James Chandlеr. Romantic Historicism and Nation State… Раздел I


Раздел III. Глазами Другого. С.В.Соколовский



бет10/19
Дата21.07.2016
өлшемі0.97 Mb.
#214681
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   19

Раздел III. Глазами Другого.




С.В.Соколовский

Метафорика восприятия Иного в профессиональных дискурсах

о национальном

Как человека, пытающегося превратить собственный дилетантизм в профессию, меня, разумеется, прежде всего, интересует не нация (о которой я все же слышал много разного от своих коллег), а наррация – понятие, не являющееся обиходным среди антропологов. Пользуясь исключительно здравым смыслом и языковым чутьем (чутьем не в смысле особой способности или дара, но в смысле инструмента), я могу заключить, что наррация – это действие, или акт повествования, то есть изложения серии событий, продуктом которого является нарратив. Стало быть, или, точнее, возможно тогда наше движение в тематизации связей и отношений между нацией и наррацией может осмысляться как отношение между разворачивающимся и пока незавершенным повествованием (историей) и (поэтому? или - в силу этого?) столь же незавершенным становлением нации, то есть между двумя потоками становления. Отношение же между нацией и нарративом может, по аналогии, рассматриваться как отношение между двумя ставшими вещами, продуктами исторических и/или рассматриваемых как завершенные становлений. Есть и еще одна возможность, при которой лишь первая из сторон сопоставляемой пары (нации и нарратива) рассматривается как длящаяся незавершенность.

Все эти вопросы могут показаться слишком отвлеченными для нашего рассмотрения, однако я собираюсь их насколько будет возможно конкретизировать. Например, у меня есть подозрение, что большинство реализованных до сих пор случаев рассмотрения и сопоставления этих пар понятий были случаями, в которых сопоставлялась, во-первых, именно нация как ставшая и в этом смысле очевидная для повествователя целостность, и во-вторых, она выступала в паре с нарративом как продуктом наррации, а вовсе не с наррацией per se. Если эта гипотеза верна, то базовым понятием для нашего рассмотрения становится именно нарратив; наррация же превращается в производное и служебное понятие. Собственно говоря, лишь в такой конфигурации инструментарий литературоведения и лингвистики не только становится уместным, но и должен занять ведущее место в анализе. В паре же "нация – наррация", где мы имеем дело не с результатом действия, а с процессом, в проблематику вторгается делание, производство и воспроизводство повествования, следовательно - и деятели, и условия этого производства, его среда и многое другое, ставящее под вопрос приоритетность лингвистики и литературоведения и уравнивающее роль и значение методов этих дисциплин с методами истории, социологии, антропологии, исторической психологии и других гуманитарных и социальных наук. Вполне вероятно, что организаторы школы предпочли пару "нация – наррация" именно по соображениям её, если можно так выразиться, большей междисциплинарности. Однако опыт прежних обсуждений этой темы свидетельствует о том, что она сплошь и рядом подменяется близкой, но не идентичной темой "нация – нарратив", и что, стало быть, обсуждение процесса подменяется обсуждением его продукта, место акта повествования занимает его результат – готовая (написанная, рассказанная) история, которая затем и анализируется.153 Фокус рассмотрения смещается от условий производства текста к самому тексту; объект семиотизируется. Но интереснее всего то обстоятельство, что впоследствии он рассматривается не просто в качестве текста, или репрезентации реальности, но замещает реальность, начинает функционировать как её симулякр, чему помогает язык, путающий историю как рассказ с историей как последовательностью реальных событий.154 Эти два понятия настолько сливаются, что даже специалистам становится не под силу различить историю Пелопонесской войны от "Истории Пелопонесской войны".

Сказав все это, я не удержусь от того, чтобы занять совсем иную методологическую позицию, заявив, что мне симпатичен взгляд, в соответствии с которым не было бы никакой "истории" Пелопонесской войны без "Истории Пелопонесской войны", хотя сама Пелопонесская война, вероятно, все же была.

Итак, в своем вопрошании я, быть может, совершенно напрасно противопоставил наррациюнарративу. Но прежде чем мы окунемся в поток наррации о нации, я бы еще на несколько минут задержал ваше внимание на некоторых вопросах, касающихся нарратива155 и нарратологии. В частности, я хотел бы обратить внимание на то обстоятельство, что по сравнению с наименованием нашумевшего сборника Хоми Баба, увидевшего свет десять лет назад и озаглавленного "Нация и наррация", организаторы нашего обсуждения, очевидно, уже опираясь на полученные в этой области результаты (я имею в виду, прежде всего, ставший и оформившийся дискурс по поводу наций как воображаемых сообществ) - предложили вариант "Нация как наррация". Эта замена сочинительного союза, рядополагавшего два явления и за счет установления такой метонимической связи открывавшего новые возможности для их анализа, на подчинительный союз сравнения может, на мой взгляд, рассматриваться как своего рода промежуточный итог движения мысли в этой области за минувшее десятилетие. Он только по видимости скромен. В действительности, это маленькое словечко "как" узаконивает использование всего аппарата нарратологии для анализа становления наций и национализмов. И здесь я хочу отметить, что, несмотря на эти возможности, с момента открытия которых прошло достаточное время, этот аппарат, с моей точки зрения, почти не использовался, иначе мы бы уже имели ответы на целый ряд интригующих вопросов, которые я и хочу задать.

У всякого нарратива есть автор, который к тому же еще и может являться его протагонистом, персонажем второго плана или рассказчиком от третьего лица, и может быть всезнающим или наивным, надежным или ненадежным и т.д. Все эти тривиальные для нарратологии положения начинают звучать не так тривиально, как только мы делаем объектом нарратологического анализа нацию. Кто является здесь автором нарратива? Какова степень наивности рассказчика? Наблюдается ли здесь введенное русскими формалистами различение фабулы и сюжета? Какова здесь нарративная перспектива, преобладает ли в ней метод драматизации, или нам следует ожидать появления техники потока сознания? Насколько нарратив о нации полифоничен? Выступают ли иногда национальные нарративы в функциях метанарративов? Может ли национальный нарратив становиться рамочным для других дискурсов, и если так – то каких именно и с какими следствиями для нашего мышления? – Вот тот круг вопросов, которых, как я уже говорил, я не буду касаться в дальнейшем изложении моих соображений о метофорике восприятия Иного в различных профессиональных дискурсах по поводу национального, но которые, может быть, окажутся полезными для нашего обсуждения в дальнейшем.

Переходя теперь к заявленной теме и извиняясь за затянувшееся вступление, я все же сделаю еще одно замечание, касающееся нарратологического подхода к нации. Без сомнения, этот подход предоставляет в наше распоряжение новые средства анализа и новый угол зрения, что уже само по себе – значительное приобретение. Однако вместе с тем за его рамками остается ряд явлений и текстов, к которым понятие нарратива оказывается неприложимым. Оставаясь дискурсивными образованиями, эти явления и тексты не становятся и вряд могут рассматриваться в качестве нарративных. Примером такого рода "литературы" являются тексты законов и обосновывающие их комментарии юристов, все нарративные события в рамках которых сводятся к фразам типа "закон принят такого-то числа, месяцы и года" или "конвенция ратифицирована правительствами такого-то количества государств и вступила в действие с такого-то времени".

Не являются нарративами и многочисленные научные классификации, типологизации, периодизации, элементами которых являются не события, а характеристики сходства и различия. Эти дискурсивные образования, не входящие в класс собственно нарративов, тем не менее оказываются важными для формирования этих нарративов, в особенности если мы вторгаемся в сферу национального. Еще прежде всякого национального нарратива должно сформироваться представление о нации и национальном, которое не только бы помогало узнавать эти явления, как узнают человека при случайной встрече на пустой улице, но и отличать их от других, сходных, как узнают человека в толпе. Этот пример показывает, насколько важны процедуры классификации, категоризации и типологизации, находящиеся за рамками нарративов, но делающие их возможными. Впрочем, здесь есть спорный момент, в частности, вполне мыслимо утверждение, что никакой нации вне национального нарратива не существует, что она является продуктом этого нарратива, а не его предпосылкой, и что, следовательно, всевозможные классификации всегда возникают a posteriori и используются в качестве ресурса самообосновывающимся национальным нарративом. Это действительно сложный вопрос, и находясь внутри уже готовых дискурсов о национальном, довольно трудно представить себе методологию, которая позволила бы непротиворечиво и избегая логического круга обосновать ту или иную из названных альтернатив.

Столкновение тем нация и наррация порождает и еще одно поле проблематизации, о котором я не могу умолчать. Это – проблематика письма, грамотности и вообще – массового воспроизводства печатного слова, то есть то, что Бенедикт Андерсон в своей известной книге о происхождении и распространении национализма "Воображаемые сообщества" назвал print capitalism и что по-русски передается либо как книгопечатный, либо как полиграфический капитализм. Разумеется, Вы можете возразить, что наррация сам по себе не связаны принудительным образом с письмом, с письменной фиксацией нарратива. Но, по мнению многих, нация – связана. Стало быть, формула получается такая: нация как письменно зафиксированная наррация. Помимо Андерсона, близкой точки зрения придерживался и Эрнест Геллнер, который в своей книге "Нации и национализм" пишет о грамотности, расхождении церковных языков с разговорными, о десакрализации высокой культуры и превращении ее в массовую – то есть о процессах, с которыми он связывает становление национализма и наций. Если мы возьмем отечественных авторов, то помимо распространившейся циничной формулы, в которой утверждается, что нация – это этнос плюс армия, довольно массовым является и представление, в соответствии с которым нация – это этнос плюс письменность. В подтверждение могу процитировать Георгия Гачева, который в своей книге "Национальные образы мира" пишет: "…в современном мире народов больше, чем наций. То же – и у нас в Советском Союзе. В Дагестане, например, - 35 народов, но лишь 7 из них, а именно те, у которых появилась письменность, могут считаться нациями". Тут же он добавляет в скобках: "(Притом бывало, что формировали искусственные нации и письменности, литературы – оттого, что так уж положено для равноправия…)".156

Сейчас уже затруднительно определить истоки убеждения, так тесно увязывающего формирование нации с распространением грамотности, письма и массовой печати. Весьма вероятно, что это уравнение явилось своеобразным результатом размышлений над знаменитым тезисом Э. Ренана, который еще в 80-х гг. позапрошлого века в своей сорбоннской лекции определил нацию как "широкомасштабную солидарность", а ее существование – как "ежедневный плебисцит". Видимо, размышления об основаниях этой солидарности и о механизмах, способных ее обеспечить, и привели столь различных мыслителей к сходным выводам. Косвенным подтверждением значимости Ренана для нашей темы (притом, что он, разумеется, о нарративах не рассуждает и вообще отвергает идею языка как основы национальной солидарности) является и включение текста его лекции в уже упомянутый сборник под редакцией Х.Баба.


Все дальнейшие мои рассуждения маргинальны относительно главной темы обсуждения по крайней мере в двух смыслах – в них практически не будет идти речи о нарративе или наррации, но пойдет речь о профессиональных дискурсах. Признаюсь, что "коммунальные отношения" между дискурсом и нарративом остаются для меня загадочными: неясно, кто на ком паразитирует и кто в ком черпает силы для собственного развертывания. Оставим этот вопрос философам и лингвистам. Второй смысл, в котором предлагаемые рассуждения располагаются относительно главной нашей темы если не ортогонально, то все же – по касательной, это то обстоятельство, что я намереваюсь сосредоточить внимание не на истории нации или ее образе, а на образе и истории тех сообществ, которые квалифицируются представителями этой нации как Другие, Иные, Не-Мы, еще точнее – не на истории этих Других - кем бы они не являлись, - а на истории образов Других. Разница между этими двумя историями, кажется, невелика, но, на мой взгляд, существенна. Разнообразные истории "нерусских народов" Российской империи, СССР и современной России я рассматриваю не в качестве последовательностей реальных событий, произошедших с этими народами, но как идеологически нагруженные репрезентации тщательно отобранных из подсмотренных у реальности, препарированных, отсеянных фильтрами социальной перцепции событий, имеющих значительно большее отношение к нам, а не к Ним, кем бы эти Другие не являлись.

Другие – вообще чрезвычайно интересная категория, если ее рассматривать в паре с Мы. Она сродни весьма известной в анализе дискурса категории "прочие". Здесь уместно вспомнить знаменитую китайскую классификацию Борхеса, вызвавшую смех Фуко, который, в свою очередь, вызвал желание написать книгу "Слова и вещи"; и эта классификация позволяет нам теперь еще раз удивиться иррациональности и парадоксальности категории Другие. Напомню, что речь идет о некой китайской энциклопедии, в которой говорится о том, что животные подразделяются на: а) принадлежащих Императору, б) бальзамированных, в) прирученных, г) молочных поросят, д) сирен, е) сказочных, ж) бродячих собак, з) включенных в настоящую классификацию, и) буйствующих, как в безумии, к) неисчислимых, л) нарисованных очень тонкой кисточкой из верблюжьей шерсти, м) прочих, н) только что разбивших кувшин, о) издалека кажущихся мухами.

Если применить эту в высшей степени парадоксальную категоризацию к нашему случаю – "русских" и "Других", то две категории - з) и м), помимо категории а), ибо, конечно же, именно некоторая 'недоартикулированность' статуса Других - который отчего бы нам не определить и как принадлежность Императору - породила эту категорию подданных российской империи, но об этом потом; итак, две категории - з) включенные в настоящую классификацию и м) прочие – и составляют в миниатюре эпистему не только российского, но и западного вообще отношения к Другим. Представьте себе научную классификацию, каждый элемент которой находится строго на своем месте, и это место не только отражает его известные особенности, но и позволяет судить о еще неизвестных. Такой классификацией является таблица Менделеева. Наша же табличка включает всего две клеточки – "русские" и "Другие", и сама эта неопределенность Других, позволяющая в любой момент включить в эту категорию любое число новых членов, свидетельствует о протейном характере русскости. Впрочем, как и о характере любой доминирующей общности, которая дерзает создать не только империю, но и провести категоризацию ее граждан, равносильную созданию особых режимов гражданства.

Как мы обычно обращаемся с Другими? Мы их представляем, стереотипизируем, конструируем из материала наших собственных проекций и заблуждений и ошибок восприятия. Психоанализ и антропология многократно прибегали к глубокой метафоре зеркала, чтобы ухватить суть и особенности порождения представлений о Других во взаимоотношениях между людьми.157 Но если Другие – это зеркало для нас, то что оно отражает? Я попытался получить частный ответ на этот вопрос, рассматривая эволюцию категории, которую сегодня мы могли бы назвать этнические Другие. Забегая вперед, скажу, что мы сталкиваемся здесь с зеркалом весьма специфического вида, образы-отражения которого оказываются мозаичными, составленными из разновременных и разноместных кусочков смальты, скрепляемых мастиками исторически формирующихся дискурсов. Зеркало это, помимо прочего, подчеркивает селективный характер нашего восприятия и - как обычно, когда мы сталкиваемся с Другими, - сообщает значительно больше о нас, нежели о них. Особые оптические свойства этого зеркала (или, быть может, я должен говорить – этих зеркал?) становятся очевидными при первом же рассмотрении атрибутов, которые мы приписываем Другим. Обыденное знание о механизмах проекции, которое, разумеется, само трафаретно, утверждает, что мы наделяем Других качествами, которые отвергаем у себя; при этом отвергаемые качества, конечно же, есть у нас, но нами не осознаются. Это подавление и отвержение каких-либо качеств у себя, чаще по причине их негативности, и создает тот эффект, то чувство узнавания и эмоционального отклика и те "зацепки" для внутреннего зрения, по которым мы создаем наши образы Других. И поскольку негативные качества проецируются на окружающих чаще и охотней, чем позитивные, отражения в нашем зеркале приобретают характер фотонегатива. Не станем забывать, что "снятое" на этот негатив, если объектом нашего рассмотрения является не наши собственные представления о Других, а представления коллективные, оказывается раздробленным, мозаичным, гетеротопным и гетерохронным. Последнее особенно удивляет – ведь ни одно зеркало не отражает вещей, которые отсутствуют, поглощены временем. Запомним это недоумение, чтобы потом вернуться к нему и постараться его разрешить.

Итак, когда мы (и под этим "мы" я имею в виду прежде всего коллективные социальные репрезентации) пытаемся понять Других через метафору зеркала, мы приходим к метафорам кривого, разбитого, затуманенного или волшебного зеркала, которое может отражать с запозданием, искажать и переворачивать фрагменты, менять их цвета на противоположные и т.п. И вот из этого-то материала сумасшедших фрагментированных рефлексов-отражений мы и строим наши образы Других. Вы можете сказать, что я мистифицирую процессы перцепции и что в реальности все не так уж плохо – глаза нам поставляют сведения об облике этих таинственных незнакомцев, уши – о звуках их речи, язык – об особенностях их кухни, а нос – о том, что они еще и по-особому пахнут. Но в том-то все и дело, что мы, вместе со всеми нашими органами чувств, оказываемся в плену не нами созданных представлений, являемся заложниками дискурсов, основы которых закладывались целыми поколениями наших предков; наследуем язык с системой различений, созданной иногда за несколько столетий до нас. Так, например, пытаясь разобраться с категорией "малочисленные народы", вокруг которой сегодня так много всего происходит, я обнаружил в особенностях ее конструирования и трактовки некоторые тропы, возникшие едва ли не пять веков назад. Я предлагаю сейчас проделать часть этого ретроспективного путешествия, чтобы убедиться в эффективности дискурсивных ловушек, в рамках которых развивается наше мышление, полагая себя свободным. Из всей богатой палитры обозначений иноязычного и иноверческого населения российских окраин я в дальнейшем анализе остановлюсь только на нескольких терминах, а именно, на терминах "туземцы", "инородцы" и "ясачные", поскольку понятия, которые они обозначали, продолжают, как мне представляется, влиять на современные российские практики – политическую, правовую и исследовательскую, определяя, а точнее, лежа в основе разнообразных "подходов" к той особой категории граждан государства, которую мы обозначаем как "коренные народы".

Начну рассмотрение этого утверждения с анализа термина "туземцы".




'ТУЗЕМЦЫ'

Термин "туземцы" вместе с термином "инородцы" использовался уже на самом раннем этапе освоения Сибири и азиатского Севера. Для владеющих русским языком семантика этого термина оказывается очевидной: туземцы – это население "тех земель". В словаре В.И. Даля этот термин определяется как "здешний, тамошний уроженец, природный житель страны, о коей речь"158. Кроме того, статья "Земля" содержит термины "земец" ("землевладелец, у кого своя земля; кто пашет на себя, хотя и не свою землю; земский обыватель, отбывающий повинности"), а также термины "единоземец", "одноземец" и "соземец", приводимые в качестве синонимов к словам "земляк" и "землячка" ("рожденный в одном с кем-либо государстве, области, местности")159. Само слово "земля", помимо прочих значений, имеет, согласно В. Далю, значения "страна, народ и занимаемое им пространство, государство, владение, область, край, округ".160 Второе значение слова "земля", которое также может иметь отношение к семантике корня в термине "туземец", - "участок поверхности земли нашей, по природным отношениям своим, или по праву владения, составляющий особняк".161

Вытекающее из словарных материалов противопоставление "туземцев" "едино-", "одно-" и "со-земцам" должно быть дополнено противопоставлением "иноземцам" и "чужеземцам". Единоземцы объединены отношением землячества (по Далю землячество – "состоянье земляков, взаимность этого отношения"), в то время как иноземцы и чужеземцы совсем не обязательно состоят в отношении землячества друг к другу, но могут быть уроженцами различных государств и составляют категорию пришлых в государстве российском. В отличие от иноземцев, туземцы не рассматривались ни как пришлый элемент, ни как безусловные граждане государства, или рассматривались как граждане весьма необычного толка, на чем подробнее я еще остановлюсь. Туземцы в качестве насельников "тех земель" оказываются включенными в государство точно в той же мере, в которой "те земли" оказываются включенными, присоединенными и освоенными этим государством. Специалистам по истории Российской империи вообще и имперской идеи в России, в частности, хорошо знакомо утверждение, что - в отличие от многих колониальных держав Запада - российская колонизация была направлена не на уничтожение и искоренение населения колонизуемых земель, а на его "природнение", превращение "чужих" в "своих". Термин "туземцы" фиксирует одну из ранних стадий этого процесса.162 В международной терминологии, построенной на греческих и латинских основах (аборигенное, автохтонное, индигенное население) и широко используемой сегодня российскими учеными, политиками и законодателями, наиболее близким по значению является термин "автохтоны", образованный от древнегреческих основ  (сам) и  (земля).163 "Само-земцы", однако, несмотря на наличие общего с "ту-земцами" корня, с очевидностью оказываются ближе по значению к терминам, имеющим в своей семантике компоненты, группирующиеся вокруг значения "уроженцы определенной местности". Не будет натяжкой утверждать, что латинское indigenos является калькой термина "автохтон", но калькой, проявляющей основное значение этого термина и потому использующей не буквальное "terra", но более точное по смыслу "genos".164

Термин "туземцы" не только является частью семантического поля, охватывающего едино-, со-, одно- и ино-земцев и, таким образом частью одной из классификаций категорий населения. Наличие в нем в качестве семантической основы корня "зем" позволяет усмотреть в его значении и отражение существовавшей иерархии земель. Границы между "этими" (нашими, освоенными) и "теми" (периферийными и еще только осваиваемыми) землями пролегали не столько в физико-географическом пространстве, сколько в области так называемой символической, или сакральной, географии165 - в народных представлениях "о Руси и ее пределах" - и менялись вместе с этими представлениями и степенью "природнения" различных земель. В отношении туземцев Сибири, впрочем, граница была довольно стабильной – ее роль исполнял Урал; "те земли" начинались "за Камнем",166 несмотря на то, что между ним и землями, заселенными русскими, простирался обширный Волго-Уральский регион, "не замиренный" вплоть до середины XVIII века.

В связи с рассмотрением классификации земель, подразумеваемой термином "туземцы" ("эти земли" и "те", освоенные и осваиваемые, центральные и периферийные, свои и чужие), уместно обратить внимание и на географию термина. В этой связи необходимо отметить, что на протяжении XVI-XVIII веков в официальных документах российского правительства и местной администрации он употреблялся преимущественно по отношению к сибирским инородцам; народы Поволжья и Приуралья именовались либо конкретно – татарове, черемисы, башкирцы, вотяки и т.д., либо по сословиям и вере – тептяри, магометане, иноверные и т.п. Не употреблялся термин "туземцы" - по крайней мере, в языке официальных актов - и по отношению к населению Малороссии, Прибалтики и Кавказа, где его заменяли наименования сословных групп (казачество, поспольство, шляхетство) и политонимы (малороссияне, лифляндцы, грузинцы и т.д.).167 По окраинам России, там, где российские владения соприкасались с землями других государственных образований (например, в Южной Сибири – с владениями Алтын-ханов и Джунгарией), термин "туземцы" замещался выражением "ясачные иноземцы",168 употребляемым по отношению к населению, подданство которого в период освоения русскими южной Сибири оставалось неопределенным либо спорным (так называемые "двое-" и "троеданцы", платившие ясак енисейским кыргызам или монгольским Алтын-ханам, джунгарскому контайше и царю).169 В "Учреждении об управлении сибирскими инородцами" 1822 г. Предусматривалась особая категория "состоящих в зависимости без совершенного подданства", или "несовершенно зависящих", пользующихся "покровительством и защитою правительства во всех внутренних делах единственно тогда, когда с просьбами о том прибегать к оному будут".170

Такая нюансировка терминов для обозначения различных форм подданства заставляет обратить внимание на еще одну семантическую составляющую слова "туземцы", которую условно можно обозначить как "государственность". Этот аспект значения представляется тем более важным, что он, с нашей точки зрения, полностью сохранился в вытеснивших старую терминологию современных словосочетаниях "коренное население" и "коренные народы". Сопоставление объемов понятий171 "одноземцы", "туземцы" и "иноземцы" позволяет обратить внимание на то обстоятельство, что термином "туземцы" обычно называли население колонизуемых, осваиваемых, и в этом смысле как бы ничьих территорий. Из объема понятия исключались земли и население метрополии. Например, выражение "туземцы Британской империи" охватывало население колоний и не включало в свой объем англичан, шотландцев и ирландцев. В таком конструировании границ понятия усматривается влияние доктрины terra nullius (ничейной земли), лежащей в основе практически любой колониальной экспансии. "Туземное население" противопоставляется "полноценным" подданным, "цивилизованным" представителям метрополии и рассматривается (как и занимаемые им территории – "те земли") в качестве "становящихся" подданных или граждан, а их земли относятся к разряду осваиваемых.172 Поскольку статус туземцев как подданных остается до некоторой степени неопределенным и как бы "незавершенным", "становящимся", то государство с необходимостью занимает по отношению к ним особую позицию, отличную от отношения к "заурядным" и "полноценным" одноземцам, что выражается в формировании особой политики (замирение, косвенное управление, а сегодня – резервации, национально-территориальные автономии и т.п.) и особых фискальных отношениях (ясак, а сегодня и в недавнем прошлом – система налоговых льгот, дотаций и субвенций). Кроме того, именно с доктриной terra nullius, общие посылки которой оказались включенными в семантику термина "туземцы", связано, на наш взгляд, становление в международном и государственном праве особого корпуса прав коренных народов и их рассмотрение в качестве отдельной правовой категории, не смешиваемой с основным населением и меньшинствами. В экономической политике доктрина ничейной земли стала предпосылкой и вошла в качестве уже не осознаваемых сегодня оснований целого спектра теорий "освоения" и "развития" "отсталых национальных окраин" и проявляется в обслуживающих эти концепции терминосистемах.173

Обсуждение значения термина "туземцы" оставалось бы существенно неполным, если не упомянуть о романтизации и экзотизации его содержания, происшедших в России в XVIII в. и связанных отчасти с распространением руссоистской концепции "благородного дикаря", а отчасти с усвоением философско-антропо­ло­ги­ческих идей Просвещения и эволюционистских доктрин. Эволюционистские схемы мыслителей Просвещения помещали "примитивные народы" у начала эволюционной лестницы человечества. После работы Ж.-Ф. Лафито174 уподобление образа жизни современных "диких племен" образу жизни и нравам эпохи античности и времен "изначальных" стало общераспространенным. Четырехэтапная схема эволюции человечества (охота – пастушество – земледелие – торговля), предложенная А.Тюрго и развитая Ж.-Ж. Руссо, размещала одновременно существующие народы и культуры на исторической шкале. Метафора, уподобляющая современные сообщества охотников и рыболовов варварам античности, в то время воспринимаемая еще как смелая и продуктивная гипотеза, превратилась позднее в так называемое "установленное знание". Став общепризнанным, это знание не перестало быть основанным на метафорическом уподоблении мифом. Совпавшие со становлением и распространением эволюционных схем открытия в Океании (в особенности, отчеты о Таити) привели к еще большей романтизации восприятия "дикарей". Термин "туземцы" стал охватывать население заокеанских экзотических "ничейных земель", что придало ему выразительность и эмоциональность, приличные скорее языку поэзии, нежели сухой прозе канцелярской переписки. "Свои", отечественные туземцы благодаря этой экзотизации стали восприниматься как осколки населения далеких эпох, "живая старина";175 перемещения в пространстве все чаще уподоблялось путешествию во времени. Поэтизация содержания термина "туземцы" позволила использовать его как троп остранения, дав жизнь выражениям типа "туземцы Орловской губернии". Таким образом, экзотизация и поэтизация термина, вызванные распространением идеологии романтизма и Просвещения, еще более упрочили и подчеркнули такие аспекты его значения как особость и инаковость, с одной стороны, и патриархальность, исконность, изначальность, древность – с другой.

Размещение хронологически сосуществующих народов на исторической шкале (хронологизация) и его оборотная сторона – территориализация исторического времени создавали особую оптику видения коренного населения, отразившуюся затем в символико-географических представлениях и языке и вошедшую в семантическое поле термина "коренные народы" настолько прочно, что все попытки - впрочем, непоследовательные - устранить эту оптику до сих пор не увенчались успехом. Одним из отображений этой оптики в дискурсе, как историческом, так и современном, стали деминутивы – лексические и морфологические средства выражения значения уменьшительности: туземцы населяли не земли, но "землицы", и во главе их родовых и территориальных общин стояли не князья, но "князцы". В XVI-XVII вв. понятие "князец" или "княжик" содержательно совпадало с понятиями старшины или сотника, и, по-видимому, следует согласиться с мнением тех историографов Сибири, которые объясняли его использование влиянием татарской военно-административной системы, наложившей свой отпечаток на местные структуры власти еще в дорусский период.176 Следует учесть также и изменяющиеся контексты употребления этого сословного наименования. Не исключено, что в XVI-XVIII вв. использование уменьшительных суффиксов (княжики, землицы) было обусловлено как традицией канцелярского стиля (обращение к начальству предполагало самоуничижительность), так и формировавшейся иерархии и неравенством между победителями и покоренными, новыми феодалами и данниками. Уже к концу XVIII века на первый план стало выходить не очевидное неравенство, но отмеченная выше оптика, в соответствии с которой близость к центру (не столько географическая, сколько по образу жизни) ассоциировалась со значимостью и величием, а удаленность, по законам уже открытой центральной линейной перспективы, – с незначительностью, малостью и, в некоторых контекстах, с пренебрежительным отношением. Туземцы как население отдаленных "землиц" оказались у подножия пирамиды власти, и, как бы ни складывались отношения с властью впоследствии, семантические компоненты "малости" и "ничтожности" оказались включенными в эволюционирующую терминосистему и неоднократно "всплывали", изменяя восприятие новых терминов.177

Перечисленные грани значения термина "туземцы", разумеется, не исчерпывают, да и не могут в принципе исчерпать семантики продолжающего жить слова. Дело в том, что термин нельзя безоговорочно отнести к историзмам – на волне поисков "чистого" языка он возвращается в публицистику и научную литературу,178 а поскольку социальный контекст (лингвисты в этом случае говорят о прагматике термина) резко изменился, то, несомненно, меняется и вся конфигурация семантического поля, в которое включены этот и близкие ему термины.


'ИНОРОДЦЫ'

Термин "инородцы" использовался в административной практике досоветской России, пожалуй, шире и чаще, чем любой другой, включая "туземцев". Он зафиксирован во множестве документов (законах, распоряжениях, деловой переписке) XVI-XIX вв., к наиболее известным среди которых относится Устав "Об управлении инородцев" от 22 июля 1822 г.179 В соответствии с §1 этого устава "все обитающие в Сибири инородные племена, именуемые поныне ясачными, по различной степени гражданского их образования и по настоящему образу жизни" разделялись на три главных разряда – оседлых, кочевых и бродячих, с наделением каждой категории особыми правами и обязанностями. Оседлые инородцы, то есть "живущие в городах и селениях", уравниваются "с россиянами во всех правах и обязанностях, в которые они вступят" и управляются "на основании общих узаконений и учреждений…" (§13), в то время как кочевые инородцы (то есть "занимающие определенные места, по временам года переменяемые") составляют "особенное сословие в равной степени с крестьянским, но отличное от оного в образе управления" (§ 24). Наконец, бродячие инородцы ("ловцы, переходящие с одного места на другое по рекам и урочищам", "живущие в отдалении и рассеянии") пользуются теми же правами, что и кочевые, но с иным режимом наделения землями и освобождением от "денежных земских по губернии повинностей" (§§ 1, 61-62). Оседлые инородцы объединялись, при достаточном числе душ, в инородные волости, а кочующие и бродячие должны были управляться с помощью общинных родовых управ, подчиняющихся инородной управе, а затем уже земской полиции и окружному суду.

Анализ использования этого термина позволяет отметить две особенности. Первая связана с особым членением фискально-административного пространства в связи с учреждением инородческих волостей. Податным подразделением на многих территориях Сибири стал не административный род, а "ясачная волость", иными словами, границы между волостями пролегли не географически, а персонально, подушно. Инородцам запрещалось самовольно перечисляться из волости в волость, что, по мнению некоторых исследователей,180 объяснялось не стремлением законсервировать патриархально-родовые отношения, а невозможностью иным образом обозначить условные границы окладных объединений без проведения обширных и дорогостоящих межевых работ. Термин, таким образом, через наименование управленческих институций стал ассоциироваться с податными категориями тяглых, или "ясачных инородцев", что подтверждается наличием приведенных терминосочетаний в документах того времени.

Второе наблюдение касается практически полного исчезновения термина после революции. На первых порах его успешно заменял термин "туземцы": вместо инородных управ возникли тузсоветы и тузРИКи, а документы новой власти, касавшиеся коренного населения, были полны выражений типа "туземные племена" и "туземцы Севера". Едва ли не последней публикацией с "инородческой" терминологией стала работа И. Серебренникова.181 В последующих научных трудах "туземцы" решительно потеснили "инородцев". Одной из причин могло стать несоответствие официальной доктрине интернационализма, сделавшее термин "политически некорректным". Впрочем, сегодня уже, кажется, невозможно реконструировать множество коннотаций, сопутствовавших этому термину на разных отрезках его истории, поскольку речь идет о такой тонкой материи, как восприятие слова людьми разного социального положения, взглядов и политических симпатий. Основное значение этого термина – "уроженец другого, чужого племени, или народа"182 (как и его синоним – иноплеменник) – изобличает этноцентризм разделения населения страны на соплеменников и иноплеменников, что также не могло не сказаться на судьбе этого термина в советский период. Сегодня он опять появляется на страницах печати, но уже как часть словаря правых националистов.

Принципы классификации населения не относились к числу ясно сформулированных; к тому же часть из них скорее подразумевалась, нежели осознавалась и открыто выражалась. Интереснейший комментарий к употреблению этого термина в начале века оставил нам известный этнограф Л.Я. Штернберг.183 Этот комментарий во многом сохраняет свое значение, поэтому я решаюсь привести из него обширную цитату:
«Термин "инородец" понимается на языке правительства и националистической прессы в двояком смысле – политическом и технико-юридическом. В политическом и главнейшем значении этого слова основным признаком инородчества является язык. Только население, говорящее на великорусском наречии, имеет привилегию на звание русского народа. Ни раса, ни даже религия, ни политическая лояльность не играют существенной роли. Поляки, будучи славянской крови, говоря на славянском диалекте, все же считаются инородцами. Грузины, хотя и православные, все же остаются инородцами. Даже украинцы, родные братья по крови с великороссами, такие же православные, как последние, но имеющие дерзость говорить на собственном малорусском наречии, хотя и столь близком великорусскому, не перестают во многих отношениях считаться на положении инородцев. Остзейские немцы, славящиеся своей лояльностью, остаются такими же инородцами, как и "бунтовщики" поляки. Но русские сектанты, даже самые злостные враги православия, даже самые подозрительные в глазах правительства по своим социальным учениям, но сохранившие великорусский говор, остаются неизменно в списках настоящего русского народа. И всем хорошо известно, что за этой классификациею кроется серьезная политическая сущность, целый комплекс политических отношений огромной важности.

Но официально термин этот имеет еще и другое, более узкое и не менее странное значение. В технико-юридическом смысле под инородцами подразумевается целый ряд не-славянских племен, которые в законодательном отношении поставлены в особое положение, каковы: 1)сибирские туземные племена; 2) самоеды; 3)калмыки Астраханской и Ставропольской губерний (но почему-то не Донской области); 4) киргизы; 5) горцы Кавказа; 6) туземцы Туркестана; 7) ордынцы Закаспийской обл. И, наконец, 8) евреи!

Уже простой перечень категорий инородцев, среди которых наряду с самоедами фигурируют и евреи, и в то же время отсутствуют татары, чуваши, вотяки, башкиры, цыгане, зыряне, показывает, что о какой-либо хотя бы практической пригодности этой классификации речи быть не может, и свидетельствует лишь о той бесцеремонности, с какой наши былые сочинители законов творили свои quasi кодификационные обобщения.

Для нашей задачи – обзора национального пробуждения инородческих племен – ни I, ни тем менее II толкование термина "инородец" не может найти применения. Мы не можем классифицировать народы России по языкам, по тому что сам по себе язык, к какой бы лингвистической группе он ни принадлежал, нисколько не характеризует ни уровня культуры, ни степени национального самосознания его носителя. Эсты говорят на языке урало-алтайской группы, но в национальном и культурном отношениях стоят гораздо выше многих народностей России, говорящих на арийских языках. Мордва говорит на диалекте, весьма близком к эстонскому, и тем не менее между этими двумя народностями гораздо больше разницы в национальном самосознании, чем между эстами урало-алтайцами и поляками арийского корня. Еще менее годится для нас классификация Свода законов, по которой соединены в одну группу народности весьма близкие в этих отношениях, как татары, чуваши и т.п.

Для нашей задачи – характеристики национального движения – термин "инородцы" может иметь только одно толкование, именно то, которое ему придается в этнографическом понимании слова, т.е. группы народов, либо совсем чуждых, либо только в очень незначительной степени приобщившихся к европейской культуре. Поэтому ни расовый элемент, ни язык, ни даже религия не играют решительной роли».184

Заслуживает упоминания и то обстоятельство, что экстенсионалы терминов "инородцы" и "туземцы" не совпадали: если география термина "инородец" охватывала и районы старой русской колонизации (территории бывших Казанского и Астраханского ханств) и степной юг империи, то термин "туземец", как уже сообщалось, в рассматриваемый период охватывал лишь районы новой колонизации. Сегодня оба термина могут "резать слух",185 однако вплоть до 1920-30-х гг. они воспринимались как нейтральные.



'ЯСАЧНЫЕ'

Термин "ясачные" ("ясашные") так же как и предыдущие весьма часто использовался в официальных текстах российской империи и даже служил в качестве самоназвания вплоть до сегодняшнего дня у некоторых групп коренного населения Южной и Средней Сибири (чулымцев, отдельных групп сибирских татар, телеутов).186 География этого термина оказывается значительно более широкой, чем география термина "туземцы", а объем соответствующего понятия конкурирует с объемом понятия "инородцы", поскольку включает не только значительную часть населения Севера, Приуралья, Сибири и Поволжья,187 но и отдельные общины русских крестьян, в особенности старожильческого населения в Сибири.

Как известно, сам термин вместе с некоторыми другими,188 как и соответствующие практики были заимствованы у тюрок. Ясак взимался пушниной и иногда - скотом, а с XVIII века (в Сибири – с начала XIX) – деньгами. В этой эволюции также можно усмотреть прогрессирующую унификацию отношения к населению империи, обусловленную как установками на "природнение" ее многонационального населения, так и просвещенческим проектом "регулярного" рационального управления.

Хотя к числу ясачных приписывались целые народы, ведущие натуральное хозяйство, основанное на охоте, рыболовстве, оленеводстве и зверобойном промысле, обложение ясаком основывалось не столько на характере хозяйства, сколько на характере взаимоотношений с центральной властью, то есть на особенностях подданства. Именно из-за того обстоятельства, что "коренное население" воспринималось как особая категория подданных, чья интеграция в население государства не ощущалась как полная и абсолютная, центральные власти прибегали к политике налоговых льгот. Статус "ясачных" в силу этого превращался иногда в притягательный для русских крестьян, чьи подати в казну и местные налоги могли существенно превышать уровень ясачного оклада соседей.

В современных работах нередко утверждается, что статус инородца в царской России приобретался только по рождению189 и не мог "достигаться" за счет личных усилий. Действительно, если говорить о правовой норме, то этот статус, без сомнения, должен быть отнесен к аскриптивным в соответствии со многими юридическими документами российской империи.190 Однако de facto эта норма неоднократно обходилась и статус инородца приобретался многими переселенцами в Сибирь. Перейти из крестьян в категорию "ясачных инородцев" стремились, например, татарские переселенцы. С этой целью они "записывались на породу", то есть включались в тугумную систему сибирских татар, совершенно несвойственную татарам Поволжья.191 Традиция особой налоговой политики по отношению к коренному населению не прерывалась и при советской власти; таким образом, есть основания утверждать, что основы особого положения этих народов в фискальной политике российского государства закладывались еще в XV–XVII вв.

Рассмотрение эволюции языковых средств и форм мышления о "туземных народах" позволяет заметить смену нескольких стилей, совпадающую, как представляется, с этапами огосударствления "новых подданных" в рамках российской империи и освоения "присоединенных" сибирских земель. Исследователи эволюции форм управления населением Сибири (Л.М. Дамешек, В.А. Зибарев, А.Ю. Конев, В.Г. Марченко, Н.А. Миненко, А.И. Мурзина, И.В. Островский, А.И. Парусов, Л.С. Рафиенко, В.В. Рабцевич, Л.И. Светличная и др.) выделяют несколько этапов этой эволюции – от доконтактной "военной демократии", через прямое колониальное управление к управлению косвенному, а затем к религиозной интеграции и административной реформе, повлекшей усиление государственного контроля и регламентации многих сторон жизни коренных народов. Содержание этих "эпох" удачно суммирует А.В. Головнев:


"Период 16-17 вв. можно считать стадией военного утверждения российской государственности, или, условно говоря, эпохой Ермака. После того, как миновал неспокойный 17 в. и оказались разгромленными или включенными в административную систему колониального управления основные военно-политические центры туземного населения, центр тяжести социальных отношений переместился в сферу религии. Символами группового единства стали не реальные богатыри-защитники, а их сакрализованные заместители – идолы. Роль соционормативных лидеров перешла к духовным вождям – шаманам.

С 18 в. начался второй (после военного) нормативный натиск на туземцев – насильственная христианизация. На этот раз уничтожались идолы, крушились святилища, преследовались шаманы. … По имени главного вдохновителя крещения этот период можно назвать эпохой Лещинского.

В 19 в. благодаря принятию Устава "Об управлении инородцев" 1822 г. был совершен третий – правовой – "захват" туземного населения. Регламентация жизни сверху еще более усилилась; при видимости народоправства реальными инстанциями управления и судопроизводства оказались инородные управы во главе с русскими писарями, уездные и губернские административные органы. По имени инициатора реформы 1822 г. этот период в истории российского влияния на туземцев можно обозначить эпохой Сперанского".192
В языке смена этих эпох выражалась в игре значений основных терминов – "туземцев" сменяли "инородцы" и "иноверцы", или "ясачные"; объемы понятий и их география, их использование различными слоями населения постоянно менялись. Политические доктрины и управленческие реформы находили отображение в языке, а сам язык создавал пространство возможного для политической мысли и связывал власти и подданных узлами единой живой сети социальных категоризаций.


'коренные народы'

О лексическом значении слова "коренной" можно бы и не говорить, настолько оно прозрачно для владеющих русским языком. Стоит лишь еще раз отметить отсутствие метафорического уподобления "корню" исконного населения в западноевропейских языках. "Растительная метафорика" в терминах, связанных с обозначениями коренных народов, больше свойственна тюркским языкам, но специальные этимологические исследования в этой области мне неизвестны, поэтому я сосредоточусь не на наблюдениях терминологического свойства, а на комментировании содержания самого понятия.

Политика огосударствления всех аспектов жизни коренных народов была продолжена и после октября 1917 г., однако новой власти было жизненно необходимо обозначить разрыв в преемственности с прежней, на первых порах хотя бы с помощью чисто символических средств. Необходимость эта была обусловлена политической позицией большевиков по отношению ко всему прежнему, включая, разумеется, все социально-значимые классификации (сословно-классовые, лингвокультурные, этнонациональные и т.д.). Лозунг разрушения старого мира "до основанья", примененный и к средствам выражения и к мыслительным стереотипам, был одновременно утопическим, парадоксальным и практически опасным. Изобретая новояз, власть рисковала утратить связь со своей "аудиторией". Придумать язык, одновременно понятный народу и новый, рвущий нити привычных ассоциаций и связей с ненавистным прошлым, было чрезвычайно трудно. Эта двуединая задача была решена с помощью сочетания партийного жаргона с тщательно отобранными по принципу идеологического соответствия старыми терминами. Из сложившейся терминосистемы было выброшено слово "инородец", и практически перестали употребляться (в особенности, если вести речь о языке официальных документов) термины "иноверец" и "ясачный". Из старых слов были оставлены лишь "туземец" и "племя"; они и были использованы полностью, вплоть до исчерпания их потенциала означивания; из них был построен длинный ряд производных терминосочетаний.

Период с 1924 по 1932 гг. стал пиком термино- и законотворчества, когда свет увидели более пятидесяти нормативных документов, содержащих около двадцати терминов для обозначения коренных народов. Само слово "коренной", впрочем, было использовано лишь однажды - в постановлении ВЦИК от 21 декабря 1931 г., в котором наряду с выражениями "коренные народности Севера" и "коренное население Дальнего Севера, Сахалина и Камчатки" употреблялись также словосочетания "туземные народности Севера" и "нацменьшинства".

Язык официальных документов этого периода был достаточно своеобразен, что дает основание говорить об особом стиле. Кроме того, именно в этот период были созданы (а отчасти, воспроизведены из прежнего, дореволюционного наследия) большинство речевых формул и мыслительных стереотипов, которые используются по сей день. Для экономии места и времени перечислю эти выражения без отсылок к соответствующим документам: туземное население, туземцы Севера, туземный Север, тузрик, тузсовет, кочсовет, туз. район, туземные народности, малые туземные народности Севера РСФСР, туземное население северных окраин, туземные племена, племена северных окраин, народности северных окраин, северные народности, малые народности северных окраин, мелкие народности Севера, "малые народности Севера, ведущие кочевой и полукочевой образ жизни", "туземные народности и племена северных окраин", "народности нерусского языка", народы Крайнего Севера, северные народы, нацменьшинства, национальности, нацменовский сельсовет и др.

Этот длинный перечень позволяет воссоздать топологию мышления о коренном населении Сибири и Севера. Несмотря на обилие новых терминов, характеристики этого мышления не особенно изменились по сравнению с досоветским периодом. Новая власть, начав с осторожных, абстрактных и малопонятных широким слоям населения "национальности", "национальных меньшинств" и "этнографических групп",193 перешла впоследствии на привычные стереотипы мышления о далеких туземцах. Первые акты советской власти вообще не содержали открытых упоминаний о народах Сибири и Севера. Шла борьба за привлечение на ее сторону политически активных национальных элит Украины, Поволжья и Кавказа, и Наркомнац пользовался общими терминами – "народ" и "национальность".194 Первый декрет с упоминанием "туземцев Севера" появился лишь в январе 1924 г.

Для представления о топосах мышления относительно "коренного населения" достаточно обратить внимание на содержание перечисленных выше понятий, на те характеристики этого населения, которые по каким-то причинам оказывается необходимым выделять уже на уровне именования. В перечисленных выше терминах периода 1920-30-х гг. подчеркиваются малость (не народы, а племена и народности,195 причем "малые", "мелкие"). Необходимо заметить, что учет численности (величины) народа являлся непременной особенностью мышления лишь при рассмотрении групп коренного населения Севера и Сибири. Некоторые столь же немногочисленные народы "внутренней периферии" европейской России (водь, ижора, вепсы и др.) стали мыслиться как "малые" или "малочисленные" только в перестроечный период. Что же касается народов Кавказа, то в отношении их термин "малочисленный" не употреблялся в законодательной практике вплоть до самого недавнего времени.

Второй устойчиво воспроизводящейся темой при всяком упоминании коренных народов является их удаленность от центра (народности Крайнего Севера, племена северных окраин, народы северных регионов и т.п.). Организованный в 1925 г. при президиуме ВЦИК Комитет содействия народностям северных окраин, развернул бурную законодательную деятельность. Ее терминотворческая сторона отразилась в создании к 1926 г. формулы "туземные народности и племена северных окраин", кочевавшей из документа в документ в течение трех лет, после чего ее заменило выражение "малые народности Севера". Вряд ли стоит подчеркивать, что в наименовании групп населения других регионов страны их положение относительно стран света,196 как и их отдаленность, редко тематизируются.

Выделение коренного населения как особой категории, в отношении которой должна быть сформирована особая политика, также может быть названа в качестве еще одного топоса в мышлении о населении Сибири и Севера.

Что касается экзотизации и романтизации восприятия этих народов, то ее следы невозможно обнаружить в документах правительства, но ими полны научные отчеты и полевые дневники современников.

Из этого краткого перечня устойчивых тем (топосов) можно заметить, что, несмотря на значительное обновление терминологии, топология мышления об этих народах в 1920-30-е гг. не слишком отличалась от топологии предшествующих периодов.

Конец 1930-х гг. не дал новых понятий в этой области; термин "народности" окончательно вытеснил "племена"; число документов, адресованных этим "народностям" резко упало, а затем и сошло на нет. В период с 1937 по 1957 гг. документы правительства вообще не упоминали эти народы; объектом его опеки было население Севера вообще и хозяйственная деятельность. Лишь в 1957 г. появляется постановление Совмина РСФСР № 501 "О дополнительных мероприятиях по развитию экономики и культуры народностей Севера". Выражение "малые народности Севера" оставалось в употреблении до середины 1980-х гг., но постепенно вытеснялось терминосочетанием "малые народы Севера, Сибири и Дальнего Востока". Для словаря терминов этого периода характерна унификация и бедность (использовались один–два термина). Однако словарь, выражающий тематику "освоения ресурсов Сибири" и исторически связанный с охарактеризованной выше доктриной ничейной земли, использовался значительно активнее и был разнообразнее.

Период перестройки характеризовался довольно резкой сменой терминологии. Очевидно, перед "архитекторами перестройки" стояла та же задача символического размежевания с терминологией предшествующего периода, что и перед большевиками в 1917 г. Слово "народности" ушло из официального употребления, как и слово "малые". Их место было занято терминами "народ" и "малочисленный". До 1993 г. выражение "коренные народы" в официальных документах появляется лишь дважды и оба раза – в указах президента. В указе № 118 от 5 февраля 1992 г. есть предложение о ратификации Конвенции МОТ № 169 "О коренных народах и народах, ведущих племенной образ жизни в независимых странах", а указ № 397 от 22 апреля 1992 г. содержит распоряжение "подготовить до конца 1992 г. и внести в Верховный Совет РФ проекты законов "О правовом статусе коренных народов Севера" и "О правовом статусе национального района, национального сельского и поселкового Советов, родовых и общинных Советов коренных народов Севера".

Шестидесятилетнее табу на употребление формулы "коренные народы" и замена ее выражением "малые" или малочисленные" народы (народности) неслучайно. Оно объяснялось официальной позицией, выраженной представителем СССР на одной из сессий Рабочей группы ООН по коренному населению, в соответствии с которой использование выражения "коренные народы" уместно лишь в колониальном контексте. В соответствии с этой позицией было заявлено, что "коренных народов" в юридически строгом понимании этого термина на территории СССР нет.197

Если обратить внимание на использование термина вне юридических контекстов и проанализировать его семантику и прагматику,198 то бросаются в глаза противоречия между языковыми и речевыми смыслами. На противоречивость понятия "коренные народы" и его нестрогость в применении к населению Сибири уже обращали внимание многие исследователи. Приведу лишь один пример. З.П. Соколова, анализируя критерии, по которым в 1920-30-е гг. была выделена группа "коренных малочисленных народов Севера", – а именно: 1) малая численность, 2) ведение традиционных отраслей хозяйства (оленеводство, охота, рыболовство, морской зверобойный промысел, собирательство), 3) образ жизни (полуоседлый, кочевой) и 4) низкий уровень социально-экономического развития, – приходит к выводу, что сегодня безоговорочно работает лишь первый критерий. В традиционных отраслях у большинства народов занято менее четверти трудоспособного населения; часть народов характеризуется довольно высоким уровнем урбанизации; а что касается последнего критерия - уровня социально-экономического развития, то, несмотря на его справедливость, положение значительной части остального российского населения "не отличается в лучшую сторону от ситуации на Севере".199

Семантика термина "коренной" указывает на "изначальность" определяемого им населения. Однако, по существу, это означает лишь присутствие предков данной группы населения в Сибири в период ее освоения русскими. При этом игнорируются иногда масштабные перемещения различных групп как внутри Сибири, так и за ее пределы (например, угон предков хакасов в Джунгарию и их возвращение), превращающие эти группы в "пришлых", "переселенцев" и "мигрантов", если воспользоваться современной терминологией.

Метафорика этого слова уводит нас еще дальше. Словосочетание "кочующее коренное население" является, с точки зрения семантики, оксюмороном (что-то типа "горячего снега"). Кочующие группы коренного населения, если и "укоренены", то не в земле, а в своем образе жизни, в перемещающихся оленьих стадах, косяках рыбы и стаях птиц. Практика перевода коренного населения на оседлость изобличает неуместность "растительных" метафор в приложении к постоянно меняющим места пребывания "коренным".

Прагматика слова "коренной" указывает еще на одно значение: "коренной" относится к народу (уже поименованному, сложившемуся и получившему впоследствии более или менее признанную генеалогию, что особенно важно при смене наименований), который населял колонизуемый регион на момент колонизации. Но и это верно при двух условиях: 1) существует непрерывная преемственность власти (государства-метрополии, осуществляющей колонизацию); 2) существует реальная или воображаемая преемственность между обретенными в период колонизации "новыми подданными" и современными этническими сообществами. При любом нарушении одного из этих двух условий термин "коренной" перестает употребляться по отношению к конкретной группе. Это становится очевидным при рассмотрении пограничных случаев. Власть якутских кочевников-скотоводов, пришедших с юга и оттеснивших "коренное население", была прервана пришедшим ей на смену российским государством, поэтому термин "коренной народ" (с известными оговорками) распространяется и на якутов. Не случись смены власти, якуты бы воспринимались как пришельцы.

Еще один пограничный случай – русское старожильческое население Сибири, включаемое в текстах некоторых законопроектов в список "коренных". Осмелюсь предположить, что такое включение оказалось возможных не только (и, быть может, даже не столько) потому, что для этих групп характерен так называемый "традиционный образ жизни" (понятие, так же не бесспорное и нуждающееся в деконструкции), но скорее потому, что между ними и российским государством в различные исторические периоды возникало отчетливое противостояние, не позволяющее безусловно отождествлять этих "пришельцев" с властью.

Другой пограничный случай – употребление понятия "коренной" в современных Эстонии и Латвии, где оно противопоставляет так называемых "оккупантов" "титульному населению". Здесь сема (компонент значения) колонизации (оккупации) звучит особенно явно. Отчетливей проявляется здесь и метафорика слова "коренной": "коренное население" противопоставляется пришлому "перекати-полю", "мигрантам" и "лимитчикам". Конституция Украины также содержит термин "коренные народы", однако нет ни одного документа с толкованием этого понятия и разъяснением его содержания.

В связи с неопределенностью понятия "коренной" проблематичными начинают выглядеть многие определения "коренных малочисленных народов России", включаемые в тексты законопроектов. Например, "Основы правового статуса коренных малочисленных народов России" в ст.1 содержат следующее определение:
«Коренными малочисленными народами России (далее – малочисленные народы) признаются народы, проживающие на территории традиционного расселения своих предков, сохраняющие самобытный уклад жизни, насчитывающие в России менее 50 тысяч человек и осознающие себя самостоятельными этническими общностями».
Новый законопроект "О правовом статусе этнокультурных объединений, представляющих языковые, этноконфессиональные и этнические меньшинства" также содержит определение "народов, ведущих традиционный образ жизни (малых коренных или аборигенных народов)", которое уже цитировалось выше.

Помимо воспроизводства отмеченных выше топосов стереотипизированного мышления о коренных народах, эти определения содержат множество дискуссионных понятий типа "традиция", "территория традиционного расселения предков", "стадия социально-экономического развития", по поводу которых нет согласия ни в академических, ни в политических кругах.


Подведем итоги рассмотрения истории понятий, связанных с обозначением коренных народов. Это рассмотрение позволяет отметить целый ряд моментов преемственности, объединяющих современные стили мышления и речевые формулы с историческими представлениями об этих народах, складывавшимися уже в XVI–XVII вв. К числу этих моментов следует отнести:

1) мышление о коренном населении как об особой и специфической целостности и – в качестве таковой – особом объекте национальной, экономической и конфессиональной политики;

2) подчеркивание небольшой численности этих народов, обусловленное особой оптикой их рассмотрения, сложившейся уже на ранних этапах пребывания этих народов в составе российского государства;

3) экзотизация и эстетизация мышления о коренном населении и его культуре, восходящие к идеологии романтизма;

4) рассмотрение земель этих народов как "осваиваемых", вытекающее из этически уязвимых и уже неосознаваемых посылок доктрины terra nullius;

5) представленная в массовом сознании тематизация расовых различий, восходящая к понятию "инородцы", выражающаяся сегодня в обидных кличках, анекдотах, пренебрежительном отношении, особенно со стороны непостоянного населения Севера;

6) крайняя степень политизации мышления о коренных народах, связанная с борьбой политических, хозяйственно-экономических, финансовых и национальных элит за участие в прибылях, получаемых от реализации ресурсов территорий современного расселения этих народов.
Заслуживает внимания и то обстоятельство, что сема колонизации, столь явно звучавшая у С.В. Бахрушина (и разумеется – у В.О. Ключевского) в современном дискурсе всячески подавляется по очевидным политическим мотивам. В риторике, где этничность территориализована и политизирована, всякое сомнение относительно легитимности наличных институтов моментально переводится на язык территориального передела и дележа ресурсов и воспринимается доминирующим обществом как угроза. Разные общества используют различные стратегии, чтобы ослабить или устранить эту угрозу. Западные демократии чаще идут по пути распредмечивания и деполитизации этнического, демонтажа институтов, связывающих этничность и власть, этничность и политику, этничность и государство, что достигается, не в последнюю очередь, за счет подчеркивания процессуального характера этничности, множественности социальных идентичностей и аналогичных идей типа "гражданской нации". Россия, с ее глубокой институализацией натуралистических представлений об этничности - этнофедерализмом, "национальной политикой" с ее иерархией статусов и системой привилегий, "приписываемых" в зависимости от этнической принадлежности людей, особыми традициями госстатистики и т.п., в большинстве случаев избирает иные стратегии, носящие, как правило, идеологический (мифологический) характер – вытеснение (маргинализация, забвение) этически "неловких" аспектов колонизации, их переозначивание (вместо "колонизации" – "присоединение" и "освоение", вместо "ассимиляции" – "природнение" и т.п.), изобретение и заимствование "оправдательных" версий колониальной экспансии.

Вскрытая топология мышления о коренных народах остается неполной, однако все же позволяет реконструировать "портрет" этих народов, очевидно восходящий к архетипу "абсолютного Другого". Что значит быть абсолютно другим в клишированном сознании типичного жителя индустриального центра России? Это значит быть уроженцем и жителем периферии, сельским жителем, носителем другого (то есть не русского) языка, последователем иной (не православной) веры, человеком с иными ценностями и образом жизни, представителем другой расы, культуры, нетипичной (не встречаемой в городах) профессии, малограмотным, с нетипичными для горожанина потребностями и запросами. Этот портрет полностью дихотомичен и выстроен в негативных терминах (терминах отсутствия).200

При всем многообразии групп, относимых сегодня к коренному населению, их объединяет неприятие ценностей индустриальной цивилизации и нежелание примириться с результатами европейской колонизации, столь упорно навязывающей им образ антиподов, либо принуждающей их стать неотделимой (и неотличимой от других частей) частью "нас". Обе стороны этой политики проявляются не только на материалах истории российской колонизации, но и в истории практически любых колониальных режимов Нового времени. С одной стороны, коренные народы изображаются как технически отсталые и полуграмотные, погрязшие в предрассудках и не способные на решение собственных проблем, а с другой стороны, несмотря на декларации о защите их прав, почти повсеместно продолжается политика их интеграции в глобальную индустриальную цивилизацию, выражающаяся в таких процессах, как индустриализация и урбанизация коренного населения, разрушение традиционной экономики и создание зависимости от государственных экономических режимов, массовая колонизация традиционных территорий их проживания представителями доминирующего общества, навязывание чуждых идеологий, верований, языков и культур и подавление их собственных исторических и культурных традиций, что иногда принимало форму открытых конфессиональных преследований и уничтожения национальной элиты.

Вместо заключения, я хочу на миг вернуться к метафоре зеркала. Оптические свойства пространства русских этнических проекций еще раз подчеркивают известное свойство проекций – диссоциацию и отторжение, или вытеснение собственных качеств и проецирование их на окружающих Других. Если русские Другие и являются зеркалами, то они подобны американским зеркалам заднего вида, на которых написано: “Objects in mirror are closer than they appear” (Объекты в зеркале находятся ближе, чем кажется). Мне остается только добавить, что они еще ближе, чем подразумевается в этом предупреждении, по той простой причине, что они – это мы сами, пересотворяемые из мозаики наших собственных прошлых и нынешних проекций, и во всем равные нам, ничуть не хуже, но и ничуть не лучше.




Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   19




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет