* * *
Вечером седьмого сентября в Монтане на подъезде к шахте «Стэнфорд коппер» лопнул медный кабель, отчего остановился двигатель крана-погрузчика, работавшего на местной ветке железной дороги компании «Таггарт трансконтинентал».
Шахта работала в три смены, чтобы ни на минуту не прерывать добычу медной руды из недр горы и хоть как-то утолить чудовищный спрос на нее. Кран внезапно остановился, когда загружал рудой состав; он беспомощно замер на фоне вечернего неба между цепочкой открытых вагонов и грудами неподвижной руды.
Шахтеры и железнодорожники застыли в изумлении, когда обнаружили, что среди всего их сложного оборудования: электромоторов, буров, насосов, подъемников, измерительной аппаратуры, прожекторов, нацеленных в недра и складки горы, – не нашлось кабеля, чтобы вновь пустить кран. Все остановилось, как океанский лайнер, двигатель которого мощностью в десять тысяч лошадиных сил идет вразнос из-за отсутствия одной шпонки.
Дежурный по станции, молодой человек с ловким телом и резким голосом, сорвал медный кабель с помещения станции, и кран снова заработал. Руда с грохотом посыпалась в вагоны, а в окнах станции, с трудом разгоняя вечерние сумерки, дрожали слабые огоньки свечей.
– Свяжись с Миннесотой, Эдди, – нахмурясь, сказала Дэгни, задвигая ящик со своей картотекой. – Распорядись, чтобы они переправили половину резервного кабеля из своего отделения в Монтану.
О Господи! Дэгни, ведь скоро самая страда…
Они, я думаю, обойдутся. Мы не можем позволить себе потерять ни единого поставщика меди.
Но я кручусь! – завопил Джеймс Таггарт, когда Дэгни в очередной раз напомнила ему о дефиците ресурсов. – Я пробил, чтобы нас включили в первоочередной список на поставки меди – по первой заявке, максимально возможный объем; я дал тебе все карты в руки, все документы и полномочия, право реквизиции запасов. Что тебе еще надо?
– Медный кабель.
– Я сделал все что мог! Меня не в чем обвинить!
Она не спорила. На ее рабочем столе лежала утренняя газета, в глаза ей бросилась заметка на последней странице: в штате Калифорния принят чрезвычайный закон помощи безработным, по которому каждая корпорация должна выплачивать штату на эти цели пятьдесят процентов своего дохода в качестве чрезвычайного налога, первоочередного относительно других налогов. Нефтяные компании штата прекратили свое существование.
– Не беспокойтесь, мистер Реардэн, – вещал по телефону бархатный голос из Вашингтона, – я для того и звоню вам, чтобы вы не волновались.
– Из-за чего? – недоумевая, спросил Реардэн.
Из-за временной неразберихи в Калифорнии. Мы это немедленно выправим. То, что там произошло, будет квалифицировано как незаконные действия местных властей. У правительства штата нет полномочий вводить налоги в ущерб федеральным. Мы проведем переговоры и все уладим, а пока, мистер Реардэн, если вас обеспокоили непатриотичные слухи о нефтяных компаниях Калифорнии, хочу сообщить вам, что «Реардэн стил» включена в приоритетный список высшей категории на поставки нефти. Вы имеете первоочередное право на нефть, первоочередное, мистер Реардэн, и я хотел, чтобы вы знали об этом; этой зимой вам не надо беспокоиться о топливе.
Реардэн повесил трубку, обеспокоенно нахмурясь, но не из-за топлива или судьбы калифорнийских нефтяных компаний – катастрофы такого рода стали делом привычным, – а из-за того, что стратеги из Вашингтона сочли необходимым ублажать его. Это было что-то новенькое, и он спрашивал себя, что бы это значило. Опыт долгих лет борьбы научил его, что немотивированная вражда не так страшна, как немотивированная забота. За ней всегда крылась опасность. Это предчувствие вновь нахлынуло на него, когда, проходя между заводскими строениями, он заметил пригнувшуюся фигуру, которая застыла в позе, сочетавшей наглый вызов с ожиданием крепкой и заслуженной порки. Он узнал своего брата Филиппа.
С тех пор как уехал в Филадельфию, Реардэн не бывал дома и не получал известий от родственников, чьи счета исправно оплачивал. Последние несколько недель он с удивлением замечал, что Филипп постоянно шатается по цехам без всякой видимой причины. Он не мог понять, то ли брат избегает попадаться ему на глаза, то ли намеренно крутится на заводе с этой целью. Можно было подумать и то и другое. Ему не приходило в голову, с чего бы это, разве что внезапная забота о брате, ранее Филиппу вовсе несвойственная.
Первый раз в ответ на недоуменный вопрос: «Что ты здесь делаешь?» – Филипп ответил уклончиво и неопределенно:
– Я же знаю, что тебя не обрадует, если я появлюсь у тебя в кабинете.
– Тебе что-нибудь надо?
– Нет, ничего… правда, вот… мама о тебе беспокоится.
– Она может позвонить мне, когда захочет.
Филипп не ответил, но не очень убедительно, из приличия стал расспрашивать о делах, здоровье, работе. Его вопросы были как-то странно бессмысленны – они относились не к самому делу, а вертелись вокруг его, Реардэна, отношения к делу. Реардэн прервал разговор и отослал Филиппа прочь, но у него осталось смутное досадное ощущение чего-то непонятного.
Во второй раз в качестве единственного объяснения Филипп сказал:
– Нам просто хочется знать о твоем отношении.
– Кому нам?
– Ну… маме и мне. Время непростое и… в общем, мама хочет знать, как ты ко всему этому относишься, как тебе все это нравится.
– Передай ей, что не нравится.
Слова, казалось, как-то особенно поразили Филиппа, будто он получил именно такой ответ, какого боялся.
– Иди-ка отсюда, – устало велел ему Реардэн, – и в следующий раз, когда захочешь меня увидеть, договорись о встрече и приходи ко мне в офис. Но только если у тебя есть что сказать. Тут не место обсуждать, кому что нравится или не нравится.
Филипп не позвонил, но снова появился на территории завода, слоняясь среди гигантских мартенов с виноватым и высокомерным видом, будто одновременно и прогуливаясь, и вынюхивая что-то.
– Но у меня есть что сказать! Я по делу! – торопливо затараторил он в ответ на сердитый выговор Реардэна.
– Почему же ты не пришел ко мне в офис?
– Я там тебе не нужен.
– Здесь ты мне тоже не нужен.
– Я просто… просто не хочу навязываться и отнимать у тебя время, ты ведь так занят и… ты ведь действительно очень занят?
– Ну и?..
– Я… в общем, мне нужна работа.
Он произнес это агрессивным тоном и чуть отступил назад. Реардэн смотрел на него, никак не реагируя.
– Генри, мне нужна работа, я имею в виду работу здесь, на твоих заводах. Ты должен меня как-то пристроить. Я нуждаюсь в работе, мне надо зарабатывать на жизнь. Я устал жить на подачки. – Он с трудом подыскивал слова и говорил обиженным и вместе с тем умоляющим тоном, как будто необходимость оправдывать просьбу воспринималась им как несправедливое посягательство на его права. – Я хочу сам зарабатывать на жизнь, мне нужно на что-то жить, иметь постоянный заработок. Я не прошу о благодеянии, я прошу дать мне шанс.
– Тут завод, Филипп, а не казино.
– Что?
– Здесь работают, а не рассчитывают на шанс.
– Я ведь и прошу дать мне работу!
– Почему я должен дать ее тебе?
– Потому что я в ней нуждаюсь!
Реардэн показал на красные языки пламени, которые вырывались из черного тела домны – воплощенного в жизнь замысла из стали, глины и пара, – поднимаясь на высоту четырехсот футов.
– Я нуждался в этой домне. Но получил ее не потому, что нуждался в ней.
На лице Филиппа было такое выражение, как будто он не слышал.
Официально ты не имеешь права брать на работу, но это формальность, если ты меня примешь, мои друзья не станут придираться, одобрят без проблем и… – Что-то в лице Реардэна заставило его замолкнуть, а потом сердито спросить: – В чем дело? Что я сказал не так?
– Дело в том, что ты не сказал.
– Извини, не понимаю.
– В том, что ты избегаешь сказать.
– В чем же?
– В том, что от тебя мне нет никакой пользы.
– Так для тебя это… – начал было Филипп с видом попранной добродетели.
– Да, – сказал, улыбаясь, Реардэн, – для меня это главное.
Глаза Филиппа забегали; когда он снова заговорил, голос его звучал так, будто он неуверенно шарил вокруг, выхватывая случайные фразы:
– Каждый имеет право на обеспеченную жизнь… Как же я ее получу, если никто не даст мне шанс?
– А как я ее получил?
– Я же не получил в наследство сталелитейный завод.
– А я получил?
– Я смогу делать все, что ты… если ты меня научишь.
– А кто научил меня?
– Почему ты все время твердишь одно? Ведь я не говорю о тебе.
– А я говорю.
Через минуту Филипп пробормотал:
– Тебе-то хорошо, ни о чем не надо беспокоиться. Это мне приходится думать о средствах к существованию.
Реардэн показал на группу людей, работавших в зареве горна:
– Ты можешь делать то, что делают они?
– Не пойму, к чему ты клонишь?
– Что случится, если я поставлю тебя горновым, а ты мне запорешь плавку?
– Что важнее, твоя плавка или мой пустой желудок?
– Как ты предлагаешь набить желудок, не сварив стали?
Филипп изобразил на лице упрек.
– Сейчас я не в состоянии спорить с тобой, ведь у тебя в руках все козыри.
– Тогда не спорь.
– Что?
– Закрой рот и двигай отсюда.
– Но я хотел… – Он осекся. Реардэн насмешливо улыбнулся:
– Ты хотел сказать, что это я должен придержать язык, потому что сила на моей стороне, что я должен уступить тебе, потому что у тебя ничего нет за душой.
– Что за странная, грубая манера формулировать этические нормы!
– Но ведь именно в этом суть твоей этики?
– О нравственности нельзя рассуждать в категориях материальных понятий.
– Но мы рассуждаем о работе на сталелитейном заводе, и уж позволь, что может быть более материальным?
При этих словах Филипп как-то сжался, глаза еще больше потускнели и словно подернулись пленкой, как будто такое место, как литейный цех, его пугало, было ему настолько неприятно, что он отказывал ему в праве на существование. Он тихо, упрямым тоном, будто декламируя шаманское заклинание, произнес:
– В наши дни и в наше время всеми признано как нравственный императив, что каждый человек имеет право на труд. – Он возвысил голос: – Я имею право работать!
– Вот как? Так иди и возьми свое право.
– Что?
– Возьми свою работу. Сорви с куста, на котором она, по твоему мнению, растет.
– Я хочу сказать, что…
– Ты хочешь сказать, что она не растет на кусте? Хочешь сказать, что нуждаешься в рабочем месте, но не можешь создать его? Хочешь сказать, что имеешь право на рабочее место, которое должен создать для тебя я?
– Да!
– А если я его не создам?
Секунды шли, молчание затягивалось, Филипп не находил ответа. Наконец он сказал:
– Я тебя не понимаю. – Он произнес это сердитым тоном человека, который играет опробованную роль, оперирует проверенными формулами, но, к своему изумлению, получает в ответ неожиданные реплики. – Не могу понять, почему с тобой стало невозможно разговаривать. Никак не пойму, какую теорию ты развиваешь и…
– Понимаешь, прекрасно понимаешь.
В полной уверенности, что формулы и клише в конечном счете не могут подвести, Филипп выпалил:
– С каких это пор ты увлекся абстрактной философией? Ты ведь не философ, а промышленник и не способен решать принципиальные вопросы, оставь это экспертам, которые уже давно признали, что…
– Хватит, Филипп. Говори, где собака зарыта.
– Какая собака?
– Откуда вдруг желание работать?
– Ну, в такое время…
– В какое время?
Ну, каждый человек имеет право на то, чтобы ему как-то помогли… чтобы о нем не забыли, не оттолкнули в сторону… Когда все так нестабильно, надо найти опору, за что-то зацепиться… Я хочу сказать, что, если в такое время с тобой что-нибудь случится, у меня ничего не останется…
– Что же, ты думаешь, должно со мной случиться?
– Я ничего не думаю. Что может случиться? А ты сам что думаешь? Что-нибудь случится?
– Например?
– Откуда мне знать?.. Ведь у меня ничего нет, кроме того скромного содержания, что ты назначил мне… но ты же можешь передумать.
– Могу.
– А у меня нет на тебя управы.
– И тебе потребовалось столько лет, чтобы понять это и начать беспокоиться? Почему именно сейчас?
– Потому что… потому что ты изменился. Раньше у тебя было чувство долга, моральной ответственности, а теперь… теперь ты их утрачиваешь. Ведь утрачиваешь, скажи честно?
Реардэн стоял и молча изучал брата. Филипп отличался какой-то особой манерой все время соскальзывать на вопросы, будто остальные слова были несущественны, случайны и лишь настойчивые вопросы являлись ключом к цели.
– Я с удовольствием сниму груз с твоей души, если он на тебя давит, – вдруг требовательно проговорил Филипп. – Только дай мне работу, и тебя больше не будет мучить совесть!
– Она меня не мучает.
– Так я и думал! Тебе все равно! Тебе безразлично, что с нами станется!
– С кем именно?
– Ну… с мамой, со мной… с человечеством вообще. Но я не собираюсь взывать к твоим лучшим чувствам. Знаю, ты готов меня вышвырнуть, так что…
– Ты лжешь, Филипп. Не это тебя беспокоит. Если бы дело обстояло так, ты примеривался бы, как разжиться у меня деньгами, а не получить работу…
– Неправда! Мне нужна работа! – Реакция была бы строй и отчаянной. – Не пытайся отделаться от меня деньгами. Мне нужна работа!
– Возьми себя в руки, прекрати истерику, мразь! И не глуши себя криком.
В ответ Филипп выпалил с бешеной яростью:
– Ты не имеешь права так разговаривать со мной!
– А ты имеешь?
– Я только…
– Ты только хотел, чтобы я откупился от тебя? Но по чему я должен откупаться, а не просто вышвырнуть тебя, как мне давно следовало сделать?
– Но ведь я как-никак твой брат!
– Ну и что это должно означать?
– А то, что должны быть родственные чувства к брату.
– У тебя они есть?
Филипп сердито надулся и не ответил, он ждал; Реардэн не мешал ему ждать. Наконец Филипп пробормотал:
– Тебе следовало бы посочувствовать мне, но от тебя не дождешься. Тебе не понять моих переживаний.
– А ты сочувствуешь моим переживаниям?
– Переживаниям? Твоим? – В голосе Филиппа не было злорадства, в нем звучало нечто худшее – неподдельное удивление и негодование. – Ты не умеешь переживать. Переживания и чувства тебе недоступны. Ты никогда не страдал!
Реардэну показалось, что все пережитое собралось в тугой кулак и ударило его в лицо. Он продолжал отчетливо видеть стоящего перед ним брата, но еще отчетливее перед ним возникли образы прошлого. Он продолжал видеть белесые, водянистые глаза Филиппа, в которых отражалась последняя степень человеческой деградации, но ощущал другое: то, что пережил, когда по линии Джона Галта двинулся в путь первый поезд. Он видел глаза человека, который нагло твердил о своих страданиях и бесстыдно, как мертвец, цеплялся за живых, требуя, чтобы они облегчили его участь и признали его смердящую плоть высшей ценностью. Ты никогда не страдал, говорили ему эти глаза и смотрели на него обвиняюще, а он вспоминал тот вечер в своем кабинете, когда у него отобрали шахты, тот момент, когда он подписал дарственный сертификат, отрекаясь от своего металла, видел бесконечную цепь дней того месяца, когда он искал останки Дэгни. Ты никогда не страдал, говорили ему эти глаза и смотрели на него с праведным презрением, а он вспоминал, как чисты были его чувства и непреклонна воля в каждый момент борьбы, как он не отступал перед болью, потому что в его душе соединились любовь, верность и убежденность в том, что цель жизни – радость, и что радость не попадает в руки случайно, как клад, – ее надо добиваться, и что нельзя позволять, чтобы лик радости утонул в трясине сиюминутной пытки, так как это означало бы предать радость.
Ты никогда не страдал, говорили ему, мертвенно уставясь на него, глаза брата, ты никогда ничего не чувствовал, потому что, чтобы чувствовать, надо страдать, и радости нет, а есть только боль и отсутствие боли, только боль и ничто – нуль, когда ничего не чувствуют; я страдаю, меня раздирает страдание, я весь соткан из страдания, в этом моя чистота, в этом моя добродетель, а вы, те, кто не раздираем страданием, не жалуется, не стонет, – ваша добродетель в том, чтобы утолять мою боль, резать на куски ваше бесчувственное тело и латать мое, резать на части вашу бесчувственную душу, чтобы умерить боль моей души, – так мы осуществим наш идеал, добьемся победы над жизнью, придем к нулю!
Глядя в эти глаза, Реардэн понимал сущность тех, кто во все века не отшатывался от проповедников уничтожения. Он понимал сущность врагов, с которыми сражался всю жизнь.
– Филипп, – сказал он, – убирайся. – Голос его напоминал солнечный луч в морге – сухой обыденный тон делового человека, здравый голос, адресованный врагу, который недостоин ни гнева, ни даже опасения. – И не пытайся снова проникнуть на территорию завода. Я распоряжусь, чтобы тебя вышибали на всех проходных, если ты полезешь.
– Что ж, в таком случае, – сказал Филипп уязвленным, но осторожным тоном, подпуская угрозу, как пробный шар, – я ведь могу поступить иначе: скажу друзьям, чтобы направили меня сюда на работу, и они тебя заставят принять меня!
Реардэн отошел было, но остановился и снова повернулся к брату.
Филиппа внезапно озарило; как обычно, его озарение не было результатом работы мысли, оно накатывало на него в виде смутных ощущений – только так могло работать его сознание; он вдруг испытал ужас, у него перехватило дыхание, и судорога опустилась до желудка. Он другими глазами увидел размах цехов, из них рвались языки пламени, там на, казалось бы, ненадежных стропах перемещались тонны расплавленного металла, из зева печей жарко светило раскаленным добела углем, над головой, схватив невидимой силой электромагнита чудовищный стальной груз, сновали краны.
Он понял, что боится этого места, что ему здесь до смерти страшно, что он не осмелится шагу шагнуть без сопровождения и указаний стоящего перед ним человека. Он смотрел на его высокую, стройную фигуру: этот человек был у себя дома, в родной стихии, он здесь ничего не страшился, движения его отличались раскованностью и естественностью; этот человек смотрел твердым, немигающим взглядом, который в свое время проник сквозь скалы и пламя, чтобы возвести эти цеха.
Он подумал, что этому человеку, которого он пытался прижать к стенке, ничего не стоило опрокинуть на его голову поток раскаленного металла или обрушить тонны стали, – всего лишь секундой раньше положенного времени или футом ближе положенного места, и от него, Филиппа, со всем его гонором, не останется и мокрого места. Его спасало только то, что если ему такие мысли легко приходили в голову, то Хэнк Реардэн не мог и подумать о таком.
– Нам лучше не ссориться, – сказал Филипп.
– Тебе лучше не ссориться, – сказал Реардэн и зашагал прочь.
Да они же поклоняются боли, думал Реардэн, всматриваясь в образ врага, которого никогда не мог понять, – они же боготворят страдание. Это казалось чудовищным, но он не мог принимать их всерьез. Они не вызывали в нем никаких чувств, он относился к ним, как к неодушевленным предметам, как к селевой грязи, скатывающейся на него по горному склону. Можно бежать от селя, построить заграждения от него или быть погребенным под ним, но на бессмысленные движения неживой стихии, – нет, подумал он, в этом случае – противоестественной силы – не гневаются, не негодуют, их не обвиняют в безнравственности.
С тем же чувством отчужденности и безразличия он сидел в зале суда в Филадельфии и отстранение, безучастно наблюдал за действиями людей, оформляющих развод. Он слушал, как они механически произносят общие фразы, скользят по льду фальшивых свидетельских показаний, играют в сложные игры, растягивая сети слов так, что сквозь них ускользают смысл и факты. Он им за это заплатил, так как закон не оставил ему другой возможности обрести свободу, отнял у него право констатировать факты и утверждать правду, – закон, который отдал его судьбу не во власть строго сформулированных объективных правил, а на произвол и милость судьи с высохшим лицом хитреца и крючкотвора.
Лилиан на судебном заседании отсутствовала, ее адвокат время от времени подавал признаки жизни, воздевая вверх руки и растопыривая пальцы, будто просеивал сквозь них факты и доказательства. Решение было известно заранее, известно было, и почему оно должно быть таким, а не иным. Для иного решения не было причины, другой причины и не могло быть – в годы, когда не существовало никаких мерок, кроме прихоти. Судьи, по-видимому, считали решение своей неотъемлемой прерогативой и действовали так, будто цель судебной процедуры заключалась не в рассмотрении дела, а в обеспечении их работой, а работа их, очевидно, состояла в том, чтобы произносить надлежащие формулировки, не связывая себя необходимостью знать, что из этих формулировок следует. Можно было подумать, что суд – единственное место, где проблема добра и зла не имеет никакого значения, и что они, люди, облеченные властью вершить правосудие, прекрасно сознают, но мудро помалкивают о том, что никакого правосудия не существует. Они вели себя как дикари, исполняющие ритуальный обряд, который должен освободить их от объективной реальности.
Но десять лет супружеской жизни были реальностью, думал он, а здесь сидят люди, облеченные властью решать, что с ним делать, как им распорядиться: то ли открыть ему возможность счастья на земле, то ли обречь на муки до конца жизни. Он вспомнил, с каким беспомощным, суровым уважением относился к своему брачному контракту, для него он был выше всех деловых договоров и юридических обязательств. Теперь же он видел, какого рода правосудию должна послужить его решимость свято соблюдать контракт.
От его внимания не ускользнул тот факт, что в начале заседания судебные марионетки поглядывали на него хитро и понимающе, как на соучастника заговора, как будто их объединял с ним общий грешок, надежно, однако, скрытый от посторонних. Потом, когда они увидели, что он единственный человек в зале суда, который смотрит всем в глаза прямо и открыто, в них явно стала нарастать неприязнь к нему. Он с изумлением понял, чего от него ожидали: полагали, что он, как жертва, закованная в цепи, связанная по рукам и ногам, с кляпом во рту, лишенная возможности помочь себе, разве что дать взятку, должен всерьез относиться к этому устроенному им на свои деньги фарсу и свято верить в него, как в подлинное судебное разбирательство. От него требовалось свято верить, что поработившие его уложения закона имеют нравственную силу, что он виновен в совращении блюстителей закона и виновен в этом только он, а отнюдь не они. Это было все равно что винить ограбленного в том, что он подбивает бандита на грабеж.
И тем не менее, думал он, во все времена политического шантажа и вымогательства виновных видели не в паразитическом чиновничьем аппарате, а в связанных по рукам и ногам промышленниках, не в тех, кто торговал услугами закона, а в тех, кто вынужден был их покупать. И во времена всех крестовых походов против коррупции решение видели не в том, чтобы дать свободу ее жертвам, а в том, чтобы дать большую власть вымогателям. Единственная вина жертв, думал он, в том, что они признавали за собой вину.
Когда он вышел из зала суда, моросил холодный мелкий дождик. День клонился к вечеру. Он чувствовал себя так, будто развелся не только с Лилиан, но и со всем человеческим обществом, которое поддерживало только что перенесенную им процедуру.
На лице его адвоката, пожилого человека старой закалки, было такое выражение, будто ему срочно требовалось принять ванну. Его единственным комментарием было:
– Скажи, Хэнк, что еще наши бандиты хотят у тебя урвать?
– Понятия не имею, а что?
– Все прошло как-то слишком уж гладко. В отдельные моменты я ожидал серьезного сопротивления и намеков накинуть еще, но нажима не последовало, и все прошло без лишних придирок. Такое впечатление, что сверху поступила команда не давить на тебя и не перегибать палку, дескать, пусть получит, чего добивается. Как ты думаешь, они не замышляют ничего нового против твоей фирмы?
Достарыңызбен бөлісу: |