Омар Кабесас становление бойца-сандиниста



бет11/17
Дата01.07.2016
өлшемі0.92 Mb.
#170188
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   17

Вот когда показалось, что страх проник в горы. Затих даже ветер, и деревья перестали качаться. Наступила тишина, эдакое всеобъемлющее молчание. Не знаю, быть может, я слишком испугался, но помню, что кроны высоченных деревьев и впрямь разошлись над нашими головами и даже ни листочек не шелохнулся. Лес как-то поник, его листва замерла, горы сковало оцепенение. Все затихло, как перед смертельной опасностью. Перепали щебетать и птицы, будто бы их прогнало страхом... Мне показалось, что все окружающее погрузилось в меланхолию и ожидание. Когда же придут гвардейцы, чтобы расправиться с нами, не знаю, да просто не могу объяснить, что же тогда происходило со мной. Все товарищи обсуждали случившееся, но не все из тех, кто проходил подготовку вместе со мной, чувствовали страх. Некоторых смерть Тельо не очень задела. Не то чтобы она их совсем не тронула, а просто Тельо был с нами суров и требователен, рассуждали они теперь примерно так: что же это он сплоховал, когда пришло время. Тем самым его вроде бы обвиняли, дескать, куда же делось все, чему он нас учил.

Мне казалось невероятным то, что Тельо мог погибнуть... То есть это, а равно и другие действия в бою, которым он учил, — сплошная теория, а сила и мощь гвардии подавляют все. Так какова цена тем знаниям, которые он нам дал? Верны они или нет? Ведь гвардия начхать хотела на все это. И хотя Тельо знал больше нас, его разом прихлопнули. Значит, гвардия в тысячу раз сильнее, и она смеется над нами. Ее не интересует, знаешь ты там чего или нет. Она просто тебя убьет. Следовательно, то, что ты знаешь, бесполезно? Не может защитить от гвардии? Так как же ее разбить, как с ней покончить, как же тогда уничтожить гвардию? Как же мы тогда покончим с диктатурой, если на гвардию не действует то, что мы умеем стрелять и ползать?.. Я ощутил свое бессилие. Но не перед каким-либо тяжелым весом, ведь я уже умел носить тяжести, как, впрочем, и карабкаться вверх по горам, переносить голод и одиночество. А вот уверенность в том, что я в бою первым уничтожу врага, испарилась. Вот что было важно. А я считал себя представителем множества людей, городских бедняцких окраин, университета и был лучше других подготовлен...

Смерть Тельо я не мог принять, хотя изначально у меня в голове вертелись его слова о том, что если он и умрет, то подготовленные им для герильи люди все равно останутся. Но я думал и так: если он научил нас тому, что знал сам, если мы будем сражаться, как он, если наши познания для гвардии просто пшик, то значит, всех нас перебьют. А ведь Тельо восхищался Че и Карлосом Фонсекой. Еще хорошо, что Карлоса Фонсеку пока не убили. Но ведь он, думал я про себя, и участия в герилье пока не принимал. При таком противнике герилья невозможна... Вот если бы Че выжил, а то ведь те, кто убил Че, прошли подготовку у рейнджеров [Рейнджеры — один из видов специальных частей (наряду с «зелеными беретами» и т. д.) в вооруженных силах США, проходящие подготовку для ведения как тактической (фронтовой) разведки и диверсий в тылу врага, так и для антиповстанческих действий.], которые натаскивали и тех, кто убил Тельо. Затем я подумал, а не был ли Че, как Тельо, как все мы, даже сам Сандинистский фронт, просто Дон-Кихотом? И вообще, не были ли наше студенческое движение и организованное Фронтом движение на городских бедняцких окраинах, из тех движений, которые сначала вспыхивают и набирают силу в разных странах Латинской Америки, особенно Южного Конуса, а потом их подавляют? Так не была ли Куба только исключением, да и то из-за того, что Фидель, Рауль и Камило сумели добиться своего, поскольку у противника еще не было опыта и империализм еще не показал своих когтей? А значит, все революционные песни, вся революционная литература, выходившая в Латинской Америке, были не более чем пустышкой или интеллектуальным душем, случайной революционной теорией, которая на практике не приносила никакого результата, а, следовательно, у Латинской Америки нет будущего, и мы потерпим поражение так же, как ранее это произошло с колумбийцами, венесуэльцами, гватемальцами [О. Кабесас имеет в виду неудачи революционеров Венесуэлы, Колумбии и Гватемалы в начале и середине 60-х гг.].

Что же спасло меня в тот момент? Ведь все чувства подавлены. Так вот, спасает то, что СФНО сумел воспитать у нас страстную, питаемую уходящими в историю корнями мечту и безграничное упорство. Мозг вновь лихорадочно начинает работать: тьма людей здесь может погибнуть, но необходимо продолжать борьбу, чтобы разбить врага, поскольку в конечном счете быть партизаном, выступить против гвардии, хоть ты и погибнешь, — это жизненная позиция, и если ты погибнешь, то с чистой совестью. Ведь твоя смерть, само собой, заключает в себе протест. То есть и смерть Тельо была протестом. Мы погибнем, тем самым протестуя. Так пускай же Сандинистский фронт не что иное, как просто еще одно партизанское движение, которое империализм и диктатура Сомосы подавят. Ведь это уже столько раз случалось на нашем континенте. Важным было не то, применил или нет Тельо знания и отвечали ли они, эти знания, действительности. Главное то, чему он нас учил: если погибнуть, то за свою мечту. Да, именно за мечты, за надежды, за иллюзии, наконец, стоило очертя голову броситься в бой. Вслепую и несмотря ни на что... Вот что было важно! Бороться, отбросив сомнения в наших собственных военных возможностях. Нужно было собрать их все вместе, да и метнуть во врага. Тут-то и появляется сознательность. В глубине души зарождается боевитость, стремление не подвести, хотя бы и ценой жизни. Ты обращаешься к облику своего погибшего друга, делаешь его образцом, которому следуешь, а также идешь рядом с ним. От всех этих ночных мыслей я заснул, охваченный яростью, и в ярости же пробудился на следующий день, желая сражаться и проверить себя, всех нас в сражении с врагом и если погибнуть, то так, чтобы наша смерть стала вызовом. То есть я проснулся с желанием жить, но готовый погибнуть, и погибнуть, чтобы жить.

Я уже говорил, что не только хотел умереть, чтобы жить, но и сражаться, чтобы жить для Латинской Америки, жить и умереть во имя индейцев и негров, жить и умереть во имя зверей, во имя моего отца, во имя студентов, Субтиавы, во имя всего... Иллюзиями, которые я всегда хранил про себя с момента, когда из города ушел в горы, я ни с кем не делился. Я шел по грязи, объедался грязью, вымазывался грязью, испражнялся в грязь, месил грязь ногами, рыдал в грязи, вся моя голова была в грязи, грязь была на всем моем теле. И никому не говорил, что они, эти иллюзии, со мной. Никто этого не знал. Возможно, кроме одного товарища, которому я признался в этом за бутылкой в 1978 г. То есть четыре года я хранил или удерживал в тайне то, что хотел выжить, поскольку я поднялся в горы, сжимая в кулаке именно эти иллюзии, которым никогда не позволял вырваться наружу и не давал им потускнеть.



Помню, что дня так через три после гибели Тельо мы начали переход вверх по ущелью, посчитав, что гвардия вышла на поиск нашего лагеря. Вот как это получилось. Мы радостно уписывали забитую корову, когда явился один связной — это был Эвелио, — который сказал: «Товарищи, сюда направляется гвардия, а ведет ее такой-то». Действительно, то был живший по соседству с нами крестьянин, захваченный гвардейцами. Последовал приказ, и мы построились в походный порядок: авангард, главные силы, арьергард. Причем на момент отхода из лагеря мои ноги были покрыты язвами лесмании. Флавио наложил мне как можно больше бинтов. В общем, обувь я натянул с большим трудом. Но я шел, яростно желая погибнуть в бою против гвардии. Мы двинулись вверх по ущелью, против течения струившегося по его дну ручья. Ущелье было метров 15 шириной и змеей вилось по крутой горе, которая также стала союзницей гвардии и как бы поджидала целых три дня того момента, когда объявится гвардия и обрушится на нас. Так вот, мы построились, разбившись на авангард, главные силы и арьергард, и двинулись в путь... И горы словно поняли, что происходящее не игра, и нарушили свое безмолвие. Ясное дело, горы были самонадеянны. Вот убили Тельо, и они замерли, как бы перейдя на сторону гвардии. Они отстраненно наблюдали за происходящим. И когда мы начали отступать, идя вверх по ущелью, готовые к столкновению с гвардией, горы вновь начали сотрясаться. Словно это мы их сотрясали. Ну, схватили их за грудки, встряхнули и сказали: «Чего тебе надо, тварь, такая-сякая...» Родриго шел во главе авангарда, Модесто в середине и Аурелио Карраско — в арьергарде. Непосредственно в центре походной колонны шел один крестьянин, Модесто (как командир) и я, поскольку больные всегда шли в середине. В ущелье, по которому мы поднимались, через навороченные груды камней протекала кристально чистая вода. Эти камни ты видел и старался их обходить, но все равно поскальзывался и падал. В результате с самого начала все мои бинты намокли, и вода попала в язвы и творила там что хотела. Словно она была союзницей гвардии и себе в удовольствие растравляла мою рану, хотя моя плоть и сопротивлялась. Она сражалась с водой, и по мере того, как я разогревался, разогревалась и моя рана, и я все меньше и меньше ощущал ее. Я, правда, продолжал поскальзываться на камнях, но боль чувствовал все меньше. В тот момент для меня погибнуть, как погиб Тельо, ну ничего не стоило. Дескать, здесь-то мы проверим, кто больше знает... Кому оказаться в проигрыше. Я помнил, что оружие мое заряжено и по мере того, как продвигался вперед, начал ощущать прилив бешеного желания, несмотря ни на что, померяться силами в бою с гвардией. Вопреки болезни и голоду, который мы испытывали (ведь мы оказались вынужденными бросить запасы мяса). Да, несмотря ни на что. В том числе на смерть Тельо, который мог бы, конечно, и побороться. Но ведь и понять, что с ним случилось, тоже можно... Да и вызов истории мы уже приняли. Я ощущал ярость миллионами крохотных атомных взрывов, разрывавшихся в порах моей кожи. Мозг мой был переполнен этой яростью. Покореженными руками я ощупывал спусковой крючок, в ожидании, что вот-вот покажется гвардия. При этом я понимал, что тогда мне смерть, так как я не смогу перебраться через протекавшую в ущелье речку, сражаясь и посылая во врага пулю за пулей. И вот когда мы метров тридцать карабкались по каменным глыбам — этим рывком мы уходили ущельем прямо в глубь гор, — я сказал Модесто, шедшему впереди и все больше забиравшему вверх: «Слышь-ка, Модесто, забыл ты сказать, чтобы я захватил учебник по альпинизму». Ведь я видел, что даже Модесто с трудом поднимался по этому каменному каскаду... Когда мы выбрались наверх, я сказал Модесто: «Если я погибну, то передай моему ребенку (я уже знал, что у меня родился ребенок), что его отец был революционером, выполнившим свой долг, и чтобы он гордился жизнью, прожитой его отцом». А он эдак потрепал меня по взмокшей щеке и сказал: «Расскажу, расскажу». Собственно, что ему было до всего этого. Главное было идти, прикрываясь с флангов, да не сорваться вниз. Горам же, которые раньше нас защищали, нам помогали и нас собой укрывали, но которые застыли после смерти Тельо, я не доверял... Они могли оказаться на стороне гвардии. Однако они вновь ожили, увидев нашу готовность сражаться. Да, они оживали, возвращались в свое нормальное состояние. Когда я заговорил с Модесто о своем ребенке, мы уже уходили все глубже в горы, а гвардия так и не появилась.

И только мы выбрались из ущелья, как горы сошлись за нами, словно бы вновь уверовав в нас после сомнений в том, кто же сильнее, на чьей стороне превосходство или на чьей стороне правда. Но, как я подозреваю, горы размышляли даже не о том, за кем там сила или разрушительная мощь. Они готовы были склониться на сторону тех, кто нес в своих руках бережно хранимое будущее. Иногда у меня появлялось желание сказать им: «Вот, смотрите, горы, коли вы просто груда камней и бездушная зелень листвы, то вы сотрете здесь все следы и без того, чтобы отличать добро от зла». Но дело было в том, что у меня возникло впечатление, будто они все же начинали различать добро и зло и размышлять, как бы обладая направленной на это внутренней силой, как отличить добро от зла и чью сторону принять. Так на чьей же стороне они? Вот почему я хотел сказать им: «Смотрите же, не оставьте здесь следов... Будьте той зеленой листвой да каменной горой, которые защитят тех, кто нашел здесь свой приют». А то я было уже решил, что они защищают гвардию. Я понимал, что, помимо всех этих рассуждений о добре и зле, смысле жизни и разуме, в любом случае мы были умнее, образованнее и справедливее гвардии. Ей не с чего было обзавестись этими качествами. В этом убедились и горы, которые как бы под влиянием моих слов и мыслей увидели, что мы все-таки готовы сражаться и после гибели Тельо, бывшего и для меня и для гор символом. А ведь для гор Тельо мог быть символом, так как он сжился с ними. Он, я уверен, просто жил с ними, у него с ними «были отношения», они наплодили ему «детей», и они же и поглотили его как бы походя, и, когда Тельо умер, горы посчитали, что всему настал конец. Посчитали, что у них больше нет обязательств, а все остальное — ерунда. Но когда горы обнаружили, что в самом их сердце в боевом порядке марширует группа мужчин, они поняли, что не с Тельо, хотя он и их сын, все начинается и не им все кончается. Да, сыном был им Тельо (хотя был он также их жизнью, их тайным любовником, их братом, их зверем, камнем и рекой). Но они должны были понять, что на Тельо мир не замкнулся. Они должны были понять, что Тельо — это только начало мира, поскольку вслед за ним пришли мы, со стиснутыми зубами и перебинтованными ногами, покрытыми язвами лесмании, мы, держащие свои покореженные пальцы на спусковых крючках, нагруженные вещмешками и способные разжечь огонь в самом их сердце.

В общем, горы вроде как поняли, что нельзя оставаться в недвижимости после гибели Тельо и тем самым всем дать равные шансы. Мы скрутили горы и разнесли в пух и прах нейтралитет, которого придерживались высокие деревья и реки.

Они начинали шуметь уже по-иному. Мы овладели рекой и заставили ее журчать не так, как мне это слы-

шалось, когда я лежал в гамаке, размышляя, что и этот шум тоже в одной тональности с тишиной замолкших деревьев. В общем, горы поняли, что никуда им от нас не деться. Мы заставили их понять это. И когда гвардия появилась, то для гор уже было ясно, что дело ее — неправое.

В конце концов мы выбрались из ущелья. Я шел с разбитыми о камни ногами. Как же я жалел, что гвардия в тот раз так и не появилась. А ведь мы были почти уверены, что стычки не избежать, что будет засада и потому продвигались, почти зациклившись на желании отомстить за Тельо, за всех и за все, нанести по гвардии удар. Впрочем, когда мы выбрались из ущелья, то очень обрадовались устроенному привалу. Особенно я (из-за своих болевших ног). Одновременно мы ощущали почти жалость от того, что не сбылась такая возможность проверить себя, отомстить за Тельо. Это была бы возможность показать, кто есть кто, или погибнуть прямо в протекавшей по ущелью реке, выстрелами выражая свой протест. Ведь так, сражаясь в ущельях, в Латинской Америке погибли многие и многие партизаны. Но гвардии не было видно. Она искала нас в другой стороне. А может быть, и шла за нами, но потеряла след, поскольку мы двинулись ущельем. В общем, ущелье мы миновали без боя, и отдохнуть было просто чудно. Помню, что товарищ, с которым мы делили палатку, помог мне повесить гамак. Ведь обычно в горах мы спали по двое в палатке, чтобы оставлять как можно меньше следов. Итак, мы расположились на отдых, но не раздевались и были настороже.

XIV
На следующий день мы сменили место стоянки, а потом двинулись по горному хребту. То есть по верхушке горы. Но вместо того, чтобы выбраться на сам гребень, где идти значительно легче, мы «откосили», так мы это называли, потому что гвардия обычно в поисках следов обследовала горные гребни, считая, что партизаны ходят по самой верхотуре. Но мы шли по горным откосам, что явно было труднее, так как одну ногу ставишь выше, другую ниже и пробираешься через расщелины, кустарник, овраги, лианы и стволы больших упавших деревьев. И дорогу эту не выправить, ведь деревья эти не поднять, и надо искать, с какой стороны обойти их торчащие ветви, и шагать по листве и веткам, цепляющимся за вещмешок и оружие. Это было очень трудно. Идти приходилось, скособочившись, скользя и падая, оставляя следы, которые ты же сам обязательно должен замести.

Горный хребет — зона с довольно холодным климатом. Там мы остановились на отдых, в лесочке, покрывавшем неровную местность, заросшую разными травами и кустиками, деревьями и лианами. Лагерь мы разбили на крутом склоне, так что повесить гамак было довольно трудно. Как, впрочем, и лежать в нем, так как с одной стороны ты рукой доставал землю, а с другой прямо под тобой было дерево. Сами же палатки — их было пятнадцать, там, десять или двадцать, я не помню, — располагались метрах в пятнадцати-двадцати друг от друга. Здесь наш «лагерь» находился около двух недель. Думаю, что мы выжидали, пока гвардия не перестанет прочесывать эту зону. Похоже, что именно таково и было решение Модесто и Родриго. Свой прежний лагерь мы покинули в спешке, побросав каждый в вещмешок по куску мяса и порошковое молоко. Причем мяса у тебя был маленький кусочек в два дюйма шириной и длиной в ладонь, потому что мы нарезали его длинными лентами. Первоначально мы ели именно мясо. Ведь оно портилось, а мы не знали, сколько еще там пробудем отрезанными от населения, на которое уже безусловно обрушились репрессии. Мясо ели почти сырым. Нацепляли его на палочку, солили и совали в огонь. Но не жарили, нет, а лишь чуть-чуть коптили.

Ночью мы разводили огонь, чтобы обжарить мясо, а за водой приходилось ходить за целый километр вниз по кустарнику. Мы носили ее в котелках. Идти обратно вверх через расщелины было все равно что жонглировать, в чем мы наловчились, превратившись в эквилибристов. Мы предпринимали героические усилия, лишь бы вода не пролилась.

Воду, в которой мыли мясо, мы потом пили как бульон, и он казался нам наивкуснейшим. Ведь там было холодно, а вода этого «бульона» была горячей. У огня посидеть было нельзя, потому что его разжигали на маленьком ровном пятачке площадью в квадратный метр, и места там для всех нас не было. Так что лежа в гамаке — если была не твоя очередь дежурить по кухне — ты смотрел из своей палатки вниз на огонек, туда, где готовили пищу. Потом из отдаленной темноты слышался чей-то голос: «Еда, товарищи!» Звучание его было горловым, глоточным, что ли, и каждый из нас потихонечку и наощупь спускался за пищей. Там, на этой горной гряде, мы голодали. Причем так, как позднее уже не доводилось. Я, например, помню, что дня через четыре или через пять после того, как мы там обосновались, мясо начало подгнивать. Голод все возрастал, а порции все уменьшались. Мясо покрыли черви, оно начинало пахнуть. Но голод был таким, что и этот запашок казался нам достаточно вкусным. Вдыхая запахи гниющего мяса, мы находили его вкуснейшим, поскольку хоть и подгнившая, но это была пища. Для нас эта вонь не была противной. А ведь она становилась просто ужасной. Когда мясо кончилось, мы принялись за порошковое молоко. Одна порция состояла из трех ложек, и мы их проглатывали прямо так, поскольку в дневное время не могли спускаться за водой, боясь быть замеченными. И вот ты приходил на кухню со своим помятым котелочком, куда тебе сыпали три ложечки сухого молока, с чем и возвращался в свою палатку. Это стало почти ритуалом. В палатке же ты погружался в себя, начиная жевать молоко. Ведь появлялось занятие, тебе было что делать. Хоть какая-никакая, а деятельность. И прекрасная, поскольку речь шла о пище. Мы обычно ложку совали в котелок и подцепляли там совсем чуточку порошка, потом ее старательно обсасывали. Но ложек насыпали только три, а голод был просто ужасен. Три ложки на завтрак, три в обед, да тут еще холода в горах. А холод был невыносимый, и я вспоминал мексиканские фильмы, где показывают попрошаек-индейцев с неподвижными, отрешенными лицами, укутавшихся в свои пончо и совсем пригорюнившихся на холоде. Вот так все это должно было выглядеть со стороны. Ничего не менялось и в ужин. Зато на следующий день выдавали только по две ложечки. А позднее и по одной. Вот когда начинались прямо чудеса. Дело в том, что ложка была не прямой, а на конце изогнутой, и она не доставала до желобков, шедших по краю дна котелка. Так вот, налипший там порошок мы выцарапывали ногтями, затем выкусывали из-под ногтей эти остатки порошка зубами, перемешивая их со слюной. А заключительная часть операции состояла в том, чтобы провести языком по зубам и по деснам, слизнув и обсосав все, что там еще оставалось.

А теперь перед моими глазами возникает картина, которую мне не забыть никогда. Это Модесто, читающий «Политическую экономию» Эрнеста Манделя. И это после нескольких дней ожидания неизвестно чего, когда все мы, не разбираясь в партизанской тактике и стратегии, превратились в полное ничто и без боев с гвардией. Вообще-то если у кого там и была каким-то образом завалявшаяся книга, то нам и в голову бы не пришло ее достать. В тот момент мы были не в состоянии читать (по крайней мере я). Но Модесто был человеком именно такого склада, и он и читал, и изучал. Правда, иногда мы вечером собирались в палатке Родриго, который был очень приятным собеседником и всегда чему-нибудь да учил. С Модесто же разговаривали гораздо меньше, так как он был, точнее говорил, довольно сложно. Это был чудесный товарищ, но уж такой умный, что порою его просто нельзя было понять. Это теперь я понимаю его немного лучше, а в то время не разбирал ни черта. Но в чем мы всегда были уверены, так это в том, что он всегда прав, и даже, не понимая его, я говорил, что он прав. Вот Родриго, тот да, он понимал Модесто. Кстати, я считаю, что из всех нас там самым умным был Нельсон Суарес, поскольку Нельсон всегда понимал Модесто. С этим крестьянином у Модесто были хорошие отношения. А вот когда говорил Родриго, все было понятно. Вот так на протяжении нескольких дней, когда опасность стала поменьше, мы беседовали по вечерам. А говорили мы о Вьетнаме, о международной обстановке или рассказывали разные байки. Но Родриго и тогда продолжал обучать нас. Как, впрочем, и потом, когда мы ушли оттуда.

Ведь мы меняли район действий, покидая эти места. Так начался наш переход, затянувшийся, если не ошибаюсь, на несколько недель. Тогда, как я помню, по прибытии на новое место было проведено совещание штаба партизанских сил, действовавших в этой зоне. Наш путь пролегал в направлении Йаоска, Кускавас, Эль-Чиле. А шли мы со стороны Лас-Байяс и Васлала. В походе — не помню уж на какой день пути — Модесто сказал, что меня спускают в город, чтобы подлечить лесманию да и аппендицит. Кажется, тогда же этот знаменитый реподраль, за которым посылали, вдруг появился в руках одного из связных. Но эти картины прошлого видятся мне весьма смутно, и я многое уже не помню. Дело в том, что инъекции реподраля надо делать три раза в день в течение не помню скольких, вроде бы трех, дней. Это мне больше всего улыбалось, учитывая то, что мы тогда пересекали самые опасные зоны, да и в смысле гигиены условия были не ахти. Так что меня кололи перед началом перехода, еще лежащего, а потом правда, на привале во время марша раздавалось: «Эухенио, на укол!» Тут же появлялся эскулап Эдвин Кордеро. Я же расстегивал ремень, спускал брюки, но вещмешка и ружья не отпускал. Так и стоял. А он, с вещмешком и оружием за спиной, хватал шприц и, не смачивая ваты в спирте, без, что называется, ничего — колол. Что и говорить, мы были полудикари, и еще счастье, что у нашего лечилы была легкая рука и в первые дни боли это мне не причиняло. Но можешь себе представить, что после серии уколов ночью, когда мы отдыхали, как больно мне было, и что это такое, идти и идти с ноющими от боли ногами, с болью, причиняемой лесманией. Это просто неописуемо, если тут учесть и голод, и выбившую всех нас из равновесия гибель Тельо, которая давила на нас. Да к тому же боли от уколов. Только разные воспоминания роятся в тебе. Я, например, вспоминал, как ездил на каникулы на ферму моего дяди Виктора, который делал своим коровам прививки, когда те паслись. Он их колет, а коровы знай себе, стреноженные или так просто, бродят. Вот что я тогда вспоминал, и чувствовал себя коровой... или лошадью. А эскулап все твердил, чтобы я не напрягал ягодицу. Так я и делал, чтобы не чувствовать боли, когда он колет. Но все равно от уколов у меня там все болело. И когда меня кололи, то сама скотская обстановка низводила меня до положения животного. Я был не лучше коров моего дяди Виктора, поскольку когда меня кололи, то я чуть взбрыкивал, как взбрыкивали его коровы. Но корова моего дяди Виктора, после всего этого здоровая, уходила со своим теленочком, так что ей от ветеринара было немного боли. Меня же кололи постоянно, и после этого надо было идти. К тому же гибель Тельо продолжала на меня давить. И уж совсем худо было от того, что я не знал, кто же родился у Клаудии, мальчик или девочка. Мне-то ведь только и сказали, что у меня ребенок. Но я не знал, мальчик это или девочка. Вот что еще все это время мучило меня.



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   17




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет