Книга семитомного цикла Марселя Пруста «В поисках утраченного времени»



бет32/48
Дата20.06.2016
өлшемі2.72 Mb.
#150188
түріКнига
1   ...   28   29   30   31   32   33   34   35   ...   48

Когда отрывок из сонаты был сыгран, я набрался храбрости и попросил сыграть Франка, но маркизе де Говожо моя просьба была, видимо, до того неприятна, что я не настаивал. «Вам это не может нравиться», – сказала она мне. Вместо Франка она попросила сыграть «Празднества» Дебюсси.[307 - …« Празднества» Дебюсси… – Имеется в виду второй из трех «Ноктюрнов» для оркестра Клода Дебюсси (1899).] и, как только прозвучала первая нота, воскликнула: «Дивно!» Морель признался, что знает только первые такты, и, не желая никого дурачить, а просто из мальчишеского озорства, заиграл марш Мейербера[308 - Мейербер, Джакомо Якоб Либман Беер, (1791–1864) – немецкий композитор, творческая жизнь которого прошла в Париже. Здесь упоминается марш из его музыкальной драмы «Роберт-Дьявол» (1831).] На беду, заиграл он его почти без перерыва и без объявления, поэтому все решили, что он продолжает играть Дебюсси, и с прежним упоением восклицали: «Дивно!» Когда же Морель пояснил, что это создатель не «Пелеаса», а «Роберта-Дьявола», общество почувствовало себя неловко. Одна лишь маркиза де Говожо не ощутила этой неловкости – она обнаружила тетрадку Скарлатти,[309 - Скарлатти, Доменико (1685–1757) – итальянский композитор, прославившийся благодаря своим сочинениям для клавесина.] и с лихорадочной поспешностью набросилась на нее. «О, возьмите и сыграйте, это божественно!» – восклицала она. А между тем схватила она с такой жадностью произведение композитора, которого долго не признавали и которого только недавно превознесли до небес, и представляло оно собой одну из тех несносных вещей, что не дают нам спать, так как безжалостная ученица без конца разучивает ее у вас над головой. Но Морелю надоела музыка, его привлекали карты – вот почему де Шарлю, чтобы принять участие в карточной игре, составить партию в вист. «Он сказал вашему что он принц, – обратился к г-же Вердюрен Ский, – но это ложь, он из простой буржуазной семьи, из семьи самых заурядных архитекторов». «Меня интересует, что вы говорили о Меценате. Меня разбирает любопытство, понимаете, сударь?» – обратившись к Бришо, повторила г-жа Вердюрен только из любезности, но Бришо возликовал. Чтобы блеснуть своим остроумием перед Покровительницей, а заодно, быть может, и передо мной, он ответил так: «По правде говоря, сударыня, Меценат занимает меня главным образом потому, что он – первый достославный апостол того китайского бога, который насчитывает сейчас во Франции больше последователен, чем Брама, даже больше, чем Христос, он – апостол всемогущего бога Чхай-на-все». Г-жа Вердюрен не довольствовалась в таких случаях тем, что закрывала лицо руками. Она внезапно, точно насекомое, именуемое подёнкой, вонзалась в княгиню Щербатову; если княгиня находилась поблизости, Покровительница вцеплялась в нее, впивалась в нее ногтями и, как играющий в прятки ребенок, прятала голову у нее под мышкой. Когда она укрывалась за этой ширмой, у всех создавалось впечатление, что она смеется до слез, а она могла ни о чем не думать – так люди, читающие про себя длинную молитву, прибегают к мудрой мере предосторожности; обнимают руками голову. Г-жа Вердюрен подражала им, слушая квартеты Бетховена: ей хотелось, чтобы все видели, что для нее это – богослужение, и вместе с тем ей хотелось, чтобы никто не заметил, что она спит. «Я говорю совершенно серьезно, сударыня, – продолжал Бришо. – По-моему, в наше время развелось слишком много людей, которые только и делают, что созерцают свой пуп как некий центр вселенной. Теоретически мне нечего возразить против какой-то там нирваны, которая стремится растворить пас во Всем (причем это Все, как Мюнхен или Оксфорд, гораздо ближе к Парижу, чем Аньер или Ла-Буа-Коломб), по ни настоящему французу, ни настоящему европейцу не делает чести то обстоятельство, что, когда японцы, быть может, уже стоят под стенами нашей Византии, социалистические антимилитаристы с важным видом продолжают спорить об основных достоинствах свободного стиха». Г-жа Вердюрен сочла возможным оставить в покое наболевшее плечо княгини и отвела от лица руки, но потом все-таки сделала вид, что вытирает слезы и старается отдышаться. Бришо, однако, попытался и меня втянуть в разговор: придя к выводу на защите диссертаций – на которой он, как никто, умел председательствовать, – что молодежи бывает особенно лестно, когда ее жучат, когда ей придают особый вес, стараясь представить ей оппонента как реакционера, он сказал, украдкой бросая на меня взгляд, каким оратор незаметно для других скользит по лицу слушателя, имя которого он только что назвал: «Мне бы не хотелось хулить богов, которым поклоняется молодежь. Мне бы не хотелось, чтобы обо мне судили как о еретике и богоотступнике в церкви маллармистов[310 - …в церкви маллармистов… – Иронический намек на школу французских символистов, главой которой считался Стефан Малларме. Против темных, неясных символов современной поэзии Пруст выступил в 1896 г. со статьей «Против неясности».] где наш новый друг, как все его сверстники, наверно, принимал участие в эзотерических мессах, хотя бы в качестве певчего, мне бы не хотелось, чтобы меня считали чужаком или розенкрейцером.[311 - …или розенкрейцером. – Здесь имеется в виду не одно из известных масонских объединений, а художественно-эстетическое движение в Париже конца XIX века, в котором участвовали близкие Прусту писатели и художники.] Но, сказать по правде, нам поднадоели интеллигенты, которые влюблены в Искусство с большой буквы и которые, когда от Золя они уже не пьянеют, впрыскивают себе Верлена. Благоговея перед Бодлером, они превратились в эфироманов, они уже не способны на подвиг, которого рано или поздно потребует от них родина, они все стали наркоманами под влиянием сильнейшего литературного невроза, в удушливой, возбуждающей, тяжелой атмосфере вредных испарений, под влиянием символизма курильщиков опиума». Я не мог заставить себя изобразить на своем лице хотя бы слабый восторг перед тем бессмысленным набором слов, который представляла собой рацея Бришо, и, повернувшись к Скому, попытался убедить его, что он глубоко ошибается относительно того, из какой семьи де Шарлю; Ский, ответив, что у него нет никаких сомнений, прибавил, что сам же я говорил ему, что настоящая фамилия де Шарлю – Ганден, Ле Ганден. «Я вам сказал, – возразил я, – что маркиза де Говожо – сестра инженера Леграндена. О де Шарлю у нас с вами никогда не было разговора. Де Шарлю и маркиза де Говожо такие же родственники, как Великий Конде и Расин». – «Ах вот что!» – небрежно бросил Ский, даже не подумав извиниться за свою ошибку, как не извинился он за несколько часов перед этим, когда его спутники из-за него чуть было не опоздали к встрече поезда. «Как долго вы собираетесь пробыть у моря?» – спросила де Шарлю г-жа Вердюрен – она уже почувствовала в нем «верного» и теперь дрожала при мысли, что он скоро уедет в Париж. «Ах, боже мой, да разве можно загадывать? – растягивая слова и произнося их в нос, проговорил де Шарлю. – Моя мечта – прожить здесь до конца сентября». – «Вот и отлично. Сентябрь – это время таких бурь, что ими можно залюбоваться». – «Откровенно говоря, удерживает меня здесь не это. Последнее время я забывал моего покровителя – Михаила Архангела, а в нынешнем году мне бы хотелось замолить свой грех и пробыть здесь до двадцать девятого сентября, до его праздника в горном аббатстве». – «А разве вы всего этого придерживаетесь?» – спросила г-жа Вердюрен; может быть, ей и удалось бы заглушить в себе голос возмущенного антиклерикализма, но она боялась, как бы из-за долгой поездки скрипач с бароном на двое суток не «дернули» от нее. «По-видимому, у вас временами закладывает уши, – сдерзил де Шарлю. – Я же вам сказал, что Михаил Архангел – один из моих почитаемых покровителей». Затем, придя в состояние блаженного экстаза, глядя вдаль, он улыбнулся и голосом, которому придавал силу, как мне показалось, не столько эстетический, сколько религиозный восторг, заговорил: «Это так прекрасно, когда во время возношения святых даров Михаил стоит подле алтаря, в белых одеждах, и взмахивает золотым кадилом, а вокруг него курится множество ароматов, и благоухание их возносится к Богу!» – «Не съездить ли туда всей компанией?» – подавляя отвращение к «поповщине», предложила г-жа Вердюрен. «Как было бы чудесно, если б при возношении даров, – продолжал де Шарлю, который по другим причинам, чем прославленные парламентские ораторы, но совершенно так же, как они, никогда не отвечал на реплики, притворяясь, что не слышит их, – наш юный друг сыграл что-нибудь из Палестрины[312 - Палестрина, Джованни (1524–1594) – итальянский духовный композитор, оказавший огромное влияние на развитие церковной музыки.] или даже исполнил арию Баха! Досточтимый аббат с ума сошел бы от радости. Это самая большая почесть, во всяком случае, самая большая почесть, какую я мог бы при всем народе воздать моему святому покровителю. Вот это, я понимаю, поучительный пример для верующих! Мы сейчас поговорим об этом с молодым Анджелико[313 - Анджелико, Фра Беато (1387–1455) – итальянский художник и монах-доминиканец, один из признанных мастеров христианской иконографии. Долгое время жил в доминиканском монастыре в городе Фьезоле близ Флоренции.] в музыке, тоже воином, как и Михаил Архангел».

Саньету предложили участвовать в игре в качестве «болвана», но он сказал, что не умеет играть в вист. Котар, удостоверившись, что времени до отхода поезда остается немного, сейчас же начал играть с Морелем в экарте. Разъяренный Вердюрен с грозным видом наступал на Саньета. «Так вы, значит, не умеете играть?» – кричал он в бешенстве оттого, что разладилась партия в вист, и в восторге оттого, что ему представился повод лишний раз отругать бывшего архивариуса. Архивариус от ужаса решил сострить: «Я умею играть на рояле». Котар и Морель сели друг против друга. «Вам сдавать», – сказал Котар. «Не подойти ли нам поближе к ломберному столу? – предложил маркизу де Говожо барон; ему не хотелось оставлять скрипача одного в обществе Котара. – Это так же любопытно, как правила этикета, хотя в наше время они не имеют большого значения. Единственные короли которые у нас еще остались, – по крайней мере во Франции, – это короли карточные, и, по-моему, все они на руках у молодого виртуоза», – поспешил добавить он в восхищении от Мореля, даже от того, как он играет в карты, и желая ему польстить, а кроме того, наблюдение за игрой – это был благовидный предлог для того, чтобы наклониться над его плечом. «Бей его, мерзавца!» – подражая лихости матерых шулеров, вскричал Котар, и его дети покатились со смеху, как хохотали его ученики и главный врач клиники, когда профессор, даже у постели тяжелобольного, придав своему лицу эпилептически-безучастное выражение, отпускал одну из своих обычных шуточек. «Я не знаю, с чего мне ходить», – обратился за советом к маркизу де Говожо Морель. «Вы будете биты, с чего бы вы ни пошли, – это совершенно все равно»-. «Гуно? Чудесный композитор! Один его „Фауст“ чего стоит! Вот только фамилия у него неблагозвучная». Маркиз встал с тем презрительно резким выражением лица, какое бывает у людей благородного происхождения, которые не могут взять в толк, чем они оскорбляют хозяина дома, когда делают вид, будто они не уверены, можно ли водить знакомство с их гостями, и которые, говоря о них с пренебрежением, ссылаются на английский обычай: «Кто этот господин, который играет в карты, чем он занимается, чем он торгует? Я хочу знать, в чьем обществе я нахожусь, а то еще свяжешься Бог знает с кем. Когда вы были так любезны, что представили меня ему, я не расслышал его фамилии». Если бы Вердюрен действительно представил своим гостям маркиза де Говожо, маркиз был бы недоволен. Но Вердюрен ни с кем его не знакомил – вот почему маркиз решил держаться благожелательно и скромно: так, мол, будет приятно другим и безопасно для него. Вердюрен и прежде гордился своей дружбой с Котаром, но с тех пор, как Котар стал знаменитым профессором, дружба эта еще больше льстила его самолюбию. Только теперь Вердюрен выражал свою гордость не так наивно. В былое время, когда Котар почти не пользовался известностью, Вердюрен, если с ним заговаривали о воспалении лицевого нерва у его жены, отвечал с наивной хвастливостью человека, который полагает, что известное ему славится на весь мир и что все обязаны знать, как фамилия учителя пения, дающего уроки его детям: «Тут уж ничего не поделаешь. Если бы за ней наблюдала какая-нибудь посредственность, ну, тогда можно было бы попробовать другое лечение, но ее врач – Котар (Вердюрен произносил эту фамилию с таким благоговением, как будто это был не Котар, а Бушар[314 - Бушар, Шарль (1837–1915) – французский врач, член Медицинской академии.] или Шарко), и на его команду можно отвечать только: „Слушаюсь!“» Уверенный в том, что маркиз де Говожо не мог не слышать о знаменитом профессоре Котаре, Вердюрен воспользовался противоположным приемом и надел на себя личину простачка: «Это наш домашний врач, славный малый, мы его обожаем, а он ради нас дал бы разрезать себя на куски; это не врач – это друг; вы его, наверно, не знаете, его имя вам, наверно, ничего не говорит, а для нас Котар – это имя прекрасного человека, нашего дорогого друга». Вердюрен пробормотал имя Котара с таким скромным видом, что это ввело в заблуждение маркиза де Говожо: он решил, что тот имеет в виду кого-то другого. «Котар? Вы говорите о профессоре Котаре?» Тут как раз послышался голос вышеназванного профессора: ход партнера поставил его в тупик, и, держа карты в руках, он проговорил: «Вот тут-то Зевс и зевнул». «Ну да, он самый, профессор», – подтвердил Вердюрен. «Да что вы? Профессор Котар? А вы не ошибаетесь? Вы уверены, что это тот самый, который живет на Паромной улице?» – «Да, он живет на Паромной улице, дом сорок три. Вы его знаете?» – «Кто же не знает профессора Котара? Это светило! Это все равно, что спросить меня, знаю ли я Буф де Сен-Блеза[315 - Буф де Сен-Блез, Габриэль, Куртуа-Сюфи, Морис – известные в то время парижские врачи.] или Куртуа-Сюфи. Когда я его слушал, я сразу понял, что это человек незаурядный, вот почему я и позволил себе спросить вас о нем». «Что ж теперь, разве козырнуть?» – спросил сам себя Котар. И, тут же решившись пойти с козыря, напустил на себя бесшабашность, вид «отчаянной головы», вид человека, который рискует всем, ставит на карту жизнь, и грубым голосом, который произвел бы неприятное впечатление, даже если бы кто-то вознамерился совершить героический поступок, даже если бы солдат захотел в обычных для него выражениях высказать презрение к смерти, но который прозвучал особенно, до нелепости грубо во время такого безопасного времяпрепровождения, как игра в карты, крикнул: «А, да наплевать, в конце концов!» Он сделал неудачный ход, но быстро утешился. Г-жа Котар облюбовала себе посреди гостиной широкое кресло и, впав в состояние, какое она неизменно испытывала после ужина, не в силах сопротивляться ему, отдалась во власть долгого и чуткого сна. Временами она тщетно выпрямлялась, и на лице у нее появлялась улыбка: то ли она в глубине души посмеивалась над собой, то ли боялась не ответить на любезность, которую кто-нибудь ей говорил, но затем безвольно, поддавшись неумолимому и сладостному недугу, снова откидывалась на спинку кресла. Будил ее лишь на мгновение не столько шум, сколько взгляд (этот взгляд она, будучи натурой чувствительной, видела даже закрытыми глазами и предугадывала его, так как одна и та же сцена повторялась из вечера в вечер и тревожила ее сон, как тревожил его утренний час, когда пора было вставать), – взгляд, которым профессор показывал присутствующим на спящую жену. Сперва он только смотрел на нее и улыбался (как врач он считал сон после еды вредным, – по крайней мере, он приводил этот научный довод, когда под конец начинал возмущаться, однако никто бы не мог поручиться за то, что он решительный противник такого сна, – столь часто менялась его точка зрения), но потом как муж – повелитель и насмешник – устраивал себе потеху, сначала только слегка нарушал ее сон, чтобы она сейчас же опять заснула, а потом с особым удовольствием будил ее снова.

Наконец г-жа Котар заснула крепко. «Эй, Леонтина, ты дрыхнешь!» – крикнул ей профессор. «Я, друг мой, слушаю, что говорит госпожа Сван», – слабым голосом отозвалась г-жа Котар, снова погрузившаяся в летаргию. «Да ведь это же просто глупо! – вскричал Котар. – Теперь она будет доказывать нам, что не спала. Она вроде тех пациентов, которые являются на прием и уверяют, что совсем не спят». – «Может быть, это им кажется», – смеясь, сказал маркиз де Говожо. Доктор любил возражать не меньше, чем дразнить, а главное, не допускал, чтобы профан смел рассуждать о медицине. «Человеку не может казаться, что он не спит», – безапелляционным топом заявил он. «Ах вот оно что!» – сказал маркиз, почтительно склонив голову, как в прежние времена склонил бы перед ним голову Котар. «Сразу видно, – продолжал Котар, – что вам не приходилось, как приходилось мне, закатывать до двух граммов трионала, причем даже от такой дозы больные не засыпают». – «Да, это верно, – самоуверенно похохатывая, согласился маркиз, – я никогда в жизни не принимал трионала и всех прочих такого рода снадобий, которые скоро перестают действовать, а желудок расстраивают. Провели бы, как я, всю ночь на охоте в Трусьем Щебете – смею вас уверить, заснули бы без всякого трионала». – «Это могут утверждать люди невежественные, – возразил профессор. – В иных случаях трионал отлично поднимает нервный тонус. Вот вы говорите о трионале, а вы знаете, что это такое?» – «Я… я слышал, что это снотворное». – «Вы не отвечаете на мой вопрос, – тоном экзаменатора сказал профессор. – Я вас не спрашиваю, спят от него или не спят, – я спрашиваю, что это такое. Вы можете мне сказать, какой процент в нем амила, а какой – этила?» – «Нет, – смущенно ответил маркиз де Говожо. – Я предпочитаю рюмку выдержанного коньяку или, на худой конец, портвейна номер триста сорок пять». – «Это в десять раз вреднее», – перебил его профессор. «О трионале, – осмелился подать совет профессору маркиз де Говожо, – вы бы лучше поговорили с моей женой – она принимает всякие такие вещи». -«И знает о них приблизительно столько же, сколько вы. Одним словом, ваша жена принимает трионал, чтобы заснуть, а моя жена, как видите, в нем не нуждается.



Да ну же, Леонтина, встряхнись, этак у тебя образуется анкилоз. Ты когда-нибудь видела, чтобы я спал после ужина? Что ты будешь делать в шестьдесят лет, если ты уже сейчас спишь, как старуха? Тебя разнесет, у тебя нарушается кровообращение… Ничего не слышит!» – «Дремать после ужина – ведь это вредно, правда, доктор? – чтобы реабилитировать себя в глазах Котара, спросил маркиз де Говожо. – После того, как плотно поешь, нужен моцион». – «Вздор! – отрезал профессор. – Одинаковое количество пищи было взято на анализ из желудка собаки не двигавшейся и из желудка собаки бегавшей, и оказалось, что у первой пищеварение происходило быстрее». – «Так, значит, пищеварению препятствует сон?» – «Это зависит от того, что вы имеете в виду: пищевод, желудок или кишечник, но раз вы не изучали медицину, объясняй вам, не объясняй – вы все равно ничего не поймете. Ну, Леонтина, шагом арш, пора домой!» Доктор слукавил – он и не собирался уезжать, ему хотелось доиграть партию, но он надеялся решительно прервать сон этой немой, к которой он, не получая ответа, обращался с увещаниями, подкрепляя их научными доводами. Оттого ли, что даже в сонном состоянии г-жа Котар все еще продолжала бороться со сном, оттого ли, что ее голове не на что было опереться, но только голова г-жи Котар как заведенная раскачивалась слева направо и снизу вверх, точно предмет, движущийся по инерции в пустом пространстве, и, глядя на нее, казалось, что сейчас она как будто слушает музыку, а сейчас находится при последнем издыхании. Уговорами доктор ничего не достиг – на нее подействовало глупое положение, в каком она очутилась. «Ванна достаточно теплая, – пробормотала г-жа Котар, – но вот перья из словаря!.. – воскликнула она и выпрямилась. – Ах, Боже мой, какая же я глупая! Что это я горожу? Я думала о моей шляпе и, наверно, замолола чепуху; еще немного – и я бы задремала, а все этот проклятый огонь». Присутствующие засмеялись, потому что никакого огня не было.

– Вы из меня дурочку строите, – смеясь над самой собой, сказала г-жа Котар и с легкостью магнетизера и с ловкостью женщины поправила прическу и смахнула со лба последние тени сна, – приношу глубокие извинения дорогой госпоже Вердюрен и прошу ее сказать мне правду. – Но ее улыбка тотчас стала грустной, потому что профессор, знавший, что его жена хочет нравиться ему и безумно боится, что он ее разлюбит, крикнул ей: «Посмотри на себя в зеркало, ты вся красная, как будто у тебя сыпь высыпала, вид у тебя как у деревенской старухи». «Вы знаете, он просто очарователен, – заговорила г-жа Вердюрен, – в нем есть милая, беззлобная шутливость. И потом, он вырвал моего мужа из лап смерти, когда весь медицинский факультет приговорил его. Он провел у его постели три бессонные ночи. Вот почему да будет вам известно, что для меня Котар, – дотронувшись до своих изящно очерченных висков, на которые падали седые пряди, произнесла она торжественно и почти угрожающе, как будто мы хотели обидеть доктора, – это нечто священное! Я ни в чем не могла бы ему отказать. Я называю его не „доктор Котар“, а „доктор бог“. Но и этим названием я его принижаю, потому что этот бог по мере возможности выручает нас в бедах, за которые несет ответственность другой». «Ходите с козыря», – со счастливым видом сказал Морелю де Шарлю. «Попробуем с козыря», – сказал скрипач. «Сначала надо было с короля, – заметил де Шарлю, – вы рассеянны, но вообще как вы хорошо играете!». «Вот он, мой король», – сказал Морель. «Красавец мужчина», – подхватил профессор. «Что это за штука – вот эти палочки? – спросила г-жа Вердюрен, показывая маркизу де Говожо на великолепный лепной герб над камином. – Это ваш герб?» – с презрительной насмешкой в голосе добавила она. «Нет, это не наш герб, – ответил маркиз де Говожо. – У нас на золотом поле три полосы со сходящимися и расходящимися зубцами, по пяти на каждой, а над ними золотые трилистники. Нет, это герб де Кольявон – они не ветвь нашего рода, но от них мы получили в наследство этот дом, и никто из нас ничего здесь не менял. У Кольявон (когда-то они, кажется, звались Кольгнилье) на золотом поле было пять кольев с тупыми концами. Когда они породнились с нами, владельцами Фетерна, их щит изменился, но все-таки в него между двадцатью перекрещивающимися крестиками вколочен малюсенький золотой колышек, а справа от колышка – прыжок горностая»: – «Так ее!» – шепнула маркиза де Говожо. «Моя прабабушка была урожденная де Кольявон или д'Этикольявон – ее можно называть и так и этак, в древних грамотах встречаются обе фамилии, – продолжал маркиз де Говожо; он покраснел как рак, оттого что только сейчас вспомнил о том, что жена оказала ему честь, поделившись с ним своими впечатлениями, и теперь ему стало не по себе при мысли, как бы г-жа Вердюрен не приняла на свой счет его слова, не имевшие к ней никакого отношения. – Согласно истории, в одиннадцатом веке первый Кольявон, Масе, так называемый Кольгнилье, во время осад необычайно ловко вырывал из земли колья. Вот за что он получил прозвище де Кольявон, а вместе с прозвищем выслужил дворянство, и, как видите, колья на протяжении столетий сохраняются в его гербе. Это колья, которые, чтобы сделать крепость неприступной, вбивали, втыкали – извините за выражение – перед ней в землю и скрепляли. Эти самые колья вы и назвали так остроумно палочками, но только они ничего не имеют общего с прутиками нашего знаменитого Лафонтена.[316 - …с прутиками нашего знаменитого Лафонтена. – Намек на басню Лафонтена «Верблюд и летающие палочки» (IV, 10).] Считалось, что это самая падежная ограда крепости. Попятно, теперь, когда у нас такая могучая артиллерия, это может вызвать только улыбку. Но ведь мы говорим об одиннадцатом веке». – «Это несовременно, – заметила г-жа Вердюрен, – а вот колоколенка оригинальна». «Вам идет такая карта, что просто… тюрлютютю, – сказал Котар, как обычно, употребляя свое любимое присловье вместо мольеровского. – Знаете, почему бубновый король освобожден от воинской повинности?» – «Как бы я хотел быть на его месте!» – сказал Морель, тяготившийся военной службой. «Какой же вы плохой патриот!» – воскликнул де Шарлю и не удержался, чтобы не ущипнуть скрипача за ухо. «Нет, вы не знаете, почему бубновый король освобожден от воинской повинности, – продолжал ценивший свои шутки Котар, – потому, что у него только один глаз». – «Вы имеете дело с сильным противником, доктор», – сказал маркиз де Говожо; ему хотелось дать Котару попять, что он знает, кто Котар по профессии. «Этот молодой человек – просто чудо, – вырвалось у де Шарлю. – Он играет как бог». Это восклицание не пришлось по душе доктору, и он возразил: «Цыплят по осени считают. Посмотрим еще, кто кого». «Дама, туз», – торжествуя, объявил Морель – ему решительно везло. Доктор наклонил голову, как бы в знак того, что он считает себя побежденным, и, словно зачарованный, произнес: «Красота!» «Мы были очень рады, что с нами ужинал барон де Шарлю», – сказала г-же Вердюрен маркиза де Говожо. «Вы раньше не были с ним знакомы? Человек он, в общем, приятный, оригинальный, в нем чувствуется эпоха (она бы затруднилась определить, какая именно)», – ответила г-жа Вердюрен с удовлетворенной улыбкой любительницы изящного, судьи и хозяйки дома. Маркиза де Говожо предложила мне приехать с Сен-Лу в Фетерн. Я не мог удержать восторженный вскрик при виде луны, повисшей, словно оранжевый фонарь, над дубовым шатром, начинавшимся у самого замка. «Это еще что! Вскоре, когда луна поднимется выше и всю долину озарит ее свет, будет в тысячу раз красивее. Вот чего нет у вас в Фетерне!» – пренебрежительно бросила она маркизе де Говожо, а та растерялась: ей не хотелось умалять достоинства своего имения, особенно в глазах дачницы. «Вы еще здесь поживете?» – спросил г-жу Котар маркиз де Говожо; в его вопросе можно было различить неопределенное желание пригласить ее, но только без намерения тут же условиться о дне встречи. «Ну конечно! Ради детей я считаю необходимым ежегодно предпринимать это путешествие. Что там ни говори, а им хорошо пожить на вольном воздухе. Факультет посылал меня в Виши, но там уж очень душно, а своим желудком я займусь, когда эти здоровенные малые еще подрастут. Да и потом, у профессора всегда бывает столько возни с этими экзаменами, от жары он очень устает. Я считаю, что мой муж, который целый год работает как вол, нуждается в длительном отдыхе. Месяц-то мы уж, во всяком случае, здесь пробудем». – «А, ну тогда, значит, мы с вами еще увидимся!» – «Я вот еще почему должна здесь задержаться: муж хочет съездить в Савойю, а вернется он не раньше, чем через две недели и потом уже будет тут отдыхать безвыездно». – «Вид на долину мне нравится больше, чем на море, – продолжала г-жа Вердюрен. – Когда вы поедете обратно, погода будет чудесная». – «Не мешает все-таки посмотреть, как там с лошадьми, – конечно, если вам уж так нужно сегодня же вернуться в Бальбек, – сказал мне Вердюрен, – хотя я лично никакой необходимости в этом не вижу. Завтра утром вас бы и отвезли. Погода наверняка будет прекрасная. Дорога отличная». Я сказал, что остаться на ночь никак не могу. «Во всяком случае, еще не пора, – объявила Покровительница. – Оставь ты их в покое, времени у них еще много. Что ж хорошего, если они приедут на станцию за час до отхода поезда? Здесь-то ведь им лучше. Ну, а вы, мой юный Моцарт, – не решаясь обратиться непосредственно к де Шарлю, спросила она у Мореля, – вам бы не хотелось остаться? У нас есть чудные комнаты окнами на море». – «Да ему нельзя задерживаться, – ответил де Шарлю за не расслышавшего страстного игрока. – Его отпустили только до полуночи. Он должен вернуться и лечь спать, как умный, послушный мальчик», – проговорил барон покровительственно, жеманно, делая упор на словах, точно он испытывал мучительное блаженство, употребляя это целомудренное сравнение, попутно выделяя голосом все, что относилось к Морелю, прикасаясь к нему, как бы ощупывая его вместо руки словами.


Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   28   29   30   31   32   33   34   35   ...   48




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет