Мечеть парижской богоматери



бет11/21
Дата12.07.2016
өлшемі1.31 Mb.
#194514
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   21
Глава 9

Дом конвертита


В окнах автомобиля промелькнула станция метро «Клюни».

— Здесь рядом раньше был Музей Средневековья, — чуть сдавленным голосом сказала Анетта. — Моя бабка водила меня туда, когда я была совсем маленькая, лет четырех. Там был такой гобелен, «Дама с единорогом». До сих пор помню. Потом его, надо думать, сожгли. Знаешь, девочка, мы скажем моим домашним, что ты — моя троюродная племянница из гетто. А зовут тебя, скажем... Николь. Мне всегда нравилось это имя, если бы... Ну да неважно.

— Меня зовут Жанна. — Как же все-таки труд, но говорить, не встречаясь взглядом. И как-то душно в этой плащ-палатке с непривычки. Конечно, ей и раньше доводилось эту дрянь надевать, но почему-то, стоит ее скинуть, сразу забываешь, какое это сомнительное удовольствие. — Думаю, незачем придумывать другие имена, ведь я не из гетто.

— А где же ты живешь? — в голосе женщины послышалось недоверчивое изумление.

— Нигде, — Жанна пожала плечами, позабыв вновь, что этого не видно.

— Но этого не может быть!

— Да еще как может. Я уже года четыре нигде не живу. Мало ли хороших людей, у которых можно переночевать или вещи оставить.

Анетта не ответила. За тканью паранджи не было видно, как отнеслась она к словам Жанны. Автомобиль въехал в ограду сада, окружившего двухэтажный особняк под высокой черной крышей, каких много строили в семнадцатом и восемнадцатом веках. Жанна невольно отметила, что прозевала, как зажглись в этом году розовые свечки каштанов. Ведь еще позавчера каштаны не цвели.

— Заходи, деточка, — Анетта оставила автомобиль прямо на дорожке, как человек, привыкший к всегдашнему наличию слуг.

Давненько никто не называл Жанну «деточкой», при том совершенно искренне.

В странный же дом они вошли! Сколько раз доводилось Жанне видеть заложенные окна снаружи, но вот изнутри — никогда. А эти высокие окна в каменных рамах, когда-то начинавшиеся на вершок от пола, как же славно они заливали комнаты солнечными лучами, какой вид открывался на небольшой сад с этими свечками каштанов! Верно, благочестивые и сочли сад уж слишком небольшим. Изнутри каменные наличники давно исчезли под натиском шикарного ремонта — так и казалось, что зашел в подвал, поравнявшийся с землей только самым своим потолком. К подземельям Жанна, понятное дело, давно привыкла, но чтоб вот эдак нарочно отгородить себя от света! Даже в гетто окошки весело сверкают чистыми стеклами, а от благочестивых хозяйки отгораживаются занавесками.

Шикарный, конечно, подвал — даже в передней ковры, драпировки, дикое количество дурацкой чеканки по металлу. Резные лестницы наверх, резные двери, резные внутренние арки.

Жанна не сразу даже обратила внимание на старую женщину, что открыла им дверь.

Очень уж незаметно она это сделала, и сразу скользнула куда-то к бархатной драпировке.

— Да никак госпожа Асет с гостьей, вот радость! — Старуха была тучной, а ее слащавый голос спорил с жесткими чертами лица, с хищно очерченным разлетом черных бровей, с колючими глазами, похожими на черносливины, с крючковатым носом, с темным пушком над узкими губами. Она-то, конечно, не была француженкой, это было б ясно, даже говори она по-французски, а не на гадком лингва-франка.

— Принеси свертки с заднего сиденья, — отозвалась хозяйка, увлекая Жанну в глубь дома. - Да, Зурайда, эта девочка - дочка моей кузины Берты, которая живет, ну, ты знаешь...

— Да неуж-то госпожа одна ездила в такое место?! — Служанка всплеснула руками.

— Конечно, нет, — раздраженно ответила та, что назвалась Анеттой, но голос ее, вроде бы капризный, на самом деле напрягся как струна. — Девочку привез родственник, у которого выправлены документы на передвижение по Парижу. Ну, что ты встала, Зурайда, поторапливайся!

Старуха окинула Жанну тяжелым взглядом, отскочившим, впрочем, от паранджи, как пуля от бронежилета. Что она хотела увидеть, кроме небольшого роста? Но можно было не сомневаться, что она еще улучит минуту приглядеться.

Пройдя в высокую большую комнату, с которой, судя по всему, начиналась уже женская половина, Анетта, или Асет, небрежно скинула паранджу прямо на ковер. Прежде, чем Жанна успела последовать ее примеру, послышалось звяканье маленьких бубенчиков, и из внутренних покоев выбежала девушка не старше пятнадцати лет.

— Ой, мама, а у девочки как раз такое одеяние, как я просила купить! — воскликнула она, бросаясь к Анетте. — Вот видишь, что этот цвет в моде, вот видишь!

— Не такое, а то самое, это и есть твоя тряпка, — Жанна выскользнула из паранджи. — Уфф! Большая, конечно, разница, какого цвета эта гадость!

— Моя дочь Иман, — спокойно произнесла Анетта. — Иман, нашу гостью зовут Жанна. Проведи ее к себе, займи, я распоряжусь, чтобы вам принесли что-нибудь полакомиться.

Иман еле кивнула, совершенно ошеломленная. Не говоря друг дружке ни слова, девушки прошли в две соединенных аркой комнаты, видимо, и принадлежащие Иман.

Молчание затягивалось. Жанна уселась на Мягкий кожаный пуф. Она не ощущала ни смущения, ни беспокойства от более чем странного положения, в которое угодила. Напротив, ею владело странное чувство, что она вроде бы и вправе войти в этот дом, вроде бы вправе знать правду о его хозяевах.

Иман не села, только грациозно оперлась коленом в такое же кожаное сиденье. Она глядела на Жанну во все глаза, которые распахивались все шире.

Не оставалась в долгу и Жанна. В отличие от Жанны Иман была идеально сложена, вот только ей не мешало бы скинуть килограммов пять лишних. Обтянутые черными лосинами ляжки и ягодицы были пухленькими, да и голый животик никак нельзя было назвать впалым. На ней было нечто из розового шелка с блестками, скорее удлиненный лифчик, чем короткая кофточка. Браслетики с бубенчиками на запястьях, заколки и булавки в поднятых на затылок волосах. Младше на год или два, Иман была с Жанной одного роста и обещала обогнать — но это, похоже, объяснялось не конституцией, а просто хорошим питанием в детстве. Комнаты были под стать своей обитательнице. Над изголовьем застеленной вишневым шелковым покрывалом кровати красовался розовый атласный полог, бесполезный по конструкции, но очень кокетливый, в лентах и рюшах. Предметы девичьего досуга валялись везде — на коврах, на диванчиках, на столиках. Бисер всех цветов в прозрачных коробках — в таких количествах, что казался крупой из сказочной кухни какой-нибудь колдуньи, мулине и шелк, пяльцы, канва, вовсе детские наборы всяких мозаик. Только кукол не хватало, но их, конечно, и быть не могло. Зато было много сладостей, которым, строго говоря, вообще не место в комнатах, во всяком случае, родителей Жанны в детстве за такое дело ругали. Здесь же очевидно считалось само собой, чтобы под руки то и дело попадались коробочки рахат-лукума и халвы, конфеты, орешки, фисташки, жестянки печенья, вазы с фруктами.

— Что тебе показать? — с капризной ужимкой произнесла Иман, выпрямившись, потягиваясь с кошачьей грацией. — Хочешь, посмотрим вместе мои украшения?

— Покажи, — усмехнулась Жанна.

Иман тут же притащила какую-то огромную чеканную шкатулку, уселась на полу около Жанны, принялась возиться с замком. Как же все-таки странно было на нее смотреть! Голубые глаза — ну точь-в-точь как у Гаэль Мусольтен, округлый подборок — как у Мадлен Мешен. Но какая чужая, уж никак не свойственная подружкам Жанны лень в каждом движении, сколько праздной скуки в каждом жесте, в каждой интонации голоса. — Браслеты мне папа подарил на тринадцатилетие, — Иман, уже откинувшая крышку своего ларца, скинула свои побрякушки с бубенчиками и нацепила на одну руку что-то невероятно тяжелое, в мелких симметричных узорах. — Их два, видишь? Папа, между прочим, заказал эту пару в Восьмом округе, в том бутике заказы принимают за два месяца по записи. Ну, я не буду оба надевать. Этот жемчуг мы с мамой купили, правда, всего-навсего в «Галери Лафайет», но он мне так нравится! Но браслеты, конечно, эксклюзивная вещь. Нет, я все-таки, пожалуй, надену оба! Посмотри, здорово, да?

Жанна и без того смотрела на точеные белые руки, отяжеленные золотыми наростами, словно ствол березки — грибом-паразитом.

— Ты что, мышцы ими качаешь, что ли? Раз уж у вас гантели запрещены.

Жанне вновь вспомнилась Гаэль. В отличие от нее самой и Мадлен, Гаэль Мусольтен любила и умела быть красивой. «Вот Гаэль — настоящая парижанка, — вздыхала мадемуазель Тейс, терпеливо слушая рассуждения о том, что «в туалете должна быть только одна дерзкая деталь, либо уж декольте с длинной юбкой, либо мини с глухим воротом, а иначе это ведь совсем по-другому называется, верно?», что бриллианты «не живут» в золоте, и что вообще «золото хуже серебра». Не так уж много оставалось у Мусольтенов как золота, так и бриллиантов, но как же играл ее единственный сапфир в своих тончайших золотых лапках, не заметных в десяти шагах, словно камень присел на палец отдохнуть и убежит, когда захочет. Вблизи он походил на глаз с золотыми ресницами и действительно смотрел на тебя, сам по себе или так он оживал только на руке Гаэли?

— А что такое гантели? — Иман наморщила лоб.

— Ну, такие тяжелые штуки, поднимать, чтобы руки были сильнее, — вздохнула Жанна.

— Так это же спорт. А спорт — харам.

— Вот я и говорю, что твои браслеты вместо спорта.

— Тебе не нравится? — Иман надулась.

— По-моему, кошмар.

Иман обиженно захлопнула шкатулку. Повисла неловкая пауза, которую обе собеседницы решительно не представляли, чем заполнить.

— Хочешь козинаков? — Иман протянула Жанне подвернувшуюся под руку глянцевую коробочку.

— Спасибо, я их не люблю.

— А какие ты сладости любишь? — Произнесла Иман немного увереннее, входя в роль гостеприимной хозяйки.

— Да не знаю, — Жанна пожала плечами. — Ну, люблю, например, карамельки со сгущенным кальвадосом.

Таких конфет водилась огромная банка у старого месье де Лескюра, министранта катакомбной общины. Он их страшно берег, Жанне никогда не доставалось больше двух штучек разом. В желтеньких обертках с портретиком Вильгельма Завоевателя, белые конфеты, когда-то прозрачные, затуманились изнутри. Но какой сладкой горечью обволакивала небо их янтарная начинка!

— Кальвадос — это место, где Ла-Манш, — похоже, слегка обиженный тон вообще был обыкновением Иман. — При чем тут конфеты?

— Кальвадос — это еще и яблочная водка, которую в этом месте раньше делали.

— Водка?! — Иман словно укололась иголкой одного из своих многочисленных рукоделий. — Ты пробовала водку? В самом деле? И тебя не наказали плетьми?

— Чтобы меня бить вашими плетьми, меня еще поймать надо, — пребывание в гостях уже начинало изрядно надоедать Жанне. Пожалуй, пора и честь знать.

— Послушай, — Иман многозначительно округлила глаза, — я ведь не маленькая, прекрасно понимаю, что ты из гетто. Но ведь не совсем же ты кафирка, наверное, все-таки ты обращаемая? Или нет?

— А ты как думаешь? Кстати, извини, конечно, но это не я кафирка, а ты — сарацинка.
Асет металась между тем по кухне, не замечая неодобрительных взглядов кухарки. Поднимая крышки кастрюль и сковородок, заглядывая в духовки и грили, она пыталась угадать, какое из приготовленных к обеду блюд может все-таки понравиться этой девочке, так неожиданно переступившей их порог. Она отдавала себе отчет, что немного покривила душой: не так уж и нужно было Жанне это убежище, по ней было как-то заметно, что есть ей куда пойти в огромном городе и без Анетты. Ей самой, прежде всего ей самой, отчего-то было очень важно, что-бы девочка провела хоть несколько часов в ее доме, безумно хотелось ее хоть чем-то угостить, хоть чем-то одарить. Это напоминало безумие, но Асет казалось, что только если Жанна съест хоть кусочек ее угощения, на душе станет хоть немного легче, хоть чуть-чуть угаснет это невыносимое чувство неприкаянности.

Это невыносимое чувство ни на мгновение не оставляло Асет с того часа, когда она так испугалась своей приятельницы Зейнаб. Конечно, Зейнаб всегда была для нее просто амбициозной дурой. Но ведь не в новые времена, не при исламе придумано, что жены должны поддерживать мужей приятельством с супругами нужных деловых знакомых. Всегда это было, это лишь правила игры. Жизнь, включавшая в себя, кроме приятных обязанностей вроде ведения дома и воспитания детей, обязанности обременительные, вроде светских отношений с дурой Зейнаб, текла себе своим чередом. Но отчего вдруг все показалось таким чужим, отчего повеяло таким детским ужасом, словно она заблудилась в лесу с чудовищами, когда безротый тюк рядом с нею закричал среди осколков и ворвавшегося в пассаж уличного шума? Словно это была не Зейнаб в своей парандже, а какое-то привидение, нечисть, у которой что-то невообразимое вместо лица, что-то страшней обвалившихся черт прокаженного, страшней оскала ожившего мертвеца таилось под этой тканью.

Она пыталась успокоить себя доводами разума: конечно, неожиданная насильственная смерть кади Малика — все же стресс даже для нее, кому этот кади всегда был глубоко антипатичен. Но не помогало, не отпускало. Чуть легче стало только с появлением этой девочки, Жанны, и хотелось задержать ее еще хоть немного...
— А кто это такие — сарацины? — Нельзя было отказать Иман в том, что она уж никак не ленилась задавать вопросы.

— Последователи Магомета. Так вас еще называли в те времена, когда Карл Мартелл ваших расколошматил.

— Карл Мартелл был разбойник, он был худший из кафиров!! — Иман раздула ноздри в злости и вдруг, как ни странно, сделалась похожа и на Гаэль Мусольтен, и на Мадлен Мешен, и на Женевьеву Бюсси. — Он горит в аду! Он был грязный негодяй!

— Он был твой предок, дура! — Жанна не отвесила собеседнице затрещины отнюдь не из соображений приличия. Просто давала себя знать усталость уж очень пестрого дня, в котором смешались гневная боль и азарт погони, мстительное торжество, испуг. А вот теперь еще этот странный дом. Даже для Жанны с ее всегдашней кипучей энергией впечатлений выходило многовато. Но, кроме того, злая, спорящая Иман импонировала ей больше, чем щебечущая над своими безвкусными бирюльками.

— Это неважно! Вообще неважно, кто человек родом, важно, чтоб он исповедовал истинную веру.

— То-то вы все пятки арабам вылизали, что неважно.

— Ну, они все-таки же потомки Пророка, в смысле среди арабов есть его потомки, — неуверенно возразила Иман.

— А мы потомки того, кто этих потомков «Пророка» лупил смертным боем, — Жанна вздохнула. — Да предки бы всем скопом ушли в монахи, когда бы знали, что могут породить таких, как ты.

— Правда все равно важней!

— Вот именно. Только ты-то откуда можешь знать, что такое правда. Ты ж не девчонка, ты кукла ходячая. Тебя наряжают, кормят, холят, вложили тебе в голову полторы коротеньких мысли и те руками трогать не велят. Сейчас ты родителей слушаешь, потом тебе мужа выберут. Не ты, а тебе, бери, что дают. Потом будешь слушаться мужа, нарожаешь детей. Затем состаришься, не вылезая из дому, и помрешь. А потом ничего для тебя не будет. Вообще ничего. Пустота.

— Это ты так считаешь! — Иман краснела и бледнела от злости, но в ее глазах скакали мысли, пытаясь выстроиться для атаки.

— Вот и ни фига подобного! — Жанна рассмеялась, довольная, что птичка угодила в немудреный силок. — Я считаю совсем другое. Я считаю, что у тебя есть бессмертная душа, и что душа твоя попадет в ад, потому, что это душа вероотступницы, душа служанки гонителей Господа Иисуса Христа. А то, что после смерти для тебя вообще ничего не случится, что ты растворишься в пустоте, так считаешь ты сама. Ты сама думаешь, что твоя жизнь кончится вместе с телом.

— Что за глупости! Уж конечно, я не думаю, что моя жизнь кончится вместе с телом.

— Ты мусульманка?

— Мусульманка!

— Значит, ты так и должна думать. И никак иначе.

— Просто вы, кафиры, ничего не знаете! — просияла Иман. — Мусульманская девушка знает, что если будет молиться пять раз в сутки, если совершит хадж, если... - -- Да перестань ты пальцы загибать.

— ... то она попадет в рай, — закончила Иман торжествующе.

— Сейчас ей. Рай-то ваш того, для мужчин. У мусульманской женщины души нету. Как у собаки или вон рыбки в твоем аквариуме, — Жанна кивком указала на роскошный стеклянный ящик с воздушными фонтанчиками и кораллами на дне. — Я лучшего о тебе мнения, чем ты сама.

— Неправда! Имам Шапелье говорит...

— Да мозги пудрит твой имам Шапелье. Благо это легче легкого — они ведь у вас, мозги-то такие же нетренированные, как..

— Как ты смеешь такое говорить об имаме.

Жанна уж не стала добавлять, что посмеет при случае еще и отправить имама Шапелье вслед за имамом Абдольвахидом. Ее вдруг охватила острая брезгливая жалость к этому жалкому тепличному цветку, посаженному благоухать для услаждения мужского обоняния

Где-то через несколько комнат вдруг послышался плач ребенка.

— Это Азиза, моя сестра, — пояснила Иман, о чем-то вздохнув. — Ей скоро два годика.

Жанна поняла вдруг еще одну странность этого дома. Похоже, у Иман только одна сестра, а у ее отца — одна жена. Не так много требуется и служанок для трех женщин. Между тем эти пышные праздные комнаты просто нашептывали, что женщин должно быть в них много, женщин приказывающих и женщин прислуживающих, одинаково интриганствующих, перемывающих друг дружке кости, борющихся меж собой за мужское внимание и власть над себе подобными. Лишенная этой видимости деятельной жизни, яркая скорлупа зияла пустотой. Эх, жалкий же вы народец, конвертиты, стоит ли так рядиться под арабов, все равно вы застряли где-то на полпути между ними и французами!

— А вы, кафиры, говорят, жуткими гадостями занимаетесь, — продолжила Иман, но как-то тихо, словно ощутив перемену настроения Жанны. — Вот скажи, это правда, что у вас нету деления, какая рука для чистого, а какая — для нечистого?

— А на кой оно нужно?

— Нет, ты в самом деле и ешь и чистишься теми же руками? — Иман поежилась.

— Меньше надо дерьмо трогать, — отмахнулась Жанна. — Есть такая штука, туалетная бумага называется. Полезное, между прочим, изобретение человечества. В Пантенском гетто один старик, кстати, здорово разбогател на ее производстве.

Что половина денег, извлекаемых находчивым месье Трушо из макулатуры и тряпья, уходит на взятки арабским чиновникам, чем изрядно облегчается жизнь его собратьев по несчастью, Жанна, конечно, промолчала. Вообще, много сейчас в гетто делается всякого разного полукустарным способом, много «фабрик», переделанных из старого гаража или подвала. И оборот копеечный, а себя окупает, и людям приятно покупать свое, не с их заводов.
Чашки шоколада и блюдо с пирожками прыгали на подносе в руках Асет, давно уже подслушивающей за дверью. Она сошла с ума, она на самом деле сошла с ума! Как могла она вообще подпустить этого чужого опасного ребенка к своему, разве не она так здраво радовалась всегда, что Иман растет уже вне той мучительной двойственности, в которой прошло ее собственное детство. Она не знает исполненных презрения взглядов бабки, замуровавшей себя в четырех стенах назло «прихлебателям придурков». Ну, верит она в этого Аллаха, но ведь это же вроде сказок про Красную Шапочку! Потом вырастет, поймет, конечно, что никакого Аллаха нету, она же практичная умная девочка. Но соблюдать правила игры, конечно, будет. С волками жить, по волчьи выть. Если все блага жизни распределяются из рук фанатиков, что ж, фанатикам можно и подыграть. Главное — семья, благополучие семьи, душевное спокойствие Иман, а потом и Азизы. Все ясно и просто, так чего же она сама-то вытворяет?

Родители этой Жанны, верно, были безответственные эгоисты, пожертвовавшие будущим ребенка ради блажи с красивым названием «исторические и религиозные ценности нации»! Ну какой европеец, какой француз относится к религии всерьез? Так, любовались собой, позировали. А несчастный ребенок принял этот исторический миф о Христе за чистую монету, вырос ничуть не нормальнее арабов, только навыворот.

Девочку уже не спасти, не вытянуть. Надо пресечь ее разговор с Иман, вовсе ненужный разговор, да еще Зурайда тут шляется с ушками на макушке. Сейчас надо вмешаться, сменить тему, покормить детей. А потом эта девочка уйдет, и оно, пожалуй, к лучшему. Но отчего кажется, что, когда она уйдет, в доме сделается мертво, как в теле без души?

— Нет, я на самом деле, — наседала Иман. — Ведь лучше же трогать грязное одной рукой, а чистое — другой! Разве иначе не противно?

— Да чушь какая, — отмахнулась Жанна. — Наши руки, так же, как и наши мысли, то и дело прикасаются и к самым грязным вещам, и к самым чистым. Только идиот считает себя стерильным в грешном мире лишь потому, что чистится левой рукой, а ест правой. Трогал грязь — вымой руки, думал грязь — вымой душу. А остальное - фигня.

— Ну чего ты все так выражаешься?

— Уж извини, я не на клумбе выросла. Скажи лучше, почему у вас служанка, ну старая, она ведь не француженка? Так? — Зурайда? Да уж, конечно она не француженка. Мама говорит, косо смотрят, ну, если все в доме из французов. — Вы, верно, проголодались, девочки? — поспешила войти Асет.

— У вас сложно проголодаться, в комнатах, как на складе, — отозвалась Жанна, улыбаясь своей барбарисовой открытой улыбкой. Ведь, в конце концов, эти конверты не виноваты, что они просто слабаки. Хоть какая-то еда в этом доме нормальная, горячий шоколад, заваренный молоком, это очень даже неплохо.

Она, оказывается, здорово голодна. Рука потянулась к чашке и застыла прежде, чем на лице Асет успела погаснуть радостная улыбка.

Детский плач давно уже переплетался где-то рядом с монотонной песенкой на лингва-франка. Но только сейчас Жанна разобрала вдруг слова.

— Если в доме в аккурат

Полный выплачен закят,

Почивай спокойно ты

И не бойся темноты! —

выводил немолодой грубоватый голос.

Баю-баю-баю-бай,

Поскорее засыпай!
Если кто-то алчен был,

Часть дохода утаил,

Бойся глазки ты сомкнуть,

На подушке прикорнуть!


Баю-баю-баю-бай,

Поскорее засыпай!


Злой шайтан владеет тьмой,

Кто придет к тебе домой?

Кто выходит из сеней

Злобных джиннов всех страшней


Баю-баю-баю-бай.

Поскорее засыпай!


Враз Трехпалая Старуха

Схватит деточку за ухо!

В темнотищу уведет,

Мама детки не найдет!


Баю-баю-баю-бай.

Поскорее засыпай!

— Да это просто Зурайда укладывает малышку, — покраснела Асет. — Угощайся, Жанна, что же ты?

— Спасибо, я уже сыта по горло, — Жанна резко поднялась с мягкого пуфика. Голова немного кружилась. Как она вообще пробыла столько времени в этих душных комнатах без окон, пропахших сладкими духами, ароматическими палочками, сластями. Да здесь же дышать нечем! — Мне пора уходить.

— Подожди, детка, куда же ты пойдешь в такое время? Тебя что-нибудь обидело?

— Нет, ничего,— Жанна стремительно шла к дверям. Асет устремилась за ней, Иман, ничего не понимая, растерянно застыла на месте.

— Ты же забыла надеть паранджу!

— Она не моя. Верните ее Вашей дочери.

— Жанна, тебе нельзя идти по городу без паранджи! Это опасно, очень опасно, ты же должна понимать!

— Как-нибудь.

— Погоди, хорошо, я отвезу тебя сейчас, куда ты скажешь, только Бога ради не ходи так по улицам! — Асет в отчаянии притянула девочку за плечи.

— Какого Бога ради? Аллаха? — Жанна резко высвободилась.

Оказывается, погода успела перемениться, понятно, что за заложенными окнами об этом не узнаешь. Между тем небо затянуло сизыми тучами, совсем не весенними. Первые капли дождя уже упали на дорожку между каштанами, по которой Жанна бежала к воротам.

— Жанна! Жанна! Если тебе что-нибудь будет нужно, приходи сюда, слышишь?!

Ответа не последовало. Анетта, ощутив внезапную слабость, ухватилась о косяк двери рукой. За тридцать один год своей жизни она ни разу еще не испытывала такого полного, такого абсолютного отчаяния. Девочка не придет сюда больше, никогда не придет.

Теперь хлынуло как из сорванного крана. Что же, к лучшему, под дождем люди куда меньше разглядывают других.

Волосы и джинсы Жанны намокли мгновенно, ткань ветровки пару минут продержалась, прежде чем пропустить воду. Предателей нельзя прощать, нельзя, даже если у них красивые добрые руки и они умеют необидно сказать тебе «деточка». Даже если они сами понимают, что предатели. Предателей нельзя прощать, даже если у них глаза, как у Мадлен, и подбородок, как у Гаэль, и они ни капельки своего предательства не понимают. Жанна бежала под серым дождем, к Люсили, в затхлую, но такую не душную, такую просторную крохотную каморку для хозяйственной химии. В укрытие, которое даст свой, надежный человек.

А над Парижем стоял сплошной, идущий отовсюду молитвенный призыв муэдзинов, пронзительный, монотонно вибрирующий, словно кто-то резал исполинского поросенка в вертящемся барабане стиральной машины.

Глава 10

Сказка о Старом Короле


В толще бетонных стен блеснула водная гладь, живая как огромный черный зрачок.

— Мы сбились-таки, свернули от Клиши к Ром! — с досадой воскликнул Эжен-Оливье, спрыгивая с дрезины. — А уж Ром нам вовсе ни к чему, разве что головастиков на ужин ловить. Дальше там затоплена вся платформа, вброд не перебраться.

— Ну да, тут выход грунтовых вод, — отозвался отец Лотар без тени досады. — Но мы их сейчас спустим.

— Как, то есть, спустим?

— Я не сомневался, что ты видал это подземное озеро, но похвастаюсь, едва ли ты

знаешь, что оно возникло не само собой. Это исскуственное затопление. Я знал инженера, который его устроил. Сейчас, только бы мне найти веревочку, что вытаскивает пробку из этой ванны.

Отец Лотар осторожно двигался вдоль стены, планомерно обшаривая ее выступы фонарем.

Эжену-Оливье подумалось вдруг, что ваххабиты ни при каких обстоятельствах не способны лишить парижан безопасных убежищ. Их так много, что, оказывается даже он, партизан с детских лет, не знал, например, о тех, что нарыли в двадцатом веке в страхе ядерной войны. Добрую треть метрополитена они предоставили нам собственной ленью и раздолбайством, но ведь и без метрополитена места бы достало. Заложив красивый вход в катакомбы на Данфер-Рошпо, они, кажется, всерьез решили, что вывели из употребления многокилометровую Дорогу Скелетов. Как будто в них нельзя сто раз попасть из такого же огромного канализационного коллектора. Париж уходит в землю запутаннейшим лабиринтом, никакие войска не способны его прочесать. Значит, они ничего не могут сделать, им придется всегда мириться с существованием партизан и катакомбников? Но ведь есть другой способ, против которого бессильны и катакомбы Парижа, и подземные городки под лесами Бретани, и карстовые пещеры. Если эти детки полумесяца возьмут под абсолютный контроль жизнь при солнечном свете, тогда ох. Что толку в складах оружия, охраняемых скелетами предков, если в самом городе исчезнут явки?

Его мысли прервал оглушительный звук низвергающейся воды. Даже в луче фонаря стало видно, как черная гладь встревожилась, завилась исполинской воронкой.

Завороженные вращением, два человека стояли некоторое время молча, наблюдая, как стремительно мелеет подземное «озеро».

— Придется промочить ноги, если мы, конечно, не хотим ждать здесь часа два, покуда платформа просохнет. Но тут есть где обогреться.

Покрытие платформы было неразличимо под слоем грязи, или тины, или чем там еще его могло затянуть. Сверху еще плескалась кое-где вода, но священник торопился уже сойти на недавнее «дно».

С отвращением хлюпая кроссовками по довольно вонючей грязи, Эжен-Оливье проследовал за ним.

Миновав платформу, они оказались у небольшого проема, в котором угадывались ведущие вверх ступени. Вероятно, когда станция работала, здесь было служебное помещение.

— Вода обыкновенно полностью закрывает вход, — сказал священник. — Осторожней, скользко.

Не слишком большое, метров в шестьдесят, помещение, куда поднялась лесенка, явно не затоплялось вместе с платформой. Приплющенное низким потолком, с покрытым линолеумом полом, оно было заставлено какими-то ящиками, тюками, закутанными в тряпки и пленку предметами.

— Здесь, помимо всего прочего, главный церковный склад, — сказал отец Лотар, принимаясь разворачивать нечто, напоминающее очертаниями и размером небольшой холодильник.

— Бомбоубежище куда комфортнее.

— И куда доступнее, не забудь. Уж слишком легко его обнаружить, хотя покуда Бог и миловал. Но мощи у меня там только одни, да и те заложены в переносную каменную доску. Подальше положишь, поближе возьмешь. Ну, сейчас мы с тобой приведем в действие электричество, а там уж можно и рефлектор включить. Я бы и от горячего чаю не отказался, а ты, юный Левек?

Озадаченный нарисованными священником оптимистическими перспективами, Эжен-Оливье уставился на явившуюся из оберток невнятного назначения железяку.

— А что это, не в обиду будь сказано, Ваше Преподобие, за металлолом?

— Название, я, конечно, тебе могу сказать, но едва ли ты его слышал. Невероятно много всякого антиквариата можно найти по сусекам городской жизни. Когда мы нашли эту вещь, она уже лет семьдесят пылилась без дела. А ничего, работает. Называется эта штука движок. Что, не объясняет, а? — Отец Лотар довольно рассмеялся, что-то разыскивая среди ящиков. — Скажу проще, это слабенький локальный источник электричества, работающий на солярке. Бывают и те, что на бензине. Такой бы и керосин охотно потреблял, только дай. Ага, вот она, солярка! Прими-ка фонарь.

— Похоже на консервную банку, по которой долго лупили кувалдой, — хмыкнул Эжен-Оливье. — Вы, Ваше Преподобие, похоже, имеете привычку наглядно демонстрировать грешникам, что чудеса возможны. Во всяком случае, если сей предмет приведет в действие какую-то электрическую лампочку, не говоря уже про обогреватель, я это почту за чудо.

— Ну, если тебе так хочется чудес, — отец Лотар наклонил канистру с соляркой. — С помощью этой, как ты непочтительно выразился, консервной банки нам надлежит привести в порядок всю станцию. Осветить, подсушить, работы хватит.

— А как оно работает?

— Сейчас увидишь, — отец Лотар принялся резкими движениями дергать за какую-то веревку, так, словно бы приводил в действие лодочный мотор.

Вскоре жестянка принялась тарахтеть, не самым приятным образом, однако словно вняв этому треску, под потолком вспыхнули голые лампочки. В этом ослепительном с непривычки свете оказалось, что линолеум на полу зеленый, а стены выложены белым кафелем.

— Сбегай-ка взгляни, на платформе тоже светло?

Эжен-Оливье слетел по ступенькам: еще недавно залитая водой, еще недавно черная и отвратительная в темноте, платформа, освещенная десятком светильников, сделалась почти уютной.

— Светло!

— Я-то с движком умею обращаться с детства, — отец Лотар вытаскивал на середину комнаты электрический камин. — Сколько себя помню, у нас в замке был точно такой же.

— Свечи лучше, во всяком случае, в замке.

— Свечи, конечно, тоже были. В час ночи, когда движок заглохнет, щелкать кнопками выключателей становилось бесполезно. Если что понадобится ночью, так хочешь не хочешь, а зажигай свечу. А еще у этой штуки была отвратительная манера глохнуть как раз на самой интересной странице книги. Дочитывать при свечах мне запрещали. — Отец Лотар улыбнулся, отирая носовым платком измазанные руки. — Дело в том, что нас отрезали от электричества, проведенного в деревню. Один богач из местных, владелец сети магазинов «Все для домашних животных», кажется, неимоверно злился, что таким живописным сооружением владеют бедняки, которые не в состоянии даже отремонтировать его под стандарт пятизвездочных апартаментов. Все переживал, бедняга, какой бы он устроил солярий в донжоне да кегельбан в розарии. Вот и устраивал всякие мелкие пакости, чтобы моя мать замок все-таки продала. В один прекрасный момент нам выкатили немыслимый счет, который мы ну никак не могли оплатить, да и перерубили кабель. Судиться тоже было дорого. Только злосчастный месье Грандье не учел, что мы десятки поколений обходились в этих стенах вообще без всякого электричества. Пришлось поставить движок, у предков и того не было. Холодильные агрегаты он, конечно, не обслуживал, ну так ведь есть же погреба. Так ему ничего и не обломилось. Потом уж, понятное дело, заварилась такая каша, что и месье Грандье сделалось не до чужих замков.

— Не факт, — усмехнулся Эжен Оливье. — Он ведь небось в коллаборационисты подался.

— Да, уж скорей всего не переселился в гетто, — вздохнул отец Лотар, наполняя из пластиковой бадьи чайник. На старомодном столе, за которым, надо думать, сидел когда-то на телефоне дежурный по станции, появились жестянки с сыром и бисквитами. Эжен-Оливье из вежливости не обратил внимания на то, что священник проговорил над этой немудреной снедью «Oculi omnium in tesperant Domine...»* («Все глаза [взирают] на Тебя с упованием, Господи» (лат.)), и так дальше, на целую минуту. — Скорей всего. Он ведь родился где-то в середине восьмидесятых годов, этот месье Грандье. Ты и представить себе не можешь, какой в те времена сложился культ плотской жизни. Ты знаешь, моя мать рассказывала об одном из своих самых шокирующих отроческих воспоминаний. Нет, это был не теракт, не захват заложников. Так, незначительнейший, вроде бы, эпизод. В начале 2003 года, ей даже год запомнился, проводился какой-то широко известный конкурс кулинаров. Ну, шоу, как тогда было принято. Телевидение, газеты, журналы, фотографы, избранная публика, а в центре всего этого знаменитые повара состязаются в том, кто изобретет самый немыслимый соус к говяжей грудинке или краше всех запечет спаржу в слоеном тесте. Эжен-Оливье рассеянно кивнул. Одноразовая чашка согревала пальцы, от обогревателя веяло теплом. Бисквиты с консервированным камамбером были удивительно вкусны, но он не знал, много ли тут припасов и на какое количество народа они рассчитаны. Он бы охотно съел в одиночку все, что было выложено на стол на двоих. А еще охотней оказался бы на таком конкурсе кулинаров, там, небось, пробовать было можно, сколько душеньке угодно. Подумаешь, грех.

— Я бы и сам сейчас не прочь оказаться на подобном состязании, — улыбнулся священник, вскрывая очередную круглую коробочку. — Кстати, не стесняйся, еды тут довольно даже для всех, кто соберется завтра. Неподалеку старые армейские склады, о которых сарацины никогда не знали. Пожалуй, мы с тобой поднесем утром с них еще несколько ящиков. Но только смысл давней истории в том, что участники конкурса отнюдь не ограничились дегустацией профитролей. Они затеяли направить петицию Папе. Чтобы, видишь ли, понтифик Рима исключил Чревоугодие из числа смертных грехов. И они в самом деле ее направили. Сколько представителей французской элиты из присутствовавших ее подписало!

— Что за фигня, извините, Ваше Преподобие! — опешил Эжен-Оливье. — Ведь смертные грехи — это же христианская примочка, так? Если ты с ней не согласен, так ведь никто же насильно в христиане не тянет!

— О том и речь, что этот эпизод — парадный портрет чудовища, именуемого неокато- лицизм, — лицо отца Лотара сделалось немолодым. — Конечно, никто им не мешал быть атеистами и полагать, что причисление чревоугодия ко грехам — христианская блажь. Но они желали называться католиками. Это как-то респектабельнее, опять же церковные венчания куда более зрелищны, чем бракосочетания в мэрии. Приятно дарить подарки на крестины и рассыпать миндальное драже — розовое, голубое и серебряное. Приятно заказывать детишкам затейливые наряды на конфирмацию. Они не желали отказываться от таких удовольствий. Но если они, хозяева жизни, желают быть католиками, то отчего бы не подкорректировать основы этого вероучения под их удобство? Ведь все во имя человека, все во благо человека — вот девиз демократического общества рубежа веков. С другой стороны, и Папа уже столько науступал либералам, что те попросту вправе были недоумевать: с чего это вдруг он не пожелал сделать такую незначительную уступку сливкам французской нации?

Эжен-Оливье почувствовал вдруг, что совсем не хочет больше есть. Только привычка никогда не оставлять что-либо на тарелке (даже если тарелки нет) заставила его продолжать жевать сделавшийся вдруг лишенным какого-либо вкуса бисквит.

— Но ведь и это еще не конец истории, — отец Лотар повращал пакетик за ниточку, чтобы чай стал покрепче. — Весною того же года один из почетных членов жюри того конкурса, владелец известной сети ресторанов, покончил жизнь самоубийством. Как ты думаешь, что было причиной? Рейтинг его ресторанов упал на три пункта* (Все это — реальные факты, которые можно поднять из новостных сводок начала 2003 года). Ну во всяких справочниках по модным местам его стали упоминать на три строки ниже, чем обыкновенно. Вдумайся только, молодой Левек! Ты ведь понимаешь, надеюсь, что я, как священник, должен считать самоубийство самым непоправимым из грехов.

Эжен-Оливье промолчал, проглотив, наконец, последний кусочек бисквита. Он не считал, никак не считал, что был не прав, когда на днях чуть не шарахнул себя током, однако был рад, что об этом отец Лотар не может знать.

— Самый страшный из грехов, потому, что самый непоправимый. Но поверь, иной раз мне очень трудно осудить самоубийцу. Господь, известно, не посылает нам испытаний свыше наших сил, но какие же силы иной раз нужны для того, что нам по ним! Но как же трудно осудить, например, самоубийцу-мать, лишившуюся ребенка. Но прошу тебя, вникни в это, это действительно важно. Он не разорился. Ему уж тем более не грозил голод, а на рубеже веков голод, настоящий голод, скребся своей костлявой лапой во многие окна. Он не потерял любимого человека, он не утратил доброго имени. Он просто стал менее модным, из-за чего страдало его самолюбие. Быть может, он представлял, как сплетничают знакомые. И вот это сделалось для него достаточной причиной, чтобы растоптать драгоценнейший Божий дар — жизнь! Господи, стоит ли удивляться тому, что, впав в такое ничтожество, мы проиграли нашу страну, нашу Прекрасную Францию, Возлюбленную Дочь Церкви!

Пораженный необычным волнением священника, Эжен-Оливье подавленно молчал. В комнате сделалось между тем совсем тепло, и дышалось легче: сырость отступала.

— Моя мама была тогда всего лишь шестнадцатилетней девочкой, — продолжил отец Лотар более спокойным голосом. — Но она сумела осознать, до какой степени ужасна вся эта история. Она ведь училась тогда в одном из лефевристских пансионов. У тамошних преподавателей, конечно, были свои заскоки, но в сравнении с государственными школами лефевристские являлись просто обителями здравого смысла.

— Ваше Преподобие, а чем мы должны еще заняться? — спросил Эжен-Оливье, смутно ощущая, что, если священник скажет сегодня еще хоть что-то, заставляющее думать о взаимоотношениях людей и религий, у него решительно забастуют мозги.

Движок стрекотал, чем-то напоминая сверчка за печкой. Снизу, с платформы, донесся звук шагов, застучавших затем по лестнице. Но уж это, конечно, никак не могли идти «сарацины».

— Когда пол на станции высохнет, надо будет соорудить побольше скамей из вон тех досок, — бодро отозвался отец Лотар. — Я думаю, прикрепим доски скотчем к пустым канистрам вместо ножек. О, вот и Вы, месье де Лескюр.

— Я не один, Ваше Преподобие, — отозвался вошедший. Эжен-Оливье узнал его сразу по собранным в конский хвост белоснежным волосам. Этого старика он видел в бомбоубежище, в часовне.

Следом за ним скользнула летучей мышью маленькая тень. Эжену-Оливье, угревшемуся у рефлектора, вдруг сделалось зябко. Валери! Страшно было смотреть, как почернели от мокрой грязи ступни ее босых кровоточащих ножек. Но что-то куда более страшное, о чем он успел было забыть, таилось в ней самой.

— Дедушка Винсент обещал мне яблочную конфетку, если я с ним здесь спрячусь, — проговорила она своим серебряным голоском. — Даже две конфетки. Но я не люблю, чтобы меня носили через грязь на ручках. Грязи слишком много, она везде. Надо по ней своими ногами ходить, вот я и шла сама.

— Едва ли ее присутствие уместно, но что-

то я стал бояться оставлять эту малышку на улицах, — негромко сказал отцу Лотару старик. — Они, конечно, очень ее боятся, но ненавидят еще больше.

Валери подошла к Эжену-Оливье совсем близко, и он с изумлением отметил то, на что не обратил внимания в прошлый раз. Спутанные немытые волосы девочки, ее давно потерявшая первоначальный цвет мужская майка, ее грязное тельце — все это должно было, конечно же, пахнуть не лучшим образом. Однако дурного запаха не было. Валери источала только тот еле уловимый запах, который издают цветы, что считаются «непахнущими» — кувшинки, тюльпаны. Сыроватый запах свежести.

— Здравствуй, внук мученика, — сказала она, широко распахнув глазищи цвета берлинской лазури. Рана на ручке, которой она привычным жестом отбросила с лица локон, точилась капельками алой крови. До локтя по руке змеились засохшие бурые потеки.

Эжен-Оливье с досадой подумал, что уж Жанна бы как всегда припасла для девочки какой-нибудь подарок. А у него в карманах ни шоколадки, ни цветного шарика, ни кусочка яркого пластика.

— Не отзываешься на дедушкиного внука, значит, не понял еще, — Валери надула губы. - Глупый.

— Может быть, Вы и правы, месье де Лескюр, — задумчиво произнес отец Лотар. — Может быть. Кстати, позвольте представить Вам Эжена-Оливье Левека. Месье де Лескюр, Эжен-Оливье, делает в нашей общине то же, что твой дед делал в соборе Нотр-Дам. Он министрант.

— А в повседневной жизни — букинист, — мягко улыбнулся старик. — У меня небольшая лавочка в гетто Дефанс. Под ее прикрытием я, кстати, занимаюсь латынью с нашей молодежью. Латынь, она ведь не от рождения дается даже нативным католикам. Если вдруг возникнет настроение об этом обстоятельстве вспомнить, милости прошу. Там любой укажет, как меня найти.

— Едва ли наш юный друг много успеет выучить, даже если начнет прямо сейчас, — с горечью уронил отец Лотар.

— Возьми свою конфету, Валери, — отвлекши внимание девочки, старик обернулся к отцу Лотару и окинул его пронзительным взглядом выцветших голубых глаз. — Ваше Преподобие, неужто до такой степени худо? На Вас нынче просто лица нет. Я еще от входа услышал, что Вы натянуты как струна и почти звените.

Странно, отчего этот де Лескюр так считает, мелькнуло у Эжена-Оливье. Ему-то священник показался ровно таким же, как в прошлый раз. Разве что... Разве что чуть более разговорчивым. О чем они все-таки все говорили три часа с этим арабом? Спрашивать нельзя, солдаты не спрашивают.

— И даже еще хуже, — отец Лотар усмехнулся — Status quo перестает существовать. Наша единственная цель сейчас — внести свои поправки в это изменение.

— Я хочу новые четки, — вмешалась Валери слегка шепеляво, поскольку рот ее был занят. — 3адницы выхватили их у меня и растоптали каблуками. Я за ними погналась, потому что рассердилась. Они убежали. Но четки вовсе растоптаны, не починить. Очень вкусная конфетка, дедушка Винсент. Она ведь хмельная.

— Сейчас я принесу тебе коробку, выберешь сама, — отозвался старый министрант, но голос его был пустым, как у человека, думающего не о том, о чем говорит.

Тем не менее, он отошел в дальний угол и принес большую коробку, которую поставил перед Валери. Девочка сняла крышку и ахнула, словно при виде новых игрушек. Картонка была забита перевязанными ленточками мешочками и футлярчиками, связками скапуляриев. Тут же потеряв какой-либо интерес ко всему окружающему, девочка принялась поочередно извлекать новенькие четки — из светлого и из темного дерева, на шелковых шнурках и на металлических звеньях, из цветного стекла, из пластмассы, с круглыми и овальными бусинами, большие и маленькие. Распятия на четках тоже были разные — деревянные с рисунком и деревянные с инкрустацией, металлические.

— Красненькие, как кораллы, нет, не хочу, не хочу черные, — бормотала она тихонько. - Деревянные не хочу, хочу прозрачненькие, как янтарики.

— Выпейте горячего шоколаду, де Лескюр. Только молоко Вам придется искать самому, где-то этого порошка наверное был целый мешок. А то есть чай. Завтра предстоит нелегкий день, надо подкрепить силы и отдохнуть.

— Пустое, выпью шоколаду на воде. Все одно лучше, чем чай, не французский это напиток. Много соберется народу, Ваше Преподобие?

— Человек двести наших, да почти вдвое больше из Сопротивления.

— Изрядно.

Так вот, значит, для чего надо тут все сушить и лепить скамейки из досок с канистрами! Вот только чего ради бойцам Сопротивления устраивать какое-то общее заседание с верующими?

Эжен-Оливье долго не мог уснуть, невзирая на то, что спальный мешок ему достался, по уверениям де Лескюра, «на гагачьем пуху, раньше в таких альпинисты спали прямо на льду». Было вправду тепло, вправду мягко, но стоило смежить веки, как лезла всякая дрянь: гурии-суккубы, приникающие к нему алыми ртами, тяжелыми грудями, хватающие его ледяными цепкими пальцами. От их прикосновений он дергался всем телом, просыпался. К тому же давно уже стихло такое успокаивающее тарахтенье движка, и в подземелье царила глухая темнота.

Проснувшись в третий или четвертый раз, Эжен-Оливье с облегчением услышал тихие голоса. Живые звуки, теперь можно спать, подумал он, ощущая, что тело расслабляется. Кто и о чем говорит, было неважно, важно, что тишина больше не обкладывала его черной ватой.

Однако сознание успело зацепиться за обрывок речи. Говорили священник и Валери.

— Маленькие девочки должны спать в такой час, — в голосе отца Лотара была улыбка. — Усни, Валери.

— Расскажи мне сказку, — требовательно возразил ребенок.

— Ну, хорошо, — отец Лотар вздохнул. — Только не очень длинную, договорились?

— Но и не очень короткую. — Хорошо. Хочешь, я расскажу тебе сказку, которую больше всего любил в детстве? Мне ее часто перед сном рассказывала мама, когда я был маленьким. Она должна тебе понравиться. Это сказка о Старом Короле, его Четверых Паладинах и его Замке в горах.

— Расскажи, — Валери тихонько зевнула.

— Была на свете одна семья, — также подавляя зевоту, начал отец Лотар, — дети в которой не одну сотню лет, когда вырастали, шли в рыцари Святого Грааля. Ты ведь знаешь, что мы называем иногда Святым Граалем, Валери?

— Чашу Причастия. Ты говоришь, они делались монахами и священниками, да?

— Да. А Старый Король сделался Архиепископом. Но сначала он много-много странствовал по свету, учил черных людей верить в Господа нашего Иисуса Христа. Жил он в те годы в бамбуковых хижинах, где часто протекала в дождь крыша. Надо сказать, там очень сильные долгие дожди. Много раз он мог утонуть в огромных стремительных реках, когда перебирался через них на лодках и плотиках, чтобы отслужить мессу на другом берегу. Так он и состарился в этих скитаньях и сделался Старым Королем.

— Епископом?

— Да. Архиепископом. И вот однажды он подумал, что очень соскучился по Прекрасной Франции. Я весь седой, решил Старый Король, жить мне осталось немного. Доживу-ка я свои дни там, где родился. Черные люди очень плакали, они не хотели, чтобы Старый Король их покинул. Но Старый Король оставил им молодых священников, чтобы те служили мессу, а сам воротился домой. Но как всё изменилось дома за те долгие годы, что он провел в дремучих лесах! В святом городе Риме стали править один за другим нехорошие Папы. Надо сказать тебе, что нехорошими они были совсем на особый лад. Знавал Вечный город и прежде нехороших Пап, например таких, что очень любили деньги, а ведь такое Папе никак нельзя, или просто не слишком добрых. Но ведь за такие вещи каждый сам отвечает после смерти, верно? Главное, чтобы Папа хорошо справлялся с папскими делами.

Эжен-Оливье усмехнулся, поняв, что отец Лотар повествует Валери про Второй Ватиканский Собор, да и про раскол вдобавок. Ничего себе сказочки рассказывала ему мама у детской кроватки! Небось уже тогда мечтала, чтобы сын стал священником. И он им стал, возразил тут же сам себе Эжен-Оливье. Священником, который бы не швырнул на пол сан, спасаясь бегством.

— А новые Папы стали портить мессу, — продолжил отец Лотар. — А еще они портили церкви и алтари. И Старому Королю это совсем не понравилось. Он собрал благородных юношей-рыцарей и увел их в горы. Ага, Экон в Альпах, подумал Эжен-Оливье. — Там они поселились в старом-старом замке, и стерегли Чашу Грааля. И многих юношей Старый Король сделал священниками. Все было бы хорошо, да только один вопрос не давал Старому Королю покоя и сна: а что же будет, когда он умрет? Ведь священников назначает только епископ. Значит, что у нынешних верных будет святая месса, а у их детей и внуков — не будет. Потому что даже самые молодые ученики старого короля когда-нибудь умрут. И тогда он попросил Папу, тогдашнего из плохих Пап: разреши мне вместе с моим другом Старым Герцогом поставить молодых епископов. Мои верные хотят, чтобы их внуки имели не твою фальшивую мессу, а настоящую!

— А зачем он спрашивал плохого Папу? — сердито поинтересовалась в темноте Валери.

— Для порядка, я думаю. Но Папа сказал в ответ: нет уж, Старый Король, не будет по-твоему! Не бывать у внуков твоих верных настоящей мессы! Не дам я тебе поставить епископов!

— Этот Папа был Антихрист?

Этот Папа был Иоанн Павел II, поляк Кароль Войтыла, вспомнил Эжен-Оливье. Вот только не враз все это получилось, Монсеньора Лефевра еще долго водили за нос, кормили пустыми обещаниями.

— Я не знаю, Валери. И тогда Старый Ко-роль послал ночью за своим другом, Старым Герцогом. Тот себе жил тихо, не учил молодых рыцарей* (Ах, как стыдно, Ваше Преподобие! Уж не стоило б такому умному человеку, как Вы, столь некритично повторять услышанное в детстве. В среде лефервистов всегда бытовала тенденция умалять заслуги Монсеньора де Кастро Майера, соратника Лефевра по самому крупному католическому скандалу XX века: епископской хиротонии четверых молодых священников-традиционалистов, Между тем и у него была до раскола традиционная семинария в епархии, так что «молодых рыцарей он тоже учил. Оба они — фигуры уж во всяком случае равновеликие. До скандала они шли разными путями, Лефевр устраивал по всей Европе маленькие бастионы, а де Кастро Майер держал целую епархию. По-человечески традиционалистов, особенно французов, можно понять, стоит даже взглянуть на фотографии скандала. Монсеньор Лефевр так величав, так красив, статен, аристократичен, что рядом с ним Монсеньор де Кастро Майер смотрится каким-то дряхлым сморчком в очках и пышных ризах. Но Вам-то, отец Лотар, стоило бы копать глубже...)

. И он прибыл ночью в горный замок. И Старый Король призвал к себе четверых из своих учеников, четверых молодых паладинов.

Тиссье де Маллере, Фелле, Галарету и Уильямсона. Эжену-Оливье начинало нравиться играть втихаря в загадки. И вот ведь странность, что все четыре имени вдруг выпрыгнули из памяти, словно игрушка на пружинке из коробочки-сюрприза. А ведь лет шесть минуло, как он слышал от отца эту историю!

— Рим занят антихристами, дети мои, сказал Старый Король. Не побоитесь ли вы четверо стать епископами, чтобы не умерла та месса, к которой ходили Карл Великий, и Карл Мартелл, и Хлодвиг, и Жанна-Дева? Или пусть старая месса умрет вместе с нами? Нет, ответили паладины. Мы не боимся Рима, лишь бы месса жила.

И до утра молодые рыцари разбили на большом лугу шатры, потому, что ни один зал в горном замке не мог вместить весь пришедший народ. Папа и не успел ничего узнать, а Старый Король со Старым Герцогом уже поставили во епископы четверых паладинов. И народ очень веселился и ликовал. А было это ровно шестьдесят лет назад, Валери, верней сказать, шестьдесят лет будет через два месяца.

— А что Папа?

— Он разозлился. Разозлился так, что велел отлучить от Церкви всех сподвижников Старого Короля и всех, кто ходит к настоящей мессе. Надо сказать, он же не давал вслед за прочими плохими Папами отлучать от Церкви даже масонов и коммунистов. Ах, извини, ты же не знаешь, кто это такие. Словом, Папа разозлился и всем сказал вот что: отныне Старый Король — мой враг. А друзья мне идолопоклонники, многобожники и мусульмане.

— Задницы ему были друзья? Так он тогда наверное Антихрист!

— Валери, лучше бы ты говорила — сарацины. Ну, а Старый Король не боялся Папы, нисколько не боялся. Жил себе в горном замке, хранил Чашу Грааля, а через три года умер со покойным сердцем. Такая вот сказка.

— Нет, постой! А его рыцари, ну те четверо, они, когда Старый Король умер, не испугались Папы-Антихриста?

— Надо заметить, Валери, когда я был маленьким, я таких вопросов не задавал. И тебе е стал бы рассказывать сказки, если б знал, чем ты спросишь.

— Они испугались?

— Ну, не сразу, конечно, — отец Лотар вздохнул. — Больше десяти лет они держались, а потом стали потихоньку искать, как бы все-таки помириться с Папой. А Папа их тем временем потихоньку пытался рассорить промеж обой. И хотя главное желание Старого Короля исполнилось — месса служится и по сей ень, причем только настоящая, фальшивую се давно бросили служить, но все-таки священников очень мало.

— Так мало, что на весь Париж — ты один?

Эжен-Оливье услышал, как вздрогнул отец Лотар.

— Откуда ты знаешь, Валери? Впрочем, глупый вопрос. Но, во-первых, еще недавно нас было двое, отца Франциска поймали и убили только минувшей зимой. Во-вторых, на все гетто Парижа найдется только человек триста христиан. На такое число кое-как достает и одного пастыря. Но есть еще и, в-третьих. Если убьют меня, то наши епископы поставят нового священника. Из монахов, что в лесах под Бретанью, или из учеников тайной семинарии — их мало, но они есть. Не станем унывать, Валери.

— Старый Король должен был выбрать паладинов покрепче.

— Это было трудно сделать. Он был праведник. Рядом с ним все делались лучше, изо всех сил старались прыгать выше головы. Ну не мог же он сказать: ага, это они такие хорошие, только покуда рядом я! Смиренный христианин никогда такого не скажет. Хотя это и было правдой.

— Ты рассказал плохую сказку. Она грустная. Но хочешь, я тебе скажу веселое?

— Очень хочу.

— Матерь Божия скоро утешится немного.

— Будем об этом молиться, Валери.

В ответ послышалось шуршанье, легкое, словно шевелился мышонок, вздох и сонное дыхание.

Священник, как отчего-то знал Эжен-Оливье, хотя подземная тьма была абсолютной, продолжал сидеть, склонившись над ложем ребенка.

— Спи, и пусть Божья Матерь пошлет тебе покой хотя бы во сне, — тихо заговорил отец Лотар, обращаясь то ли к спящей девочке, то ли к себе самому. — Спи, маленькая огромная тайна, гостья из ниоткуда, дитя без прошлого. Жанну Сентвиль нет нужды спрашивать о прошлом. И без того видно, что она осиротела лет в десять-одиннадцать, не раньше, потому, что сиротство более раннее раздавило бы ее волю, но и не позже, иначе она не стала бы так самостоятельна к шестнадцати годам. Но ты не Валери Сентвиль, не Валери Бурделе, не Валери Левек. Ты — Валери. Твои родители могли быть убиты на твоих глазах, они могли быть праведники, с первого младенческого лепета научившие тебя молиться. Но с тем же успехом они могли быть коллаборационисты, быть может, они живы-здоровы и сейчас. Ты могла бы явиться с пепелища разоренного дома, но также ты могла бы в один прекрасный день встать из-за обеденного стола и навсегда уйти — и никто не посмел бы тебя остановить. Твоё прошлое так же непостижимо, как и твоя нынешняя всегдашняя правота. Спи.

Глава11


Дом конвертита (продолжение)
— Дорогая, что за девочка из гетто была у нас дома? Ведь я же сто раз говорил, что старуха доносит!

— Извини, но ты сам не даешь мне ее рассчитать. Я сто раз хотела.

— Можно подумать, другая будет другой. Ты превосходно знаешь, что прислуга в

домах конвертитов получает второе жалованье. В Первом отделе на их же службе.

Асет поежилась. Первый отдел, или же Благочестивое Подразделение, имелось в каждом крупном учреждении и занималось шариатским контролем. Конечно, и негосударственные мелкие фирмы от контроля не освобождались, просто везде, где чиновникам представлялось слишком дорого оплачивать две-три штатных единицы или обязать к тому же частных владельцев, Подразделения образовывались отдельно. Каждое такое держало под контролем от трех до десяти предприятий.

Касим, еще не сменивший своей синей формы капитана внутренних войск на просторное домашнее одеяние, стоял перед женой. Красивый тридцатисемилетний мужчина, из тех, кому к лицу ранняя седина. Седина красит мужчину, если лицо молодо, а фигура подтянута, так Асет стала считать с того дня, когда впервые приметила серебристый блеск в ухоженных волосах мужа. А ведь только военные могут похвалиться в наши дни развитой мускулатурой: спорт запрещен, но поди запрети солдату профессиональные тренировки! Среди страдающих телесной ленцой сослуживцев — арабов и турок — Касим слыл в этом смысле образцовым офицером, всегда (Готовый лишний раз записаться на стрельбы, пробежки и борьбу. В действительности они просто заменяли ему привычные с детских лет занятия спортом, хотя сам он так никогда не говорил, и Асет в свою очередь тактично помалкивала. Это было частью игры, в которую они оба играли, ибо от нее зависело все благополучие, а быть может, и существование семьи. Конечно, когда Касима переведут в министерство, физическую форму придется принести в жертву карьере. Но перевод в министерство все откладывается, и опять же, как полагала Асет, не без участия Первого отдела. Одна жена для правоверного, что говорить, это выглядит сомнительно. А что поделать, стесненные в средствах незамужние приятельницы — бешеный дефицит, спрос опережает предложение. Вот им и не досталось. Асет была, конечно, благодарна Касиму, что это правило игры он все же отказывается соблюдать. Она никогда не забывала тактично выразить мужу свою признательность, хотя, с пресловутым здравым смыслом парижанки, догадывалась, что замедляющая карьерный рост причина кроется не только в великой любви. Она весьма подозревала, что, когда речь идет о трехчасовом браке с проституткой, ее муж едва ли оказывается лучше других офицеров. Но мужчины по природе своей осторожны в отношении брака. Поселить в своем доме какое-то безмерно чужое существо, делить с ним постель, разговаривать, каждый день его видеть, переладить под наличие этого существа собственный домострой — ох, немногие из конвертитов на такое решаются. Альтернатива не лучше — между двумя женами из француженок будут постоянно трещать электрические разряды. Так или иначе, а как следует, с удовольствием расслабиться дома, пусть даже с оглядкой на соглядатаев-слуг, тогда уж не получится. А мужчине очень ценен покой домашнего очага. Мой дом — моя крепость, хоть и англичане сказали, но французы все под этой поговоркой подпишутся.

Конечно, упрись такое пренебрежение шариатом не в трудности карьеры, а в безопасность жизни, Касим бы его исправил. Но тут опять же надо тонко чувствовать грань. Одно отклонение от общепринятых норм, желательно при усиленном старании в соблюдении прочих — это еще ничего, это не страшно. Даже в министерство Касим рано или поздно попадет и однобрачным. Но вот два или три — это уже сильное напряжение. Но и тут надо чуять — иные два перевесят четыре других. Несказанно сложны неписаные правила той игры, что они с мужем вели изо дня в день.

Да почему «вели», с раздражением подумада Анетта. Ведем и сейчас и дальше будем вести. Отчего только после встречи с этой непримиримой наивной девочкой она то и дело думает о себе в прошедшем времени? Глупость, какая.

— Та девочка не из гетто, дорогой.

— Девчонка из Сопротивления? Макисарка в нашем доме?! — У Касима затряслись губы.— Асет, ты больна, ты бредишь, я не могу поверить, что ты способна на такое безумие!

— Говорю тебе еще раз, если бы я не пришла на помощь, девочка попала бы в руки полиции. Ты знаешь, что там делают с макисарами. Милый, при немножко другом повороте судьбы на ее месте могла оказаться наша дочь.

— Поэтому ты пытаешься сейчас повернуть судьбу так, чтобы наша дочь тоже попала под удар? Ты же знаешь, ты же все знаешь, мы ходим по канату. Я из кожи вон лезу, чтобы моя семья жила в безопасности и достатке, а собственная жена роет яму нам всем какими-то сумасшедшими выходками! Нет, подумать только, она помогла кафирке из Маки! Ты думаешь, они тебе за это спасибо скажут? Скажут спасибо за то, что ты всех нас подставила? Ты хоть понимаешь, как они нас ненавидят, эти фанатики?! Больше, я думаю, чем нативных правоверных! Меня, офицера правительственных внутренних войск, они могут в любую минуту грохнуть, как грохнули кади Малика, без которого, кстати сказать, эти крючкотворы из Первого отдела будут теперь еще не один месяц тянуть с переводом. Ну да сейчас не до перевода. Асет, что ты вытворяешь? Я спросил тебя, понимаешь ли ты, что твое, смешно сказать, благодеяние им ничуть не помешает и мне приклеить бомбу?! Сегодня, кстати, грохнули имама Абдольвахида. Ты понимаешь или нет, что при случае они и меня не пощадят, те, с кем ты связалась?!

— Боюсь, что ты прав, — Асет осталась спокойна. — Я основательно подозреваю, что одно с другим вообще никак не связано.

Перед Касимом стояла незнакомая женщина. Она была одета в знакомое домашнее платье Асет, малиновое, длинное, собранное у пояса мягкими складками, из натурального шелка. На ней были знакомые домашние туфельки Асет — крокодиловой кожи, которые он сам выбирал ей в подарок ко дню рождения. Но сама женщина была незнакомой. И еще — она казалась много красивее его жены.

— Тебе лечиться надо, — спасаясь от странного наваждения, он заговорил с настоящей злобой. — Ты сейчас похожа на твою ненормальную бабку, которая десять лет нарочно просидела в комнатах!

— Уж если мы начали перебирать предков, то, по крайней мере, ты никак не похож на своего деда. Я о старшем, по отцовской линии. Он ведь тоже был офицер, не так ли, милый?

Такого удара ниже пояса, упоминания о тщательно скрываемой семейной тайне, о скелете в шкафу, он никак не мог ожидать от Асет. Об этом чревато было даже думать. В семье даже про себя никто годами не вспоминал о том, что дед был приговорен к пяти годам тюремного заключения. В конце века, находясь в эпицентре военных действий против сербов, он тайно передавал им информацию о дислокации подразделений АОК и о планах бомбардировок НАТО* (Здесь упоминается реальный эпизод. Французская военная элита, в отличие от правительства и гражданского общества, в большой степени не одобряла действия против Сербии). Спасибо, что не платный шпион, но, во всяком случае, военный преступник, а хуже всего — преступник, взявший сторону грязных кафиров в их борьбе с правоверными. Тогда, конечно, правоверные не были у власти в Европе, поэтому он отделался пустяковым тюремным заточением. Но всплыви эти факты сейчас — лучшее, что светило бы Касиму — проторчать всю оставшуюся жизнь в каком-нибудь захолустном гарнизоне в Пикардии.

— Спасибо, что ты напомнила мне об этом, — мертвым голосом проговорил Касим. — У твоего мужа в самом деле есть большие, чем у тебя, основания стыдиться своих предков.

— Дорогой, а тебе не приходит в голову, что твой дед сейчас куда больше стыдился бы тебя, чем ты — его?! Если бы он мог тебя увидеть? Что он потому и нарушал свой воинский долг, что, быть может, не хотел, чтобы его правнучку звали Иман?! — Теперь Анетта почти кричала. По ее лицу бежали судороги, сминая его изнутри, как тесто в руках стряпухи. — Быть может, он хотел, чтобы его внучку звали Николь? Николь, как хотела бы этого я, только всегда молчала! Николь! Николь!!

Подбежав к жене, Касим схватил ее одной рукой за плечи, а другой ударил по щеке — сильно, но без злобы, куда-то вдруг улетучившейся, просто чтобы прервать истерику.

И натянувшееся струной тело Асет вдруг расслабилось, она пошатнулась, словно ища опоры, обхватила руками шею мужа и тихо заплакала, спрятав лицо у него на груди.

— Прости, милый, прости, тебе и без меня так сложно! Я, быть может, в самом деле больна, быть может, это в самом деле бабкина наследственность, я не знаю, не знаю, что со мной творится!

— Успокойся, родная, — Касим сжал жену в объятиях. — Я думаю, у тебя просто был шок, когда ты оказалась свидетельницей гибели кади Малика. Покойный был, сказать честно, противный тип, но очень нужный, да и все равно увидеть столь ужасное событие вблизи... Кошмар, такое пережить, особенно для женщины. К тому же эта бедняжка Зейнаб была твоей подругой... Теперь-то ей, понятное дело, пришлось забыть о подругах, но тебе ее, конечно, жаль...

— Не знаю... Я сейчас ничего не знаю, — Асет отерла слезы. — Недоставало только, чтобы слуги заметили. Сейчас, приведу лицо в порядок и распоряжусь подавать.

— Не спеши, дорогая. Пусть подают... минут через пятнадцать. — Поцеловав жену в щеку, Касим вышел из комнаты.

Старый слуга Али, ценимый Касимом больше всего за то, что так и не научился французскому языку и даже лингва-франка, хотя и приехал в Париж в возрасте пятнадцати лет, уже ждал его с домашней одеждой. Отпустив лакея усталым жестом руки, Касим простоял некоторое время, держа в руках светлую рубаху ниже колен, короткий красный жилет, коротковатые штаны. А ведь всякие там неграмотные негры расхаживают себе в футболках и джинсах, в таких же, какие носил, помнится, в неофициальной обстановке его отец. Что поделать, положение обязывает. Офицер внутренних войск — не какой-нибудь черномазый бездельник, разъевшийся на социалке. Но как же все-таки неохота надевать эту дрянь — арабскую или афганскую, не поймешь, откуда дурацкий фасон взялся. Да почему «дрянь», почему «дурацкий»?! Очень удобная одежда, хорошего качества, без синтетики.

Касим устало прижал ко лбу ладонь: психоз все-таки не грипп, от контакта с больным не передается. Или в каком-то смысле передается? Надо же такое придумать, Николь. Его дочь — Николь! А малютку что, какой-нибудь Женевьевой надо было назвать? Бред. Что ж так тускло на душе, быть может, потому, что Асет, такая всегда умница, грубо разбередила фамильный позор? Или ему так погано от того, что плохо жене? Что же с ней все-таки?

Даже обедать не хочется. Касим настороженно прислушался, подошел к двери, повернул ключ в замке. Другой ключ, от ящичка секретера, лежал среди ювелирных изделий в маленьком футлярчике с кодом. На вид — еще одна коробка для запонок.

Вот оно, содержимое тайного ящика. Касим повертел в руках стеклянную трубочку с белым порошком. Уж слишком он осторожничает, в конце концов это — не харам. Многие балуются иногда. В том числе и среди его начальства. Он взял из стопки желтую бумажку для записок, свернул, высыпал немного порошка ложечкой-дозатором. Это не харам. Надо надеяться, он все-таки не доведет себя до привыкания. Надо надеяться, он не перескочит на что-нибудь более забористое.

Откинувшись на спинку мягкого кресла, Касим вдохнул кокаин.

Руки и ноги сделались ватными и неподвижными, словно кто-то извлек из них кости. Где-то в мозгу забурлили щекотно-счастливые пузырики, похожие на пузырики шампанского, которое он пробовал лет в двадцать. Только какое шампанское сравнится с этим чудесным белым порошком, с этой веселой снежной метелью в голове?

Когда Касим вышел к обеду, вся семья сидела уже за столом. Крошка Азиза, запакованная в изрядный слюнявчик, горделиво восседала на своем высоком стульчике. Асет выдавали только красноватые глаза: она подкрасила губы удобной для трапез несмывающейся помадой, припудрилась, подчеркнула румянами высокие скулы.

— Бисмилла...

Нажимая в основание устрицы маленьким клинком, Касим вдруг понял, что наркотический кейф испарился уж как-то слишком быстро. Иначе он бы даже не заметил, что все идет как-то не так. Живехонькие спесьяль-де-клер исправно ежились под лимонными брызгами, но отчего-то казались недостаточно сочны. Иман, против обыкновения, не надувала губки, требуя, чтобы ей, минуя закуски и горячие блюда, подали сразу мороженое. Не хихикала, делая вид, что боится шевеления моллюска. Сидела какая-то вялая, ела то, что лежало на тарелке. А ведь девочке уже четырнадцатый год, шевельнулась вдруг тревожная мысль. Еще года два-три, и придется расставаться, партию пора подыскивать уже сейчас. Дело-то дрянь, довольно зарывать голову в песок. Еще лет десять назад браки в среде конвертитов были обычным делом, но сейчас на них начинают смотреть косо, очень косо. Едва ли удастся выдать Иман за какого-нибудь приличного французского юношу. А если еще и вспомнить, как уже пару раз шейх Юсуф намекал, что не прочь бы взять четвертую жену... Касим отговаривался возрастом дочери, надеясь, что старик за пару лет встретится со своим инфарктом. А если нет? Что, отдать свою девочку в полную власть старшей мегеры-старухи, окунуть с головой в интриги двух других взрослых соложниц, а главное, хотя об этом думать совершенно невыносимо — в руки похотливого разъеденного всеми мыслимыми болезнями старика? А поди не отдай, влиятельный шейх может в обиде напакостить так, что от скромного военного не останется мокрого места. Вся надежда на то, что он сыграет в ящик раньше, но если не сыграет, придется отдавать. Честь-то какая, потомок Пророка. И вот этому вот потомку Пророка, который, все знают, балуется на стороне мальчиками, своими руками отдать ребенка?

В голову полезли уж совсем мучительные, совсем гадкие картины, ведь и это будет заставлять делать, и это, ведь не пожалеет, ведь для них чистота — юридическая формальность, им важно только заполучить невинность в своё пользование, а уж считаться с чувствами и неведеньем юного существа, да им это и в голову не приходит...

— Дорогой, что с тобой? Касим понял, что стонет.

— Извини, голова разболелась. Как-то вдруг.

— Сейчас я растворю таблетку аспирина! Асет торопливо выбежала из столовой.

А ведь об этом она еще не задумывается, провожая жену глазами, понял Касим. Не задумывается потому, что сама счастлива в браке и невольно проецирует свою жизнь на будущее дочерей. Но Иман, по-крайней мере, выросла здоровая, не изуродованная. А что уготовано Азизе? Удачно, конечно, что макисары хлопнули имама Абдольвахида, оголтелого сторонника «фараонова обрезания», покуда девочки еще малы. Уж сколько он раз выступал с докладами, сколько статей распихал по журналам. У ваххабитских властей на эту тему покуда разброд. В Эмиратах и Египте практикуют все три вида женских обрезаний* (Не желая касаться отвратительных подробностей, автор отсылает читателя к книге «Любовь и секс в исламе», выпущенной в 2004 г. издательством «Ансар»), в том числе и это, самое кошмарное, а вот в Иране хотя бы никогда такого не было. Поскольку в Европе теперь живут потомки выходцев из всего правоверного мира, на многое, в том числе и на это, общего правила нет. Но деятели вроде покойника Абдольвахида стремяться к унификации всех правил — и всегда по самому радикальному образцу. У всех, так сказать, берут лучшее. Допустим, спасибо макисарам, сейчас о "фараоновом обрезании» забудут, но ведь не навсегда же. Вместо Абдольвахида новая гадина вылезет, потому, что унификация по самым радикальным вариантам бытовых норм — это очевидная тенденция, глупо закрывать на нее глаза. Но лишь бы Азиза подросла! Лишь бы шейх Юсуф вовремя сыграл в ящик! Да что твориться сегодня, ну в самом деле? Ведь еще часа три назад казалось — день как день, пусть со своими обыкновенными мелкими неприятностями. Затем эта дикая истерика Асет, затем настораживающий признак в отношении кокаина, а теперь эти черные, эти отвратительные мысли. Уступая, нельзя остановиться. Что за странная фраза? Кто ее сказал и когда? Но ведь это правда! Да кто сказал, что он вообще чем-то поступился, в чем-то виновен? Все его предки были военными. Он тоже с детских лет хотел стать военным, в этой стране, в этом военном блоке. Пока он рос, сменилась религия. Ну и что? Религия — это нашлепка, прибамбас, который на самом деле не имеет никакого значения. Страна-то осталась на месте, осталось ее население, пусть и приумноженное волнами миграций, даже враг остался прежний - хотя бы та же Россия. При жизни его прадеда холодная война с ней чуть не перешла в горячую, то же возможно и сейчас. Ничего не изменилось. Он просто выполняет свой долг.

Да, но какое будущее он готовит для своих детей? Он — не такой, как они, Асет не такая, как они. Но дети, дети растворятся в них, как ложка растворимого кофе в крутом кипятке. Его внуки сделаются ими. Уступая, нельзя остановиться.

В руках вошедшей Асет, кроме стакана с прыгающей таблеткой, была телефонная трубка.

— Ты отключил мобильник.

— Ну да.

— Поэтому звонят на домашний, — Асет, передавая трубку, зажимала ладонью микрофон. — Похоже, тебя срочно вызывают обратно на службу.




Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   21




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет