Глава 34. Нервное потрясение
Окормление на коротких волнах. – Искусство драть лианы. – Грибы – сексуальная тема. – Стук дизеля. – Баркас ahoy! – Скачки за спичками. – Плевать им на мой костер. – Послевкусие. – Рок – гнида. – Душка Ежа
Вчера я все же уработался до одеревенения всех членов. Утром даже потягиваться не хотелось, только зевалось до стона, аж челюсть чуть не вылетела из сустава влево. Мысль о подъеме была противна, как в казарме. Да дьявол же его побери, я ж не в казарме, чего вскакивать, если не хочется вскакивать. Так я и валялся, зевал, постанывал, почесывался. Продумывал всякие мелочи за жизнь. Глянул на часы с календарем. Среда. Раз среда, значит, «Литературка». В нормальной жизни, конечно, все наоборот: раз «Литературка» -- значит, среда. Кубарем вниз, пока не сперли из ящика. Ежли сопрут, так это трагедия на целый день или дольше, придется шарить по киоскам, а там раскуплено. Но нет, не сперли, газета в руках, свежая, как редис. Хлебнуть кофе – и на диван. Бывает, угрожающе накатывает какой-нибудь deadline и надо тащить в зубах в редакцию очередную муть, и все равно полдня уходит на смакование всяких эзоповых штучек и кукишей начальству между строк. Интеллигентская услада, сдобренная кривой ухмылкой. Фронда в тряпочку. Рядом с дежурным фуфлом выковыриваешь невинное анти-что-нибудь, словно изюм из булки. Мордой сияешь, будто причастился в катакомбной церкви, не слезая с дивана.
И чему я там радовался? Никак не вспомнить. Ну, может, про угробление Балхаша и прочие безобразия, потому как это все напоминает Арал. А еще что? Шаром покати. Испарилось. Теперь мне прошлые запретные сладости тут и на фиг не приснились. До чего ж он прав, это чучело с бородой. Бытие-таки определяет, куда извилины гнутся. Если выкарабкаюсь, буду опять старые сопли жевать, на «ЛГ» подпишусь и на все остальное. Путешествие его не изменило, потому что в дорогу он брал самого себя. Сенека, кажется. А может, Цицерон. Ай, усыхает память к свиньям. Всю жизнь был придатком к фамильной библиотеке, и что я без нее? Шкурка без змеи.
Что еще с утра пораньше? Конечно, BBC, Deutsche Welle, Radio France Internationale. С этого любой день начинается и им кончается. Везуха мне: их глушили только на русском, и не приходилось гнуться по ночам и чего-то разбирать сквозь вой. Прием на коротких волнах был чистенький, особенно в провинции. Мы еще из эмиграции привезли здоровенный ламповый приемник SABA, он и при Сталине три года отработал, и позже, так что я без перерыва окормлялся в коротковолновом диапазоне. Очень способствовало развитию нюха на вранье.
Вранье, конечно, валило с обеих сторон. То ветер вранья с Востока довлел над ветром с Запада, то наоборот. На BBC любили уже помянутого поэта из Перделкина, и я каждый раз скрипел зубами. А на Radio Moscow трудился Владимир Познер, очень убедительно врал, но я Radio Moscow не слушал, разве что мельком.
Многоязычье – это хорошо, это вы мне поверьте. Без него быть бы мне зомби. А может, я все равно ушел бы в духовные макИ, в one-man Resistance122, кто знает. Чтоб знать, нужен эксперимент, еще одну жизнь надо прожить, а где ее взять. Вот и мучайся – кто ты в душе по правде-истине, а не по обстоятельствам.
-- Слышь, парниша, а ты уверен, что от бабушки ушел и от дедушки ушел? Что ты такая уж достойная, самодостаточная личность? Может, ты и сейчас зомби, только сам того не замечаешь – как все зомби? Глянь на свои фобии. Страх самомельчайшей бюрократии. До холода в животе. Чисто Бунин: письмо почтальону подаешь, а коленки трясутся. Это не с рождения, это от атмосферы. От этого никакое BBC не спасет.
Капитану не терпелось встрять в утонченную беседу двух китайских философов над прохладной рекой. Чечевица с викою, а я сижу, чирикаю. Перетопчется.
За пологом что-то зашурустело. Наверняка Еж. Я слегка потянул молнию, и в дырку точас же просунулась остренькая ежиная морда. Он так и ерзал носом из стороны в сторону, принюхивался и с ярым любопытством шарил по палатке воровскими глазками. Слегка освоившись, сделал попытку проникнуть в жилище, но я это дело решительно пресек.
-- Неча, неча по чужим квартирам шастать. Свою заведи. – Этого еще не хватало. Повадится тут от солнца прятаться, а я на него как-нибудь невзначай сяду. Казачий юмор какой-то. Письмо турецкому султану.
Пока закипал чай, я отыскал длинную узкую деревяшку, обстрогал ее, заострил и провертел острием ножа дырку в тупом конце. Получилось то, что нужно; этой иглищей можно сшивать фасции днища и все остальное. Одна беда – лиан-ломоноса оставалось всего чуть. Пора бежать к тугаям за материалом. Заодно и грибочков наберу.
Так я Ежу и объяснил за завтраком:
-- Значит, ситуация такая. Я отправляюсь в экспедицию, а Все Остальное пребудет в лагере. Чтобы Все Остальное не вздумало по своему обыкновению удрать в пампасы, или нашкодить непотребным образом, мы запираем его в палатке, ясно? Поскольку Оно и так выказывает к нашему приватному жилищу бубновый интерес. Kapish?123
Еж пялился на меня малоосмысленно, и я без особых церемоний посадил его в карцер, за все прошлые и будущие прегрешения. Если он догадается, как расстегнуть «молнию» палатки, то он – совершенно гениальный Еж и вполне достоин свободы. Хотя и жалко будет.
В этот раз я любовался островным цветником наскоро, на бегу. Очень был озабочен и торопился. Лодка из мечты становилась вещью вполне осязаемой, контуры отчетливо уж вырисовывались, оттого и горячка. Скорей-скорей, еще нажим, еще бросок, и враг бежит-бежит-бежит. Распахнутся горизонты, я снова заскольжу от острова к острову, а там и человеческие лица, и соловьи под окном, и книжки, много книжек на разных языках, и «ЛГ» по средам, и «Новый мир», и все-все-все. Может, тем и сердце успокоится. А нет, значит, будем дальше думать.
Сгоряча я принялся рвать лианы с кустов прямо-таки с остервенением, но скоро взял себя в руки. С ломоносом нужны метод и аккуратность, надо соображать, где подрезать, где потянуть, и все равно дело идет медленно и противно. Потное, царапучее занятие. Особенно досаждали усики, которыми лианы обвивались вокруг стволиков и стеблей. Хорошо хоть свежих побегов было мало; от их сока на коже могут быть пренеприятные нарывы. Кому это надо, Никому не надо, Кому это нужно, Ни-кому не нужно. . .
Солнце меж тем разгорячилось не на шутку. Совсем запарился, пока набрал порядочную кучу этого добра. Хорошо бы обнажиться, но как тут обнажишься? Вмиг весь окровянишься. Или, не дай Савва, какая-нибудь дрянь цапнет исподтишка. Если уж подлые насекомые у самого моря достают, то тут, на суше, гляди в оба. Близ воды ведь обычно спокойно, кое-где лишь песчаные мухи докучают – и вдруг эти вчерашние скачки фаланг. Ходят слухи – на свете есть покой и воля, а только где они? Нету их.
На всю лодку собранных лиан вряд ли хватит, но драть это паскудство больше не было мочи. Оставим на другой заход. Со стоном блаженства я повалился на спину и уставился в эмалевое беспечальное небо, прикрыв глаза ладошкой от солнца. Лень заполонила дух и тело всклянь, аж я придремывать стал. Высоко-высоко выписывал круги какой-то хищник, то ли орел, то ли коршун, отсюда разве разберешь. Петь было лень, и я промурлыкал мысленно, тенором, по-украински: Чому я нэ сокiл, чому нэ лытаю? Хороший вопрос. Если честно, то – спасибо, сэр, мне и здесь неплохо. В эту высь пока заберешься, семь потов сойдет, а я и так потный. Хотя понемногу остываю. Приятно так песочек холодит. Вот только бы радикулит не разбудить...
Сейчас отдохну маленько, манжеты поправлю и полезу за грибами. В тени совсем прохладно будет, а здесь лучики больно шалят, напоминают об ужасе грядущего лета. Аж все настроение наперекосяк. В кустах можно не спеша пошарить в прошлогодней листве и поразмышлять.
Грибы – крайне сексуальная тема, на удивление. Если один собираешь, невольно про разные телеса задумываешься, бывшие и могущие быть. До того размечтаешься, аж зубами клацаешь. Если вдвоем, тут и говорить нечего, непременно согрешишь. Природа располагает, особенно воздух весной, когда ароматы всякие веют. Однако и летом неплохо, и даже осенью – в затишке солнышко пригреет, осины листиками трепещут, соблазн такой, что ширинка сама расстегивается.
С кем я только не собирал эти грибочки. Про иных вспомнить нечего, а вспомнишь, так всего перекорежит. Но есть такие листики в записнухе памяти, аж насквозь светятся, и сразу физиономия вся расплывается, чуть не до слез.
Лес вспоминается такой славный, светлый, словно березняк, хотя он мог быть совсем другой, на Урале бывают и чащобы непроходимые, но при чем тут это. Лес лесом, грибы грибами, только нас с малышкой время от время так и кидает друг к другу, и это неописуемо, когда и ты хочешь, и тебя хотят, вот прямо тут и именно тебя, совершенно в открытую и без задних мыслей. Счастье в личной жизни, как пишут в поздравительных открытках. Правда, есть неудобства, много одежды, могут другие грибники из-за кустов наскочить, хотя вроде пусто кругом, но все равно боязно. Приходится выбирать место и конфигурацию и вертеть головой, но кто о таком думает, когда тебя насквозь прошибает.
Про детали все же лучше не писать. Когда начинаешь перебирать детали, все какая-то порнография выходит, а ведь на самом деле все абсолютно не так. Вот Антон Павлыч – до чего знатный ходок был, но про это для публики – исключительно обиняками. Мол, хрен с ней, с публикой, пусть оближется, но что мое, то мое. Примерно так. Да и Бунин тож. Ему «Темные аллеи» под нос суют, а он говорит – а я все равно целомудренный. И ведь прав. Чего там, в этих аллеях? Одни намеки. И правильно. И чем темнее, тем правильней.
Жалость, конечно, что нас с ней разнесло по сторонам. Я, правда, не больно сопротивлялся обстоятельствам. Чуял, что не удержаться. В конце концов, что там было, кроме бешеной тяги в поддувале? Сопливая романтическая любовь, которой ждут в семнадцать. А ей и было семнадцать. Мне, правда, вдвое, но и романтизма попервах на двоих хватало. Ночами не спал, глаз не мог оторвать от спящей мордашки.
Потом, как водится, колючки всякие начали царапать. Понятно, девчушка маленькая, глупенькая, ей все любопытно, все внове, хочется потрогать, попробовать, а я бы мог перетерпеть, но не получилось. Темперамент, сцены, глупости, обычная comédie humaine124. Ладно. Что Бог ни делает, все к лучшему. Так хоть воспоминания остались, услада зрелых лет. Маятник не успел откачнуться от любви до ненависти, где-то посередине заскрежетало, заискрило, и началась совсем другая история. Еще несколько песен осталось, унылых, разухабистых, всяких, непременно под гитару, только я их позабыл почти все.
Я поднялся, машинально отряхнул песок и полез под кусты, мурлыкая полузабытую чушь: Ей, любопытной, Ей, удивленной, Так любилось и так ей пелося, А я быдло Одушевленное И мне тоже любить не терпелося... Трям-дрям... Да-с, погусарили...
Под кустами было и вправду прохладнее. Я медленно, на четвереньках продвигался вперед, постукивая перед собой палкой – распугивал притаившихся змеюк. Может, они и вправду расползались, не знаю; ни одной не видел. Грибочки были и в этот раз, но брать их было не в пример труднее. Приходилось протискиваться к ним, по-змеиному извиваясь, причем на боку, чтобы пролезть меж тесно растущими стволами. Хлопотное занятие и до того азартное, что все мои скоромные мысли отлетели прочь, осталась одна охотничья горячка. Усилия приходилось прикладывать такие, аж кровь в ушах застучала, и прошло некоторое время, прежде чем я сообразил, что это никакая не кровь в ушах, а где-то далеко в море стучит дизель.
Я что-то завизжал, захрюкал и принялся изо всех сил выдираться из колючих лап, потерял одну галошу, дернулся было ее достать, плюнул и снова стал яростно вырываться наружу. Черррт с ней, с галошей, и с колючками тоже, пусть впиваются в руки, в ноги, в морду, пусть рвут штормовку, мне надо срочно на берег, там же баркас – то ли мимо идет, то ли к острову, хорошо бы, если б к острову, а ну как мимо? Надо бежать, мчаться, скакать, подавать сигнал, пусть возьмут меня с собой, я хороший, я состоятельный, я им заплачу, я их в водяре выкупаю, лишь бы меня забрали, я хочу домой, там мое место, я уже не хочу здесь, совсем не хочу, ни минуты!
Чего скрывать, я совсем опсихопател, я был рядом с истерикой, беспрерывно порыкивал или постанывал на бегу. Голова, однако, осталась на месте, сработала четко: надо скакать к тому бархану, где я чуть ли не в первый или второй день на острове сложил сигнальный костер и так ни разу им не воспользовался, потому как ни разу не доносились никакие звуки из того, неостровного мира, а сейчас они есть, они именно доносятся!
Бежать было не так уж далеко, но я сразу засадил себе колючку в босую ногу, хотел было так и бежать с колючкой в подошве, но боль оказалась нестерпимой. Плюхнулся на песок, схватился за ногу обеими руками, вывернул ее, выцарапал ногтями колючку или большую ее часть, выматерился и снова понесся к бархану. Теперь мне показалось, что до него невероятно далеко, я не успею-таки добежать, и звук дизеля пропадет, а я ничего не увижу даже. На бегу изо всех сил старался разобрать, приближается стук или удаляется, но звук, казалось, застыл на месте и слышался то глуше, то яснее только из-за ветра да рельефа. Я дышал уже с хрипом, дыхание заглушало иногда стук, да тут еще со страху и некстати выскочило в памяти déjà vu – в плаванье на «Меве» мы как-то заштилели, болтались на одном месте и несколько часов подряд слушали бухтенье самоходной баржи. Сама она была за горизонтом, вне видимости, а бух-бух-бух ее слышалось отчетливо долгое время, потом затихло, но баржу мы так и не увидели. Я вспомнил это и всерьез взмолился тем, которые там, наверху, чтобы баркас проходил все же поближе, чтоб я его видел и он меня. Я уж не просил, чтоб он шел к острову, это чересчур, да и что ему тут делать, но ведь поближе чтоб прошел, это же можно, я вправду отработаю...
Безумные мои молитвы сработали, но только наполовину. Когда я чуть ли не на четвереньках вскарабкался на барханчик, то буксир увидел сразу, но очень далеко. Он завис на краю плоского моря, и если и двигался, то явно не к острову, а мимо, куда-то на юго-запад. К Муйнаку, что ли? Костер, немедленно жечь сигнальный костер, чтоб дым до неба. Спички... Где спички?
Я механически лапнул себя за нагрудный карман, где всегда держал спички – и похолодел. Спичек не было. Их и не могло быть, и я, осел безмозглый, мог бы и раньше про то вспомнить. Расхожий коробок спичек я еще вчера переложил из кармана штормовки в карман палатки, чтоб не мялся зря, потому как саксаул держит жар целыми днями и разжигать новый костер не приходится, а спички надо на всякий случай экономить. Экономист, Карл Маркс, в гробину твою душу набок...
Я сорвал с себя штормовку, закрутил ею над головой, завопил потихоньку: «Э-эй!» -- но тут же бросил эти глупости. Маши, не маши, баркас виделся утюжком не более половинки спичечного коробка. Где уж им оттуда различить человеческую фигуру. Разве что в бинокль сюда посмотрят, но зачем? С какой стати? Да есть ли бинокль у местных чумазых мореходов?
Меня крючило, губы нелепо лепетали – что делать, что делать, что делать... Да бежать за спичками, что еще делать. Дико, глупо видеть баркас и убегать от него на другую сторону острова, только все остальное еще глупее. Нету других ходов. Шах, и через ход – мат.
Я скинул одежду, все сорвал, до самых плавок, и в одной галоше, стараясь наступать босой ногой больше на пятку, скатился с бархана и побежал.
Следующие минут двадцать были одними из мерзейших в жизни. Я и к бархану-то прибежал на последнем издыхании, запалился, весь мокрый, сердце мельтешило зайцем, а тут снова ковыляй, да еще в оба конца, где мои двадцать лет... Как я бегал восемьсот мэ, как бегал – чтобы чью-то спину терпеть впереди себя, да ни в жизнь, лучше подохнуть на финише, и один раз я и вправду упал, но сначала ленточку сорвал, только давно это было, ах давно, к чему эти картинки... И чего я тут не бегал каждое утро вокруг острова, всякой дурью маялся... А-а, чего мудить. Как смогу, так и добегу. Как распоротая нога позволит.
Второе дыхание почему-то не приходило. Я гнал себя совсем уже через силу, на одних моральных соплях, но и с этим стало худо: подломилась вера, что из этого сверхчеловеческого бега может выйти нечто путное. Одно злое упрямство толкало в спину.
Пробегая мимо тугаев, я все же задержался на пару минут, чтоб найти галошу. Теперь лишние секунды уже не так важны, а бежать с раскровяненной ногой там, где день и ночь толклись заразные песчанки, дураков нет.
Наконец прибежал, пал перед палаткой на колени, насмерть перепугал Ежа, схватил трижды клятый коробок и похромал назад. Ощущение было такое, словно я пробежал не милю-две, а весь марафон, сорок два кэмэ сто пятьдесят мэ. Круги перед глазами, ребра стонут от ударов помпы, и постоянно сочится слюна, аж заболела подъязычная кость. В таком вот виде, отплевываясь поминутно тягучей слюной, запаленно хрипя и по-обезьяньи опираясь на костяшки пальцев, я во второй раз вскарабкался на бархан.
За время скачек баркас передвинулся не намного, но было дураку ясно, что он не просто проходит мимо, а уходит, удаляется за горизонт. Еще чуть-чуть – и скроется, растает в дымке, сволочь дизельная. Я кинулся поджигать костер – и тут опять облом. За прошедшие дни ветер выдул мелочь, сложенную в его основании, и я только зря жег и ломал спички – крупные дровиняки не загорались. Я укусил себя за грязную руку, всхлипнул не знамо в какой раз, скатился вниз, надрал там пучок сухой травы и снова вознесся к костру. На этот раз огонь занялся в момент, а еще через минут пять от костра повалил белый дым.
Увы, дым не возносился столбом вверх, как мне было надо и как я уже себе рисовал. Придавленный ветром, он валился на сторону и стлался над землей, а кому он там нужен, невидимый. Но я упрямо бегал вверх-вниз, наваливал все больше сырого плавника и кустов верблюжьей колючки, пока совсем не вымотался, так что в последний раз и вскарабкаться на бархан не мог, все больше скатывался, шаг вперед, два назад, ленинизм какой-то. Дым валил все круче, ветер валил столб то в одну сторону, то в другую, но иногда колонна выпрямлялась и вздымалась прямо к небу. Ну как, как можно было его не заметить... Однако на баркасе в упор ничего не желали замечать. Сама лайба дошла уже до полосы горизонта, и теперь ее можно было различить, только зная, что она там есть. Стук дизеля все еще докатывался ко мне по водной глади довольно отчетливо, но и он начал потихоньку глохнуть.
Постепенно до меня дошло – конец. Finis. Плюхнулся на песок, положил голову на колени, замер и только слегка покачивался, похрипывая. Никаких сил не было даже на приличный припадок – ни кататься по земле, ни сучить ногами, ни бить себя по мордасам. Даже стонать толком не выходило, или ругать подонков – не захотели, бляди, замечать мой сигнал SOS. Небось, пожалели соляры, это ж какой крюк пришлось бы делать...
-- Да ладно, чего живых людей обижать. В рубке мог быть кто-нибудь один-одинешенек, соло на руле, и некогда ему глазеть по сторонам, особенно с похмелюги. Бестолку гадать – что было, чего не было, что надо бы. Есть, что есть.
Так я просидел час или два, не знаю. Костер совсем прогорел, уже и стука мотора не было слышно, все помертвело, только в подошве правой ноги что-то дергало. Я снял галошу, посмотрел. Премерзкое зрелище. Грязь и кровь в поганой смеси. Готовые ингредиенты гангрены. Гангрены у меня еще не было, все остальное присутствует. Включая пытку надеждой.
Ступая на пятку, спустился к воде, залез в море, поплавал, смыл пот, освежился до дрожи. Ранка тоже промылась соленой водой до стерильности. Я выдавил побольше крови, чтобы пошла уже совсем свежая, вымыл галошу и натолкал туда чистеньких жирных солянок, вместо бинта или подорожника. Сойдет пока.
Возился я через силу, даже холодная ванна не шибко подбодрила. После нечеловеческого нервного выброса накатило отупение, хотелось поскорее добрести до палатки, завалиться на спальник, лежать, лежать и лежать, ни о чем не думать, только тупо и тяжело злиться на весь мир. Меня в очередной раз угостили носком ботинка в промежность. Надо поклониться, поблагодарить за науку и отлежаться.
Отлеживаться никак не получалось. Дело номер раз: сложить еще один сигнальный костер на месте сожженного, гори он синим пламенем. Вдруг тут открылась навигация, и мимо может пройти еще одна лайба. Да хоть завтра. Они ж могут чередой повалить. Я за своими хлопотами забыл как-то думать о баржах, баркасах, моторках, а ведь они где-то есть. Раз есть море, обязаны быть суда и суденышки. Объявятся – чем буду сигналить? Шапкой махать? Так и шапки нету. Надо, надо сложить костер. Невмоготу будет – так хоть предам себя самосожжению. Как молодая индийская вдова в обряде suttee. А тут как раз баржа подвалит. Во концовочка. В зале море слез, ни одного сухого глаза.
Плавник в окрестностях бархана я уже подсобрал, пришлось плестись чуть не до северной оконечности, пока не набрал хороший оберемок. И сложить надо было все путем, чтоб зажглось с одной спички. Провозился порядком. Когда отправился в лагерь, уже и способность соображать вернулась, хоть и отрывочно, мазками.
Думы текли примерно такие: А ведь баркас – знамение. Без баркаса я б и не знал в точности, до чего мне хочется назад, в город, в свой мир. До поросячьего визгу хочется. Не будь знамения, так и возился бы потихонечку со своей говенной мини-Ра, рыбку стрелял бы, грибочки собирал... Ну, иногда впадал бы в депрессию, но не надолго, дел ведь невпроворот. Потихоньку дичал бы. Вон с утра уже какие мысли про «Литературку»: мол, проще надо быть, скромнее, ближе к природе. Руссоист задрипанный. Куда уж ближе. И тут бац – знамение, метания, аж ногу распорол, и сердце чуть не выскочило через левую ноздрю.
-- Все правильно. Ты тут начал себе фантазии строить, а тебе взяли и показали, что ты есть и что не есть. Какой с тебя анахорет... Даже не материал для анахорета; не годен к такой строевой службе. Интеллигент ты занюханный, и место твое среди таких же интеллигентишек. Ваше дело – мистическими щупальцами друг друга щупать и таинственно перемигиваться. Баба твоя тоже там, среди вас, хоть и сбоку. Учти. Их много, таких, которые сбоку, а мнят себя пупом, однако про то не будем, на ночь глядя…
Но я никого и слушать не хотел.
-- Рок – определенно гнида и профурсетка. Одним стелит ковровую дорожку от трапа до VIP lounge, с другими добродушно так играет, то вознесет, то опустит, но не шибко низко и резко, а так вот мягко, как бы любя. А мой персональный Рок – мстительная, садистски настроенная сволочь. Это ж надо – вот так поманил виденьем, а потом хрясь носком ботинка...
-- Не бузи. Нечего без толку греться, а то крышку сорвет. Живой, и ладно. И живи дальше. На малых оборотах.
Из-за этой мешанины чуть не забыл зайти за связкой лиан и рассыпанными под кустами грибами. Но не забыл, подобрал все и притащил в лагерь, как положено. Там меня уже ждал Ежа. Я ему жаловаться не стал и даже не срывал на нем злобу, а постарался события замять. Противно все. Правда, выколотить эпизод из головы насовсем оказалось делом невозможным. Так и торчал потом несколько дней, пока не побледнел.
За ужином я прочитал Ежу небольшую проповедь о грехе уныния. Уныние будем давить на корню, заключил я. И не будем заискивать перед реальностью. Будем строить свою.
Вопреки обыкновению, Еж слушал внимательно, не мотался по лагерю, а крутился около и иногда на меня поглядывал. Временами фыркал, но явно без намека. Душевный парень.
После дневных скачек я еле волочил ноги, но спал все равно омерзительно. Долго не мог отключиться. Все мне мерещился баркас на водной глади, то уходил, то приближался. А потом меня мучили кошмары.
Наверно, грибов переел.
Глава 35. День несчастной погоды
Ну и самочувствие. – Сыро, но холодно. – Уединение с ежом. – Офицерские сборы. – Весенние страдания. – От гребенок до пят. – Чувства натурала при чтении Диогена Лаэрция. – Казус Гогена. – В полудреме. – Мини-шабаш на Лысой горе. – Любовь и смерть крякового селезня
Следующий день начинался так, что лучше бы его пропустить. Состояния души и тела – гнусь в кубе, плюс-минус е. т. м. Вроде как утро после пьянки с полулетальным исходом, литра по полтора-два на нос. Физически в этот раз полегче, без выворачивания наизнанку, без неуемной дрожи и зеленого пота. Просто обычная смертная, деревянная усталость да боль в подошве. Но если смотреть внутрь, то разница между тем и этим невелика. К одному моему запойному другу в таком состоянии кто-то вошел и бодро что-то заорал или заржал, так друг в одних кальсонах как дернул из дому, еле его поймали и водворили-таки в желтый домик, аминазинчиком успокаивать. В этот раз я тоже, не хуже того приятеля, целый день вздрагивал, вскидывался и подскакивал на любой подозрительный звук. Когда Ежа в обычном своем шкодливом стиле опрокинул жестяную банку, я его чуть не расплющил, словесно и физически.
Однако странным образом стал после этого срыва понемногу успокаиваться. Чего уж так дергаться. Шум мотора – баржи ли, баркаса или моторки – я услышу издалека и в любом случае успею добежать до сигнального бархана. А там как повезет. Заметит, не заметит, а если заметит, то ручкой помашет или к острову завернет – все гадательно. Уж сколько раз счастье на розовом коне курц-галопом мимо проскакивало, и ничего, живой пока. Суечусь вот.
С утра я злобно принялся за постройку своего тузика125, ни на что не отвлекался. Никаких охот, ни под водой, ни над. Тут кстати и погода подломилась. После вчерашней почти жары ночью задул свежачок норд-ост. На взбаламученную и холодную даже на вид воду было зябко смотреть, не то что в нее лезть. Я нацепил на себя все, что имел, двигался довольно энергично, временами ручками махал, гран батманы жэтэ делал,чтоб согреться, но все равно подрагивал. Того и гляди небо снегом начнет швыряться. То и будет последний смачный штрих в издевательской мазне – кто-то где-то развлекается, аж губами причмокивает.
Снег не снег, но дожик закапал, а потом и полил. Я особо не возражал – пусть подсвежит воду в моем каке, а то там, небось, птички все закакали, да и песчанка может утонуть. Обсосу и выброшу. Шутка. Это когда я в горах лазил, была у нас группа особо прожорливых скалолазов, про них такая легенда ходила: им в сгущенку залезла мышь, так они ее обсосали и выбросили, как в древнем архиерейском анекдоте. Лихие волки были насчет пожрать, и не только.
Я и сам от них недалеко ушел. В горах кислород всю жратву в организме моментально пережигает, лопать хочется постоянно и невыносимо, и на все предметы окружающего мира начинаешь смотреть специфически – съедобно оно или нет. Или то молодость прожорливая виновата. От сгущенки я и сейчас ой как не отказался бы... Гады все же те, на баркасе. Не могли они столб дыма не видеть. Зарок что ли дали – не оглядываться? Представляешь, полный баркас лотовых жен. Всех раком поставить...
Если так все баркасы будут мимо финтилить, воды надо запастись до зимы, так что пусть дождичок поливает. Плавсредство из этой кучи соломы у меня то ли выйдет, то ли нет – пьяная бабка надвое сказала. Материал – говно, да и из меня, если честно, homo faber126 вшивоватый, руки вкось пришиты. Бывают и среди русаков уроды. Интеллигенты, блин. Мужицкая смекалка вся чтеньем да мечтаньем вышла.
Дождик брызгал несильный. Я соорудил из полиэтилена накидку и так и возился с камышом. Возился ожесточенно. Вчерашний баркас раздразнил мою середку до зубовного скрежета. К полудню были готовы фасции для бортов, но снова кончились лианы, и я пошкандылял к тугаям, прихрамывая на пропоротую ногу. С утра я тщательно промыл ее целебной мочой, а потом на всякий случай еще и теплым янтачным чаем: вдруг это зелие имеет не только секс-возбуждающие свойства. Хорошо хоть лейкопластырь в кармане завалялся, американский band-aid, подарок Эйлин еще с прошлого плавания. Бесценная вещь.
Ладно, начхать на болячки; кругом такая фенология – обхохочешься. Сама атмосфера, по глазам видно, глубоко несчастна. Удручительный контраст со вчерашним: чуть ли не из лета чуть ли не в зиму. April, April, wer weiß, was du will127, это точно. Сыро, но холодно. А песок так и шуршит, так и шуршит, падла, под дождем. Просто какая-то Симфония уныния. Или Симфония минус-экстаза. Солнышко светит вполнакала, через силу, и все небо в серое отдает. Особых туч не видно, даже оконца местами голубеют среди застилающей серости, и все равно из этой мзги настырный дождичек так и посыпает. Серая серость, Сырая сырость, Что будем делать, Скажи на милость...128 Настрой в природе решительно осенний, хоть уж май через пару дней. Чайки, и те орут ларингитными голосами, словно перед ненастьем либо несчастьем.
А нам плевать. Одним несчастьем больше, одним меньше, какая разница. Мой девиз теперь до конца моих дней: Утремся и дальше попремся. Нужно золотом вышить на знамени и под ним шагать. Только куда шагать...
-- Вперед и выше, не знаешь, что ли. Тащи свой banner with a strange device, Excelsior!129
Куда уж выше. Низко летевший ворон уронил свое Арр! Словно санкционировал этот бред. Ворон важный, даже какой-то сатанински печальный. Небось, вторую сотню разменял. Не надоело ему графа Калиостро изображать. Впрочем, что эт я. Граф был никакой не граф и не Калиостро, а нормальный шарлатан, зря его не повесили за яйца. У ворона же все взаправду. Вот бы поменяться с ним местами.
-- Ага, небось живо назад запросился бы. Падалью всякой питаться – пэфф!
Пока надрал лиан, весь обросился, да и дождик сверху добавлял – накидка только спину прикрывала. Вернулся на стан мокрее мокрого. Вот он, мой шатер, и до чего я ему рад. И под издранными шатрами Живут мучительныя сны... Еще как живут, куда от них денешься. Хотя в данный момент у меня один мучительный сон – как бы обсушиться. Не полезешь ведь мокрый в этот самый шатер. И никакой он не издранный. Капрон – прочный материал, если не рвать его зубами. Но иногда хочется.
С трудом вздул костер, дивясь тому, как саксаул держит жар под пеплом; ему и дождик нипочем. Костер дымил, но это к лучшему; может, какая-нибудь сволочь мимоходящая заметит издалека, пока я добегу до бархана. Или дым с самолета засекут.
-- Во-во, и пошлют бригаду морской пехоты в порядке сикурса. Don’t make me laugh130.
Пока я сушился и жевал свой lunch, дождик смилостивился и еле брызгал, даже солнце на минуту украдкой проглянуло. Но вскоре небо снова зверски нахмурилось и заморосило по-настоящему, с отчетливой ноткой безнадеги во вкрадчивом шелесте осыпающихся на песок капель. Плюнул я на романтику труда и полез в палатку. Ежа давно уже топтался у входа, и у меня не хватило духу его прогнать. Так я ему и сказал:
-- Ладно, залезай, нехороший человек. Но если посмеешь шкодить, вышибу на дождь без всякой жалости. Это я тебе говорю, как янычар янычару. И давай сначала вытрем ноги. Терпеть не могу, когда в палатке хрустит песок.
После короткой борьбы я вытер его пятипалые лапки одну за другой, но пальцы мои, конечно, при этом пострадали. Интересно с этими ежиными уколами: когда берешь его в руки, вроде не очень больно, а потом укольчики непременно разбаливаются. Ничего, потерпим. Одиночество терпеть больнее. Красивый афоризм: Одинокому везде пустыня. Чехов, что ль. Сомнительный, однако. В пустыне, брат, оно все ж попустыннее будет, нежели в других местах. После вчерашнего нечаянного эксперимента это стало яснее ясного. Это надо бы записать.
Около часу я чиркал бисерным почерком в корабельном журнале, потом надоело. Пишешь, пишешь, а проку с того. Писать – это вроде как складировать впечатления на будущее, а когда это будущее мерцает на манер болотного огонька – то потухнет, то погаснет – так и драйва особого нету складировать. В бутылку, что ли, засунуть эту тетрадь да пустить по волнам. Так ведь и бутылки нет. И была бы, толку с того нуль, шхуна «Дункан» тут не ходит, с Lady Hélène и лордом Гленарваном на борту, чтобы забортными предметами интересоваться. Бомж тетрадку вытрясет, бутылку вымоет и сдаст, политуры купит, выпьет, вот и конец приключения. Лучше с Ежом побеседовать. О чем только... О чем, о чем. О бабах, известное дело.
Был я как-то на офицерских сборах. Там наш комполка, полковник Мельников, любил устраивать ночные переполохи. Весь полк вскакивает по боевой тревоге, истошные команды, мат, прыжком в сапоги без портянок, бегом-бегом, выстраиваемся на плацу, замполит и начштаба выводят г-на полковника под белы руки, придерживают его аккуратно, чтоб не дай Бог чего, и начинает он нам читать лекцию о вреде пьянки. Про то, как майор такой-то возвращался в расположение полка из соседнего аула, где имеет место быть духан, по дороге отдыхал в канаве и, что характерно, даже без трусов, потому как трусы сельская молодежь с него стянула, вместе со всем остальным. Все это мы и без него знаем и харю его видеть уже не можем, а потому страдает только первая шеренга, а остальные в темноте садятся на травку в кружки – Давай, мол, потрындим за баб. Вечнозеленая тема и в радости и в горе.
Отсюда мысль – а не побалакать ли мне с Ежей тоже за баб, тем более что горе налицо, и дождь все одно кап-кап-капает.
-- Не знаю, как у вас, ушастых и безухих, а у меня весной – мука по этой части. Гормоны борзеют на глазах, соблазны множатся, как кролики. Представляешь, народ сбрасывает зимние шкуры, и вдруг куртешки девиц и дам подскакивают ближе к талии, туда как раз, где самая рюмочка образуется, а под ними на свет божий являются попки, злодейски обтянутые, чтоб мне провалиться, тонкими брюками, да пусть хоть джинсами, либо короткими юбчонками, и движутся эти линии и скругленные поверхности совершенно с ума сводящим образом. Идешь по улице или в метро, глаза так и мечутся, а как иначе? Это сейчас я зарос и отощал, а вообще-то я цветущий мужчина с блудливым взором, я уж говорил. Какие тут могут быть вопросы. И дамам такой живой интерес приятен, определенно тебе говорю. Идет она тебе навстречу, и ты ее дежурно так глазами обегаешь по контуру, а она глазами же это дело фиксирует, а иногда даже слегка улыбается, честное офицерское. Конечно, это если рожа у тебя не совсем фекальная и ты изображаешь именно искренний интерес, а не что иное. Тут нужен некий минимум приличий. По молодости я даже темные очки носил, а без них стеснялся. Дурачок был. Но это быстро прошло, и я тебе скажу почему. Революция! Грянули мини-юбки. Чего уж тут, когда при малейшем наклоне или приседании трусики мелькают. Ужас. Шок. Я ж вырос, когда юбки достигали середины голени. Как у Audrey Hepburn в «Римских каникулах». В те времена, если коленка вдруг заблестит, так человека в жар бросало. И вдруг такое. Интерес к жизни, я тебе скажу, рос стремительно. Юбки вверх, итерес еще выше. Шуточка была: парижского модельера спрашивают, Do you approve of women showing their thighs and knees? А он четко выдал: Thighs, yes, knees, no131. Смешно, правда? – Еж задумался. Ну идиот. – Объясняю для малограмотных: коленки у них в основном кривоватые, а ляжки, они и есть ляжки, в любом виде годятся, туп-пая твоя рожа.
Еж притих, и я помолчал, завспоминался, потом перешел совсем на задушевное.
-- Но я тебе скажу, Ежа, есть такие экземпляры, у них самое возбуждающее – не попка, не грудь, не ножки, даже не треугольник, где заканчивается животик и прячется остальное, а – ни за что не поверишь – лицо! Возьми хоть мою квашню. На заре наших совокуплений я просто обожал ее лицо. Бывало, все обкусаю, обсосу, но сам и вытру, а она все беспокоилась, не оставил ли я следов, хотя ей нравилось... Только хрен ее знает, нравилось или вид делала. У нее никогда не разберешь. Не люблю. Люблю простодушных. Я ведь сам простенький, как амеба, а попадаю все в лапы таких вот инфузорий в туфельках. Поневоле гадостей наделаешь.
Я помолчал. Думы ползли как-то враскорячку.
-- Слушай, давай замнем это. Такой разговор не совсем уже про баб как таковых. Я какую мысль до тебя, охламона, хочу донести: женщина – вся, от гребенок до пят – соблазн и прелесть, в старинном смысле прелести. Куда на нее ни глянь, везде все пророчествует взгляду неоценимую награду, абсолютно. Ты скажешь, например – шея, а я тебе доложу: поцелуй в шею – самый какой-то... срамной, что ли. Бесстыдный. Так мне одна дева жаловалась. Ей потом приходилось на шею фулярчик такой повязывать, чтоб комариных укусов не видно было. И так, повторяю, куда ни кинь взор. Говорить об этом – одно душевное расстройство, а забыть – ну как забудешь. Говоришь с ней, к примеру, о плюсквамперфекте, эстетике Шагала или судьбах русской интеллигенции, а буркалы сами так и шарят, а ноздри сами нюхают, а французские картинки так и мелькают. Для совестливого человека, не хама, это мучительно, потому как они все секут и все про тебя знают. Однако и деваться некуда, ибо нет в мире ничего приятнее на глаз, на понюх и наощупь, чем женское тело, и его так много в смысле разных необыкновенных деталей, при ближайшем рассмотрении. Конечно, мало что есть противнее его же, если оно расползется от возраста или из-за природного свинства. Правда, на это тоже находятся охотники до прогорклых жиров. Но мы говорим не об этом. Мы знаем, про что говорим, так, Ежатина? Нет, ты все же провинциал дремучий. Сидишь тут на глупом своем острове и из женского общества, небось, одних ежих и видишь. Я тебе глаза на мир открываю, а ты гавайку теребишь. А ну прекрати точас же! Оставь гавайку в покое, лиш-шенец, тебе говорят...
Гавайку я у него отнял, но понял, что разговор про баб Ежа мало волнует. Голубой, что ли. Интересно, бывают ежи педерасты или нет... Обезьяны точно бывают, я читал. А древние греки все подряд были гомосеки. Никогда не забуду, какой это для меня был удар. Читаешь Диогена Лаэрция, и на каждой странице какое-нибудь скотство. Сократ был у кого-то наложником, и это ему нравилось. Платон не токмо что влюблялся в мальчиков без счета, он им еще стихи сочинял, бесстыжая его греческая морда. Диоген, который из бочки, боролся с каким-то пацаном в гимнасии, и у него на этого ссыкуна «встал конь». Бедный пацан убежал со стыдухи, а Диоген при народе закончил свое гнусное дело вручную. А потом все это еще и описал в деталях. Ну не хамло ли. Видать, я вправду тупой доцент, никогда мне эту перверсию не понять, хоть и либерал в душе. Когда обнимаешь деву, хоть лицом к лицу, хоть a retro, все так четко природою продумано, и рукам дело находится, и остальному, и контуры совпадают идеально. А у этих прыщавых что? Справедливо народ на эту публику злобится. Пидор гнойный – это еще мягко сказано.
Но! Возьмем пример на засыпку. Чисто теоретически, потому что как еще... Допустим, упал сюда с неба пацан вроде тех, кем греки увлекались, шаловливый и склонный к этому делу... Легко сказать Тьфу! А вдруг? Гоген пошел вон на прогулку в горы, в джунгли со своим молодым соседом-таитянином, и вдруг чувствует – еще чуть, и он того парня уделает средь этой жаркой роскоши благоуханных цветов, листвы, лиан и прочего. Ну просто озверел художник с голодухи, сперма в голову и все такое. Это еще до женитьбы на малолетке-вахине было. Хорошо тот парень шел впереди, потом повернулся в профиль, Гоген глянул на его грудную клетку и опал. Не то, мол. И слава Богу. А то уестествил бы таитянина и сам потом мучался. Если приложить этот гипотетический случай к себе, честность исследователя заставляет признать: исход в тумане. По первому инстинкту, конечно, во мне все на дыбы, омерзение до дрожи, но это такая сфера – пока с той стороны не вынырнешь, ни в чем нельзя быть уверенным. Хотя нет, кое-какая ясность есть. Если б, скажем, кто-то ко мне подкатил с грязными поползновениями – распластал бы пидора от пупка до бороды, как сазана, и еще кишки по всему пляжу растянул бы. В назидание. Слышишь, Еж? Так и скажи им всем...
Вот такие égarements du cœur132 меня обуревали, совсем не по погоде, а единственно от безделья и одиночества. Ежа меж тем забился в угол и затих, и мне тоже стало сонливо. Дождик шуршал по верху палатки, словно настраивался на бесконечность. Время от времени я стукал по полотнищу над собой, чтоб сбросить застаивающиеся снаружи капли, а то ведь так и промочить капрончик могут, и начнут мне капельки капать в глаза, как минорному поэту Рильке. Он так и писал – нет, мол, у меня крыши над головой, и дождь капает мне в глаза. Нашел, чем разжалобить. Аккуратнее надо следить за своим имуществом. Я, например, спас свою крышу, теперь крыша спасает меня, хоть она и не крыша вовсе. Во всяком разе нам с Ежей дождь в глаза не каплет и ветер в лицо не дует. Какой-никакой, а дом. Хижина дяди Роя. Сюда бы еще тетю какую ни то...
Блин, никак сегодня от этой тематики не избавиться. Куда ни ткнись, везде они, а я, что характерно, без трусов. Как тот майор. Ну их в попу. Давай лучше про дождь. Когда-то я стихи про дождь писал. Забыл только. Что-то занудно-плясовое. Неужели стало хуже Оттого, что дождь по лужам. Во муть. Для молодежных кафе и вокально-инструментальных ансамблей. Хорошо, что бросил эту брень-брень под гитару. Лель-капель-апрель. Бр-р. А вот настоящее что-нибудь смог бы из себя сейчас выдавить? И пробовать не буду. Нет того настроя, нету лада души. Дождь – природный феномен, period133. Скажи спасибо, что здесь он чистый; на том вся поэзия скисает. Чист, как слеза достоевского ребенка. Над городом он наполовину из осажденного смога состоит. Хотя хрен его знает, кислотные дожди теперь ветром за тыщи верст таскает, и от судеб защиты нет. Сидишь себе в пустыне, никого не трогаешь, как кот Бегемот, чинишь примус, а тебе на плешь всякая кислотная дрянь ниспадает. Обидно, понимаешь. И без того масса охотников нам плешь проесть, не будем уточнять... Какие-то прелестницы в кружевах, но с харями свиноматок...
Дальше я с вяловатым удивлением обнаружил, что лежу на спине и потихоньку похрапываю, чем себя, наверно, и разбудил. А может, и от тишины в запалаточном мире проснулся. Не стукали больше частые капли по капрону, и редких тоже не было. Одни привычные, уже почти не воспринимаемое ухом шумы моря, замогильный посвист ветра да предвечерняя суета птичьего народца.
Я расстегнул дверное полотнище. Ежины колючки так и мелькнули в проем, а за ним вылез и я. Выпрямился, потянулся, оглянулся. Веселого было вокруг мало, но и страстей особо никаких. Обычный антураж хмурого, продуваемого пустынным ветром, бесконечного одиночества. Пасмурно, однако без дождя. Дождь, похоже, пронесло куда-то дальше, так что все на душе легче. Тучек порядком, но несерьезные какие-то. Нависли конвоем над закатным солнцем. Только зря это, солнце здесь шустрое – мелькнет под горизонт, и ба-альшой всем привет. Но пока держится.
Если прямо на закат смотреть, и за него, на пару тысяч кэмэ примерно, то попадешь непосредственно в мое отрочество и юность. Не может быть, чтоб там что-то без меня сейчас происходило, какая-то внутри соплячья уверенность, что там крутится вечное кино про то, как было, а было так, как я помню. У меня этих воспоминаний целый сундук, по смерть не сносить.
Особо любил на Бештау в одиночку лазить, в лоб, без тропы, меж кустов кизила и стволов чинар. Там перед тем, как лесу кончиться, на высоте уже, перед выходом на голый островерхий главный шатер-пик, там уже чинары не стройные, как в армянских песнях, а больше похожи на гнутые абстрактные скульптуры, стволы иногда параллельно земле стелются. Можно залезть на такой широченный ствол, угнездиться и сочинять верлибры – Chinning up Like an ape On an apricot tree134 и пр. Строчки возникают ниоткуда, из альпийского воздуха, что ли. А глаза расслабленно, завороженно бродят – вот небо, вот Машук, вот Золотой Курган, вот Медовая, вот Развалка, вот Змейка, вон внизу лесок Баранкош, я там в ночь смерти Сталина потерял невинность. Под стогом соломы. Она тоже говорила, что потеряла, а мне так не показалось, девица на пару лет постарше меня была и порезвее, но я не стал углубляться в проблему, тем более еще царь Соломон говорил – темное это дело.
Если смотреть прямо на восток, далеко-далеко, уже в синеве, виднеется Лысая. Там, на отдельно стоящей скале, я целый день жарил деву, но уже далеко не ту, а совсем другую. Полежим-полежим голые на теплом камне под солнцем на ветру, и опять за свое. В расселинах там чебрец растет и пахнет – сдуреть можно. А мы и без того дурные были, друг от друга. От Аньки пахло как-то не по-русски, прямо мускус какой-то, она рослая была и крупная, губы африканские, волосы везде черные, всего на ней много, и очень послушная. Мы всякое вытворяли, на что только воображения хватало.
Однако там надо было осторожно, вершина скалы хоть и плоская, но слегка наклонная и весьма малая по размеру, несколько квадратных метров всего. Аньку каждый раз в конце аж подбрасывало, как никогда потом, и острота скорее всего наполовину от страха высоты. Она даже постанывала, чего с ней раньше не случалось; от нее разве что тихий хрип иногда услышишь. Уж и не помню, как я ее туда заволок, ведь сорваться могли запросто. Видно, очень хотелось, и она по дурости и в горячке лезла за мной. Сверху там, правда, вид обалденный. С того дня я уж точно ни на что ни с кем вот так не любовался. Там внизу излучина Подкумка, лес, а в тебе чувство неба и простора, когда хочется раскинуть руки и полететь, как во сне; только это быстро проходит. У девы голова кружилась вниз смотреть, лес так далеко внизу – когда писаешь, моча на солнце посверкивает, улетает вниз и исчезает, не видно даже, куда она долетает...
Тут я вздрогнул и задрал голову – с неба послышалось что-то похожее на вскрик сирены сторожевого катера. Прислушался, плюнул озлобленно до глубины души. Теперь мне любые журавлиные фанфары или гусиный гогот будут корабельной сиреной мниться. Что ж мне теперь, сесть на задницу, обратиться в слух и ждать от чужого дяди спасенья? Долго ждать придется.
Отчаянное кряканье утей в камышах, над ними и над морем, вдали и вблизи, становилось все интенсивнее. Над головой, чуть не сбив шапку, прошмыгнула малая стайка чирков. «Ах, вы так», взвыл я, подхватил гавайку и чучело и помотал к скрадку. Добежал и хотел было уже залазить внутрь шалаша, да замер. Идея осенила. Метрах в тридцати от берега, у самых камышей, было нечто, называемое по-местному купак – отдельным островком торчащая груда или куча поваленного камыша, рогоза и прочего. Вот если б туда забраться, установить шалаш, я б был почти посредине чистинки. Это совсем не то, что торчать на берегу, ждать с моря погоды. Придется снять галоши, в ранку может набиться грязь, но когда нас такие мелочи останавливали. Авось band-aid спасет.
Я сходил к купаку, осмотрелся, обмял на нем камыш, чтоб можно было установить скрадок, перетащил туда шалашик, забрался в него, долго шуршал, прилаживался – камышины все кололи то тут, то там, и надо было их толком умять. Наконец затих, а когда слышал свист крыльев налетающих селезней, принимался азартно крякать. В этот раз я сидел если и не совсем лицом к заре, то все же вполоборота, и видимость была не в пример лучше, чем давеча.
Только смотреть особенно не на что. Покачивалось на воде мое чучело – я кинул его совсем близко, шагах в пяти-шести от купака. Вверху часто шарахались тени. Иногда сумрачно пролетала ворона или чайка. А больше ничего не происходило, ни одна сексуально озабоченная дрянь пернатая ни на чучело, ни на мое кряканье не реагировала, хотя крякал я страстно. Становилось совсем темно. Я вроде бы и не охотился уже более, а так, отдыхал, стоя на затекших коленях и уставившись через амбразуру на потемневшую вконец воду, в которой давно уж отражались редкие, устало жмурившиеся звездочки. Внимание мое рассеивалось, я примирился с тем, что вот еще одна пустышка, и придумывал себе утешение типа зелен виноград. Главное, мол, процесс, а не результат. Полюбовался на буйство жизненных соков в птичьем мире, на таинство ухода земли и неба в ночь, и будет с тебя.
Я лениво крякнул еще раз, другой, немного посидел и хотел совсем было уже выбираться на волю, когда мимо купака, чуть ли не из-за моей спины, шустро выплыл темный силуэт крякового селезня и остановился в отупении перед моей деревяшкой. Он виднелся как раз перед прорезью в шалаше, и я, не успев ничего почувствовать, лишь слегка приподнял гавайку, повел стволиком и нажал на спуск. Селезень забился, я забился не хуже селезня, опрокинул с себя шалашик, скакнул в воду и дальше сделал несколько скачков по колено в воде, устигая добычу, которую удары колотившихся крыльев откидывали все дальше. Почти сразу настиг, схватил обеими руками и запоздало заорал: «Врешь, не уйдешь!»
Но все это лишь нервы и лишние хлопоты. Птица еще побилась в смертных судорогах и обмякла. Цель ведь была так близко, что стрела вонзилась практически сверху в спину и наискосок прошила всю тушку.
Так я и стоял по колено во взбаламученной воде, держал слабо дергавшегося селезня за теплую шею и рычал что-то нечленораздельное, но триумфальное. Все ж таки я их победно уделал – Рок, Эмку, Кэпа, демона самоубийства, не знаю кого еще, но определенно уделал. Меня заливало торжество по самые глаза, дрожь прошибала всего, глотка булькала, сердце бухало ух-ух-ух, рожа вся расплывалась в беспорядочной улыбке, хотя казалось бы – ну что тут такого, селезень, он и есть дурной весенний селезень. Тяжелый, правда, увесистый даже, но мало ли я их поколошматил на своем веку.
Мало-помалу пароксизм счастия стал проходить. Я кинул деревяшку-чучело на купак, шалаш оставил там же, подобрал гавайку и пошлепал на берег. Селезень совсем уж успокоился. Я уронил его на песок и долго и тщательно отмывал ноги от ила и сушил их метелками камыша. Потом обулся и пошагал домой, и было у меня на душе необыкновенно красиво. Даже память о вчерашнем баркасе не могла этого перебить. А плевал я на ваши баркасы. Не хотите – не надо, я еще очень даже живой и сам себе такое судно построю, какого мир не видывал.
На нем Лету можно будет туда-сюда переплыть, не то что ваш вшивый Арал...
Достарыңызбен бөлісу: |