В бильярдной Лесамы было шесть или семь игральных столов, один из которых, находившийся у самого входа, был отведен под карамболь [Разновидность бильярдной игры.]. Он предназначался для лучших игроков. Часть помещения занимала стойка, за которой стоял Лесама, толстый господин — не помню, чтобы я когда-нибудь видел его смеющимся, — и при нем две не слишком ухоженные женщины, передвигавшиеся как автоматы. Находились там также два киоска-холодильника, один с пивом, другой с газированной водой, и еще кое-какие необходимые для такого места вещи.
Во время страстной недели в этом помещении обретали приют не менее ста пятидесяти человек. Они входили с жаркой улицы, нагнетая и без того тяжелую атмосферу. Причем с улицы входили, толкая ногой дверцу, вроде тех, что показывают в барах в ковбойских фильмах, и ты лицом и телом ощущал толчок горячего воздуха, приносимого снаружи. Ты ощущал сонливость, как в сауне, но этому не было ни альтернативы, ни спасения: или ты оставался на пыльной и жаркой окраине, созерцая свою нищету и погружаясь в ничегонеделание, или сносил температуру чуть более высокую, но зато играл в бильярд, пил хорошо охлажденное пиво, и что самое приятное — там не было пыли.
Как только ты входил туда, тебя сразу же обволакивала вся эта особая атмосфера. Ты слышал эти «кла-пра-пра-пон-бун-бун» — звуки, которые одновременно, в разной тональности и сочетании доносились с бильярдных столов, и, естественно, возгласы, если удар срывался. У первого стола — непременно Куро [«Красавчик».], лучший из игроков, маэстро карамболей от одного, двух, трех и четырех бортов сразу. Собранный, невозмутимый среди этого гама, потных лиц, прихлебывающий пиво после каждого удара, вызывающий на поединок любого соперника или подрезающий очередной шар. Мы и впрямь сдерживали дыхание, когда Курро торжественно готовился нанести удар по шару. Ведь ставки были по пятьдесят кордоб [Национальная денежная единица Никарагуа.]. А при безденежье, в котором мы жили, это действительно волновало — одним ударом проиграть или выиграть пятьдесят или сто кордоб. Лесама, находившийся за прилавком, искоса наблюдал за игрой Курро. Но на других столах шум не стихал, и восклицания игроков перекрывали щелканье десятков шаров: «Посмотри-ка, здесь тебе лучше всего! Этот пятнадцатый плохо стоит! Нет, отец, этот удар для взрослых! И почему ты не бросишь лучше рукой? Тебе бы понравилось, король мой... Это тебе не бездельничать или бутылки опрокидывать... Привык детей малых шпынять... Поосторожней, эй, поосторожней... Ты оценил, как тонко я сыграл..? Игра, игра...» И вновь столы готовились к игре. А о существовании четырех вентиляторов ты догадывался лишь по их гудению, так как, сколько они ни вращались, какие героические усилия ни предпринимали, ты ни в малейшей степени не ощущал свежести в воздухе. Их же гудение служило только для того, чтобы разгонять по бильярдной различные звуки, которые, ударяясь о стены, отскакивая от сукна, там накапливались и сливались и в итоге еще больше разжигали тебя. Заведение Лесамы было Вавилонской башней, целым городом, сумасшедшим домом, где было очень жарко, очень шумно и где пахло мочой. Ты приходил туда развлечься, но в конце концов, не выдержав всего этого, уходил. И представляешь, в Леоне больше некуда было зайти. Потому что и публичные дома бывали закрыты — ведь проститутки в моем городе всегда были очень набожные женщины. Проститутки, могу тебя уверить, «не работали» в страстную неделю в Леоне... Трудная задача раздобыть в Леоне проститутку в страстную пятницу! Они не «работали» вплоть до субботы. То есть на протяжении всей страстной недели проститутки не «работали», кабаки, китайские рестораны были закрыты. Потому что считалось, что ты не можешь даже в пелоту [Баскская национальная игра, популярная в испаноязычных странах.] сыграть на своей улице. Дескать, ты бьешь не по мячу, а по самому Господу и богохульствуешь. И тогда... Что тебе оставалось?.. Идти в бильярдную Лесамы. Иного не было.
Итак, я познакомился с Леонелем Ругамой, но не вспомнил его и окончательно не признал, пока один товарищ, мой друг и большой физиономист, которого звали Мануэль Ногера, в один из дней страстной недели не прошел мимо нас — меня и Леонеля, — сидевших на зеленой траве Центрального парка Леона.
Мы с Леонелем хотели поговорить, но в не столь людном месте, как у Прио, потому что, припомни, я ведь участвовал в манифестациях, а мой отец был одним из руководителей оппозиции. По тем же причинам мы не могли спокойно побеседовать и у Лесамы, а ходить по уличному солнцепеку не хотелось. Словом, у нас не было иного выбора, как отправиться в Центральный парк и присесть на траву под каким-нибудь деревом, в его тени. Для человека бедного там было самое прохладное место в городе, так как в Леоне очень мало деревьев. А у меня дома, само собой, не было кондиционера. Был он только в университете, тоже закрытом. Ведь даже дон Виктор, университетский смотритель, не оставался там на страстную неделю.
Так вот, беседовали мы в парке.
И когда мы там находились, случилось так, что мимо шел Мануэль. Он поприветствовал нас, сказав, обращаясь к моему спутнику: «Здорово, Леонель!..» А мне-то этот «Леонель» сказал, что его зовут Марсиаль Окампо. «Что за Леонель? — ответил он. — Меня зовут Марсиаль». — «Э-э, не гоношись, ты — Леонель Ругама. Ты что, не помнишь, как мы вместе учились в «Сан-Рамоне»?» — «Ах, чтоб меня! — сказал я себе. — Точно, этот парень — Леонель Ругама». Тут я вспомнил, что он мне остался должен за двадцать булочек. Он тогда жил в пансионе коллегии «Сан-Рамон», а я был приходящим учеником, и он просил меня приносить ему по две булочки из тех, что каждое утро приносил продавец ко мне на дом. А в конце каждой недели он расплачивался. Это была дружеская услуга. Но он неожиданно исчез из «Сан-Рамона», уехал, не заплатив мне за двадцать булочек.
Леонель всегда ставил перед собой какую-нибудь одну цель; с возрастом это стало основной чертой его характера. Он хотел стать настоящим мужчиной, но не в смысле самца, а человека, принимающего на себя историческую ответственность, обязательство перед окружающими отдать все для счастья людей. Путеводной звездой Леонеля был команданте Эрнесто Че Гевара, который погиб незадолго до описываемых событий. Почти всю свою политическую работу со мной Леонель построил в тот момент на выработке у меня чувства долга, стремления вырвать других людей из пут нищеты, эксплуатации и поднять их революционный настрой. Конечно, он говорил со мной и об историческом материализме, о котором я уже немного знал из нескольких брошюрок, прочитанных в университете, и из других печатных издании вроде заявлений, студенческих газет... То есть в основном Леонель делал упор на это. Помнится, однажды в университете развернулись дебаты по идеологическим вопросам. Я подошел к одному из образовавшихся кружков. Леонель находился в самом центре дискуссии. Он был марксистом-ленинцем и антиклерикалом. И в ту минуту он, нахмурив брови, сказал группе товарищей, торивших с ним: «Нужно быть как Че... быть как Че... быть как Че...» Его жесты, движения и эта его фраза со всей взрывной силой, которую она в себе заключала, запали мне глубоко в душу. «...Быть как Че... быть как Че...» Я вышел из университета, повторяя про себя, как испорченная пластинка, эту фразу. Даже сейчас я отчетливо помню его жесты и выражение лица, твердость, с которой Леонель произнес: «Быть как Че... быть как Че...» Разумеется, я и сам не представлял себе того влияния, которое этот разговор оказал на меня впоследствии, ибо именно с того времени я начал изучать Че. А привлекает в этом один момент, о котором мне ничуть не стыдно сказать: к Сандино я пришел и узнал его через Че, потому что я отдаю себе отчет в том, что в Никарагуа, чтобы быть как Че, надо быть сандинистом. Таков единственный путь для революционера в Никарагуа.
III
Вот так я начал работать на революцию, и с тех пор не прекращаю трудов моих. А знаешь, как я тогда себя ощущал? Как ребенок, когда его первый раз приводят в школу. В этот день беззаботное детство как бы кончается, поскольку появляются обязанности. Когда ты вступаешь во Фронт, происходит нечто схожее. Но на ином уровне, и, понятно, не в смысле счастья. Просто, если ты последователен и если, как говорил Че, организация, в которую ты вступил, революционная, а революция подлинная, то ты пойдешь до конца — до победы или до гибели. Раз ступив на этот путь — а работа и обязанности возрастают все больше, — ты как бы попадаешь в вихрь. Или движешься по спирали (ясно?), витки которой непрерывно нарастают. И вот тебя уже целиком и полностью засосало... Надо находить конспиративные квартиры для товарищей, работающих в подполье, помещения для проведения собраний, под склады оружия и для «почтовых ящиков». Надо добывать автотранспорт, договариваться, где и что можно отремонтировать, собирать сведения о шпиках, следить за домами любовниц гвардейцев. Так я начал работать, то есть делать все, что мне поручали и что я сам считал необходимым. Большой подпольной организации в тот момент не существовало. Так, СФНО в Леоне представляли только Леонель, Хуан Хосе, Гато («Кот») Мунгия и Камило [Имеется в виду Камило Ортега Сааведра, родной брат У. и Д. Ортеги Сааведра, погибший при обороне Монимбо в 1978 г. на начальном этапе общенародного восстания, которое вскоре переросло в гражданскую войну.]. Но работа, которую проделывал каждый, была очень значительной. Закладывались основы будущего. Я думаю, что если сейчас оглянуться назад, то принятие в то время решения вступить во Фронт заслуживает самой высокой оценки. Нужно понять, что это было после Панкасана, в действительно очень тяжелое время. Да, я так считаю. Я также полагаю, что на решение вступить во Фронт в те времена — это «те времена» звучит для меня как библейские сказания — влияло и стремление быть причастным к борьбе. Как никто другой из товарищей, я располагал информацией обо всей организации. Да, имя СФНО, что называется, гремело. Лозунги на улицах, надписи на степах. Партизаны организовывали нападения, и о них сообщали все радиостанции, и вся страна прислушивалась к вою полицейских сирен. Информация об этом нарастала. Нас заставляли видеть самих себя такими, какими мы представали в миражах шумихи. И это было прекрасно. На мессу в Кафедральный собор Леона я ходил только для того, чтобы услышать, о чем говорили после ее окончания люди на церковной галерее. Об этом же можно было услышать на стадионе перед началом матча, на ступенях здания факультетов гуманитарных наук университета или в рабочих мастерских, в парикмахерской, где у соседнего кресла парикмахер комментировал то же самое с другим клиентом. И тогда, бывало, про себя подумаешь: «Знали бы они, что я из Фронта». И вот что интересно: вооруженные акции любого революционного авангарда морально и политически укрепляют не только массы, то есть воздействуют не только вовне, но их воздействие направлено и вовнутрь, также морально и политически укрепляя сам этот авангард. Они поднимают боевой настрой участников борьбы... Это и целом богатый содержанием феномен, и, чтобы полностью понять его, следует его прожить. Представь, втайне — про себя — ты ощущаешь: я — в авангарде.
Пропаганда, рассчитанная на массы, настигала и нас, и в определенный момент мы сами — также и под воздействием, как я уже говорил, чувства причастности к борьбе — считали СФНО мощной организацией. Что касается других товарищей, я не знаю, но со мной происходило нечто подобное. Иногда, охваченный какими-то подозрениями, раздумьями, я понимал, что нас было всего ничего, какая-то горстка, как в то время говорили гвардейцы. Тогда заряженность на борьбу превращалась в предохранительный клапан, питавший мечтания и желания... Таким образом, готовность бороться позволяли сохранять лазейку для надежды на то, что это опасное дело, дело грозное, будет чуть полегче, не таким опасным, что ли. Понимаешь? Нацеленность на борьбу позволяла при вполне извинительных обстоятельствах мечтать наяву. Я взял бы на себя смелость утверждать, что таковы были зародившиеся и день ото дня возраставшие чувства большинства участников борьбы. Клан Сомосы с его 45 годами диктатуры также представлял собой фактор, влиявший на то, что народ накрепко связал себя с этой надеждой. Ты понимаешь? В конечном счете народ и СФНО всегда думали одинаково. Однако, когда в повседневной работе реальность и практика абсолютно ясно доказывали, что ты слишком уж размечтался, то тебя охватывало вполне понятное разочарование. Что на деле мы — лишь горстка людей. Но тут сразу же вспомнилось (это было как бы подспорье или вера, называй как знаешь), что за готовностью бороться — целое море всякого разного, то есть реально существующих людей, вещей, планов и средств, о которых ты еще ничего не знаешь. Подобные размышления и были для нас хлебом насущным до тех пор, пока понемногу наше дело не стало на ноги. А когда уже была проделана значительная работа, в самый разгар революционной борьбы, ты в значительной мере уже обрел силу и тебе большое и глубоко личное удовлетворение доставляло то, что, как говорил Модесто, ты стал мачетеро революции [Мачетеро — рубщик сахарного тростника. Происходит от испанского слова мачете — (длинный и широкий нож, которым рубят тростник). Здесь мачетеро — синоним простого труженика.].
Я хочу, чтобы ты понял, как это тяготит, когда, войдя в организацию и окунувшись в работу, ты приходишь к пониманию того, что... ну ни колышка нет! Что Фронт не представляет собой большой силы. Что он — это лишь несколько человек, и в лучшем случае только в Леоне, Манагуа и Эстели есть несколько героев, дерзнувших принять вызов. Храбрецов, которые приняли вызов истории и начали борьбу. Как говорил Томас [Томас Борхе, единственный из основателей СФНО, оставшийся в живых. Член сандинистского руководства, министр внутренних дел Никарагуа.] о Карлосе Фонсеке, мы были и трудолюбивыми муравьями, и молотом, были неподатливы и по своему происхождению прихотливы... И совершались нападения, приводились в исполнение приговоры врагам, о чем сообщала пресса, поскольку эти действия были направлены непосредственно против диктатуры. Это было беспредельной дерзостью и политической ересью в глазах буржуазных партий, консервативной и либеральной. И, по-видимому, социал-христианской и социалистической. Эти последние записывали нас в мелкобуржуазные авантюристы. На университетских сходках цитировали нам параграфы из книги Ленина «Детская болезнь «левизны» в коммунизме». Но сейчас я хочу подчеркнуть, что сообщения о СФНО в газетах, по радио и телевидению оказывали воздействие и на нас. По крайней мере, так происходило со мной. Причастность к борьбе и этот отмеченный мною феномен были словно самый вкусный леденец. Но как быстро тает во рту всякий леденец, так же быстро проходило и воздействие этих факторов. И наступала проклятая действительность... Ты осознаешь, что ничего этого нет, и уже не без страха смотришь вперед. Я, например, понимал, что многим суждено погибнуть. Разве мог я не подозревать или не догадываться, что пока борьба не станет массовой или пока мы не превратим ее в войну вооруженных масс, то потери будем нести именно мы, то есть те, кто пока был жив и работал. А страх перед смертью был велик, поскольку, работая легально, хоть и рискуешь жизнью, но не так, как в подполье. Я бы сказал, что, чем меньше играешь со смертью, тем больше ее боишься, и наоборот.
Словом, ты вступаешь во Фронт, поскольку веришь в его политическую линию. И страшно тебе или нет, но ты должен работать или выйти из борьбы. Однако неизменно оказывается, что люди верят в способность Фронта разбить Сомосу, разбить его гвардию. И в СФНО вступают, чтобы стать одним из тех, кто свергнет Сомосу. Скажу больше, все то, о чем я рассказывал, проявляется и происходит с тобой не только при вступлении во Фронт. Уже после шести лет легальной работы, когда я уходил в горы [В терминологии латиноамериканских революционеров «горы» символизируют партизанское движение, партизанскую борьбу, вооруженный путь революции.], то поднимался туда с мыслью, что горы — это сила. Ведь существовал целый миф о товарищах в горах. Миф о Модесто, который там, наверху. А в городе мы, подпольщики, и те, кто действовал легально, говорили о горах как о чем-то мифическом. Там де наши силы, лучшие люди и оружие. Там — залог нашей победы, гарантия будущего, спасательный круг, чтобы не сгинуть в пучине господства диктатуры, залог нашего стремления не сдаваться. Там — вера в то, что так не может продолжаться, что Сомоса не может править вечно... Наконец, наш отказ признать непобедимость гвардии. Ясное дело, что реальность наносит по всему этому удар, почти деморализуя, когда, забравшись в горы, встречаешь только Модесто и с ним полтора десятка человек, которые к тому же разбиты на маленькие группки. Да, человек так пятнадцать или сколько там. Действительно, в то время в горах не было и 20 партизан. Тут же появляется желание спуститься вниз. К дьяволу все это! — говоришь ты. Как же так? Ты почти готов сказать самому себе: «Боже мой! Я принял самое неправильное решение в моей жизни!» Ты ощущаешь себя участником предприятия, у которого нет будущего... Я уже говорил, что в Леоне СФНО представляли Леонель, Хуан Хосе, Эдгард Мунгия и Камило, а позднее и я. В Леоне не было ни одного подпольщика. Один подпольщик, о существовании которого я знал, находился в Манагуа. Это был Хулио Буитраго. Позднее я узнал, что в Манагуа действовали одна или две небольшие группы городских партизан. Но об их существовании я узнавал только, когда гвардия их уничтожала, поскольку в прессе публиковались имена партизан с подробными приметами и описаниями их действий. Это передавалось и по радио. Хулио Буитраго был в то время главой всех сандинистов в Никарагуа. Говорят, что он был хорошим человеком. Леонель восторгался им, но я не успел с ним познакомиться. Вообще тогда во Фронте существовали очень теплые дружеские отношения. Например, Гато, Леонель и я стали закадычными друзьями. Помню, что на выходные дни все студенты-нелеонцы разъежались по своим домам. А мы двигались к морю. А поскольку деньжат у нас не водилось, то всегда «голосовали». Владельцы автомобилей нас внимательно разглядывали, поскольку мы в городе уже пользовались известностью определенного рода. Помню, что нам нравилось просить подвезти у девушек из буржуазных семей. А поскольку были мы балбесами, то, когда такая буржуазочка разглядывала нас, садящихся в автомобиль, в зеркальце заднего обзора, мы ей улыбались и показывали языки. Она краснела, быстро отводила глаза и только спустя какое-то время вновь оглядывала нас. Но мы всегда успевали поймать ее взгляд в зеркальце. Это была как бы игра в гляделки. Нравилось нам разглядывать их кожу и как они шевелят губами. А когда они поворачивали руль, мы разглядывали их ногти. Их руки были прекрасны, и хотелось, чтобы такие вот руки ласкали тебя. Если окна автомобиля бывали опущены, то дул ветер, порошивший их волосы прямо перед нами, на спинке сиденья. Нам безумно нравилось смотреть на их волосы, развивавшиеся при езде. Помню, как однажды Леонель даже написал стихотворение, в котором что-то говорилось о «ярости твоих волос».
К морю мы спускались где угодно и обычно купались раздетыми. Потом мы втроем сбрасывались, набирая несколько песо, и шли в отель «Лакайо» или к «папаше» Салинасу выпить по бутылочке пепси-колы и поглазеть па молодых буржуазок. Они входили туда такие красивые и своих шортиках белого, красного и синего цвета или в джинсах, подрезанных, аж где нога начинается. Меня это просто убивало. Особенно если смотреть со спины. А они входили небольшими стайками, и ты не знал на кого и глядеть. Потому что все они были прекрасны. И те, что носили длинные волосы, и те, что с короткими полосами, смуглые или белокожие... А некоторые были лишь чуть покрыты розоватым загаром... Гато Мунгия говаривал: «Но одно-то пятнышко у них должно остаться белым». А Леонель добавлял: «Чтобы лучше... попадать в цель!» [Игра слов, так как в испанском языке существительное цель» и прилагательное «белый» — омонимы и омографы.] Когда вечер заканчивался, мы возвращались в Леон. Всегда на попутных. Возвращались по своим домам, чтобы назавтра непременно к 8-ми утра быть в Университетском центре Национального автономного университета, в кафетерии университета, в помещении Ассоциации гуманитарных факультетов или на юридическом факультете, чтобы вновь приняться за работу.
Работа была довольно тяжелой — ведь это было начало. То, что нас было мало, обязывало работать как можно больше. А чем больше работаешь, тем больше развиваешься сам, понимаешь все больше, многое для себя открываешь. У тебя развивается изобретательность, появляются ответы на многие вопросы, уровень твоей подготовки растет. В такой обстановке я быстро формировался, и вскоре мне доверили очень серьезное задание по работе в организованном студенческом движении Национального университета.
Первоначально я состоял в кружке, которым руководил Леонель. Спустя три месяца я сам начал организовывать кружки, согласно инструкциям Революционного студенческого фронта, передававшимся Леонелем и Гато, о том, как вовлекать в работу самых лучших ребят. Дошло до того, что под моим руководством было до семи кружков. К вечеру я просто обалдевал от усталости и был полностью измочален. Помню, мы работали над текстом книги Марты Харнекер «Начала исторического материализма». Бесчисленно повторяя, я выучил ее наизусть. По вечерам мы работали в Университетском клубе, рисуя лозунги и афиши и до утра печатая учебные брошюры.
Поскольку мы опасались расходиться по домам глубокой ночью, то часто спали в здании университета на столах для пинг-понга или на полу на ковриках. И с каждым новым таким рассветом сила Революционного студенческого фронта (РСФ) все больше возрастала... РСФ рос, и, в чем я ныне отдаю себе отчет, вместе с ним как личности росли и мы. Ведь вначале и сам РСФ состоял только из четырех или пяти человек, которые благодаря Господу богу и Деве Марии умели говорить с людьми и выступали на сходках. В то время в Леоне РСФ, да и сам СФНО в основном представляли собой политическую линию на борьбу. А раз она была справедливой, то и опасной. И по той же причине первоначально с небольшим числом последователей.
IV
В 1970 г. я на шесть месяцев перешел на подпольное положение, после того как команданте Хулио Буитраго погиб в бою, застигнутый вместе с товарищами Дорис Тихерино и Глорией Кампос на конспиративной квартире в Манагуа. Его выследила служба безопасности диктатора, а затем гвардия провела беспрецедентную для Никарагуа военную операцию. Тройным кольцом были окружены дом, в котором находилась явка, квартал и целый городской район. Хулио несколько часов сражался с гвардейцами и погиб. В СФНО он был лучшим из лучших. Именно он выковал народную легенду о непобедимости Сандинистского фронта, или лучше сказать, что сам народ благодаря таким, как он, выковал эту легенду о Сандинистском фронте. Впрочем, эта легенда слагалась на основе конкретных исторических фактов. И первым из них стал героический бой Хулио Буитраго 15 июля 1969 г.
Власти совершили большую ошибку, показав этот бой по телевидению. Сидя перед телевизионным экраном в Университетском клубе Леона, мы видели, как многочисленные гвардейцы, разбившись на группы по двое и по трое, с колена или лежа, прячась за деревьями, автомашинами и заборами, стреляли по дому, где находился Хулио Буитраго. Репортаж шел без звукового сопровождения, и мы жадно вглядывались в то, как автоматическое оружие с большой скоростью выплевывало пустые гильзы. Мы всматривались и видели, как брызгами летели крошки асфальта, цемента, дерева, осколки стекла и штукатурки, когда тысячи пуль молотили по дому. Видели мы и дымок от очередей появлявшегося в проеме балконного окна автомата Хулио, которым он отвечал на огонь врага. А мгновение спустя Хулио появлялся уже у одного из окон цоколя или у выходившей на улицу двери первого этажа. Затем Хулио вдруг перестал показываться. Но гвардейцы не двигались. Мы увидели, что стрельба прекратилась и гвардейские офицеры совещаются. Потом гвардейцы начали подступать к дому, и тут-то неожиданно вновь возник Хулио, ведший огонь, так же, как и раньше. Гвардейцы бросились бежать. Мы наслаждались тем, что гвардия боится пуль Хулио. Увидев, что Хулио попадал в какого-нибудь гвардейца, мы яростно восклицали: «Проклятые! Так вам...» Но тут подъехала танкетка, и стало заметно, как оживились гвардейцы. Танкетка стала напротив дома, метрах в пятнадцати. Перестрелка затихла. Ни гвардейцы, ни Хулио не стреляли. Припоминаю, что было уже за полдень и гвардейцы утирали платками струившийся пот. И вот в полной тишине выстрелила танкетка... Мы во все глаза смотрели, как стену дома разнесло в куски, твердя про себя: «Только не сейчас... только не сейчас...» Было видно, что после выстрела танкетки офицеры приказали солдатам наступать. Из дома никто не стрелял. Но стоило гвардейцам подойти поближе, как Хулио вновь повел огонь, и они опять бросились бежать. Танкетка еще раз выстрелила, и все снова повторилось. Затем надолго воцарилась тишина. Лишь когда прилетела авианетка, по дому разом открыли огонь все гвардейцы; его не останавливаясь обстреливали танкетка и самолет, который в пике почти задевал крышу дома. Мы видели, как этот дом прямо на глазах перемалывался в труху. В разные стороны летели куски железа, щепы, отваливались крупные и мелкие куски стены, брызгами летело стекло... Нам было видно, что гвардейцы все еще прячутся от ударяющих рядом с ними пуль Хулио, и мы не могли понять, каким образом он еще жив. А гвардейцы продолжали падать. Потом случилось нечто такое, что всех нас глубоко потрясло: мы увидели, как через парадную дверь дома выбежал, стреляя очередями по наступавшим, Хулио. Мгновение спустя он начал сгибаться, продолжая стрелять, и все сгибался и сгибался пополам, ведя огонь, пока не рухнул на землю. В ту минуту мы хотели рыдать, но одновременно почувствовали, что обладаем несокрушимой силой.
Достарыңызбен бөлісу: |