XXXIV
Галина:
Я гляжу в иллюминатор и вижу нескончаемую белую равнину. Это — облака, над которыми летит наш самолет. И я думаю о том, что он движется очень медленно... Хочется, чтобы он мчался как можно быстрее. Рядом со мною сидит отец, мы летим в Ереван — там попала в больницу мама...
Она была физиком, занималась космическим излучением. В Армении была высокогорная станция Арагац, мама периодически туда уезжала для работы. Так было и осенью 1954 года, в декабре мы ждали ее возвращения... И тут вдруг позвонили из Еревана. Отец в этот момент был на концерте, просто как слушатель. Его отыскали среди публики и сообщили, что мама попала в больницу, что у нее была сложная операция.
И вот мы летим в Ереван... С аэродрома примчались в больницу... Стали разговаривать с врачами... Нам сказали, что мама без сознания...
Мы стали решать бытовые вопросы: как организовать круглосуточное дежурство, кто будет с нею в эту первую ночь... И тут вошел какой-то человек в белом халате и объявил, что она скончалась...
А дальше все как во сне... Хлопоты в Ереване... Едем в Москву на поезде... Гроб в нашей квартире... Родственники, друзья, соседи — все пришли попрощаться... Новодевичье кладбище... Вернулись домой — поминки...
В те дни я впервые увидела отца плачущим.
Максим:
Когда они улетали в Ереван, у отца было какое-то предчувствие... Меня он туда брать не хотел... И я помню, как я сидел и ждал телефонного звонка. У меня были тапочки, которые порвались, и я пытался самостоятельно их зашить... И вот в этот самый момент раздался звонок из Еревана. Папа сказал: “Мама умерла”. И тут я понял, что мне его надо как-то поддержать... И я что-то такое ему стал говорить, пытался успокаивать...
Они с Галей приехали на поезде, а цинковый гроб прилетел на самолете. Его сопровождал армянский композитор Худоян.
На кладбище указали, где будет мамина могила, отец говорил:
— Вот и мне здесь есть местечко, и мне есть местечко...
Декабрь был очень холодный, а у меня не было теплой одежды. И накануне похорон папа попросил мамину подругу — Анну Семеновну Вильямс — пойти со мною в магазин и купить мне зимнее пальто.
На кладбище папа не позволил произносить речей. Молчание было прервано его словами:
— Холодно очень. Очень холодно. Давайте разойдемся.
Исаак Гликман:
“В мучительные часы, предшествующие похоронам, Дмитрий Дмитриевич несколько раз принимался рассказывать мне о последних минутах Нины Васильевны, и каждый раз его исхудавшее лицо начинало судорожно дергаться и из глаз струились слезы, но он большим усилием воли брал себя в руки, и мы обрывистыми фразами переходили на другие, ничего не значащие темы.
Через кабинет проходила длинная вереница людей, пожелавших проститься с покойной. Звучала музыка квартетов и Восьмой симфонии. Л. Т. Атовмян для этой цели приладил магнитофон. Музыка исторгала у меня слезы. Я сидел на диване с Дмитрием Дмитриевичем, который временами беззвучно плакал.
После похорон, состоявшихся во второй половине дня на заснеженном Новодевичьем кладбище, домработница Феня устроила поминки, на которых кроме родных присутствовали Л. Т. Атовмян, Ю. В. Свиридов и я.
Мое расставание с Дмитрием Дмитриевичем было исполнено печали и скорби.
Ночью 10 декабря я вместе со Свиридовым уехал в одном купе в Ленинград.
Почти до самого утра мы с горячей любовью говорили о Шостаковиче, о его гениальном даровании, о его феноменальной творческой воле, которую ничто не способно сломить. Злые силы ее могут согнуть, но она снова выпрямится, подобно стальной пружине. Такую мысль развивал Ю. В. Свиридов” (“Письма к другу”, стр. 108).
Максим:
Со смертью мамы наш отец потерял не только подругу, мать своих детей. Она была его ангелом-хранителем, избавляла от бытовых хлопот и неудобств, как могла, ограждала от посягательств и хамства партийных чиновников, от унижений подневольной советской жизни.
XXXV
Галина:
Я говорю по телефону с молодым человеком. Разговор длится долго, и мы назначаем свидание под каким-то фонарем с часами... Во все время этой беседы я вижу, как отец нервно расхаживает по квартире — мой разговор ему явно не по душе.
Я вешаю трубку, и он говорит мне:
— Что это за манера — назначать свидания в какой-то подворотне? Воспитанные люди так не делают. Твой кавалер должен прийти к нам домой, познакомиться с твоим отцом. Надо угостить его чаем...
Наша мать умерла, когда мне было восемнадцать лет, а Максиму шестнадцать. И перед отцом встала проблема нашего воспитания. Я до сих пор помню, как он учил меня правилам поведения, объяснял, например, что вниз по лестнице женщина должна идти впереди мужчины, а наверх — позади...
Отец всегда очень волновался, если меня или Максима вечером не было дома. Мы были обязаны звонить домой, сообщать ему, где именно мы находимся и когда вернемся.
В целях воспитательных у нас иногда вспоминалась такая история. Еще до войны родители пошли в гости к поэту Иосифу Уткину. Было обильное угощение, которое приготовила и подавала мать поэта. В какой-то момент она вышла из комнаты, и тут моя мама опрокинула бокал с красным вином.
Когда же хозяйка вернулась, Уткин решил взять вину на себя, дескать, именно он допустил такую оплошность. И тут мамаша на него набросилась:
— Будь ты неладен!.. Что ж ты натворил?! Это же моя лучшая скатерть! Я же ее теперь не отстираю! Что у тебя за руки? Почему из них всегда все валится?
Пересказывая этот трагикомический эпизод, отец говорил мне и брату:
— Хорошее воспитание состоит не в том, чтобы не опрокинуть бокал вина на скатерть, а в том, что, если такое случилось, сделать вид, будто ничего не произошло.
XXXVI
Максим:
Я и по сю пору явственно слышу фарисейский голос композитора Дмитрия Кабалевского, он обращается к моему отцу и, имитируя доброжелательность, говорит:
— Митя, ну что ты торопишься? Не наступило еще время для твоей оперы...
А Шостакович сидит на диване, в трясущейся руке — папироса, он будто и не слышит Кабалевского...
Это происходило в марте 1956 года. К нам домой явилась комиссия Министерства культуры, она должна была решить дальнейшую судьбу оперы “Леди Макбет Мценского уезда”, которая была запрещена к постановке в течение двадцати лет — с 1936 года. Именно тогда на один из спектаклей пришел сам Сталин, и опера вызвала его гнев. В центральной партийной газете “Правда” была напечатана разгромная статья под названием “Сумбур вместо музыки”, а затем последовали так называемые “оргвыводы” — собрания творческой интеллигенции, где единогласно принимались резолюции, гневно осуждающие и Шостаковича, и его опус.
Но в 1953 году Сталин умер, в стране началась хрущевская “оттепель”, и у нашего отца появилась надежда, что опера “Леди Макбет” — одно из самых его любимых творений — может быть реабилитирована. Это казалось вполне достижимым, к тому же Шостакович внес в оперу исправления, которые коснулись и музыки, и либретто. Кроме того, опера получила другое название — “Катерина Измайлова”. Снятия запрета добивался не только наш отец, но и руководство Малого оперного театра в Ленинграде, им очень хотелось включить этот спектакль в свой репертуар.
В начале 1956 года в Министерстве культуры была сформирована комиссия, дабы решить дальнейшую судьбу многострадальной оперы. Председателем этой комиссии был Кабалевский, кроме него я помню композитора Михаила Чулаки и музыковеда по фамилии Хубов. А еще присутствовал Исаак Давыдович Гликман, он помогал отцу делать новую редакцию либретто. То обстоятельство, что прослушивание оперы и самое заседание этой комиссии происходило у нас дома, на Можайском шоссе, может восприниматься двояко. С одной стороны — как дань уважения Шостаковичу, а с другой — как утонченное издевательство, если учесть то, что говорилось на обсуждении.
Члены комиссии и приглашенные ими лица расположились в кабинете отца, а он сел у рояля и пропел всю оперу под собственный аккомпанемент. В это время я был рядом с ним, он попросил меня переворачивать нотные страницы.
Потом началось обсуждение... Кабалевский, Хубов и Чулаки буквально набросились на Шостаковича... Им пытался возражать Гликман, но они его не желали слушать...
А я смотрел на этих отвратительных людей и жалел, что у меня нет рогатки, из которой я когда-то в Комарове стрелял в обидчиков моего отца.
Исаак Гликман:
“Обсуждение „Леди Макбет” можно назвать постыдным. Хубов, Кабалевский и Чулаки все время ссылались на статью „Сумбур вместо музыки”. Особенно усердствовали Хубов и Кабалевский. Они сравнивали отдельные куски музыки с разными абзацами этой статьи, наполненной бранью. Они при этом повторяли, что статью до сих пор никто не отменял и она сохранила свою силу и значение. (Еще бы! Ведь в ней говорится, что в опере „музыка ухает, крякает, пыхтит и задыхается”.)
Кабалевский делал комплименты некоторым местам оперы, и это было вдвойне неприятно слушать. В заключение он сказал (в качестве председателя комиссии), что оперу ставить нельзя, так как она является апологией убийцы и развратницы и его нравственность этим очень ущемлена... Я говорил довольно убедительно, но все мои доводы разбивались об эту статью, которой Кабалевский и Хубов размахивали, как дубинкой.
В конце прений Кабалевский просил высказаться Дмитрия Дмитриевича, называя его с дружеской фамильярностью Митей, но тот отказался говорить и с удивительным самообладанием поблагодарил „за критику”. На душе у него кошки скребли. Мы с ним поехали в ресторан и изрядно напились не от горя, а от отвращения. Это было в ресторане „Арагви”, в отдельном кабинете. Дмитрий Дмитриевич встал из-за стола, подошел ко мне и сказал: „Ты мой первый и самый верный и самый любимый друг. Спасибо”. Он имел в виду и мое поведение на сегодняшнем заседании” (“Письма к другу, стр. 120.)
Максим:
Шостакович написал не только музыку, но и либретто “Леди Макбет Мценского уезда”, и потому эта опера была вдвойне любимым детищем. Он вообще ко всем своим произведениям относился, как к детям. И те из них, которые наиболее пострадали от запретов, от несправедливой критики, были для него дороже прочих. А у оперы “Леди Макбет” была не то чтобы драматическая, а воистину трагическая судьба. Шостакович-либреттист явственно представлял себе, как именно это должно не только звучать, но и выглядеть на сцене.
А театральные режиссеры зачастую позволяли, да и позволяют себе совершенно абсурдные вещи. Я сам, например, видел в одной из недавних постановок такую “режиссерскую находку”. Персонаж, именуемый “Задрипанный мужичонка”, как известно, поет: “У Измайловых труп в погребе!” Так вот в том спектакле, о котором я говорю, “труп” помещен не в погреб, а в багажник автомобиля “Лада”, каковой для этой постановки специально выписали из Москвы. Вот такая бредовая идея. Я этому режиссеру выразил свое недоумение, дескать, следует придерживаться авторского замысла... А он мне: “Ну, Максим Дмитриевич, теперь уже так никто не работает”. В этой же постановке и такая несообразность: Катерина поет: “Батраки крупчатку (муку) ссыпают”. А у него там персонажи в пластмассовых касках, и у них мешки с цементом... В другой постановке я видел: вместо старых российских полицейских на сцене появляются сотрудники советского КГБ.
Шостакович совершенно не терпел подобных вещей, а потому старался участвовать в подготовке всех постановок “Леди Макбет”. Самым лучшим он считал спектакль в Киевском театре оперы и балета — дирижер К. А. Симеонов, режиссер И. А. Молостова, премьера состоялась в марте 1965 года.
Шостакович — И. А. Молостовой:
“Я уже видел несколько постановок моей оперы. В лондонской постановке и особенно в загребской был очень сильный крен в сторону эротики, что совершенно недопустимо. Кое-что в Лондоне и в Загребе мне удалось исправить. В Лондоне больше, чем в Загребе...
Мне очень хочется, чтобы в 5-й картине Катерина Львовна ухаживала за избитым накануне Сергеем, как это может делать любящая женщина. Эротика тут недопустима. Главные эмоции Катерины Львовны — это любовь и жалость к Сергею, страх за себя и Сергея, угрызения совести после убийства Бориса Тимофеевича. Сергей должен быть подлецом. Но в то же время он должен быть таким, чтобы было понятно, почему Катерина его полюбила. Он должен быть внешне не ничтожным. В Театре имени Станиславского он уж очень ничтожен, и непонятно, как такое ничтожество смогла полюбить Катерина” (Хентова С. Шостакович. Жизнь и творчество. Том 2. Л., 1986, стр. 444).
XXXVII
Галина:
Наша машина едет по Приморскому шоссе, я — за рулем, отец — рядом со мною. Волнуюсь я ужасно, сейчас мы должны въезжать в Ленинград, миллионный город, где снуют тысячи машин... А водительского опыта у меня кот наплакал...
Было это летом 1956 года. Я только что получила права, окончила в Москве специальную школу. В начале лета нашу “Победу” перегнали в Комарово, и она там преспокойно стояла. А тут вдруг отец мне объявляет: “Завтра повезешь меня в Ленинград”.
Но волновалась я напрасно, все прошло очень хорошо. Главным образом потому, что он мною руководил: предупреждал о поворотах, указывал, в каком ряду двигаться... Теорию управления автомобилем отец знал назубок. А вот с практикой у него были проблемы, и за руль он старался не садиться, хотя водительские права имел с довоенных времен.
При покупке нашей первой “Победы” вышла такая история. Тогда получение машины было делом очень долгим и канительным, и там, разумеется, требовалось непременное присутствие будущего хозяина. Так что отец сам поехал в магазин, все оформил и пригнал машину. Ехала она плоховато, и он решил, что ему достался бракованный экземпляр.
Поставив автомобиль возле нашего дома, отец запер дверцу и хотел было идти. В этот момент его окликнул какой-то шофер: “Эй, в очках! Смотри, что у тебя с машиной!” Он поглядел и увидел, что от колес идет дым. Оказалось, что все расстояние от магазина до дома он проехал с включенным ручным тормозом.
Максим:
Я помню еще одну историю в этом роде, ее мама рассказывала. Как-то она сказала отцу: “У тебя же есть права, давай поедем на машине куда-нибудь за город...” Они отправились на Собачью площадку, там у нас был гараж. Отец сел за руль, завел машину и стал выезжать на улицу. Но при этом он забыл закрыть дверцу, задел ею за ворота, и она почти оторвалась. В результате поездка отменилась, родители заперли гараж и вернулись домой.
При этом отец иногда пародировал шоферский жаргон, он говорил: “Поршня, скоростя — я в этом ничего не понимаю”. А еще он рассказывал про случай с замечательной арфисткой Верой Дуловой. После концерта к ней подошла какая-то тетка, указала на педаль арфы и спросила: “А это у вас — скоростя?”
Галина:
Мне представляется, что вождение автомобиля было Шостаковичу психологически противопоказано. Он был слишком эмоциональным, ранимым, и это в сочетании с повышенным чувством ответственности...
Исаак Гликман:
“По установленному Дмитрием Дмитриевичем обычаю, он встречал меня на вокзале. На этот раз из-за болезни шофера он сам решился править машиной и на пути домой совершил маленькую оплошность: дал гудок в недозволенном месте. В мгновение ока явился грозный страж порядка, приведший Шостаковича в крайнее волнение. Ему, конечно, не пришло в голову показать милицейскому чину свой мандат депутата Верховного Совета (это противоречило его жизненным правилам!): он послушно протянул водительские права. Милицейский чин сурово отчитывал „нарушителя”, пока не прочел его фамилию, справившись при этом, не является ли он композитором. Дмитрий Дмитриевич хмуро удовлетворил любопытство милицейского чина и был отпущен на все четыре стороны. Как ни странно, но этот незначительный инцидент вывел из равновесия очень нервного Шостаковича” (“Письма к другу”, стр. 88).
XXXVIII
Галина:
Шостакович подходит к своему автомобилю, берется за ручку двери... И тут нечто невообразимое — удар электрическим током! Отец в ужасе отскакивает от машины, с него спадают очки...
Это сработала самодельная противоугонная система, которую установил наш тогдашний шофер — Александр Львович Лимонадов. Разумеется, после того, как первой жертвой его хитроумного изобретения стал сам хозяин, оно было забраковано.
Лимонадов работал у отца несколько лет, а потом его сменил другой водитель, его звали Виктор Гогонов, с ним тоже связана забавная история.
В Лаврушинском переулке, прямо напротив Третьяковской галереи, стоит высокий дом, в котором имели квартиры многие московские писатели. А в первом этаже этого здания долгие годы располагалось Управление по охране авторских прав, где выдавали деньги литераторам и композиторам, чьи произведения исполнялись публично. Там же была и сберегательная касса, куда эти гонорары переводились.
В своих поездках по стране Шостакович тратил много денег, и по возвращении в Москву ему необходимо было сразу же побывать в Лаврушинском переулке — снять со счета очередную сумму. Отец приезжал в управление по авторским правам на машине, но, разумеется, не докладывал водителю о цели приезда в эту часть Москвы. Так вот наш шофер воспринимал эти регулярные поездки по-своему, он говорил:
— До чего же все-таки Дмитрий Дмитриевич интеллигентный, культурный. Вот уедет из города на недельку-другую, вернется в Москву — и прямо с вокзала катит в Третьяковскую галерею!..
Максим:
С этим Виктором Гогоновым был такой случай. Он как-то зашел к нам домой и увидел, что я сижу за роялем. И он мне говорит: “Дай-ка я попробую сыграть „Подмосковные вечера””... Стал нажимать на клавиши правой рукой, но как-то неуверенно, коряво... И вдруг говорит: “Подожди, я знаю, в чем дело...” Тут он подлез под рояль, высунул оттуда руку и сыграл эту мелодию гораздо увереннее. Оказывается, он был аккордеонист и привык к тому, что клавиши размещаются вдоль его живота.
А теперь касательно Управления по охране авторских прав. Однажды мне довелось сопровождать туда отца. Подойдя к кассе, мы увидели стоящего Жана Поля Сартра, который внимательно пересчитывал довольно толстую пачку купюр. Надобно заметить, что в те времена в Советском Союзе иностранцам гонораров не выплачивали. Делалось это в исключительных случаях, для поощрения тех деятелей, что приносили особенную пользу большевицкому режиму. Как видно, Сартр входил в их число.
Отец метнул на француза быстрый взгляд и шепнул мне в самое ухо:
— Мы не отрицаем материальной заинтересованности при переходе из лагеря реакции в лагерь прогресса.
(Шостакович пародировал весьма известный в те годы афоризм Ленина: мы, то есть коммунисты, не отрицаем материальной заинтересованности рабочих при повышении производительности труда.)
XXXIX
Галина:
Шостакович быстрыми шагами переходит от одного рояля к другому, потом к третьему, к четвертому, он пробует, как звучит каждый... Это происходит в Хельсинки, в огромном магазине Штокмана, на самом верхнем этаже, где продают музыкальные инструменты.
Один из роялей понравился отцу больше других, и все, в том числе он сам, были убеждены, что покупка совершится. Но судьба распорядилась по-иному.
В 1958 году Шостаковичу была присуждена премия имени Яна Сибелиуса, и для получения этой награды отец поехал в столицу Финляндии. Мне довелось сопровождать его в этой поездке, было это в начале октября.
Кроме рояля мы собирались купить кое-какую мебель, что-то из одежды, поскольку в Москве в те времена ничего пристойного приобрести было невозможно. Премия Сибелиуса составляла кругленькую сумму в долларах, и наши планы казались вполне осуществимыми.
А тут накануне самого вручения премии некое облеченное властью лицо объявило отцу: дескать, есть мнение (такая тогда была формулировка, она выражала категорический приказ) — есть мнение, что деньги от премии надлежит пожертвовать Обществу финско-советской дружбы. Так что все наши приобретательские планы рухнули в одночасье... Да и не только приобретательские: мы планировали остаться в Финляндии на несколько дней, проехаться по стране... Но поскольку деньги у отца отобрали, он решительно объявил:
— Мы завтра же уезжаем домой.
И пробыли мы в Хельсинки всего-то три дня.
Еще дома, в Москве, как только отец объявил, что возьмет меня с собою в Финляндию, мой жених, мой брат и наши общие приятели стали просить меня привезти им подарки. Все просьбы были одинаковые — каждый просил жевательную резинку и финский нож.
Как только мы приехали в Хельсинки, отец выдал мне деньги на покупку сувениров, а каких именно, разумеется, он не знал. Начала я с жевательной резинки — ее можно было купить в вестибюле нашей гостиницы. Это приобретение имело несколько неожиданное последствие. Некий тип, кажется, из посольских, сказал отцу:
— Дмитрий Дмитриевич, знаете ли вы, что ваша дочь воспользовалась автоматом по продаже жевательной резинки? Прошу вас предупредить вашу дочь, чтобы она нигде и ни в каком случае резинку не жевала, это здесь считается совершенно неприличным.
Финские ножи я купила в какой-то сувенирной лавке, уже перед самым отъездом в Москву. Но когда я стала укладывать свои вещи, в номер зашел отец и увидел на дне моего чемодана пять этих самых ножей. Человек осторожный и законопослушный, он пришел в ужас:
— Ты что купила?! Ты вспомни, что пишут в таможенной декларации: оружия нет. А тут — холодное оружие. Нас задержат на границе!
И все же мне удалось его успокоить, объяснить, что это — здешние финские сувениры... Кроме того я обещала выбросить ножи, если они привлекут внимание на таможне. Но все обошлось, наш багаж пропустили без всякой проверки...
В отличие от обычных советских людей, Шостакович вообще не любил ездить за границу. Прежде всего потому, что не мог, не имел права обнаруживать свои истинные мысли и чувства. Кроме того, он знал, что настырные и бесцеремонные журналисты наверняка станут задавать провокационные вопросы. И наконец, ему — всемирной знаменитости — было унизительно находиться за рубежом без достаточного количества денег, а ему их выдавали, как и всем соотечественникам, ничтожно мало.
Я вспоминаю еще одну характерную историю, она произошла в 1950 году. Шостакович был приглашен в Германию, где состоялось празднование по случаю двухсотлетия со дня смерти Баха. И вот там к нему явилась группа маститых музыкантов, которые предложили моему отцу купить огромный альбом, изданный с благотворительной целью. Цена была несообразно высокая, поскольку деньги от продажи парадного издания шли на помощь престарелым и больным оркестрантам. Отказаться от покупки Шостаковичу было неудобно, альбом он взял и объяснил, что деньги отдаст позднее. Затем отец отправился в советское посольство, занял у кого-то требуемую сумму и таким образом вышел из неловкого положения...
И как я помню, по возвращении в Москву он имел разговор с высоким начальством, чуть ли не с самим Молотовым. Отец заявил, что категорически отказывается от дальнейших поездок за границу, поскольку не может быть застрахован от повторения подобных позорящих его, да и саму нашу страну ситуаций.
XL
Галина:
— Ты идешь гулять с собакой? Опусти, пожалуйста, письма, — говорит мне отец.
Он писал очень много писем. Всякий день на его столе накапливалась целая стопка заклеенных конвертов и открыток. Надписывал он их не по-советски небрежно — сначала фамилию, а потом инициалы адресата, а так, как это полагалось в старой России, уважительно — полностью имя, отчество, а уже затем фамилия.
Почти все письма Шостаковича — краткие, деловые. Но иногда самым близким своим друзьям он писал несколько подробнее и, я бы сказала, эмоциональнее. Но и в этих случаях больше иронии, нежели лирики, отец был невероятно сдержанным, наглухо закрытым для посторонних людей человеком.
Чтобы представить себе его эпистолярное наследие, надобно обратиться к книге “Письма к другу”, в ней опубликовано то, что сохранил в своем архиве Исаак Давыдович Гликман, а он был близок с Шостаковичем более четырех десятилетий. Там наряду с множеством кратких записок есть письма существенные, которые отчасти приоткрывают чувства и мысли автора. Я не случайно употребила слово “приоткрывают”, люди поколения нашего отца знали: их переписка проходит перлюстрацию.
Последнее обстоятельство заставляло Шостаковича прибегать к иносказаниям, намекам, и надо отдать ему должное, делал он это виртуозно. Стиль некоторых его писем сродни рассказам Михаила Зощенки, чьим поклонником был наш отец. И вот еще что: переписка с Гликманом дает исчерпывающий ответ на вопрос, каково было подлинное отношение Шостаковича к советской власти во всех ее чудовищных и крайне безвкусных проявлениях.
Шостакович — Гликману:
“В Союзе советских композиторов должно было состояться ее (Восьмой симфонии. — М. А.) обсуждение, каковое было отложено из-за моей болезни. Теперь это обсуждение состоится, и я не сомневаюсь, что на нем будут произнесены ценные критические замечания, которые вдохновят меня на дальнейшее творчество, в котором я пересмотрю свое предыдущее творчество и вместо шага назад сделаю шаг вперед” (“Письма к другу”, стр. 61).
“Дело в том, что мой желудок перестал высоко держать свою обязанность хорошо переваривать пищу” (“Письма к другу”, стр. 102).
“Целыми днями сижу на съезде композиторов. Вечерами бываю на праздничных премьерах новых выдающихся музыкальных произведений. Но не всегда эти праздники оборачиваются для меня праздниками” (“Письма к другу”, стр. 247).
“Из эстетических впечатлений отмечу пластинку с цыганским пением. Это великолепно, хотя и очень грустно. <...> Поет певица Волшанинова и цыганский хор. Поет изумительно. Слушая ее, льются слезы и появляется желание выпить и закусить” (“Письма к другу”, стр. 212).
“29.XII.1957. Одесса.
Дорогой Исаак Давыдович! Приехал я в Одессу в день всенародного праздника 40-летия Советской Украины. Сегодня утром я вышел на улицу. Ты, конечно, сам понимаешь, что усидеть дома в такой день нельзя. Несмотря на пасмурную туманную погоду, вся Одесса вышла на улицу. Всюду портреты Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина, а также т.т. А. И. Беляева, Л. И. Брежнева, Н. А. Булганина, К. Е. Ворошилова, Н. Г. Игнатова, А. П. Кириленко, Ф. Р. Козлова, О. В. Куусинена, А. И. Микояна, Н. А. Мухитдинова, М. А. Суслова, Е. А. Фурцевой, Н. С. Хрущева, Н. М. Шверника, А. А. Аристова, П. А. Поспелова, Я. Э. Калнберзина, А. И. Кириченко, А. Н. Косыгина, К. Т. Мазурова, В. П. Мжаванадзе, М. Г. Первухина, Н. Т. Кальченко.
Всюду флаги, призывы, транспаранты. Кругом радостные, сияющие русские, украинские, еврейские лица. То тут, то там слышатся приветственные возгласы в честь великого знамени Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина, а также в честь т.т. А. И. Беляева, Л. И. Брежнева, Н. А. Булганина, К. Е. Ворошилова, Н. Г. Игнатова, А. И. Кириченко, Ф. Р. Козлова, О. В. Куусинена, А. И. Микояна, Н. А. Мухитдинова, М. А. Суслова, Е. А. Фурцевой, Н. С. Хрущева, Н. М. Шверника, А. А. Аристова, П. А. Поспелова, Я. Э. Калнберзина, А. П. Кириленко, А. Н. Косыгина, К. Т. Мазурова, В. П. Мжаванадзе, М. Г. Первухина, Н. Т. Кальченко. Всюду слышна русская, украинская речь. Порой слышится зарубежная речь представителей прогрессивного человечества, приехавших в Одессу поздравить одесситов с великим праздником. Погулял я и, не в силах сдержать свою радость, вернулся в гостиницу и решил описать, как мог, всенародный праздник в Одессе.
Не суди строго.
Крепко целую.
Д. Шостакович”
(“Письма к другу”, стр. 135).
Достарыңызбен бөлісу: |