— Но с кафирами-то легко разобраться, а вот поди вот так, запросто, арестуй правоверного за музыку! — все не унимался имам Абдольвахид. Пот тек по его лицу из-под ярко-зеленого тюрбана из блестящей парчи — а ведь в салоне кондиционер работал, дорогой кондиционер, под стать автомобилю! Такой шум подымется, что хоть самому в могильник лезь! Ох, ну как я и знал, сейчас застрянем, право слово, застрянем!
Сааб на самом деле еще не стоял, а все же медленно двигался в автомобильной лавине. Но так до улицы Катрфаж можно добираться добрый час. А имаму Абдольвахиду уже хотелось поскорей войти в Старую Парижскую мечеть, хотелось погрузиться на часок в мраморную паровую ванну, а после вдоволь напиться горячего мятного чаю в Мозаичной комнате мечети. Мятный чай с медовыми пирожными! Какое там. Автомобиль теперь уже шел медленней пешехода, а между ним и соседним ситроенчиком все сужалось, еще мгновение, и нельзя будет даже дверцы отворить! Имам невольно позавидовал полненькому мальчишке, ловко скользящему между автомобилями на своем сверкающем «Харлее-Лайт». А вот не успеешь проскочить, негодник, тоже придется тут торчать! Но мальчишка уже вогнал переднее колесо между бортами. Сколько ж ему, между прочим, лет, что родители позволяют гонять по проезжей части, да еще купили какой дорогой мотоцикл! Судя по росту, ну никак не больше двенадцати! Ну, времена! Негодный мальчишка между тем поравнялся с передней дверцей. Приподнялся на сиденье и вдруг шмякнул чем-то металлическим по обшивке, прямо над головой имама! По обшивке новенького сааба, ах, мерзавец! И ведь знает, что его не ухватишь, дверцу-то можно приоткрыть самую малость! Малолетний наглец уже вновь опускался на сиденье: в окне, совсем рядом, ах жаль, что закрыто, не успеть, промелькнуло лицо в слишком тяжелом для тонкой шеи шлеме. Что-то в линии этой шеи заставило имама впиться глазами в лицо, полускрытое прозрачным бликующим забралом. Серые светлые глаза столкнулись с его взглядом сквозь барьеры пуленепробиваемого стекла и пластика. Девка! Девка в мужском наряде, с открытым лицом, среди бела дня! Девушка беззвучно произнесла что-то, исказившее ее нежно-розовые губы в жесткой гримаске. Но если это не двенадцатилетний хулиган, а взрослая девка-кафирка, посмевшая мчаться в непристойном виде по Парижу среди бела дня, то это никак не порча обшивки озорства ради, пронеслась недоумевающая мысль в голове имама. Вот дичь, что же 'тогда? В следующее мгновение Абдольвахид понял. Понял вслед петляющему в потоке мотоциклу, после которого сааб еще плотней притиснуло к ситроену, глядя на удаляющуюся спину в кожаной куртке, на красный затылок шлема.
Будь такая возможность, автомобиль врезался бы в фонарный столб. Имам, не иначе, спятил, громко вопя, пытаясь перетащить Абдуллу на свое место. В тесном пространстве передней части салона все вдруг заполнилось этой странной возней. Тучный Абдольвахид, оторвав все же от руля одну руку юношески тощего Абдуллы, пытался одновременно закинуть его на себя и пролезть под ним на водительское сиденье, даже, уронив тюрбан, протиснул уже голову под его бок. Автомобиль вилял, задел фару переднего «Шевроле». Вокруг гневно били ладонями по гудкам, и механические пронзительные звуки хоть отчасти глушили неожиданно высокие, какие-то булькающие вопли имама. Но в следующее мгновение стало очень тихо. Абдулла не сразу понял, что то ли оглох со всем, то ли попросту оглушен. Попытка имама поменяться местами со своим водителем оказалась не вовсе безрезультатной. Пробив потолок, «пришлепка», как называлось на молодежном жаргоне устройство локального действия на магните, вместо почтенной головы Абдольвахида, прежде чем врезаться уже в асфальт, прошла вдоль позвоночного столба, через поясницу имама и вышла где-то в области паха. Голова же, с привычными тонкими усиками и непривычно лысая, осталась цела, совершенно цела. Она долго еще беззвучно разевала рот, как, быть может, делают это огромные сомы в плотной воде, пучила глаза, а потом, наконец, дернулась и упала на колено отчаянно жмущемуся к противоположной дверце Абдулле. Меховые белые чехлы сидений как вата впитывали кровь, но это уже не могло огорчить имама, так всегда пекшегося об их чистоте. Ничто в нем уже не подавало признаков жизни. Разве что унизанные перстнями пальцы продолжали еще конвульсивно сжиматься, словно все хотели кого-нибудь зацепить, заставить занять вместо себя опасное место.
Щеки Жанны горели. Конечно, стыдиться ей не приходилось, вышло все ювелирно, лучше не надо. Да и уходит она преспокойно. Шофер скорей всего жив, но уж едва ли сумеет воспользоваться мобильником. В соседних автомобилях даже если и наберут быстро полицию, едва ли свяжут взрыв с проскочившим перед тем мотоциклом. А уж пока полиция проберется к саабу через пробку, пока начнет расспрашивать, они с харлеем наверное напрочь забудутся.
А все-таки позорище. Может, и не признаваться никому, а? Ага, доставить семь «пришлепок» вместо восьми, одну, мол, мыши съели. Нет, серьезно, паскудство врать своим. Придется отвечать. Ох, как неохота. Ведь к гадалке не ходи отстранят от всего месяца на два, сиди салфеточки крючком вывязывай. Свернув с улицы Бюффон к Арене Лютеции, Жанна, вырвавшаяся на свободное пространство, прибавила скорость. Встречный поток воздуха охлаждал пылающее лицо. А за остальными «пришлепками» придется опять-таки возвращаться в гетто, будь оно неладно, это гетто, будь оно неладно! Господи, ну не могла она по-другому, когда, взбежав по деревянной старой лестнице на третий этаж с давно припасенным в подарок куском канифоли в кармане, застала на площадке, перед опечатанной дверью, одиннадцатилетнюю Мари-Роз, баюкавшую, плача, скрипку, словно заболевшую куклу. Мадемуазель Тейс не была, собственно, профессиональным преподавателем, в лучшие времена музицировала для себя, а за частные уроки принялась только после потери своего небольшого состояния из-за прихода к власти ваххабитов. Но преподавание полюбила очень, сразу, обучала и фортепьяно, и скрипке, и гитаре, объясняя с застенчивой улыбкой, что «умеет так много потому, что ничего не умеет толком».
Взглянув когда-то на крохотные ладошки семилетней Жанны, мадемуазель Тейс, как сама признавалась много позже, вздохнула и согласилась заниматься с девочкой, только «чтобы у ребенка не развился комплекс неполноценности». Однако вскоре выяснилось, что у младенческих, с ямочками вместо костяшек, ручонок поразительный охват. Вскоре мадемуазель Тейс только сокрушалась о недостаточном прилежании ученицы.
А вот теперь ее везут к могильнику, уже везут, кое-как запихнув беззащитное тело в набитый до отказа оцинкованный кузов труповозки. Уж Жанна знала, как они обращаются с телами жертв. Несколько минут пришлось биться, пытаясь вытянуть из заходящейся в плаче Мари-Роз, что приказал «обычный» имам, ну тот, что всегда тут ходит, что из гетто он даже еще не выехал, направился теперь в книжную лавку. Что мадемуазель, она как раз поправляла ошибку Мари-Роз, когда зеленый вошёл, вдруг рассердилась, ответила на его обычные гадости, что «и будет учить детей музыке, покуда жива». А тот ответил на гадком французском: «Ну и недолго же тебе, старой дуре, этим тогда заниматься!» Вырвал у Мари-Роз скрипку, швырнул на пол, ударил по щеке, тут же вытащил мобильник и принялся тыкать кнопки. А мадемуазель только шепнула тогда: «Беги домой, детка! Прости, Что я тебя не доучила, но запомни: во всяком унижении наступает предел, когда терпеть больше нельзя».
А дальше все вышло как-то само собой. До того само собой, что Жанна вроде бы и не виновата. Дел-то, заначить лишние «пришлепки», сесть гаду на хвост, довести до подходящей пробки...Ладно, надо постараться как-нибудь поправить дело хоть теперь. Жанна притормозила у ворот маленькой авторемонтной мастерской. Здесь, у хозяина-турка, работали двое из гетто — Поль Герми и Стефан Дюрталь.
Первым на глаза попался Герми, копавшийся в капоте настоящей редкости — двудверного ситроена, снятого с производства еще в девяностых годах прошлого столетия. Лет тридцати, в сильных очках, некрасиво уменьшавших глаза, с ранними залысинами, худощавый и тонколицый, Герми меньше всего походил на рабочего, которым бы и не стал в нормальные времена. Двадцатилетний Дюрталь, еще не так уставший жить, возился в глубине со вмятиной на крыле вольво.
Герми приглашающе махнул рукой: турка, стало быть, нет.
— Ух ты, кто-то прадедушкину «Пару гнедых» выволок пахать! — восхитилась Жанна, спрыгивая на бетонный пол. — А моего коня перекуете, ребята?
— Мы не успеваем для тебя номера набивать, имей же все-таки совесть, — проворчал Герми. На самом деле одной только ребячески задорной барбарисовой улыбки Жанны всегда хватало, чтобы добиться от него чего угодно. Герми прекрасно понимал, что девочка вьет из него, взрослого человека, веревки, что следовало бы ей хоть изредка говорить старшим «Вы», что в конце концов такое пособничество выйдет боком. Но ничего не мог поделать, бесконечно в душе благодарный девочке уже только за то, что разговаривает с ним, что шутит, что не презирает.
Шестнадцатилетняя пигалица, по меркам прошлых десятилетий — ребенок, нуждающийся во всяческой опеке и защите, с легкостью делала то, на что не был способен Поль Герми. Она боролась, он плыл по течению. Не оправдывая себя, Герми понимал, что подросткам в каком-то смысле легче теперь жить достойно. Они ведь сейчас вроде каких-нибудь фермерских ребятишек в дикой Америке — с колыбели привыкли к боевым кличам индейцев за огородом. Растут, подтаскивая отцу па-троны на кукурузное поле, а свой первый выстрел делают, едва осилят поднять карабин. Убийство человека для них — не Рубикон. Никакой гамлетовщины рубежа веков: решения они принимают на бегу. А его воспитывали родители, родившиеся в конце семидесятых годов. Но все же — до чего же боялся Герми поймать брезгливую жалость к нему, взрослому слабаку, в этом дымчато-сером взгляде.
Дюрталь между тем уже заводил харлей в мастерскую.
— Прямо сразу никак, а, Стефан? — умильно спрашивала Жанна. - Я бы уж тут и подождала!
— То-то гад будет счастлив с тобой познакомиться, — ухмыльнулся Дюрталь. — Вот-вот будет, уж с дороги звонил. Так что подваливай завтра к утру, утром будет спокойно.
— Погоди, куда ж она пойдет пешком? — забеспокоился Герми. — Жанна, подожди минуту, я тут пороюсь в ветоши. Вроде Фатима давала на днях старую паранджу на тряпки, я еще не рвал. А ты, Стефан?
— Черт, все одно ведь заляпали, вонища от нее не женская, — недовольно отозвался Дюрталь. — Лучше, конечно, чем ничего...
— На фиг, терпеть я не могу эти маскарады, — беспечно отмахнулась Жанна. — Я тут переночую поблизости, а с утра пораньше за харлеем прибегу.
— Ну, не раньше девяти только, — уточнил Стефан.
— Ладно! — Жанна выбежала на улицу. Ночлег вправду светил ей через квартал: знакомая уборщица Люсиль из антикварной лавки иногда предоставляла ей, уходя на ночь в гетто, каморку для швабр и химикатов. Ну, кто туда ночью полезет?
Обидно все-таки, думала Жанна, летя по тротуару. Мадлен Мешен и младше-то всего на год, преспокойно разгуливает по всему Парижу сколько душеньке угодно. Ну еще бы, с ее-то бедрами тридцать шестого номера! Бейсболку на лоб козырьком, куртку свободную и вперед. Везет же некоторым. Жанна, конечно, превосходно отдавала себе отчет, что сама может сойти за мальчишку только верхом на мотоцикле, да желательно на неплохой скорости.
Ах ты, нелегкая! Навстречу полз по улице полицейский автомобиль, полз улитой, чтобы сидевший рядом с водителем сержант сверялся, кажется, с номерами домов. А может, с чем еще, у Жанны не было времени разбираться. Озираясь в поисках подходящей подворотни, она приметила вместо нее вход в общественный туалет. Тоже годится!
Вообще Жанна брезговала городскими уборными с этими их пластмассовыми кувшинами вместо туалетной бумаги. Брр, гадость, в который раз подумала она, захлопывая за собой дверь. Но зато сюда, небось, не припретесь. В низком подвальчике была всего одна женщина. Отложив разноцветные свертки только что сделанных покупок, она стояла спиной к Жанне, перед зеркалом поправляя губы вишневым карандашиком.
Какой смысл красить губы, если все равно нахлобучишь паранджу, усмехнулась Жанна. Карандашик дрогнул в руке. Глаза женщины расширились. Жанна оцепенела, больше, пожалуй, от изумления, чем от испуга. Застыв на месте, она рассматривала свое отражение за спиной светловолосой мусульманки: бледная до синевы, в ковбойке, в ветровке и джинсах, без головного убора, шлем и тот она оставила за ненадобностью Стефану. Да как же она могла не сообразить, как же она могла зайти в туалет в «мужском» наряде! Эта тетка не зря уставилась на нее как на привидение, привидения бы испугалась меньше, чем такого харама, такого аурата среди бела дня! А ведь она не верила, когда люди говорили, что дикая, немыслимая глупость раз в жизни приключается с каждым. Что чаще всего, в каких случаях почему-то вывозит удача. Ну а те, кому она не улыбнулась, похоже, не смогут уже ничего рассказать о том, как именно прокололись.
Светловолосая женщина с дрожащим в руке карандашиком и Жанна не отрываясь глядели в зеркало, словно оно демонстрировало тайны на сеансе гадания или вообще было монитором старинной штуки под названием телевизор.
Станет орать, вырублю, решила Жанна. Пожалуй, все и обойдется как-нибудь.
В коридорчике, объединявшем туалеты, послышались шаги.
— А я повторю, не нравится мне это, — голос, говоривший на лингва-франка, принадлежал турку и изобличал хамовато-властными интонациями полицейского. — Какой-то сопляк заходит прямо перед нами в сортир, а в сортире пусто.
— Ты, Али, даже отлить не можешь, чтобы не сделать проблемы, — отозвался другой голос, другой, впрочем, только по тембру. — За этим мы, что ли, тут?
— Да никуда не денется этот контрабандный кофе. Небось не протухнет. Пойми ты, в сортире-то даже окон нету. А вдруг он в женский залез, хулиган или что похуже?
— Ну и чего нам, по-твоему, делать? — Второй турок-полицейский начинал лениво соглашаться. Это было несомненно.
Вот теперь Жанна похолодела, похолодела от корней волос до подогнувшихся коленок. Она влипла, ох, как влипла. Господи, хоть бы револьвер с собой был, так нет, помнила, как паинька, что без прямой необходимости лучше оружия по шариатской зоне не таскать!
— Да подождем немного, проверим у женщин на выходе документы, а после и помещение.
Зеркало показало, как бледнеет в синеву ее лицо, а застывший в воздухе золоченый карандашик женщины казался вложенным в руку манекена.
— Да у женщин-то зачем?
— А я слыхал на днях, в убийстве кади шестнадцатого округа как раз и был замешан парень, что накинул паранджу. Уж потом как припустил не по-женски. Пытались задержать, раскидал. И ведь никаких примет.
— Ну, что творят, шайтановы дети! Эй!! — перешедший на крик голос наполнился деланной строгостью. — Есть кто внизу?
— Да, есть, не заходите сюда, — неожиданно спокойно отозвалась женщина, поворачиваясь к Жанне. Она тоже была бледна, очень бледна. Несколько мгновений обе смотрели друг другу в глаза. Карандашик упал на кафель, слабо звякнув. Женщина прижала палец к губам.
— Ну, так поторапливайтесь! Проверка документов!
Жанна мотнула головой: спасибо, конечно, но смысла-то никакого.
Женщина принялась вдруг с лихорадочной торопливостью перебирать свои свертки. Схватила один, из золоченой бумаги с красно-зелеными узорами, сорвала ленты, разрывая бумагу, высвободила что-то из розовой ткани, встряхнула.
В руках женщины была новехонькая паранджа, как раз на рост Жанны.
— Скорей! — еще обрывая этикетку, женщина уже протягивала одеяние Жанне.
Раздумывать было вправду некогда. Жанна утонула в розовых складках ткани. Когда она выглянула уже через решетку, женщина, еще сама не одетая, ожесточенно комкала нарядную бумагу. Слепив вовсе небольшой мячик, она бросила его в урну, и только потом сама накинула паранджу.
— Держи! — Женщина уже совала Жанне в руку еще один из своих нарядных свертков, а в другую руку изо всех сил вцепилась ледяными пальцами.
Толстоватые полицейские-турки (а кто, спрашивается, видал стройного турка старше тридцати лет?) достаточно снисходительно взглянули на женщину с невзрослой девушкой, обвешанных, несомненно, дорогими покупками.
— Еще кто-то остался в туалете? — спросил один, выразительно раскрывая ладонь для документов.
— Нет, вроде бы, не знаю, — спутница Жанны протянула пластиковую карточку.
— А на девушку? — Полицейский сканировал маленький четырехугольник карманным прибором.
— Проверьте вашу базу, — надменно произнесла женщина. — В данных должно содержаться, что у меня есть четырнадцатилетняя дочь, Иман.
— Вообще-то непорядок, уважаемая. Скоро замуж отдавать, а ходит без собственных документов. Проходите.
Оказавшись на улице, женщина прибавила шагу, увлекая Жанну, чьей руки по-прежнему не выпускала, к маленькому спортивному автомобилю.
— Вы меня здорово выручили, — Жанна, высвободив ладонь, попыталась, было отдать сверток владелице. — Дальше я легко разберусь сама.
— Послушай, девочка, я же вижу, ты что-то натворила. Полицейских сегодня в городе втрое больше обыкновенного, а документов у тебя нет, ведь так? Пересидишь несколько часов в безопасном месте.
— Так Вы не мусульманка? — улыбнулась Жанна, забыв, что улыбки не видно.
— Мусульманка.
Жанна отпрянула назад, невольным, но резким движением всего тела.
— Я прошу тебя.
— С какой это радости Вам мне помогать?
— Ты француженка.
— Я — да, Вы — нет. Вы — бывшая француженка.
— Быть может, — женщина не обиделась. Жанна давно могла бы уже, конечно, дать деру, но ее обуяло любопытство — обычный ее порок, за который уж столько раз ее справедливо ругали. Нет, ну надо же поглядеть, откуда берутся такие своеобразные коллаборационисты? Раз уж случай сам вышел. В конце концов, семь бед — один ответ.
— Ладно, — она уселась на переднем сиденье.
Вздохнув с облегчением, женщина тут же сорвала свое авто с места: полицейские, что должны были вот-вот показаться из туалета, верно, здорово ее пугали.
Через несколько минут они мчали уже мимо Люксембургского сада.
— Да, уж кстати, — говорить через вязаную решетку, которая лезла в рот, было препротивно. — Как Вас зовут?
Женщина ответила не сразу. Она, казалось, внимательно следила за дорогой. Ее руки, уверенно управляющиеся с рулем, были изысканно узкими, с хрупкими длинными пальцами. Маникюр на овальных, в меру длинных ногтях был неприметный, телесного цвета. Вот только колец на пальцах, пожалуй, ощущался явный перебор, и все тяжеленные, червонного золота. Кольца не шли рукам, никак не шли.
— Зови меня Анеттой, - наконец, не поворачивая к Жанне головы, сказала женщина.
Глава 8
Путь во тьме
— Отец Лотар, можно мне немного Вас проводить?
Священник, вышедший один из той двери, у которой стоял Эжен-Оливье, взглянул на молодого человека, не узнавая. Или все же узнал? Кивнул, но рассеянно, без своей доброжелательной улыбки.
— Я не очень люблю делиться такой неприятной дорогой, — произнес он наконец. — Сегодня я ночую не у себя в бомбоубежище, а в метрополитене.
Ну это ребенку понятно, что нельзя долго ночевать в одном и том же месте.
— А на какую Вам надо станцию?
— Пляс де Клиши.
— А Вам не кажется, отец, что заночевать там получится только завтра? — поинтересовался Эжен-Оливье. — Сегодня Вы доберетесь на Клиши разве что к утру.
— Пешком, конечно, — теперь священник взглянул на спутника внимательнее, улыбка
наконец скользнула по его губам. Эжен-Оливье ни за что не признался бы себе в том, что очень ждал этой сдержанно-одобрительной улыбки. — Но я воспользуюсь транспортом.
— Транспортом в заброшенном метро? Каретой с шестеркой белых лошадей или сразу
драконами?
— Как же вы, атеисты, все-таки романтичны, — вернул шпильку священник. — Увидишь. Вот что, юный Левек. Ты вправду составь мне компанию, но только в случае, если и сам можешь в том месте переночевать. Тогда я не стану искать никого другого. Мне понадобится на месте некоторая помощь.
— К Вашим услугам.
Пройдя не больше квартала по улице, они спустились на станцию Бастиль, смешавшись с пестрой толпой рабочих из гетто, безработных, среди которых преобладали негры большие любители сидеть на социальном пособии, рабочих-турков, самых трудолюбивых обитателей шариатской зоны. Парижское метро, еще в лучшие свои времена печально известное неудобством и запутанностью своих линий, теперь, когда половина веток пришла в негодность, сделалось совсем уж грязным. Опасаться проверки документов в нем, конечно, не приходилось, но вот карманы надлежало беречь. Нищие, устроившиеся целыми ордами в переходах и под ржавыми остовами рекламных щитов, мгновенно превращались в грабителей. Грязные ребятишки, клянчившие милостыню, которой, конечно, никто не подавал, шмыгали в толпе, выискивая подходящую жертву. Срезать, походя сумку, было для них сущим пустяком.
Указатели обозначали дорогу на действующие направления, пустые тоннели даже не везде были ограждены канатом. Что же, обеспеченные парижане сейчас не пользуются метрополитеном. Наземный транспорт с кондукторами считается более респектабельным.
Пробираясь вместе с отцом Лотаром мимо расположившегося прямо под ногами «блошиного рынка», выставляющего прямо на газетных листах амулеты и контрабанду, Эжен-Оливье все ловил себя на опасении — вдруг кто-нибудь в толпе догадается, что видит священника? Мысль идиотская, священник в отце Лотаре угадывался сейчас ничуть не больше, чем в нем самом — макисар.
Проехав два перегона, они вынырнули на платформе из течения толпы, свернув в черный рукав пустого тоннеля. - А Вы считаете благоразумным, Ваше Преподобие, бродить по пустым линиям? — Темнота, сменившая тусклый свет фонарей, даже радовала глаз, а упавшая вдруг тишина казалась после толчеи оглушительной. — У Вас ведь, небось, даже револьвера нет.
— А зачем он мне нужен?
— Ах, ну да, Вам же убивать нельзя! Но все же, ведь говорят, тут скрываются уголовники, воры, наркоторговцы, еще незнамо кто.
— А ты сам их видел?
— Честно говоря, не приходилось.
— Наркоторговцы, сутенеры, воры и убийцы благополучно бездельничают наверху, в шариатской зоне. Процент тех, кого ловит полиция, так ничтожен, что преступникам не из чего забираться в такие неудобные места. Полиция ловит ровно столько преступников, чтобы устраивать показательные казни, ну, вроде отрубания рук ворам. А остальных полиция просто контролирует. Это всех вполне устраивает.
— Благочестивые, пожалуй, более трудолюбивы.
— У них другие задачи, — отец Лотар что-то вытащил из кармана комбинезона. Послышались несколько тихих щелчков, а затем в черную пасть разверзшихся впереди сводов упала яркая полоса света. — Всякий мегаполис, даже самый противоестественный, должен жить, поддерживая сложный баланс. Когда он нарушается, проносится смертоносный ураган.
Под ногами было, конечно, сыро, приходилось перешагивать по шпалам, скорее угадывающимся под ногами.
— Я хотел, кстати, спросить, Ваше Преподобие, в чем фигня насчет того, что мусульмане утверждают, будто они лучше христиан, коль скоро «общаются с Богом напрямую»? Если, конечно, сбросить со счетов, что все это фигня от начала и до конца.
— Очень здраво, Эжен-Оливье. Для тебя, материалиста, ерунда все, во что мусульмане верят. Но если ты уже начал понимать, что стоит разобраться, как обстоит дело с их стороны и со стороны тех, кто верит иначе, чем они, то ты взрослеешь. Человек, замуровавший себя в стенах собственного мировоззрения, ограничивает маневренность своей мысли. Даже оставаясь материалистом, — отец Лотар легко улыбнулся, — ты получишь над ними преимущество, если будешь видеть их изнутри и взглядом христианина.
— Я понимаю. Но меня хвалить не за что, расспросить Вас посоветовала Софи Севазмиу. Так в чем же тут фишка?
— Скорее уж, в чем козырь, — снова улыбнулся отец Лотар. — Речь идет об игре крапленой колодой, а туз, к тому же, вытянут из рукава. Эта их «беседа с Аллахом напрямую в отличие от христиан» — всего лишь лишенная смысла трескучая фраза, но сколько народу велось на этот треск на рубеже веков! Итак, разберемся с начала. Обращаться к Богу напрямую превосходно может любой христианин, более того, он это и обязан делать. Обращение христианина к Богу называется молитвой. Бог слышит эти молитвы. В таком случае, быть может, мусульмане подразумевают диалог? Человек обращается к Богу и получает ответ. Но подумаем здраво, всякий ли человек способен адекватно воспринять нечто, обращенное к нему от непостижимого, сокрушительно непостижимого для нашего слабого разума начала? Ведь можно и рехнуться. Пойми, не Господь не хочет отвечать простым смертным, но простые смертные не способны вместить Истины. Случаются и смертные не простые, имеющие, скажем так, чтоб тебе было понятно, некоторую тренировку. Они ведут непрестанную борьбу со своей грешной природой, они направлены к постижению Истины всеми своими помыслами, всеми своими побуждениями. Мы называем их святыми. Так вот, святые иногда получают ответ. Они имеют откровения и видения, им доступно многое, недоступное нам. Мусульмане же полагают, что каждый из них способен к «диалогу без посредников», стоит ему, грешному, разъедаемому всеми страстями, только прочесть свою молитву.
— То есть они побормочут, потом вобьют себе в голову, что услышали ответ свыше? — хмыкнул Эжен-Оливье.
— В лучшем случае, — быстро возразил отец Лотар. — В очень хорошем случае дело обстоит именно так. Есть, не забывай, еще некая персона, чрезвычайно заинтересованная в диалоге с нетренированными существами.
— Это Вы про дьявола?
— Разумеется. Но и это еще не вся проблема. Сами противореча себе, они ведь имеют кое-кого, кто все-таки выполняет какие-то функции между ними и, не хотел бы сказать, Богом. Все эти имамы, муллы, шейхи, зачем они тогда?
— То есть в этих их всех заявлениях, что они-де лучше, чем мы, потому, что у нас есть духовенство, а они «говорят напрямую», вообще никакого смысла? Раз у них на самом деле духовенство-то есть!
Отец Лотар сделал вид, что не заметил слов «мы» и «у нас».
— Смысла нет, но и нет и духовенства, — отчеканил он. — Мусульманского имама корректно сравнить только с каким-нибудь протестантским пастором, баптистским проповедником. Но не со священником. Видишь ли, Эжен-Оливье, христианство, настоящее христианство, а не его поздние еретические профанации, религия таинственная. А ислам изначально безтаинствен.
— А что это все такое?
— Волшебство, как сказали бы дети. Тех функций, для которых христианину нужен на самом деле священник, в исламе просто не существует.
— А, хлеб в Плоть, вино в Кровь.
— Прежде всего, это. Знаешь, юный Левек, с одной бредовой мыслью разбираться легко. Но вот когда в одном утверждении накручено одно на другое несколько несуразностей, знал бы ты, как сложно это толково разъяснить. Вот эта фраза — «мусульмане говорят с Богом без посредников» — она бредова в несколько слоев. Но еще раз повторю, при полном отсутствии содержания эта трескучая формулировка здорово работала в те времена, когда они еще делали себе труд кого-то убеждать словами. Господи, сколько же раз подобное повторялось в истории человечества! С апломбом повторенная много раз чушь действует лучше любого заклинания.
— Никогда б не подумал, что ковыряться в их мозгах довольно интересное занятие. Всегда думал, что не стоит выеденного яйца разбираться, чего там они думают.
Луч фонаря в руках отца Лотара то укорачивался, упираясь в близкие преграды, то удлинялся, обозначая расширившееся пространство. В подземельях метро было как всегда душно и сыро.
— Строго говоря, их картина мира в чем-то ближе к реальности, чем твоя.
— Ну, знаете...
— С некоторыми оговорками, разумеется, — священник словно бы не заметил возмущения собеседника.
— Кади, которого я давеча подорвал, верил, что тут же после смерти займется сексом с семьюдесятью двумя гуриями.
— Не могу поручиться, но, скорее всего, его ожидания сбылись.
Эжен-Оливье засмеялся.
— Ты напрасно полагаешь, что я шучу, — по голосу священника Эжен-Оливье понял вдруг, что тот, в самом деле, говорит без тени улыбки. — Ты знаешь, что такое гурии?
— Сногсшибательные красотки, на которых не ложится пыль и грязь.
— Добавь, не имеющие женских месячных отправлений, не стареющие и не беременеющие. Ни в одном из авторитетных исламских источников не сказано, что гурии — это то, во что превратятся после смерти правоверные женщины. Некоторые исламские богословы поздних времен пытались под такое пригнуть, но это чистой воды натяжки. Гурии изначально созданы гуриями. Добавь к этому неустанную способность к сексу.
— Грязные бредовые сказки, только и всего.
— Средневековье, плохо знакомое с исламом, оставило нам довольно детальные описания демонов, называющихся суккуб и инкуб. Инкуб нас, благодарение Богу, сейчас не интересует. А вот суккуб нам весьма интересен. Это демон в женском обличье, ищущий половой связи с мужчинами. Скажу еще раз — демон в женском обличье, а не женщина. И такая вот половая связь с демоном всегда выходит смертному боком... когда одна черноокая красотка ухватит и пойдет ублажать так, что мало не покажется, а потом перекинет другой, а если не достанет силы развлекаться, придется есть особое мясо тамошних быков, весьма умножающее мужскую силу, да жевать побыстрее, потому что третья красавица уже тянет руки... И так — вечно, постоянное, непрестанное, жуткое совокупление с нечеловеческими существами, хоть умоляй, хоть кричи, ты ведь этого хотел? Ты считал это наградой? Ты пытался ее заслужить? Так получай, получай сполна!
— Вы в самом деле в это верите? — Эжен-Оливье споткнулся о разбитую шпалу, но удержался, не упал.
— Все, с чем мы сталкиваемся сейчас, давно описано, давно сказано. Вправду ничто не ново под луной. Кстати, о луне. Ты считаешь случайностью, что у нас солнечный календарь, а у них — лунный? Луна — мертвое светило в отличие от животворящего солнца. Все поклонники дьявола, во все времена, чтили луну.
— Вы считаете, что они поклоняются дьяволу? — Эжен-Оливье присвистнул было, но этот звук очень уж неприятно отозвался в угольной черноте.
— Я не могу это утверждать, коль скоро они сами этого не утверждают, — напряженно ответил отец Лотар. — Но как христианский священник я не могу не обращать внимания на то, что должно меня настораживать. Если мне говорят, что в раю человека встречают существа, весьма подходящие под описание суккубов, я должен спросить себя — а наверное ли это рай? Это больше походит на ад. Если луна выставляется главным символом некоей религии, как я могу не вспомнить о том, что от культа луны неотделим сатанизм?
— А я не могу представить себе, как можно всерьез верить в сатану, в ад, да и в рай, строго говоря, тоже. Они, по-моему, просто психи, фанатики со снесенной крышей, а вот Вы... Простите, Ваше Преподобие, но я не хочу врать.
— Да ничего. Где-то тут была эта штука? Ага! Сейчас доберемся с комфортом.
Фонарь выхватил из темноты тележку с длинным рычагом-палкой, напоминающим детские качели.
— Роскошь! Дрезина на ходу! В самом деле, шикарное у Вас средство передвижения, Ваше Преподобие.
— Переведем ее на основной путь, — священник, высвобождая руки, прикрепил фонарь к комбинезону. — Погоди, я перевожу стрелку. А теперь взялись!
— Уф-ф! — Эжен-Оливье запрыгнул на узенькую платформу. — Только как бы Вы добирались, если б отправились одни? Пешком?
— Зачем же? Так же бы и добирался.
— Вы хотите сказать, что гурия — это и есть этот самый суккуб? — Эжену-Оливье казалось, что отец Лотар занимается все-таки изрядной ерундой.
— Я хочу сказать, что дьявол, в общем, довольно часто выполняет свои обещания, — резко сказал священник. — Он говорит — ты получишь возможность иметь сношения с семьюдесятью двумя черноокими красавицами.
Превосходно, думает человек, но ему не приходит в голову спросить: а будет ли мне от этого хорошо? Но когда одни из двенадцати врат этого примечательного места отворятся для него, будет уже поздно. Поздно будет кричать,
— Вы смогли бы качать дрезину в одиночку? — недоверчиво спросил Эжен-Оливье.
— Сколько раз так делал. У нас еще в семинарии уделялось большое внимание спорту. Полезная привычка, как я не устаю убеждаться.
Дрезина потихоньку набирала ход.
— Ну, так что ты хотел сказать о моей снесенной крыше?
— Я так не говорил.
— Что поменяется, если ты выберешь в мой адрес более вежливое выражение, чем в адрес мусульман?
— Вы правы. Отец Лотар, а Вы не... Вы не играете в игру? Я могу понять, что Вы очень любите мессу, и могу понять, что пока живы, не позволите всяким там запретить Вам ее служить. Могу понять, что христианство — достаточно важная часть нашей культуры, чтобы за нее можно было умереть. Но все-таки эти штуки... дьявол там, демоны, ангелы, рай, ад... Я думал, что даже священники давно уже считали это ну как бы символами.
— Поколения католических священников, что считали дьявола риторической фигурой, остались в прошлом! — Резко, в промежутках между качаньями рычага, заговорил отец Лотар. — Думаю, они горят в том самом аду, который также почитали за риторическую фигуру, эти священники двадцатого века! Из-за них Римская Церковь пала, а затем перестала существовать. Именно они сказали, как в дурацком анекдоте, «и вы правы, и вы правы, и вы по-своему правы». Все народы идут к Богу, только каждый своим путем! Незачем и миссионерствовать, коли так! А без сознания того, что является единственным сосудом Истины, Церковь Христова не живет. Это — глаз без зрения, тело без души. Столетиями Римская Церковь говорила — «права только я»! В двадцатом веке ее разъел либерализм, и она сказала — «всяк прав по-своему». На этом католицизм кончился, начался неокатолицизм, то есть слегка театрализованная гуманистическая говорильня. Знаешь, как нас учили в семинарии? Если Святое Причастие упало на пол, священнику надлежит сперва опуститься на колени, вылизать в этом месте камень, а затем взять специальное долото и стесать в порошок слой, которого Причастие коснулось. Ну, этот каменный порошок тоже потом надо собрать, словом, много чего еще надо делать... И все это может не казаться человеку идиотизмом только при одном условии. Он должен верить, что имеет дело с Плотью Христовой. А если он считает, что пресуществленная облатка — это как бы Плоть Христова, символически Плоть Христова, то можно просто поднять и в карман положить, а потом спокойно ходить по этому месту, как и делали уже лет семьдесят неокатолики. Еще интереснее — лишние облатки они после мессы вообще выбрасывали, ты подумай, лишнее Тело Христово! Разве захочется умереть за облатку, которую ты сам вытряхиваешь из Потира в мусорное ведро? И вот, когда настоящий враг, почитающий истиной только себя, а сговорчивых либеральных католиков втихую — дураками, пришел, никто и не захотел умирать. И вместо них умерла Римская Церковь.
— Не совсем никто. Мой дед... Он был... Все в нашей семье были министрантами Нотр-Дам. Он был убит, когда ваххабиты пришли захватить собор. Он умер за Нотр-Дам, а священник сбежал.
— Так ты — внук мученика? Ты счастлив, он стоит за тебя.
— Но ведь дед-то как раз был этим, неокатоликом, как Вы говорите. Он и ходил к нелатинской коротенькой мессе, и Причастие, наверное, в руку брал.
— Он мученик, прочее неважно. Пойми, не мирянину решать, как обращаться со Святым Причастием, какой должна быть месса. Неправильно наученного мирянина Господь простит. Вся ответственность — на духовенстве. Вот Господь и послал твоему деду стойкости, а священнику не послал. И все же таких, как твой дед, было мало, очень мало. Неокатолицизм разъел веру. Нетрепетное обращение с Причастием, отсутствие постов, тут слишком много соблазна и для мирян.
Дрезина летела в темноте, луч света слишком быстро скользил впереди, чтобы что-то можно было разглядеть в нем.
— Погодите-ка, отец Лотар! — вдруг дошло до Эжена-Оливье. — Сколько же Вам лет?
— Мне тридцать три года.
— Так как же Вы могли учиться в семинарии?
Священник засмеялся, ритмично орудуя рычагом.
— О, я успел официально проучиться целый год! Только потому, конечно, что семинария не была неокатолической, их-то все позакрывали двумя годами раньше. А я успел застать семинарию Флавиньи, фантастическое место, там был монастырь еще во времена Карла Мартелла. Представь только, я жил в стенах, что помнили времена, когда Франция даже еще не почиталась «возлюбленной дочерью Церкви», а только зарабатывала свое право на этот титул! И камни их помнили, я это чувствовал. Лет мне было, как тебе, в эти годы очень обострен внутренний слух. В конце двадцатого века, понятно, древний монастырь сделался никому не нужен. Стены выставили на продажу. И несколько духовных Детей Монсеньора Марселя Лефевра купили Их для Священнического Братства Святого Пия Десятого. Так же, как и стены семинарии Экон в Швейцарии. Раньше три младших курса семинарии размещались во Флавиньи, а в Эконе учились старшие семинаристы. Но это уже с десятых годов изменилось, во Флавиньи стал преподаваться полный курс.
Отец Лотар замолчал, вспомнив вдруг, как вернулся домой на Пасхальные каникулы, семинаристом, уже несколько месяцев как получившим благословение на сутану. В комнате, привычной, но такой уже чужой, сидел на кровати потрепанный плюшевый медвежонок, с которым он спал все детство. Ну, на такое способна только его мама: медвежонок был наряжен в новехонькую сутанку с белым воротничком! Лотар прикрыл сперва дверь, а потом уже взял медвежонка на руки. Да, брат, мы с тобой оба за это время покрутели.
Господи, как же он гордился этой первой суконной сутаной до полу, и какая же она была тогда неудобная! Особенно неудобно было играть в футбол. Третьекурсники злорадно пугали, что на летних каникулах, во время общего выезда в Альпы, придется еще и заниматься «в мундире» альпинизмом.
«Либо это будет единственное ваше платье, либо вы никогда не будете в нем сами собой!» — приговаривал старенький аббат Флориан, помнивший еще самого Лефевра.
Никаких уступок веку сему! Жизнь шла неспешной средневековой чередой. Никаких мобильников, интернет только в библиотеке. Крошечная келья, прескучного вида, невзирая на древность здания. Больше она походила на номер в беззвездочной гостинице, чем на келью. Стен не четыре, а, строго говоря, две. В одном простенке окошко, в другом — дверь. Стол, стул, кровать, шкаф, маленькая раковина в углу. Мыться изволь бежать в общий душ, вместо халата — та же сутана на голое тело. Нельзя держать ничего съестного. Даже баночки кофе или пакетиков чаю. Филиппу Кенберу, его сокурснику, частые чаепития рекомендовал врач. Он получил официальное разрешение, нет, не поставить в келье чайник! Заходить в неположенное время на кухню и там заваривать себе чаи сколько угодно.
В келье так тесно, что два человека одновременно постоянно толкали бы друг дружку локтями. Но двух человек одновременно в келье не может быть. Если соученик попросит разрешения покопаться в твоих книгах, ты, конечно, можешь его пригласить. Ты отворишь ему, пропустишь внутрь и останешься дожидаться, стоя в открытых дверях, пока он выберет необходимое. Если поиски затянутся, можешь, конечно, отойти сам за каким-нибудь делом. Но войти внутрь ты не можешь. Правила монашеского общежития, с которых взяты были позднее правила семинарские, сочиняли не дураки.
Нет такой дисциплины, которую вы не одолели бы по книгам, — повторял все тот же аббат Флориан. — Шесть лет в семинарии нужны не ради знаний».
Он, конечно, слегка преувеличивал, этот аббат Флориан. Одна дисциплина была все же не такой, чтобы одолеть ее по книгам. Прикладная литургика.
Оказавшись в том зальчике в первый раз, Лотар решил было, что попал всего лишь во внутреннюю часовню. Зачем было ее запирать семью замками, печатать семью печатями, Боже упаси пускать в ту дверь мирян! Комната Синей Бороды, да и только. Ну и что? Алтарь, табернакль, свечи, все, что нужно для службы.
Фальшивый алтарь. Ненастоящий потир. Игрушечная часовня, тренажер.
Кадило выше! Кадило ниже! Не туда, сначала вниз! Слишком широкий взмах! Заново!
«Oremus»* (Помолимся (лат.).)
Нет! Сначала!
«Oremus»
Заново!
«Oremus»
И так по двадцать раз кряду.
Все остальное ему ведь и пришлось доучивать потом по книгам: литургику теоретическую и гомилетику, богословие догматическое и богословие моральное, латынь, древнегреческие азы. Но никакие книги не отточат жеста рук, взмаха кадила, не выпрямят спины, не выровняют шага.
Как же хорошо, что был хотя бы этот, один, год. Солдатский, казарменный год, когда вся сила воли собирается для того, чтобы от собственной воли отказаться. Какая же это монотонная, тяжелая проза — будни хранителей Чаши Грааля. Романтизма достает ненадолго. Говорили, во Флавиньи поступают каждый год человек пятнадцать-двадцать, Экон заканчивают каждый год человек пять-десять.
День, начатый до рассвета с мессы. Длинные трапезы под чтение Святых Отцов. За пятнадцать минут до конца обеда, правда, ректор дает знак прекратить чтение. Это означает, что можно поболтать за бокалом красного. Но эти пятнадцать минут — не единственное время для болтовни в течение дня. Сразу после обеда — час, посвященный прогулке по монастырскому саду. Раз-другой ты, конечно, можешь молча побродить по аллеям в одиночестве. Но если ты будешь гулять один каждый день — тебя очень скоро вызовет модератор. «Священник должен быть открыт к людям. Это время отведено общению», скажет все тот же аббат Флориан, убитый, — кстати, в Пикардии пять лет назад. Зато после Комплетория36, часов с девяти вечера, уже не пообщаешься ни с кем. Наступает «большая тишина», до утра. Говорить запрещено. В Великий Пост иногда объявляются целые дни «большой тишины», даже на кухонном дежурстве надлежит показывать знаками: вертишь в руке картофелину, сжимая другой незримый ножик — где, мол? Кивок головой в ответ — в том ящике.
Нет, что там казарма, в казарме нет никому дела до твоей внутренней жизни, до того, проводишь ты досуг один или выделяешь кого-то из прочих, что в семинарии тоже отнюдь не приветствуется.
Гордость, оборачиваемая во благо: я избранный, из немногих. Горечь, отравляющая течение дней: нас слишком мало, избранных. От пяти до десяти священников в одном выпуске — и это на всю Европу! А иной раз и с Азией приходится делиться, и каждый раз это вызывает недовольство. Еще бы! «В шесть утра я служу мессу у себя в Сан-Контене, — жаловался один старенький аббат. — Потом прыгаю в автомобиль, благо одно, мне лошадиных сил не занимать, мчу как автогонщик, вторую мессу37 служу в Гизе. Оттуда гоню в Лаон, и хорошо, если с Божьей помощью успеваю хотя бы начать Литургию до полудня. Уж в Лаоне и завтракаю, хотя, честно говоря, из Гизадо Лао-на без чашки кофе за рулем тяжело. Но только при таком вот каторжном образе жизни, молодые люди, не стоит утешать себя сознанием востребованности твоего труда. Это все не от переизбытка верных, а от малого количества нас! Католиков ничтожно мало, а нас, их пастырей, еще меньше».
Что же, Лотар был к этому готов. Был готов ко многим скорбям из тех, о которых предупреждал аббат... Господи, как же его звали?.. Аббат Белеф!.. и ко многим другим. Он был готов к тому, что служить скорее всего придется в каком-нибудь старом амбаре, что по дороге в этот амбар он будет проходить мимо какой-нибудь прелестной барочной церковки, превращенной в туристический центр с музеем и сувенирной лавкой, или, что еще больнее, мимо какого-нибудь псевдоготического ли, классицистического ли храма, «не представляющего архитектурно-исторической ценности» и «по требованиям местного населения» отданного под мечеть* (Это уже не фантастика, хотя случаи предоставления церковных зданий под мечети известны покуда, кажется, только в Германии. Однако же французские власти сейчас предпочитают, чтобы храмы разваливались, лишь бы не отдавать их католикам-традиционалистам. Все старинные здания, которыми сейчас владеют традиционалисты во Франции, выкуплены за огромные деньги их паствой).
Его готовили, и он был готов. Но к тому, что прервало его обучение, не был готов никто. Правительственные войска оцепили Флавиньи во время мессы, потому никто этого и не заметил. Но что бы изменилось, если бы обитатели семинарии увидели что-то прежде, чем солдаты растеклись по кельям, коридорам и залам? Ну, можно было забаррикадироваться, просидеть несколько суток в осаде. А что толку, пресса бы не отреагировала. Ну, съехались бы верные, встали бы лагерем — с детьми, с крестами, с иконами. Не дай Бог, кто-нибудь бы пострадал. Флавиньи было ликвидировано правительственным распоряжением, а на его закрытие бросили войска, что состояли тогда на две трети из мусульман* (Данные по Германии: «В рядах бундесвера проходят службу тысячи мусульман», — заявил в интервью радиостанции «Дойчландфунк» (25 марта 2004 г.) подполковник Удо Шниткер, представитель министерства обороны ФРГ. Точное число их неизвестно, ожидается, однако, что в будущем количество солдат-мусульман будет возрастать), а на одну треть из неверующих французов. Последние таращились на облаченных в сутаны семинаристов и преподавателей, как на каких-то экзотических дикарей, откровенно развлекались.
Когда преподаватели торопливо укладывали литургическую утварь, стремясь предотвратить прикосновение к ней рук непосвящённых, кто-то из дьяконов послал Лотара поискать пустых картонок и шпагата. Вспомнив, что изрядный запас должен быть в кладовке на втором этаже — три дня назад он сам распаковывал доставленные со склада пачки бумаги для принтера, блокноты, ручки, Лотар помчался по лестнице. Двери в Комнату Синей Бороды оказались распахнуты настежь. Там хозяйничали двое парней - французов, несомненных французов. Один, рассевшись на полу, хлебал колу из «потира» — пустая бутылка валялась рядом. Другой с любопытством вертел в руках «табернакль», ухваченный с алтаря-тренажера. Лотар, заходя в зал, еще сам не зная, с какой целью, не сумел сдержать смеха. Вообразили, значит, что разоряют часовенку. Интересно, определят ли их черти на не самую горячую сковородку ввиду несоответствия намеренья результату?
«Ты-то чего смеешься, — изумился солдат, невольно поднимаясь на ноги. — Что это тебя разобрало, а, аббат?»
«Я еще не аббат, — Лотар с удовольствием направил кулак в слаборазвитую челюсть военнослужащего, — зато ты уже идиот».
Как же все-таки невыносимо мало было этого единственного года во Флавиньи, года и одного сентября, если точнее. — Здесь нам надо слезть и перевести стрелку, — священник перестал раскачивать рычаг. Что ж, уж на что хорошо Эжен-Оливье сам ориентировался в подземельях метрополитена, надлежало честно признать, что у отца Лотара это выходило не хуже. Вскоре путь во тьме продолжился. Но никогда еще Эжену-Оливье Левеку не было до такой степени не по себе, до такой степени жутковато в безопасном и надежном мраке подземелья. Быть может, потому что он занимался сейчас тем, чего также не делал никогда в своей жизни: он представлял себя мусульманином. Даже не нынешним, а из тех, из шахидов, которых так много было в начале столетия, когда они еще только устанавливали свое полумировое господство. Вот он, с бандой таких же, ворвался с огнеметом в детский садик, в разгар какого-нибудь смешного праздника, допустим, Жирного Вторника, когда малыши восторженно калякают друг дружке рожицы углем и акварелью, водят хоровод и лакомятся блинами. И вот эти детишки уже заложники, уже можно объявить, что за каждого раненого повстанца их будут убивать по трое, по пять, цифра зависит от количества, какое удалось захватить. И выставлять условия, за невыполнение которых детей тоже станут убивать. Например, чтобы отменили закон о хиджабе. (Ведь, кстати, так они и добились своего тогда. После двух или трех захватов заложников наши деды и бабки сами потребовали от правительства, чтоб, значит, прекратило подвергать риску жизни их детей. А мусульманки пусть ходят в школу в чем хотят...) Сначала угрозы, потом чтоб испугать побольше, первый ребенок, пристреленный на глазах у других, уже боящихся даже плакать. А полароид с беззащитным трупиком крупным планом отправить на волю с заложником, по какой-то прихоти выбранным жить. Но они знают, что любое заключенное с ними соглашение можно признать недействительным, когда все заложники будут освобождены или перебиты. У них только одна цель — устрашить, сломить, Поэтому они, в общем, готовы умереть. Пусть наширявшись энергетиками, но более менее в своем уме — готовы. Вот, забрызганный невинной кровью, он звонит домой, куда-нибудь в Эмираты, прощается с матерью, сообщает, что идет к Аллаху. Та призывает на него всяческие благословения, сообщает, между прочим, что уже пригласила гостей на его «свадьбу с черноокими небесными девами». Вот он, Наконец, падает среди тел своих жертв. А потом? Есть ли что-то потом? Хорошо, есть или нет, даже неважно. Главное, он сам верит, что есть. И во что же он верит? Вот ему открываются врата, ведущие в Место, где текут четыре реки. Одна — из молока, одна — из меда, одна — из воды, и одна, между прочим, из вина. Неужели стоило убивать детей ради бесплатного меда? Пусть он думает, что стоило. Ох, как же трудно в это въехать. Вот к нему выходят навстречу эти черноокие, целая толпа, все одинаково красивы, все жаждут заняться с ним любовными утехами... Будут ли они вести какие-то разговоры или сразу, так сказать, к делу? Да и умеют ли они говорить? И о чем? Они же не люди. Это только секс, только алые рты, белые руки, слишком белые, мертвенно-белые, лунные, хваткие, цепкие руки... Они неживые, значит, они мертвые... Ох!
Эжен-Оливье тряхнул головой, стряхивая жуткое наваждение.
— Ну вот мы и на месте, — сказал отец Лотар.
Достарыңызбен бөлісу: |