется работать намного больше, а с ней, видимо, и многоточию.

Признаки такого рода уже отчетливо заметны, особенно в передачах новостей, которые по форме сильно отличаются от того, что было принято в начале двадцатого столетия. И уже появились умы, радостно забегающие вперед, втайне или открыто ликующие в связи с уже проявившейся тенденцией.

Разве - говорят они - в этих подобострастно написанных существительных не проявляется роковая склонность немца к завышенной оценке вещей вследствие преувеличенной деловитости, к блужданиям вокруг самим же им созданных авторитетов? И как же будет хорошо, если с этим пережитком уйдет в прошлое и вся эта обстоятельная возня старого письменного стиля!

Да! И даже более того: нет! Ведь следует видеть и то, что за так называемой обстоятельной возней и замечаемой поначалу необозримостью предложений есть некоторые предпосылки и возможности, которые непозволительно утрачивать. Они должны обрести новую форму до того, как будет сломана старая.

О каких предпосылках и возможностях идет речь? Попробуем вновь подойти к вопросу с сугубо феноменологической точки зрения. Вспомним еще раз примеры, взятые из "После лета" Штифтера, - приведенный в этом разделе и тот, который был представлен под заголовком "Разорванная речь и червячные предложения". Последний пример начинался словами "лишь когда мы представили…" и после джунглей со всякими вводными заканчивался словами "давайте удостоверимся". Теперь представим себе, что эти примеры кто-то не сам читает, а что читают ему. Что произойдет? Выявится заметное различие между слушателем, для которого немецкий язык родной, и любым другим слушателем, более или менее основательно изучившим немецкий язык в качестве иностранного. У иностранного слушателя, если только он не обучен совсем уж по-особому, от конструкции такого рода очень скоро перехватит дыхание. Он по-настоящему почувствует себя в том, что мы с некоторым преувеличением назвали словесными джунглями. Иностранцы едва выдерживают, пока явится часть речи, которая "наконец-то обучает и просвещает сознание". Нить обрывается. А когда в конце концов, как в вышеприведенном примере, появятся слова "то видно, что люди… все еще только в начале пути", то иностранец почувствует то, о чем Шиллер говорил: "Мой господин, смысл речи темен был". Скорее всего он еще темнее в другом примере, когда после слов "лишь когда мы представили" и после километров тяжкого словесного пути наконец-то появится спасительное "давайте удостоверимся".

Совсем иначе у слушателя немецкоязычного. Сразу же после вступительных слов "когда смотришь на произведения" и т.д. слух у него переходит в режим ожидания. Он чувствует: тут что-то еще появится. И ожидание этого "чего-то" приводит его в состояние легкого напряжения, оно даже едва заметно влияет на его дыхание. Он не просто пассивно слушает, а активно вслушивается. И когда прозвучат те самые слова "то видишь, что люди" или "давайте удостоверимся", то в глубине сознания он констатирует: ага, вот то, чего я ждал. Довольный, он делает вдох, и напряжение в тот же миг исчезает. Что же произошло? На едином дыхании он словно по своду прошел над тем, что мы назвали джунглями, - над всеми этими пространными определениями и расширениями. В качестве слушателя он натянул тетиву на свой лук.

Многое мы лучше будем знать о немецком языке и о немецком духе, если поймем, что в немецкой речи одинаково важны две вещи: прорывающееся в паузах "я" и натянутые, словно лук, обширные предложения. И если начать с последнего, то именно благодаря такому луку становится возможной некая беззаботная подвижность для в основном все же зависимых частей речи. Вновь мы видим это своеобразное явление разбросанности органов - " disjecta membra ". Последний раз мы говорили о нем, когда речь шла о своеобразной структуре британской империи. Вспомним: часть в Северной Америке, часть в Австралии, другая часть в Индии и так далее, и все это держалось вместе, как будто так и надо. Тогда мы были вправе сказать, что только народный дух с сильным самосознанием мог позволить себе подобную затею, что в ней этот народный дух отчетливо проявился. Как бы абсурдно и вызывающе это ни звучало, но в принципах построения немецких предложений господствует созидательная сила, родственная тому лейтмотиву, по которому исторически формировалась Англия. Но здесь, в сфере немецкого языка, не столько проявляются духовные силы самосознания, сколько царят иррациональные силы "я", охарактеризованные ранее.

Такое же большей частью иррациональное господство "я" и его активность мы неожиданно можем увидеть и с обратной стороны описанных здесь явлений. В строе немецкого предложения - за исключением языка некоторых выдающихся стилистов - и близко нет той ясности, которая присуща, например, латинскому языку. Отношения подчиненности совершенно непрозрачны. Управляющее и управляемое мало различимы, живое имеет преимущество перед оформленным. Если в латинском языке винительный падеж не случайно выделяется среди всех падежей, если он как бы символически "правит" всем языком, выражая его дух, то о немецком языке можно сказать иначе. В переносном смысле можно сказать, что он не управляет винительным падежом и никаким винительным падежом не управляется.

И тем самым еще один луч света попадает на рассмотренную нами теневую сторону.
Вещи, о которых мы здесь говорим, уже описаны рукой более профессиональной или же должны быть ею проработаны еще глубже. Мы же довольствуемся тем, что сугубо по-дилетантски выделим один единственный феномен: паузы в музыке Антона Брукнера. В связи с нашим среднеевропейским происхождением и образом жизни они до сих пор казались нам как бы естественными, но вот однажды мы заметили, что они могут быть и проблематичными. Это произошло после одной весьма выразительной и красивой постановки симфонии Брукнера в одной из западноевропейских стран. Там мы встретили молодого зрителя, сына той страны, который был весьма неудовлетворен "музыкальным событием", расхваленным всем светом. Автор попытался разными способами познакомить его поближе с творчеством и с личностью Брукнера, не в последнюю очередь намекая, что эта великая музыкальная личность пошла дальше по пути, однажды избранному немецкой музыкой. "Да что там, - недовольно воскликнул собеседник, - эта музыка сплошь из одних только пауз!"

Автору, разумеется, пришлось рассмеяться. Преувеличение было слишком явным, гротескным. Однако впоследствии ему пришлось часто вспоминать это высказывание, и ему стало казаться, что оно говорит о многом, даже об очень многом. "Сплошь из одних только пауз" - это, понятно, значит, что пауз многовато. Но почему тому слушателю мешало обилие пауз?

Мы возвращаемся к феномену, которого несколько раз касались при рассмотрении немецкой речи. Это та прерывистость или "разорванность" речи, которые замечаются в немецком разговорном языке иностранцами, а также немцами из средних земель в верхнеалеманском языке у швейцарцев. Тут повсеместно большие или малые паузы, без которых немецкий язык немыслим. Но почему? Почему они являются потребностью для говорящего на немецком языке как на родном? Потому что для него пауза не является нулевым отрезком, а таким, в котором много чего происходит. Мысль, выражающая себя в словесных сообщениях на уровне разума, на короткое время заявляет о себе в своем собственном естестве, не зависящем от слова. Видимо, можно сказать, что она переводит дыхание, уходит в иррациональное, в значительной степени в чувственное. В паузах что-то происходит. В паузах открывается щель для духа. То есть там, где они наступают, не зияющая пустота, а легкое, очень быстрое самообдумывание, мимолетное, но действенное воспоминание.

Есть и другая функция у наступающего посреди речи короткого или более длительного молчания. В процессе говорения мы равномерно втискиваем себя в слушателя или в слушателей, мы мимоходом запечатлеваемся в них. А когда мы замолкаем и вновь вдыхаем в себя собственное "я", у слушателя глубоко в душе происходит выдох. Таким образом, паузы опосредованно влияют на свободный характер беседы, отнимая у слов их слегка опьяняющие, внушающие свойства.

Так по крайней мере в естественных человеческих отношениях. Нельзя не упомянуть и о том, что и паузы, подобно любому ангельскому дару, могут при злоупотреблении ими обернуться чертовщиной. Но останавливаться здесь на этом неуместно.

На что мы сейчас хотели бы направить свой взор, а лучше свой внутренний слух, так это на то, что брукнеровская пауза содержит в себе на высшем музыкальном уровне все, что живет в немецкой речевой паузе, гениально соответствует ей и весьма близко ей родственна. Она на музыкальном поприще, посреди концертного зала обращается к творческим личностным силам слушателя. Там, где музыка внешне замолкает либо снижает свои внешние проявления до минимума, там на самом деле должно произойти рождение. И мы призваны быть этому не только свидетелями, но и соучастниками. Это и в самом деле соответствует происходящему в вихре времен становлению сегодняшнего или завтрашнего человека, который сам по себе прорывается к брукнеровской "беседе с богами под новым знаком".


Разумеется, нелегко обнаружить господствующий в огромных сводах немецкого предложения порядок, хотя мы все же смогли почувствовать в них музыкальность или даже симфоническое начало. Такой же принцип, в котором, без сомнения, есть своя известная одаренность, проявился во множестве вариантов во всем укладе жизни в немецкой средней Европе. В позитивном смысле, вероятно, в организационном таланте, который признается за немцами многими иностранцами. Организация - это ведь главным образом способность размещать вещи в пространстве и во времени таким удачным способом, что они с наименьшими издержками приносят наибольшую пользу или становятся наиболее плодотворными. В идеальном случае они как бы начинают действовать с высочайшей экономией и с полной определенностью, как части организма. Способность к такой организации можно во многих случаях приветствовать как счастливый дар, как подарок судьбы.

Однако любой организации присущи свои опасности. Это связанное с ней слепое желание устанавливать и распространять порядок ради порядка и там, где он не подходит ни к пространству, ни ко времени. Ведь каждый кусочек земли, каждая часть пространства имеет свою собственную индивидуальность, требующую к себе внимания, не позволяющую "заорганизовать" себя. И время, надвигаясь на нас из будущего, не хочет сразу же лишаться дыхания жизни и утрачивать возможность удивить нас, неожиданно расслабить или взбодрить. Однако дыхание у него исчезает, если оно до последнего кусочка "заорганизовано".

Все эти теневые стороны порядка, наряду с творческой организацией, встречаются в немецкой средней Европе на каждом шагу. Тут стремление согнуть и сломать все на свете при помощи управления, что в свою очередь невозможно без известного нароста бюрократии. Там во всевозможных рабочих планах на совещаниях, конференциях и конгрессах готовится та монстровская программа, которой забиты все часы с утра и до вечера. Кажется, что составителям и авторам подобных программ человек, насколько они вообще о нем думают, представляется только в виде существа поглощающего. Об этом свидетельствует то, что перерывы для приема пищи все-таки предусматриваются. Но то, что человеку и вздохнуть захочется, им, кажется, совершенно неизвестно. В результате иностранные участники подобных мероприятий, дабы не упасть в обморок и не сойти с ума, вскоре составляют свою собственную дневную программу с заметными пробелами во времени. Однако организаторы с немецкой стороны очень от этого расстраиваются. Их рабочий план построен весьма логично, и они опасаются, что все пойдет прахом, если к этому плану подойдут как к обильному шведскому столу, с которого можно по желанию брать, а можно и не брать.

В явлениях такого рода можно увидеть не только оборотную сторону немецкого организационного усердия. Среднеевропейскому немецкому жителю свойственно подходить ко всему, что он хочет сделать, с большой и даже с очень большой степенью интенсивности. Кажется, он не очень-то доверяет завтрашнему дню и хочет сделать сегодня возможно больше. Больше всего ему хочется как-то гарантировать завтрашний день его сегодняшней деятельностью. Поэтому он не понимает флегматизма или спокойствия, с которыми другие подходят к работе. Столь же мало ценит он так называемое " laisser alle ". Такую интенсивность необходимо присовокупить к стремлению к порядку, чтобы лучше все это понять; ведь оба явления действуют не только в рабочее время, но и в часы досуга. В последние, как это ни парадоксально, тоже может проникать известная деловитость. Вот почему немец, хотя и добивается своей прилежностью больших результатов, но в широких и в узких сферах жизни зачастую принимается за нарушителя спокойствия. И это странным образом происходит вопреки всем объективным признаниям.

Сами немцы считают в своей жизни неприятными и даже возмутительными два комплекса: манию функционера и повышенное внимание к мелочам. Причем дело обстоит вовсе не так, чтобы мания функционера, то есть извращенное представление о своей деятельности, была бы связана с профессиональными служащими. Кажется, она является латентной и проявляется в ситуациях самых невероятных. Например, может случиться так, что маленькому скромному "Кому-то" - в рамках, между прочим, дружеских отношений - на день доверили обслуживание выгребной ямы. Глядишь - и этот "Кто-то" преобразился. В одно мгновение он буквально свихнулся от своего поручения и странным образом видит в нем нечто такое, что придает ему некий вес - достоинство функционера. От скромности его ничего не осталось, он разгорячен, упрям и чувствует себя вправе наорать на товарищей. Случай этот не придуман, а взят из опыта. Что в нем проявилось? Та самая мания функционера, то есть преходящая либо хроническая душевная лихорадка, которая заставляет заболевшего ею видеть все так, что не он обслуживает, а, наоборот, другие, для которых он и был назначен, обязаны быть к его услугам. И может случиться и так, что при таком извращенном понимании проделывается так много работы, что само это понимание узаконивается. Вспоминаются слова Томаса Пейна, приводившиеся в главе об Англии: "Если давно уже привыкли рассматривать предмет в извращенном и в ложном свете, то такое положение для виду узаконивается".

Повышенное внимание к мелочам лучше всего показывает ежедневно, миллионами раз повторяемое в немецких ресторанах, даже и за пределами границ Германии: "А скажите, пожалуйста, сколько кусочков хлеба?" Хотите ли Вы поесть картофельный суп, заказать дневное меню, устроить для друзей праздничное угощение из многих блюд, закусок и десертов, - все равно с одинаковым усердием будет задан вопрос: "А скажите, пожалуйста, сколько кусочков хлеба?" И даже если счет пойдет на сотни, и прибыль ресторана станет более чем очевидна, все равно одиозный вопрос непременно прозвучит. Постепенно к нему так привыкаешь, что и сам уже высчитываешь деньги на ресторан примерно так: три кусочка хлеба, пять порций малосольной икры, шесть бефстроганов и т.д. и т.п..

…Но все это не снимает того, что и там, где люди и вещи стеснены, может даже в еще большей степени процветать одна добродетель, на которую обращал внимание соотечественников Фридрих Шиллер - добродетель грации.

В немецкоязычной средней Европе есть области, в которых данная фея пребывает с особым желанием. Кто в этой связи не вспомнит об Австрии?

Мы не отважимся решать, была ли эта страна, тоже прошедшая столь тяжкие испытания и благословенная столь большим культурным наследием, совсем уж избавлена всегда от организационной лихорадки. Однако ясно, что там работают хотя и интенсивно, но не по принуждению, и что там существует свобода от мелочных расписываний времени.

В живой речи зачастую один единственный слог, даже один единственный звук может быть показателем глубоких духовных особенностей. Так, между прочим, и было, когда немец из северной Германии и австриец договорились встретиться и побеседовать в пять часов после обеда. В пять часов , как понял немец из северной Германии. Он был на месте точно во время, но австрийского приятеля не было видно. В пять минут шестого, в десять минут шестого, в четверть шестого австрийского партнера все еще не было. Немец с севера начал ходить взад-вперед, поначалу беспокойно, а потом все более ожесточаясь. Незадолго до полшестого, широко улыбаясь, явился, наконец, тот, кого ждали. Он нисколько не торопился, подходил безо всякой спешки. "Ну, наконец-то, - проворчал немец с севера, - я тут ждал до посинения! Ты же сказал, что будешь в пять!" Австриец покачал головой: "Я этого никогда не говорил!" - "Ну конечно, говорил! - настаивал немец. - А что же ты говорил?" - "Я сказал um - a funf - около пяти". Немец некоторое время глядел на него, не понимая. А потом разразился хохотом и похлопал по плечу приятеля, которого в общем-то очень любил. Да, так и было! Он не услышал " a ", добавленное к " um ". А каким же значимым было это маленькое " a ": оно означало заявку, выставленную своей собственной личностью к своей же собственной личности, заявку на свободное, не рабски-педантичное отношение ко времени. Слово " um - a " в противоположность жесткому, обрывистому " um " обладает ценным качеством растяжимости, оно превращает время в воск, который можно лепить по своему усмотрению. Все это, разумеется, на фоне обычного изящества австрийских нравов. Но даже если сам принадлежишь стране, о которой пишешь, все же нельзя допускать преувеличений в негативных либо позитивных оценках. И в самой по себе Германии повседневно встречаются неожиданные возможности свободно пройти сквозь всю бюрократию.

Например, не так давно где-то севернее Ганновера на железнодорожной станции остановились скорые поезда разных направлений, нарушив все расписание ночного движения по железной дороге. Причина была в том, что где-то на другой станции женщина с детьми из Скандинавии села не в тот поезд и разминулась с мужем, поехавшим на другом поезде. Происшествие закончилось к полному удовлетворению его участников. Хроника не повествует о том, вызвал ли этот случай только радостные чувства у окружающих, но все же ими было проявлено одобрение и понимание.

В конце концов, и в средней Европе справедливы слова Гете, что для человека все же самое интересное - это человек. И если даже есть склонность к педантизму, то и здесь все же готовы во имя человечности перешагнуть через все сомнения. И вдруг исчезает мания функционера, и находятся служащие, которые оформляют все необходимые документы человеку, попавшему в беду, искренне доверяя его искренности. Автор много раз был свидетелем таких событий. Можно, конечно, сказать, что это исключения. Но где такая страна, где подобное было бы правилом?

 



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет