говорил он. - Я предпочитаю другое, то, что требует большей отваги". Однако
в свои программы общественного обучения в школах, среди других полезных и
достойных внимания игр, он включал и шахматы. Сам генерал никогда не играл
подолгу, поскольку не мог выдержать многочасовой игры, требовавшей полной
сосредоточенности и осмотрительности - качеств, так необходимых ему в
решении других, более важных вопросов.
Брат Себастьян, приходя к нему, видел: генерал, сильно раскачав гамак,
подвешенный напротив входной двери, пристально смотрит на дорогу, покрытую
раскаленной пылью, на которой должны были вот-вот появиться посланцы
Урданеты. "Ах, отец мой, - говорил генерал, завидя монаха. - Вы
неисправимы". Генералу едва хватало терпения передвигать фигуры, и после
каждого хода он вскакивал, пока монах обдумывал свой ход.
- Не отвлекайте меня, ваше превосходительство, - говорил тот, - ваше
беспокойство мешает мне сосредоточиться.
Генерал смеялся:
- Кто начал с высокомерия, закончит срамом. Около столика обычно стоял
О'Лири, - он изучал
Ситуацию на доске и предлагал какое-нибудь решение. Генерал возмущенно
отвергал любую подсказку. И каждый раз, когда выигрывал, выходил в патио,
где офицеры играли в карты, и во всеуслышание объявлял о своей победе.
Однажды посреди игры брат Себастьян спросил, не собирается ли он писать
мемуары.
- Никогда, - ответил он. - Эти забавы - для покойников.
Почта, о которой он думал неотступно, превратила его в мученика. В те
дни никто не мог понять, что же происходит в стране, а письма из Санта-Фе
задерживались - работники почты не торопились их отправлять, ожидая новых
вестей. А вот подпольная связь работала с большим успехом и гораздо быстрее.
Так что генерал все равно узнавал о новостях раньше, чем они до него
доходили официально, и у него было время обдумать свое решение.
Когда 17 сентября он узнал, что гонцы уже близко, он послал Карреньо и
О'Лири ожидать их на дороге из Турбако. Гонцами оказались полковники Висенте
Пи-ньерес и Хулиан Санта Мария; они были поражены: безнадежно больной, о
котором столько говорилось в Санта-Фе, выглядел прекрасно. В присутствии
высших гражданских и военных чинов состоялась торжественная церемония, во
время которой произносились приличествующие случаю речи и поднимались тосты
во здравие отечества. Затем он остался с посланцами наедине, и те рассказали
ему всю правду. Полковник Санта Мария, которому очень нравилась патетика,
выразил крайнюю точку зрения: если генерал откажется от управления страной,
это приведет к ужасающей анархии. Генерал ответил уклончиво.
- Сначала нужно выжить, а уж потом что-то менять, - сказал он. - Когда
политический горизонт очистится, тогда увидим, есть у нас родина или нет.
Полковник Санта Мария не понял.
- Я хочу сказать: прежде всего мы должны снова объединить страну с
помощью оружия, - сказал генерал. - Однако конец веревочки ведь не здесь, а
в Венесуэле.
С тех пор эта мысль превратилась для него в навязчивую идею: еще раз
начать с начала, зная теперь, что враг внутри собственного дома, а не
снаружи Олигархия каждой страны - а в Новой Гранаде она была представлена
сантандеристами и самим Сантандером, - объявила войну не на жизнь, а на
смерть идее объединения, так как она перечеркивала все местнические
привилегии, в сохранении которых были заинтересованы самые богатые семьи.
- Это и есть истинная и единственная причина той войны, которая
разъединяет и убивает нас, - сказал генерал - И что самое печальное они
надеются изменить мир, а сами отстаивают идеи, рожденные самыми отсталыми
традиционалистами Испании.
И продолжал, не останавливаясь:
- Я знаю, они смеются надо мной, потому что в одном и том же письме, в
один и тот же день, одному и тому же человеку я пишу взаимоисключающие вещи
- то одобряю монархию, то не одобряю ее, а в другом месте снова соглашаюсь с
обоими противоположными мнениями.
Его обвиняли в том, что он непоследователен в своих суждениях о людях и
слишком вольно обращается с историей, обвиняли в том, что он сражался против
Фернан-да VII и обнимался с Морильо, в том, что он вел войну не на жизнь, а
на смерть с Испанией и в то же время был ярым поборником испанского духа, в
том, что он, чтобы выиграть время, обосновался на Гаити, но считал
республику Гаити иностранным государством, чтобы не приглашать на конгресс в
Панаме, в том, что он - член масонской ложи и во время службы читает
Вольтера, - а он был рыцарем церкви, - в том, что он обхаживает англичан, а
сам в это время собирается жениться на французской принцессе, в том, что он
- легкомысленный, лицемерный и даже презирающий законы, что он льстил своим
друзьям, глядя им в глаза, и очернял за их спиной "Что ж, ладно все это так,
однако все это обусловлено обстоятельствами, - говорил он, - ибо все, что я
делаю, я делаю с одной целью чтобы наш континент стал единой независимой
страной, и в этом у меня никогда не было ни противоречий, ни сомнений" И
закончил чисто по-карибски - Все остальное - дерьмо!
В письме, которое он два дня спустя отправил генералу Брисеньо Мендесу,
он писал "Я не хочу принимать на себя управление страной, которое мне
официально пожаловано, потому что не хочу быть главарем повстанцев или,
выражаясь по-военному, победителей" Однако в двух письмах, которые он в ту
же ночь продиктовал Фернандо для генерала Урданеты, он постарался не быть
столь категоричным
Первое письмо было официальным ответом, и его торжественный тон был
подчеркнут, начиная с обращения "Многоуважаемый сеньор" В нем генерал
оправдывал государственный переворот, так как республика находилась в
состоянии анархии и бессилия, в которые ввергло ее прежнее
самораспустившееся правительство "В таких случаях народ не обманывается", -
писал он Но он не видел никакой возможности принять президентство
Единственное, что он мог сказать в ответ на предложение Урданеты выразить
желание вернуться в Санта-Фе, чтобы служить новому правительству, как
простой солдат.
Второе письмо было частным, и на это указывала первая строка "Мой
дорогой генерал" Оно было большим, многословным, и в нем генерал указывал
причины своих сомнений Поскольку дон Хоакин Москера не отказался от своей
должности, завтра придется признать его как законного президента, таким
образом выставляя генерала узурпатором То есть он повторил сказанное в
официальном письме пока нет подтверждающих его полномочия документов,
которые исходили бы из официального источника, он никоим образом не может
принять власть.
Оба письма были отправлены с одной и той же почтой, вместе с
воззванием, в котором он обращался к гражданам страны с просьбой забыть о
своих распрях и поддержать новое правительство Для себя он отвергал любой
компромисс "Хотя может показаться, что я предлагал слишком много, на самом
деле я не предлагал ничего", - сказал он позднее И признал, что некоторые
фразы были написаны с единственной целью похвалить тех, кто этого хотел.
Более всего бросался в глаза повелительный тон второго письма,
удивительный для человека, который не собирается брать власть в свои руки.
Генерал требовал отправить полковника Флоренсио Хименеса на запад с
достаточным количеством войск и снаряжения, чтобы покончить с ненужной
войной, которую вели с центральным правительством генералы Хосе Мария Орбано
и Хосе Иларио Лопес. "Те, что убили Сукре", - заявлял он. Он настоятельно
рекомендовал того или иного офицера для назначения на высшие посты. "Имейте
в виду, - писал он Урданете, - что я сделаю все остальное повсюду от
Магдалены до Венесуэлы, включая Бойака". Он сам собирался быть в Санта-Фе во
главе двух тысяч человек и способствовать таким образом установлению
общественного порядка и консолидации нового правительства.
Он не получал ответа от Урданеты сорок два дня. Однако продолжал писать
ему в течение всех этих долгих дней, когда не делал ничего, разве что
отдавал "на ветер" военные приказы. Пароходы приходили и уходили, но никто
больше не вспоминал о путешествии в Европу, хотя генерал иногда заговаривал
о нем в качестве средства политического давления. Дом у подножия Холма
Попутных Ветров превратился в генеральный штаб страны, и большинство решений
он задумал или принял в те дни, лежа в гамаке. Шаг за шагом, почти невольно,
он стал решать вопросы, выходившие за рамки чисто военных проблем. Он стал
заниматься даже мелочами, как, например, добился места в почтовом управлении
для своего близкого друга сеньора Татиса, или снова увлек активной
деятельностью генерала Хосе Ур-коса, который терпеть не мог домашний уют и
покой.
В те дни он настойчиво повторял одну из своих прежних фраз: "Я стар, я
болен, я усталый, обманутый, измученный, оклеветанный, бедный человек".
Однако те, кто его видел тогда, не верили в это. Пока всем казалось, что он,
обжегшись на молоке, дует на воду и потому способствует укреплению
правительства, он на самом деле шаг за шагом, используя свой авторитет и
полномочия генерал-аншефа, скрупулезно создавал военную машину, с помощью
которой рассчитывал завладеть Венесуэлой и начать оттуда реставрацию самого
большого в мире союза наций.
Лучшей ситуации для этого невозможно было себе представить. Новая
Гранада была в надежных руках Урданеты, либеральная партия была разбита, а
Сантан-дер осел в Париже. Эквадором правил Флорес, вожак венесуэльцев,
честолюбивый и задиристый, - он отделил от Колумбии Кито и Гуаякиль, чтобы
создать новую республику; но генерал решил взыскать с него лишь после того,
как разделается с убийцами Сукре. Боливией правил маршал де Санта Крус, его
друг, который только что предложил ему стать его дипломатическим
представителем в Ватикане. Самым неотложным делом было разбить генерала
Паэса, лишив его раз и навсегда власти в Венесуэле.
Военный план генерала заключался в том, чтобы, пока Паэс собирает силы
для защиты Маракайбо, начать из Кукуты крупное наступление. Но первого
сентября провинция Риоача сместила своего командующего, отказалась
подчиняться власти в Картахене и провозгласила себя венесуэльской
территорией. На помощь Маракайбо был послан генерал Педро Карухо,
руководитель заговора 25 сентября, - до сих пор он скрывался от правосудия в
Венесуэле.
Монтилья принес известие из Риоачи, как только получил его, но генерал
уже знал об этом и ликовал, поскольку восставшая Риоача давала ему опору для
того, чтобы с другого фронта перебросить новые и лучшие силы против
Маракайбо.
- Кроме всего прочего, - сказал он, - Карухо окажется в наших руках.
Этой ночью он уединился со своими офицерами и разработал подробную
стратегию, предусмотрев все неожиданности, которые могут случиться,
переставляя армии, словно шахматные фигуры, предупреждая самые невероятные
намерения противника. У него не было академического образования, которое
имел любой из его офицеров, большинство из которых закончили лучшие военные
школы Испании, но он видел всю ситуацию сразу и во всех деталях. Его
зрительная память была удивительной, он помнил все изгибы пути, по которому
проходил несколько лет назад, и хотя никто не называл его великим стратегом,
никто не превосходил его талантом военачальника.
На рассвете тщательно продуманный, жестко расписанный до мельчайших
подробностей план был готов. И был он настолько фантастическим, что штурм
Мара-кайбо планировался уже на конец ноября, в худшем случае на начало
декабря. Завершив просмотр плана к восьми утра в дождливый вторник, Монтилья
обратил внимание генерала на то, что в документах не назван ни один
гранадский генерал.
- В Новой Гранаде нет ни одного генерала, который бы хоть чего-то
стоил, - сказал он. - Кто не бездарен, тот мошенник.
Монтилья поспешил сменить тему:
- А вы, генерал, куда направитесь вы?
- В данный момент мне все равно - или в Кукуту, или в Риоачу.
Он повернулся, чтобы уйти, но, увидев нахмуренные брови генерала
Карреньо, вспомнил об обещании, которое так до сих пор и не выполнил.
Генерал хотел бы, чтобы тот был всегда с ним рядом, однако удерживать
Карреньо возле себя он больше уже не мог. Генерал, как обычно, хлопнул его
по плечу и сказал:
- Я сдержу слово, Карреньо, вы тоже будете сражаться.
Корпус в количестве двух тысяч человек выступил из Картахены в день,
который был выбран символично: 25 сентября. Возглавляли корпус генералы
Марьяно Монтилья, Хосе Феликс Бранко и Хосе Мария Карреньо, и каждый из них
думал: хорошо бы подыскать загородный дом для генерала в Санта-Марте,
неподалеку от театра военных действий, пока не восстановится его здоровье.
Генерал писал своему другу: "Через два дня отправляюсь в Санта-Марту,
размяться и разогнать тоску, в которой пребываю, и поправить здоровье".
Сказано - сделано: первого октября он отправился в путь. Второго, уже в
дороге, он в письме генералу Хусто Брисеньо был более откровенен: "Следую в
Санта-Марту с целью употребить свое влияние на экспедиционный корпус,
который должен выступить против Ма-ракайбо". В тот же день он еще раз
написал Урданете: "Я следую в Санта-Марту с целью посетить край, который
никогда не видел, и попытаться разоблачить некоторых наших недругов, которые
имеют слишком большое влияние на общественное мнение". Только тогда он
открыл истинные намерения своего путешествия: "Я буду рядом с Риоачей, рядом
с Маракайбо и армией, дабы убедиться: могу ли я оказать влияние на наиболее
крупные операции". Сказать по правде, он не был похож на списанного со
счетов пенсионера, вынужденного бежать в ссылку, - скорее он был похож на
настоящего командующего фронтом.
Выезд из Картахены был обусловлен срочностью участия в военных
действиях. Он не устраивал никаких официальных прощаний, а нескольких друзей
предупредил об отъезде заранее. По его распоряжению Фернандо и Хосе Паласиос
оставили половину багажа под присмотром друзей и хозяев торговых домов, дабы
не тащить бесполезный груз на войну, в неизвестность. Местному торговцу дону
Хуану Паважо они оставили десять баулов с частными бумагами с поручением
переправить их в Париж по адресу, который они укажут позже. Но договорились,
что сеньор Паважо сожжет их в случае, если владелец не сможет их
востребовать из-за вмешательства высших сил.
Фернандо поместил в банковское объединение "Буш и компания" двести
унций золота, которые нашел в последний момент среди вороха ненужных бумаг в
письменном столе своего дяди, без всяких указаний на то, откуда они взялись.
Хуану де Франсиско Мартину Фернандо он оставил, тоже на хранение, ящичек с
тридцатью пятью золотыми медалями. Ему же оставил бархатный мешочек, где
было двести девяносто четыре большие серебряные медали, шестьдесят семь
маленьких и девяносто шесть средних, и другой такой же, где было сорок
памятных медалей из золота и серебра, некоторые с профилем генерала. Он
оставил ему также золотое покрывало, которое они везли из Момпокса в старом
ящике из-под вина, ветхое постельное белье, два сундука с книгами, шпагу,
украшенную бриллиантами, и сломанное ружье. Среди прочей ерунды - этих
остатков ушедших времен - было несколько пар очков, которыми генерал не
пользовался, начиная с тех, в которых он в возрасте тридцати четырех лет
обнаружил начинающуюся дальнозоркость, потому что ему вдруг стало трудно
бриться, и кончая теми, которые он носил в тридцать девять лет, когда уже не
мог читать даже на расстоянии вытянутой руки.
Хосе Паласиос, со своей стороны, оставил на хранение дону Хуану де Диос
Амадору шкатулку, которую долгие годы перевозил с места на место и о
содержании которой толком никто ничего не знал. Это было нечто,
принадлежащее генералу, - тот в какой-то момент не смог преодолеть
овладевшую им алчность к совершенно ненужным вещам, не смог прервать
отношения с не очень достойными людьми и вот уже сколько времени вынужден
был таскать и эти вещи, и людей за собой, не зная, как от них отделаться.
Шкатулка была привезена из Лимы в Санта-Фе в 1826 году, и генерал взял ее с
собой, когда после покушения 25 сентября поехал на юг, на последнюю войну.
"Мы не можем бросить ее, даже не зная, наша ли она", - говорил он. Когда он
вернулся в Санта-Фе в последний раз, предполагая объявить о своей
окончательной отставке на учредительном конгрессе, шкатулка была среди того
немногого, что еще оставалось от его прежнего императорского багажа. В конце
концов ее открыли в Картахене, во время общей инвентаризации всего
имущества, и тогда была обнаружена уйма вещей, давным-давно считавшихся
потерянными. Там было четыреста пятнадцать унций золотых монет колумбийской
чеканки, портрет генерала Джорджа Вашингтона и прядь его волос, золотая
табакерка, подаренная королем Англии, золотой ларчик с бриллиантовым
ключиком, в котором лежали молитвенник и боливийская большая звезда,
инкрустированная бриллиантами. Хосе Паласиос оставил это в доме де
Фран-сиско Мартина, все перечислив и описав, и попросил расписку в
получении. Таким образом, багаж уменьшился до разумных размеров, хотя три
баула из четырех с носильными вещами были лишними, лишним был и еще один: с
десятью ветхими скатертями из хлопка и льна, а также футляр с золотыми и
серебряными приборами со всего света - их генерал не хотел ни оставлять, ни
продавать: их черед придет, когда - сколь бы долго ни пришлось ждать - они
понадобятся для того, чтобы накрыть стол для достойных гостей. Много раз он
думал о том, чтобы продать с торгов все ненужные ему вещи и поправить таким
образом свое финансовое положение, но всякий раз передумывал, объясняя свое
решение тем, что это - государственное достояние.
С облегченным багажом и уменьшенной свитой они проделали первый переход
до Турбако. На следующий день продолжили путь при хорошей погоде, но еще до
полудня вынуждены были укрыться под кроной кампа-но, где и провели ночь под
дождем, продуваемые всеми ветрами с болот. Генерал жаловался на боли в
печени и селезенке, и Хосе Паласиос приготовил ему снадобье по рецепту из
французского учебника, однако боль только усилилась, а температура поднялась
еще выше. На рассвете он был так плох, что его, бесчувственного, отнесли на
виллу Соледад, где его принял старый друг, дон Педро Хуан Висбаль. Там он
провел больше месяца, мучимый всеми мыслимыми и немыслимыми болями, которые
усиливались во время назойливых октябрьских дождей.
Соледад, что значит - одиночество, оправдывала свое название: четыре
улицы с бедными домиками, обожженными солнцем, в двух лигах от старинного
города Барранка-де-Сан-Николас, который за несколько лет превратился в самый
процветающий и гостеприимный город страны. Генерал не мог бы найти ни места
более спокойного, ни дома более подходящего для своего состояния; у дома
имелись шесть андалусских балконов, - через их окна свет проникал во все
уголки - и патио - в нем было так удобно поразмышлять под столетней сейбой.
Из окна спальни была видна пустынная маленькая площадь с развалившейся
церковью и домиками, крыши которых были покрыты высохшими пальмовыми
листьями, а стены выкрашены в яркие цвета.
Однако домашний покой мало помогал ему. В первую ночь у генерала слегка
кружилась голова, но он не воспринял это как начало нового приступа болезни.
Начитавшись французского учебника, он определил свою болезнь как черную
меланхолию, осложненную общим переохлаждением и застарелым ревматизмом,
разыгравшимся от непогоды. Такой диагноз усилил его неприязнь к лекарствам,
причем в данном случае их надо было бы принимать от разных болезней, и
потому он заявил: если что-то и лечит одно, то калечит другое. Правда, тут
же признал, что нет такого действенного лекарства, которого бы он уже не
принимал; генерал ежедневно жаловался, что у него нет хорошего врача, но
отказывался показаться многочисленным врачам, которых к нему посылали.
Полковник Вильсон в письме своему отцу в те дни сообщал, что генерал
может умереть в любую минуту и отказывается от врачей не потому, что не
верит им, а потому, что боится правды. В действительности, писал Вильсон,
болезнь - это единственный враг генерала, которого он боится, и он не хочет
встречаться с ним лицом к лицу, чтобы этот враг не отрывал его от самого
главного дела его жизни. "Заниматься своими болезнями - все равно что
завербоваться на корабль и уже не принадлежать себе", - заявил генерал
полковнику Вильсону. Четыре года назад, в Лиме, когда генерал разрабатывал
конституцию Боливии, О'Лири настаивал на том, чтобы он прошел основательное
медицинское обследование, и получил решительный ответ:
- Двумя делами сразу не занимаются.
Казалось, он был убежден: постоянно ходить и верить в себя - лучшее
средство от болезни. Фернанда Толстуха взяла себе за правило надевать на
него слюнявчик и кормить с ложечки, как ребенка, он принимал это, и молча
жевал кашу, послушно открывая рот для следующей порции. Но теперь он ел
самостоятельно, без нагрудника, чтобы все убедились, что он ни в ком не
нуждается. У Хосе Паласиоса сердце разрывалось, когда он видел, что генерал
пытается делать по дому какую-либо работу, которую делали его слуги,
ординарцы и адъютанты, и разрыдался, когда увидел, как тот разлил чернила,
пытаясь налить их в чернильницу. Все это казалось невероятным, и всем
оставалось только восхищаться, видя, что у него, в его состоянии, не дрожат
руки, ровный пульс, и что он сам подстригает себе ногти раз в неделю и
каждый день самостоятельно бреется.
В лимском раю он провел однажды счастливую ночь с девушкой, тело
которой было сплошь покрыто нежным пушком, словно кожа бедуина. На рассвете,
когда брился, он посмотрел на нее, обнаженную, плывущую по волнам спокойных
сновидений, которые снятся удовлетворенной женщине, и не смог воспротивиться
искушению навсегда сделать ее своей с помощью священного обряда. Он покрыл
ее с ног до головы мыльной пеной и с любовной нежностью побрил ее всю
бритвенным лезвием, то правой рукой, то левой, сантиметр за сантиметром, до
сросшихся бровей, и она стала дважды обнаженной, сверкая великолепным телом
новорожденной. Она спросила его, с болью в душе: любит ли он ее, и он
ответил ритуальной фразой, которую на протяжении жизни бросал без сожаления
стольким женщинам:
- Как никто никогда в этом мире не любил.
На вилле Соледад бритье он превратил для себя в такое же
священнодействие. Сначала выстриг седые пряди, вернее то, что оставалось от
его мягких волос, подчиняясь, по всей вероятности, какому-то ребяческому
импульсу. А потом стал стричь все без разбора, как стригут траву,
Достарыңызбен бөлісу: |