Книга «Соленые радости»



бет9/22
Дата29.06.2016
өлшемі1.39 Mb.
#164852
түріКнига
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   22

Третий подход зал уже ждал в нетерпении. Зал хотел вместе со мной примериться к новому «железу». И от этого нетерпения зала меня залихорадило. Я уже не остерегался веса, я сдерживал себя, чтобы не нарушить очередность работы. Я выстраивал очередность всех усилий и мыслей.

Движение получилось безукоризненным. Я был оглушен залом. Эти мгновения взламывали дорогу к силе. Я уже видел себя в этой новой силе, примеривался к новым весам. Я вдруг успел ощутить затаенную силу. Я заглянул в будущее своей силы. Я знал, как поступать, чтобы эти веса стали моими. Я увидел все те тренировки…

Тогда в Гаване я получил свою вторую золотую медаль, но Земскову не повезло, он даже не попал в призовую тройку. Я выиграл у Сазо и Роджерса. Канадец Сазо не пытался переиграть меня. Он брал только свои веса.

Роджерс был новым фаворитом Мэгсона. Я до сих пор считаю, что тогда при правильной тренировке он мог бы надолго отнять у меня самый тяжелый рекорд – рекорд в толчке. У него были грузные бедра. Настолько грузные, что он не мог в старте захватить гриф – бедра не пускали руки. Он, как и Торнтон, вынужден был захватывать гриф между ног. Он и опускал руки на гриф между ног. Хват получался очень узкий, но все восполняла сила его ног. Он вытягивал штангу мощно, ровно и заваливал ее почти в стойку на грудь. Ноги справлялись даже с таким противоестественным выполнением упражнения.

Вскоре после гаванского чемпионата Роджерс исчез. Может быть, он не поладил с Мэгсоном. Может быть, разочаровался в спорте. Он исчез, и больше я не слышал о нем.
Мой час решать. В чем просчет? Есть ли просчет? Где ложь? Где трусость? Где слабость? В чем жалость к себе?

Откидываюсь к спинке скамейки. Готов сидеть вот так, не двигаясь. Я один в сквере. Деревья молитвенно вознесли к небу голые ветви.

Но мечта? Неужели мечта может быть ношей?! Почему, когда я атлет, меня особенно ценят? Столько газет, встреч, медалей? Кто я без «железа» и своих мускулов? Куда иду? Только ли усталость предала меня?..

Измучили эти встречи с собой.

Вспоминаю Вену. Там тоже не было надежды. Я засох на первых подходах во всех трех движениях. Харкинсу оставалось лишь подобрать золотую медаль. Однако он заказал вес на пять килограммов выше рекордного. Он добивался чистой победы. Только чистой и непременно чистой. Искал доказательство своего превосходства. Он не из тех, кто подбирает золотые медали…

На всю жизнь запомнил бетонные своды зала. Высокий подиум для помоста. Свежее дерево, затоптанное всеми участниками. Мы соревновались последними. Шестой час подряд…

Я лежал на раскладушке. Надежды отыграться не было. Я играл в невозмутимость. Раскладушкой служили носилки. Я старался не смотреть на толстоватые ручки, выкрашенные в красное.

И Харкинс взял рекорд… почти взял. Штанга, которая уже была наверху, «загуляла», когда судья-австриец Хеффнер собирался засчитать попытку.

В последние минуты таких поединков озлоблен на всех, кто выдумал большой спорт, кто наслаждается зрелищем; ненавидишь себя и долг. Но уже к тому времени я приучил себя ни во что не ставить свои чувства. Если бы я хоть раз дал им волю, вряд ли я был бы атлетом.

Харкинс повредил позвоночник. Он спустился с подиума, улыбаясь, но за кулисами превратился в беспомощного полупарализованного человека. Чтобы притупить боль, он выпил бутылку брэнди. Пришла «скорая помощь». Харкинс отказался от носилок. Бледный и неестественно прямой, он ступал помертвевшими ногами. Банда репортеров снимала это шествие боли и спортивного краха. Газеты обошли фотографии искаженного лица Харкинса…

Я остался чемпионом. Борьба есть борьба. В этот раз не повезло Харкинсу.

Наутро я читал газеты и дивился всеядности этой пишущей братии. Смаковали боль, превозносили мою тактику, а я был просто слаб, лгали ради своих паршивых денег и просто ради удачного словца. Я представлял, как они пишут свои отчеты. Они знают, что если мы есть сегодня, то нас не будет в большом спорте через несколько лет. Я видел, как они пишут. Я видел их в барах, в наших раздевалках и в судейских комнатках, в номерах гостиниц. И я видел других ребят, которым не везло.

Три месяца Харкинс был загипсован с ног до головы. Однако на следующем чемпионате в Берлине Харкинс вместе с Кирком стоял со мной на параде. И его раскаченные плечи не сулили легкой победы. Я не ждал его и был перетренирован. Я готовил новые результаты, еще только готовил. На Кирка меня бы хватило. Но Харкинс!

Уже на разминке я сообразил, в чем дело: Харкинс все тренировки свел в основном к жиму и угрожал мне в моем коронном упражнении – жиме. Я еще не видел у атлетов таких грудных мышц и «дельт». Такие мышцы мог дать только жим лежа. Но Харкинс прибавил и в собственном весе! Это означало, что в жиме я лишался прежнего превосходства, а именно оно давало перевес в мою пользу.

Я выжал на пять килограммов больше своего лучшего результата и все же проиграл. Я проиграл упражнение, в котором Харкинс обычно уступал мне на десять-пятнадцать килограммов!

Мне было тридцать лет, а Харкинсу за сорок, и много за сорок. У него был травмирован позвоночник, а я был молод и здоров. Я физически воспринимал неприязнь зала.

В рывке Харкинс снова накрыл меня! Мои шансы свелись к нулю. Поречьев, пережив потрясение, отказался «менажировать». Его заменил старший тренер Седов. Ему помогал Сашка Каменев.

Тогда в толчковом упражнении я загнал вес на пятнадцать килограммов выше своего рекорда! У меня не было выхода. Повторялся венский вариант, только в роли Харкинса оказался я.

Я в дверях ждал, пока угомонится зал. Глумливая тварь поражения таращилась на меня из зала. Седов втирал в спину пасту. Что-то бубнил Сашка. Массажист подсовывал нашатырь. Ревели динамики, зал, мое сердце, секундомеры на табло.

Но все замерли, когда я шагнул на помост. Я не стал ждать тишины. Во мне вдруг пробудилось то чувство, которое знакомо тем, кто рискует. Сейчас или никогда! Я ощутил ход «железа». Оно ожило – и я шагнул на сцену. Я уже знал, что подниму «железо». Важно было донести, не потерять это ощущение.

Я был пригвожден к помосту всеми прожекторами мира. Неповиновением мышц отзывался во мне каждый враждебный возглас. Я улыбался залу. Я выдавал ему эту обязательную улыбку, но уже никого не видел.

Ни на одной тренировке я даже близко не подкатывался к этому весу. Я знал, что будет в моих руках через несколько мгновений, каким будет ощущение тяжести. Я забыл о публике. Я заставил отречься от жалости к себе и ко всем. Приказал мышцам держать вес, даже если все полетит к черту и я буду трещать. Победа распоряжалась мной. Необыкновенная легкость вдруг легла в мышцы, в мои движения, во все слова и удары сердца.

Я расковал мышцы. Я раскис плетью. Это очень трудно – встретить удар расслабленным, но этого требовал расчет.

Все решил точный посыл с груди. «Железу» некуда было деться.

Остаток той ночи мы просидели с Харкинсом в моем номере. Сначала разделались с бутылкой водки. После Харкинс принес все, что сумел найти у своих ребят. И мы все это прикончили. Как я мог отказать своему товарищу, если он прощался со спортом?..

Я был возбужден и не пьянел. К тому же потерял столько воды за часы борьбы, что вино и виски всасывались мгновенно.

Харкинс просидел в кресле ночь, почти не меняя положения, без пиджака, в расстегнутой рубашке. После соревнований он так и не принял душ – сбежал от репортеров. Шея и грудь у него были забелены магнезией.

Любое движение отзывалось перекатом мышц. Руки устало покоились на поручнях кресла.

Мы сидели за журнальным столиком. Приемник передавал джазовые пьесы. Я запомнил фортепианное соло Оскара Петерсона и неистовый саксофон Чарли Паркера «Птицы». В мускулах вызревала боль перенапряжения – обычная после таких соревнований. Безмятежность ложилась в мускулы, перебирала мускулы, огрубляла мускулы.

Надменность силы сказывалась в повадках Харкинса. Казалось, бог силы позволил себе на одну ночь признать неединственность своих мускулов. К тому времени я уже понемногу научился понимать людей. И я не злился.

Это была ночь, отмеченная в наших судьбах. Ночь из светлых рифм воспоминаний, откровенности, братства силы. Мы странствовали в угодьях сильных. Мы были концом и началом прошлых и будущих удач, свершений и азартом, который был для нас выше расчета. Мы были хмельны борьбой и святостью азарта.

И первым, за кого мы выпили, был Торнтон. Это имя назвал я. Харкинс кивнул в знак согласия. Ричард Торнтон по-настоящему велик. Он единственный, кто не познал поражений. Шестнадцатилетним юнцом я стал свидетелем триумфа Торнтона. И уже тогда я решил, что достану его результаты. Мышцы не обманывали. Кроме мышц, я уже знал кое-что о тренировках. Вернее, знал, что необходимо искать, отрицать. Это самое верное средство – не щадить себя. Кто надеется увидеть свое солнце, должен быть готов к соленым радостям дней. Это следует знать, дабы после не клясть судьбу, не лгать на свое дело.

Разменные монеты моей жизни – крохи познания. В конце концов, они вывели на результаты Торнтона. Однако великий Торнтон уже не выступал. Его отдельные силовые трюки мне не удавались до прошлого года. Полтора десятка лет я примеривался к ним. Я даже начал верить в их недоступность. И это я, который верит лишь в то, что все в этом мире – великое движение и великое изменение. В этом познании не было места кумирам, даже таким, как Торнтон, ибо кумир ставит точку там, где ее нельзя ставить: перед неизбежностью изменений… Да, я сотворил кумира. И я понял: когда слаб, когда очень устал, когда согласен бежать в упряжи затверженных символов, сотворишь себе кумира.

Я не мог считать себя сильнейшим, зная, что есть веса, которые Торнтон освоил, а я не смел даже подступиться. Я отрицаю исключительность. Признание исключительности есть признание правомерности смирения. А я чувствовал себя неполноценным чемпионом. Сила Торнтона укоряла, преследовала, насмехалась. Своей единственностью Торнтон разрушал мою оценку назначения жизни. Я не мог смириться с господством Торнтона, чего бы это мне ни стоило! Экстремальные тренировки обесценили рекорды «королей силы». Трюки Торнтона стали забавой. Я потешался над ним, а «экстрим» – надо мной…

Красные кирпичные дорожки сквера выводят к площади.

Тоскливое серое небо. Сколько же дождей в этом небе?..

Зори рассветов, белые снега, нежность…

Совместимы ли мои миры, эти миры? Не есть ли отрицание одного невозможность другого? А может быть, жестокость к себе и предполагает тот мир, обнажает тот мир? Может быть, жестокость насилия над собой и определяет мощь чувств, красок, звучание? Может быть, эти миры нераздельны? И один следствие другого?

Я разгребаю всю груду прожитых лет и ищу, ищу ответ…

Обо мне однажды написали, будто я в спорте случайный человек. Близкие обиделись, а я – нет. Это утверждение верно, и оно же глубоко неверно. Спорт – способ проявления отношения к жизни. В этом суть противоречия. Отсюда мое растущее безразличие к славе, почестям, победам. Для моего дела это ничего не значит. Всегда есть человек. И лишь действует он в другой среде. Вот почему для меня имеет значение лишь разум, воля и действие…


Полдень, а усталость как ночью или после «пиковой» нагрузки. И словно не спал, никогда не спал. Забыл все сны… Дурею от сонливости. Постукивают двери лифта. В дверь придушенным гвалтом врывается улица. Названивает телефон. А я проваливаюсь в забытье…

Прихожу в себя неожиданно. Это пробуждение как удар. Разжимаю и сжимаю пальцы. Руки затекшие, непослушные.

В каждый день и в каждую ночь возвращаются тренировки-«пики». Продукты распада экстремальных тренировок засели в тканях, нарушили сосудистую гармонию. Именно поэтому мышцы отказывают на выступлениях. Тренер не ошибся, когда говорил о моей новой силе. Она вызревает, но ее пора еще не наступила. Каковы бы ни были просчеты, я создал прочную и качественно новую базу для результатов. Значит, все не напрасно.
Майкл Ростоу, как и почти все тяжеловесы, намеренно наел вес. За три года после ухода Торнтона он прибавил пятьдесят килограммов. У него были все возможности для борьбы со мною, но с прибавлением веса он уже не мог тренироваться как прежде, а без настоящей тренировки нет результата, сколько бы ты ни весил и какими данными ни обладал. Тогда еще ничего не знали о «химической силе» и препаратах типа «зэт», которые выпускают предприятия Мэгсона.

Ростоу был трехкратным чемпионом. Он не стал рисковать славой и заявил об уходе.

У Мэгсона был выбор. Но всем его ребятам я предложил такой темп роста результатов, что они отпали один за другим. А на чемпионате в Софии у меня вообще не было сколь-нибудь серьезных конкурентов.

Харкинс выиграл семь чемпионатов мира в первой тяжелой весовой категории. Кого бы мы ни готовили под него: Лобытова, Усова, Хотина, Языкова – все проигрывали. Слава короля помоста сопутствовала каждому его выступлению. Был лишь один титул, который ему не принадлежал – титул сильнейшего атлета мира. С тех пор как десять лет назад я стал чемпионом мира, этот титул мой.

Харкинс рассчитывал прибавкой собственного веса поднять свой результат. Он не ошибся. Он почти догнал меня и в собственном весе и в результатах. Он явился в Чикаго на чемпионат мира и отказался выступать в первом тяжелом – это случилось за двое суток до соревнований во второй тяжелой весовой категории. Я должен был полагаться только на свои возможности, изменить что-то в своей спортивной форме уже было поздно. И я не знал ничего о новой силе Харкинса. Никто не видел его тренировок.

Газеты, знатоки, болельщики, атлеты «хоронили» меня. Распространялись слухи о рекордных прикидках Харкинса. Мэгсон ликовал. Все примерялись к моему прошлому. Мои рекорды были забыты. Все ждали нового хозяина.

Обычно я не ставлю свою подготовку в зависимость от конкуренции. Я непрерывно готовлю новые результаты. В Чикаго я приехал, реализовав силу двухлетнего эксперимента. Это был скачок в новые результаты. На разминке я не открывался. Я ждал своего часа. Я хотел одним выступлением отбить охоту у Харкинса к соперничеству. Лишить его всякой надежды. И я буквально раздавил его.

Ни Мэгсон, ни мои соперники, ни публика и знатоки не учитывали одного: мои формулы отрицают бытие и силу без движения. Я не ждал силу, не зависел от капризов тренировки и случая, я назначал себе силу. Я заранее обрекал на неудачу все попытки обыграть меня. Я всегда накапливал новую, очень большую силу. Я перебирал, выводил формулы, рассчитывал и видел, что для этого нужно. И погружался в соленые купели тренировок.

Харкинс не спасовал, как Ростоу, Сазо, Роджерс или Кейт. Он пошел по моему следу. Мои тренировки не были секретом. И он весьма преуспел. Но вся его беда была в том, что он опаздывал. Он выходил лишь на мою вчерашнюю силу. Он копировал мои вчерашние методы, внося, разумеется, и свое. И все же это был лишь вчерашний день. Харкинс был обречен на поражение. Но он был велик в борьбе. И я дорого заплатил за свои золотые медали в Вене и Берлине.

Три года Харкинс не щадил себя на тренировках, три года почти доставал мои рекорды и даже улучшал, когда я уходил в черновую работу и мои результаты застаивались; три года он приезжал на чемпионаты с совершенно новыми для себя результатами, и, однако, я отрывался от него. Правда, в Вене и Берлине из-за опробывания новых приемов я оказался перетренированным. В этом риск нового – впадать в ошибки, нести бремя ошибок, расплачиваться тяжестью ошибок.

Я знал свои возможности, знал, как вызвать их к жизни в кратчайший срок. Я не был какой-то исключительностью. То, что я знал и сделал главным в своих тренировках, Харкинс начал осознавать слишком поздно, и, в общем, он двинулся по верному пути поиска. Ошибки лишь уточняли направление движения, но не препятствовали движению. А Харкинсу было уже за сорок – и он тоже ошибался…

Харкинс – великий атлет. Я не изменил своего мнения и после побед. Он бы мог много раз быть чемпионом мира в первом тяжелом весе, но не отказался от борьбы со мной. Три года гонки и поединков доконали его. Тогда ночью после берлинского чемпионата у меня в номере он признался в этом. А ведь у него всегда был выход – вернуться в славу, к победам и коллекционировать эти победы. В первом тяжелом не было никого, кто мог бы противостоять ему в те годы. Стоило только захотеть, а согнать собственный вес безделица…

Эти годы оставили свой след и во мне. Я впервые стал ощущать сонливое безразличие. Сказывались издержки экспериментов, напряжения поединков. Теперь мне ясно: я уже не «восстанавливался» от тренировки к тренировке, и усталость многих лет поджидала меня…
Я могу и без «экстрима» прибавить в силе – достаточно наесть вес. Это не столь сложно. Поречьев спорит со мной, а я отказываюсь звать уродство в свои союзники. Не верю в этот союз. Презираю этот союз. Отвергаю.

Высшие проявления природы – а сила, безусловно, относится к их числу тоже – не могут не быть и совершенными по форме. Высшее качество неизбежно требует высшей формы, как наиболее приспособленной. Высшая форма есть неизбежность по своему существу. И это высшее, как сила, например, не может находить решений, не облекаясь в наиболее рациональную, экономную форму. А это неизбежно делает ее естественной и привлекательной по форме. Любое другое решение природа отвергает. Естественный отбор выковал совершенство.

Не уступлю в этой борьбе. Уверен в правоте. Разум – оправдательная причина жизни. Я найду решения, находил. Сила медленно вызревает во мне. Всякая большая сила вызревает медленно и мучительно…

Едва сдерживаюсь, чтобы не заснуть. Потом подпираю рукой голову и закрываю глаза. И в дремоте по-прежнему слышу свои мышцы. Это почти профессиональная привычка – всегда прислушиваться к своим мышцам.

Я перемогаю себя. Встаю. Поднимаюсь в лифте. И в своем номере засыпаю почти мгновенно. И какой же это сон!..

Слышу, как журчат солнечные лучи. Разве лучи журчат?..

Ах, это сон! Сон из моего детства… Бревенчатые стены нашего дома. Засыпая, я разглядываю сучки. В них можно угадать звериные морды, завихрения метелей, вырисованность любых чувств. В пазах сухая конопатка из мха. Бревна такие толстые, пузатые. Они будто отходят глубоким звоном под ладонью. Тугие, прохладные, гладкие. В трещинах – медвяные капли смолы… Утро из моего детства.

Зайчики скользят с бревна на бревно. Гаснут, снова вспыхивают, дробясь на множество новых бликов…

За окошком смутное бело-зеленое пятно леса. Стекла индевеют узорами. Из щелей форточки струится молочноватый пар. Опускаю ноги в валенки, набрасываю тулупчик. Дрожу от нетерпения. Солнце! Опять это немое, головастое чудо!

Я слышу за перегородкой осторожные мамины шаги, гул огня в печи, хруст капусты под ножом…

Бегу к окошку. Дышу на стекло, сцарапываю наледь ногтями. Валенки покалывают босые ноги, но тулупчик увесисто мягок и очень приятен голым плечам. За острыми верхушками елей синее небо. Очень синее над крышей и бирюзовое над белой землей. Что чище этого неба? Роднее, заманчивее?..

Ели разрезаны тенями. Пустота завораживает. Долго смотрю в глубину теней. Ели облетают снеговой пылью. Лес тонет в голубизне неба. Наст огнисто ленив в неровностях. Под крышей влажноватые наплывы голубовато-прозрачных сосулек. У крыльца в сугробе – глыба льда, таинственная, строгая, отливающая самыми неожиданными цветами.

И каждая крупица снега искрится. И все огни сходятся лучиками в моих глазах. Встаю на табурет и дергаю форточку. Она не сразу поддается, припаянная ледком. Ледяные крошки остаются на губах и, пристав к тулупу, тут же оплывают темной влагой.

Раздельностью каждого звука врывается тишина в дом. Тягучая тишина зимы.

Я жадно выглядываю в форточку. Как сияет воздух! Как прозрачен этот воздух! Над деревней розоватые дымы. Очень медленные и пушистые, точно лисьи хвосты. И в этой тишине я вдруг улавливаю серьезный, озабоченный перестук капели. А потом уже слышу, как кругло-ритмично набирает свои свисты московка, коротко попискивает поползень и по дворам беззлобно поругиваются собаки. Слышу скрип снега в далеких шагах и глухой, захлебывающийся стук ворота в срубе колодца…

Ржаво-темный бок стожка соломы за сараем отходит бледноватым паром. Снег у дома подопрел и расползся на дырки. Крыша сарайчика в черных дымных проталинах, отороченных кружевами тончайшего льда. Пахнет снегом, ледком и прелой соломой. И в моих вчерашних следках на снегу плавное смешение холодных красок… Я брежу этой отнятой жизнью. Вернусь к ней. Вернусь!


– …Восхитительный канцелярский слог, – говорит Цорн. Он уже с четверть часа читает отчеты о парламентских дебатах.

– Не скучно? – спрашиваю я.

– Общепринятое суждение: газеты формируют мнение. Но ведь в подобной писанине нуждаются подписчики. Процесс обоюдного разложения, воспитания…

– Об этом ты уже говорил. А что еще написал Стэнли Джой? – спрашиваю я. Стэнли Джой – автор статьи в «Реюньоне».

– Последние годы ты пренебрегаешь тренировкой. Боишься конкурентов. Определенные веса стали для тебя психологическим барьером…

– Но он же не видел ни одной моей тренировки? Конечно, мы не сильнее тех, кого сменили, а кто нас сменит, тоже не будет сильнее. Все в тренировке. Более основательное знание – вот в чем секрет. Главное – коллективный опыт. Я ведь тоже начинал с чего-то несвоего…

– Хочешь быть благородным. – Цорн провожает взглядом женщину. У нее белые волосы, красные помадные губы и раскосо подведенные тушью глаза. Голубое платье, длинное и узкое, заставляет ее идти частыми шажками. Оглядываясь, она отводит пряди волос с глаз.

Портье подхватывает ее покупки. Женщина стягивает перчатки.

– Кто в твоей семье русский, Максим?

– Отец чистокровный саксонец. Меня поэтому и мобилизовали в корпус Дитля. Я скрыл знание русского, точнее, проявил сверхпосредственное знание русского. Иначе служить бы мне у дьявола на живодерне. Абвер, гестапо особенно интересовались немцами, владеющими русским языком. С отцом мать порвала еще в 1935 году. По матери я Ковалев. Родным считаю русский язык.

– Максим, мне бы накрыть рекорд!

– Воля – это всегда успех, – передразнивает меня Цорн. Он наклоняется ко мне: – Не обижайся! К дьяволу обиды! На свете много несчастий. Мое – жизнь в разладе со временем. Кто к этому присудил, вероятно, и господь не ведает. А твое – сводить счеты с собой? Ошибаюсь?..


Еще четверть часа отведены распорядком на прогулку. Потом время отдыха. Обязательного отдыха. Размышляю о рекордах, о публике, об особой уверенности тех, кто обойден болью, о невосприимчивых к болям, и тех, кто надежно защищен от болей. Знаю: сам во всем виноват. Я загнал себя – никто другой. Мозг в тисках непрерывного возбуждения. Распад воли? Но всякий ли распад – несчастье? И не созидателен ли распад? Или это естественный отбор? Отбор от чего?..

Судьба, дай мужества сохранить, что люблю, слышу, зову! Не лишай счастья слышать жизнь! Видеть солнце, слепнуть солнцем, быть в рассветах всех дней и жизней! Быть мгновением свершений!


– Не угодно ли? – говорит шофер такси. – Объедем город. Для земляка, разумеется, бесплатно. Самый сильный атлет – русский! Прошу вас. Стеклышко можно поднять.

Ему не больше шестидесяти. Он в нейлоновой куртке на сером заношенном свитере. Кепка по-офицерски сдвинута на бровь. Реденькие усики закручены над уголками губ.

– Окажите честь. – Он распахивает дверцу мерседеса. – Вот, так поудобнее, подлокотнички. Не извольте беспокоиться. Не курите? Вот молодцы!..

Он закрывает за мной дверцу. Садится за руль. Поспешно натягивает перчатки. Передо мной седовато-лиловый паричок его жены. От нее пахнет лавандой.

– Эмми не знает русского, – шофер разгоняет автомобиль. – Все покажу, как в туристском бюро. Северная природа – шик!..

Я молчу. Он называет площади, примечательные дома, парки. У него тягучий, басовитый выговор, несколько неожиданный для его суховатой фигуры.

– …Более двухсот лет Хельсинки с моря охраняет Суоменлининн, – басит он. – По-нашему – Свеаборгская крепость. Та самая, под стенами которой в 1808 году нашими была принята капитуляция шведской армии. О восстании нашего гарнизона в 1906 году вы, разумеется, наслышаны.

Под светофором он поворачивается ко мне:

– Давайте знакомиться, Павел Петрович Румянцев. Здесь – Ниило Ристомо. Честь имею! Ну, как Хельсинки? Конечно, не наш Петербург…



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   22




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет