ципиально, как бы ни была территориально велика и численна Русская Церковь, имеет значение не большее, нежели единство власти в отдельной епархии или даже в отдельном приходе: ведь единством русской церковной власти отнюдь не вносится такового же в церковную власть Вселенской Православной Церкви, мечта о каковом есть определенно мечта католическая. В начале всемирной войны, когда предвиделась близкая возможность завоевания Константинополя, в кругах, притязающих на исключительную верность каноническому строю, с большою тревогою разбирался вопрос, как же быть тогда с Константинопольским Патриархом, которого мудрено подчинить Святейшему Синоду, а вместе с тем не складно и сделать верховною главою Русской Церкви. При этом молчаливо предполагалось, что существование в пределах одного православного государства двух независимых друг от друга духовных владык, не подчиненных и высшему их, безусловно недопустимо. Кажется, из-за этого затруднения иные были даже готовы отказаться от Константинополя. Но почему они не подумали о таковом же сосуществовании водной Оттоманской Империи четырех патриархатов и соответственно—четырех независимых глав? А если это соображение отводится ссылкою на коренную ненормальность всего строя Оттоманской Империи, с неправославным султаном во главе, то тогда не потрудятся ли возражающие вспомнить, как в одной Империи Ромеев было пять независимых друг от друга патриархатов со столькими же Патриархами и как Вселенские Соборы постановили не подчинение единому духовному главе, т. е. земному, а, напротив, всячески озаботились разграничением их сфер и предупреждением каких бы то ни было попыток со стороны одного из них захватить хотя бы частично власть над прочими.
Итак, канонический строй Православной Церкви, со всею определенностью и сознательностью установленный Вселенскими Соборами, духовной власти даже там, где церковная жизнь течет по установленным руслам, приписывает признак соборности; а когда течение это проявляет нечто непредусмотренное, когда оно нуждается в разъяснении и оформлении, соборная природа церковной власти обнаруживается еще определеннее: тогда требуется Собор—Поместный, в случае все еще продолжающейся неясности—Вселенский, и в случае неясности, есть ли этот Собор в самом деле Вселенский, т. е. выражается ли им самосознание Вселенской Церкви,—усвоение его или неусвоение себе Вселенскою Церковью, которая непрерывно, на всем протяжении пространства и времени соборуется, т. е. осознает себя единою, носительницею Духа Истины во всем многообразии явлений своей жизни,—единым организмом, Телом Христовым. Напротив, канонической же светской власти принадлежит единство. Единый Император всего православного мира—это несомненная предпосылка древнего церковного мышления, и эта предпосылка всегда жила и живет в церковном сознании, как безусловная норма, как заповедь исторического делания христианским народом. В духовном я могу сказать то, что единственно может быть духовно ценным, лишь оставшись с глазу на глаз с самой Истиной, и только предельная моя открытость пред нею, т. е. моя решительная неподатливость всем внешним давлениям, откуда бы они ни шли, предоставит мне возможность быть самим собою, совлекшись всяких условностей, и, перейдя по ту сторону себя самого, созерцать ноуменальный мир; и тогда лишь, в своей предельной свободе восприняв от духовной жизни, я смогу быть членом Церкви, т. е. соборно обсуждать дела духовные: или свободно и соборно, или никак постигается Истина, устрояется духовная жизнь общества. Совсем иное—дело мирское, где речь идет всегда о предварительном и приблизительном воплощении духовных начал, возможном лишь—по мере завоевания эмпирической косности началами духа и где, следовательно, забота лежит не о предельной и беспримесной чистоте Истины, а о наибольшем и целесообразнейшем преодолении внешней духу косности. Тут послушание и дисциплина заложены в самой природе мирской власти, и желание каждого разбираться самому в целесообразности и нецелесообразности власти, коль скоро она принципиально признана, есть полное непонимание задач государственной организации; пример войска, критикующего в момент битвы приказания полководца или, еще хуже, пытающегося коллективно выработать план действия,—наглядный пример той общей сумятицы, которая возникает при попытках перевести законное и необходимое требование свободного самоопределения из области духовной в область светскую. Единство светской власти, а таковое, по сказанному, возможно лишь вне конституций, т. е. светских, юридических, есть естественное следствие признания за духовною жизнью личного самоопределения.
Западный мир поступает иначе, извращая этот порядок церковных начал, хотя и не доводя этого извращения до его предела. Духовная жизнь тут определяется внешним авторитетом, и, вполне последовательно, начало авторитета пронизывает собою весь строй Западной Церкви от основания и до самой вершины, завершаясь единоличною властью Папы, который по необходимой логике вещей не может не быть признанным «непогрешимым в делах веры», т. е. той самой церковной организацией, которую он единовластно возглавляет. Совершенный вздор объяснять догмат папской непогрешимости властолюбивыми притязаниями Ватикана: все дело вовсе не в властолюбии, на отсутствие какового и Константинопольские Патриархи не всегда, кажется, могли жаловаться, а в существе дела, ибо как же Папе не быть непогрешимому, когда он стоит над всею Западною Церковью и принципиально—над всею Вселенскою Церковью, так что апеллировать на него можно только Богу: папская непогрешимость есть только другое название для церковно-вселенской монархии. И тогда, следовательно, началу светскому необходимо приходится быть соборным, насколько это практически терпимо.
Светская власть под Папою неминуемо есть федерация, подобно тому как федерацией является духовная власть под императором на востоке в Византии. Священной Римской империи, как господству всемирному, неуместно быть в Католической Церкви, и она неминуемо разлагается на отдельные государства, которые затем, поскольку они не сдерживаются извне, делаются конституционными и обращаются в республики: коллективизм светской власти есть оборотная сторона католицизма.
35. Освящение власти никак не должно быть понимаемо в качестве личной, так сказать, духовной помощи Царю или Императору, в какой он, конечно, нуждается в мере, соответствующей гражданской высоте и ответственности его дела. Представление о том, что у него, во-первых, есть гражданские обязанности, а во-вторых, религиозные потребности личного порядка, хотя бы и повышенные исключительностью его места в обществе, было бы перенесением несторианства в область теократии. Но в церковном смысле царское венчание вовсе не есть венчание перед царством, а есть венчание на царство, подобно тому как венчание брачное совершается для брака, а не только перед ним, и потому полученный дар в самом браке раскрывается. Царское коронование есть именно освящение власти, человеческой функции власти, как реальной способности и деятельности человека, и относится оно не к ладу, а к теократическому месту: в Церкви есть ноуменально царский престол, все равно, занят он или не имеет в плане конкретно-историческом своего представителя; в Церкви по историческим условиям временно может не быть, и даже никогда не быть Царя, но место для Царя, «уготованный престол» в ней непременно есть, но если делегированной Царем-Христом власти некому нести на земле, то оно остается непосредственно у Него Самого, подобно тому, как если бы были разрушены на земле все иконы, то тем не уничтожились бы духовные их первообразы, хотя физически они и не были бы зримы среди вещей мира. В лице Царя освящается вообще начало гражданской власти, и потому понятно, что во времена наиболее сознательного отношения к теократической идее это освящение всей власти, всей гражданской организации, ознаменовывалось и в развернутом виде особыми символическими пействиями: согласно византийскому обряду, возведение на должность высших сановников совершалось Патриархом, в храме св<ятой> Софии, непосредственно после царского помазания. «В прежнее время,—свидетельствует Симеон Солунский, изъясняя смысл царского миропомазания и сообщения Царю особой благодати,—то же совершалось после Царей и над другими сановниками. Ибо после избрания и царского определения они приводились в церковь, был поставляем перед святыми вратами против престола налой и Патриархом совершаемы были молитва и благословения» 607.
Гражданское устройство мыслится как отображение небесной иерархии, Христом возглавляемой, т. е., иначе говоря, дольнее отражает горнее и подражает ему и потому пронизывается и живет его энергиями. Следовательно, в дольнем хотя и есть высшее и низшее, с разными сферами своей деятельности, но нет ничего случайного, пустого, лишенного ноуменального веса: «вся по чину да бывает» 608, а этот чин от вечности начертан на небесах. В теократическом строе всякое место ноуменально и ни одна должность не мыслится как обездоленная причастности к вечному миропорядку. Можно сказать, всякая деятельность, раз только она не выпадает из теократии, есть служение, и притом служение вечному, а не людям и их земным интересам,—всякая должность есть теократический сан. Но если о низших должностях, о низших ступенях иерархии надлежало здесь напомнить, что, несмотря на их близость к будничному, они тем не менее органы теократического строя и озолочены небесным светом Солнца мира умного, то, напротив, не мешает, по разумению церковному, напоминать высшим членам иерархии об идеальности их задания и потому о подлежащей воплощению во всей жизни священной идеи их чина. Одним из самых выразительных указаний такого рода, вводимых не по инициативе того или другого обличителя и обращенных к тому или другому отдельному лицу по некоторому частному поводу, так что не в порядке нравоучения и обличения, а вообще и существенно, введенных в систему священной символики, был обряд а как и и. Понятно, что указание на человеческое ничтожество, поскольку делается расчет на соответственные силы, вне служения силами теократии наиболее уместно и символически наиболее потребно на вершинах власти, и притом в момент самого превознесения. Возвышая, Церковь тут же и принижает, одновременно напоминая и о небесной славе, и о земном ничтожестве. Согласно византийскому уставу, при возведении на престол Императору вручается мешочек с землей—символ тленности власти и внушаемого смирения, как поясняет тот же блаженный Симеон609: этот мешочек называется ακακία, т. е. незлобие, нескверность. Но не только Возведение на должности совершается молитвенно: вся гражданская организация пронизана символическими действиями, задача которых никакой стороны жизни не оставить вне ее ориентированности на высшем духовном начале и все связать со всем в единый духовный организм. Как остаток этой церковной культуры, этого священного устройства всей гражданственности, остаются и доныне многочисленные чинопоследования—на благословение путешествий, сухопутных и морских, на начатие торговых предприятий и всякого доброго (καλός—т. е. отличного, прекрасного) дела: как далеко это полножизненное понимание от интеллигентского гнушения и высокомерности к торговым предприятиям. Затем чинопоследование на наступление и обороны военные, на умиротворение нестроений, бунтов, восстаний, на прекращение гладов, эпидемий, землетрясений, моровых поветрий, общественных незадач всякого рода, на успокоение вражды, ненависти, ссор, на искоренение ересей и т. д. и т. д. 610 Для интеллигентского сознания, брезгливого к жизни, заботы о подобных явлениях делаются как необходимое зло, и потому с дурною совестью; напротив, реалистическому жизнепониманию Церкви ни одно явление жизни, вытекающее из естества человека, а не направляющееся против естества, не чуждо, хотя и имеет оценку более или менее высокую. И Церковь освящает явления жизни, не как печальную необходимость, которую, раз уж она неизбежна, надлежит замалчивать, а громогласно и открыто, онтологически честно, говоря ему либо «да, да», либо «нет, нет» 611, и когда сказано первое— тогда уже нечего стыдиться и прятаться, но с чистою совестью и хорошею гордостью можно говорить о нем, как о «прекрасном»—καλός. Существует, далее, множество молебных чинопоследований на самые разные потребности общественной жизни—например, молебен о благотворящих и т. д. Сюда же, к этой области освящений, относятся такие чинопоследования, как усыновление и в особенности, братотворение 612. Действием этих последних общество многократно скрепляется совсем особыми, чуждыми современной жизни, связями, придающими человеческим отношениям особую серьезную теплоту и изгоняющими внешне служебные613. Чинопоследования эти в настоящее время совсем забыты, да и давно уже были отменены, по крайней мере в качестве признанных церковною властью; но причины отмены были собственно не чисто церковные, а внешне юридические, потому что братотворение смешивалось с имущественными правами, что вызывало юридические казусы, и, наскучив разбирательством судебных дел, византийское законодательство просто запретило самое совершение чина на братотворение. Однако сознательное введение его в жизнь могло бы быть могучим средством связать внутренними связями распавшееся общество, особенно наше, столь плохо связываемое внешними правовыми нормами. А кроме того, должно быть замечено, что всечеловеческий обычай побратимства особенно развит был у славянских народов, может быть, именно вследствие непризнания ими объединения правового.
36. Весь организм общественный, по трем основным направлениям—священству, царству и пророчеству, освящается особыми молитвами и особыми возвышениями в мир горний. Этим положительным освящениям соответствуют, как всегда, отрицательные запрещения, епитимии всякого рода, временные извержения из той или иной области культа, отлучение, наконец, чин анафематствования614. Строение теократии устанавливается и им, потому что он равно предает анафеме как нарушителей собственно церковного учения и благочиния, так и потрясателей, мыслью, словом или делом, основы христианской государственности 615.
В частности, среди чинопоследований, направленных на общественное строение, должен быть отмечен особый чин, совершавшийся в Греции, имеющий в виду таинственную кару преступнику, так называемое «Чинопоследование на проклятие преступников псалмами»616. Суть этого чина нижеследующая: после заамвонной литургийной молитвы, на которой преступник поминался за упокой, в середине церкви ставится столик, на котором обычно благословляются хлебы, а на нем блюдо с уксусом. Семь священников переоблачаются, выворачивая облачение наизнанку и окружают означенный столик, держа каждый в руках по зажженной смоляной свече. Начиная обряд, старший иерей кладет в уксус кусок негашеной извести величиной с яйцо или с орех, и понятно, что известь начинает шипеть, а к концу обряда затвердевает и пристает к блюду. Самый обряд состоит из чтения по очереди всеми служащими семи избранных псалмов, в которых собраны наиболее сильные проклятия Псалтири. Псалмы перемежаются особыми прокимнами и пением так называемого тропаря Иуды—из песнопений Великого четверга. По окончании чтений смоляные свечи гасятся в уксусе, а блюдо опрокидывается вверх дном и оставляется в храме. Тогда преступник, на голову которого были собраны эти проклятия, начинает мучиться угрызениями совести и вынужден принести повинную или же иссохнуть от тоски. Само собою разумеется, что присутствие проклинаемого при этом обряде не необходимо. Этот обряд проклятия, а равно и другие запрещения, вероятно, покажутся кое-кому слишком суровыми и даже жестокими. Но не правильнее ли, не «гуманнее» ли возобновить его, изредка применяя, внушать мысль, что есть кары и помимо внешних воздействий, т. е., следовательно, всегда применимые, нежели, оставляя безнаказанными виновных, потворствовать им в больших преступлениях и окружающих ввергать в бедствия и бессильную ярость? В порядке же более глубоком, этого рода обряды необходимы хотя бы по тому одному, что внушают большее понимание онтологичности мира духовного. «Кто возле Меня, тот возле огня, а кто далек от Меня, тот далек от спасения»,—гласит одно не записанное в Евангелии изречение Спасителя617. Благодать способна «поляризоваться», по выражению богословов, т. е., будучи реальностью и силой, становиться угрозой тем, кто подходит к ней несоответственно; и таинство может быть не только во спасение, но и «в суд и во осуждение» 618, огнем попаляющим. Между тем, при утрате онтологического понимания религии, наша современность всецело ушла в круг понятий субъективных и в религии видит уже не реальность, которая из себя и сама собой определяется, а чисто субъективные мысли и чувства, прекрасные переживания и благородные кипения в нас, из нас же возникающие и нами же великодушно являемые миру. Как одна из форм этого субъективизма должно быть отмечено народоверие и народослужение, где слово народ есть genetivus objectivus619: служба церковная совершается не народом Богу, а духовенством—народу.
Имущество церковное в духе всего мировоззрения признается принадлежащим опять-таки не Богу, а народу и т. д. и т. д. Короче говоря, во всех разговорах о вере й Церкви систематически замалчивается и тот, о котором надо бы сказать прежде всего, настоящий собственник церковного имущества, обладатель духовной истины, а речь может идти не о том, что нам удобно, понятно или приятно, но что соответствует объективной правде. Этой-то объективной правды, над человеком стоящей, и не признает наша современность. Лев Толстой очень удачно говорит где-то, что он почему-то неохотно пользуется словом «Бог», а всегда предпочитает употреблять прилагательное «божий» или наречие «по-божьи»—признание понят; ое, раз отрицается живое и конкретное лицо Божие. Но устами Толстого свидетельствует о своем субъективизме и вся современная религиозность. Так вот, в напоминание ей, что существует Сам Бог, а не только прилагательное, прилагаемое к человеку, особенно необходимо в настоящее время и богослужебно и теоретически раскрывать понятие о поляризации благодати.
37. Так освящается в культе вся природа, во всех ее явлениях и направлениях, частях и областях. Этим вся она вводится в культ и через культ соотносится с человеком в его собственночеловеческой жизни. Поэтому культовые действия, будучи всегда действиями, учитывающими жизнь человека, вместе с тем имеют свою связь с жизнью природы: в ориентировке жизни на культе, самой перекристаллизовывающейся в культе, все микрокосмическое—макрокосмично, и все макрокосмическое—микрокосмично. Культовый год течет сразу в нескольких ярусах бытия. Типикон есть партитура симфонии симфоний, длящейся целый год, и оркестровки ее распределены между всеми напрастованиями бытия—от горних чинов ангельских и до стихий включительно. Вслушаемся в любой отдел культового года—и мы услышим тут не только сверх-земные голоса небожителей, но и голоса природы. Каждое движение культовое предполагает зараз участие всех сфер. Но так как об участии в жизни космической Церкви богословы думают не достаточно, то следует напомнить им, что ведь нет таких сторон бытия, которые не освящались бы: священными бывают времена, места, вещества, предметы и явления; святой свет, святое пламя, святой воздух, святой звук и т. д.; в частности, суточный круг богослужения определяется солнцем, солнечными сутками и к солнцу приурочен.
Что есть содержание церковных служб? На плане космическом они говорят о суточном и годовом движении Солнца. Только в городах эта приуроченность извращена и затемнена. Недельные круги определяются Луною и, шире—планетарно, а годовой круг—зодиакально. Начнем с последнего.
Течение богослужебного года, т. е. особенности служб, и памяти святых, и праздники, помимо своей общеизвестной культурно-исторической основы и другой—мистической, имеют еще третью—космическую: «натуралистическую», сказал бы тут с торжеством ничего не понимающий в сути религиозных переживаний исследователь-позитивист, и со вздохом осуждения отметил бы проповедник-моралист. Хотя и по-разному, но и тот, и другой одинаково не понимают и не поймут главного, что Творцом мира был не иной кто, как «Учитель нравственности», и что Этим Последним «вся бысть»620; оба они одинаково не понимают, что конечное и условное не может противополагаться бесконечному, безусловному, ибо иначе ему самому принадлежал бы признак абсолютного, так что, будучи конечным и условным, оно подчинено своему Творцу, «в Нем живет, и движется, и существует» 621. Все в Боге—такова формула панэнтеизма, возвещается ли она апостолом Павлом622или Гёте, и язычество становится таковым лишь в его противоположении Христу, как упорствующее в своей самостоятельности или как искусственно восстановляемое моралистами на христианство и натравливаемое ими. Но само в себе оно содержится в Христе и Его ждет, как ждет вся тварь Своего Избавителя: природа—в Боге, а язычество—в Церкви 623. Глубоко неправильна оценка этой стороны церковной жизни позитивистами и моралистами, как неправильно отношение к твари в порождениях протестантизма, но самый факт, внешне намеченный ими, действительно есть, и если им угодно дать ему кличку натурализм,—то пусть временно и остается она, под условием сделанного выше разъяснения. Злым глазком такой исследователь подглядит далее «синкретизм» святых и их житий с образами природной жизни и потому связь житий с древними мифами. И опять, хотя это делается назло и ради уничтожения Церкви, или ради «очищения» ее от остатков язычества, однако такие враги невольно оказываются справедливее, а потому и полезнее тенденциозных друзей, во имя защиты Церкви упорно отрицающих в ней то, наличием чего и доказывается ее вселенскость и полнота. Ведь фактом беспристрастный исследователь может признать вовсе не то, что к святому пристегнуты человеческие измышления недоросшей науки, т. е. мифа, а лишь известный параллелизм жития святого и некоторого мифа и наличие символически природных черт в образе святого, как, например, атмосферного электричества — в пророке Илии, водной стихии — в пророке Моисее, моря — в Николае Чудотворце или солнечности — в Самом Господе. Но что следует из такого параллелизма — это еще дело большой сложности, и если для верующего загодя исключается простое уничтожение предмета его веры, то отсюда был бы слишком поспешен вывод о необходимости отрицать всеми силами наличность параллелизма. Однако для человека церковного должна быть ясна перетекающая за края чисто исторического факта только единичной биографии значимость святого и жития его, коль скоро Церковь дает нам образы святых в научение и в подражание. Явное дело, они оцениваются как типы, как явления идеи умного мира, как просветы в небо,— что, однако, нисколько не мешает им быть притом строго фактическими. А если так, то параллелизм их житийных повествований с мифом и наличность в житиях космических черт предрешены: это есть не потому, чтобы составители житий заимствовали из языческих сказаний, а потому, что это так по сути дела—потому что это правда, и никакой позитивизм не доказал и не может доказать противного. Скажем даже больше: если в некоторых случаях мифы древности и были, положим, использованы составителем жития, то это произошло опять-таки потому, что соответствовало правде, и нельзя же вменять в вину христианскому писателю-историку то обстоятельство, что уже до описываемого им, частично и предварительно, предчувствовалась та правда, которой он является свидетелем. Кто изучал историю творчества во всех отраслях, тот не мог не заметить, как настойчиво стучится в мир воплощения некоторый духовный образ и сколько предварительных побегов дает он, сперва фантастично, затем поэтично, далее научно, пока не вырастает подлинным духовным организмом. Историк современной техники нашими потомками мог бы вполне быть обвинен в-мифологизме чрез сопоставление с бывшими до него не реализованными научными концепциями и даже полунамеченными, как в сновидении, проектами в фантастических романах. И, однако, достижения техники—исторический факт, но имеющий, кроме того, некоторый смысл, и этот-то смысл, смутно предчувствованный во времена более давние, объясняет и оправдывает самую фантазию на его почве. До технического осуществления некоторой идеи мы только смутно чувствуем ее пророческий смысл и надеемся, что он не есть, как говорится, «пустая фантазия»; после соответственной реализации и посредством нее мы в этом убеждаемся и радуемся правоте своих предков. Так вот и по отношению к мифам: поскольку они не воспоминания об откровении прошлого, τ е., в конечном счете, «о Том, Им же вся быша» 624, постольку в них надлежит видеть предчувствие, сонные видения об Истине, которая в горнем мире всегда есть, как была и будет. Язычество есть частью память об Истине уже открытой, частью гребни передовых волн Истины, грядущей в мир... И, следовательно, если бы в Церкви Христовой момент язычества просто отсутствовал, то это-то и доказывало бы неполноту, несовершенство и, значит, неистинность Церкви. Моралистическое усечение из Церкви всего «языческого» не только есть дело сектантов, но и по следствиям своим неминуемо имело бы обращение Церкви в секту, если бы удалось. Но по вере нашей, вся жизнь, не только человеческая, но и всей твари, управляется идеями мира горнего, воплощенными особенно четко в ликах святых, и потому было бы непостижимо отсутствие вышеуказанных параллелизмов, космическая иссушенность святого. Житие без этой полноты сопровождающих его голосов природной жизни явно и не было бы житием, и тогда или мы должны были бы заподозрить святость изображаемого подвижника, или же утверждать, что составитель его жития не сумел проникнуть в духовный облик святого и услышать в музыке его души голоса откликающейся ему твари. Вот, приблизительно, как должен быть понимаем отмечаемый внешними исследователями синкретизм.
38. Синкретизм 625 духовного и природного, исторического и типологического, библейски откровенного и общечеловечески религиозного выступает во всем культе, и в частности, в богослужебном годовом круге: всякий момент этого круга не только в себе и ради человека, но и простирается в космическую область, ее воспринимая в себя, и, восприняв,—освящает. Уже в основном расчленении церковного года четырьмя большими постами, паузами жизни, связанными с четырьмя же типическими великими праздниками, или, скорее, группами праздников, явно сказывается космическое значение годового круга: как посты, так и соответствующие им праздники—в явном соответствии четырем временам астрономического года и четырем, в свой черед, соответствующим этим последним стихиям космологии. «Понеже бо от лености присно поститися и от злых упразднитися не хощем, яко некую жатву душам сию апостоли и божествении отцы предаша... юже и хранити должни есмы опаснейше. Но убо и прочия три: святых апостол, глаголю, Богородицы и Рождества Христова; к четырем бо лета временом, и Четыредесятницу божествении апостоли издаша»—в таких словах отмечает связь четырех главных постов и четырех времен года синаксарь Сырной недели626.
Постом зимним освящается начало мировой жизни, ее рождение, ее первое появление. Приуроченный в древности к зимнему солнцевороту (сейчас, вследствие расхождения календаря с асгрономическим годом, эта приуроченность перестала быть точной), в переломе года от зимы к весне, праздник Рождества Христова, которым завершается зимний пост, имеет рядом с собой свиту сродных ему праздников, праздничных обертонов, возглавляемых Крещением Господним. В древности же эти празднества, т. е. Рождества и Крещения, были слиты во единое празднество Богоявления, эпифаний Господних. Освящение зимней стихии, т. е. воды (и зодиакального знака Водолея), телом Господним, нисходящим в воду, речную купель,— такова космическая значимость этого зимнего поста и зимнего созвездия праздников. В этой-то мысли и может быть понято, почему же совершаются у нас два великих водосвятия, и притом два дня сряду—в навечерие Богоявления, по бытовому выражению «на свечки», и в самый день Богоявления, и почему,—по-видимому, весьма неожиданно, вода первого освящения, в навечерие, особенно чтима, и верующие дорожат ею больше, нежели водою самого праздника. Ведь естественно было бы думать обратно, что вода, освященная в самый праздник, преимуществует над водою дня предваряющего. Но ответ будет весьма прост, если примем во внимание устав, ныне в городах часто не соблюдаемый. А именно: вода освящается в навечерие в самом храме, для кропления ею храма, домов и т. д.; в праздник же водосвятию подвергаются естественные водоемы, преимущественно реки или источники. Это значит, что первое водосвятие—храмовое—* обращено в Церкви ad intra—внутрь, предполагает внутреннее церковное пользование водою, ради самоочищения и самоосвящения Церкви же, а второе водосвятие—«водокрещи» по древнерусской терминологии—обращено в Церкви ad extra — вовне, ради внешнего действия на всю тварь, ради очищения и освящения природы, всего мира. Первая вода—ради христиан, как таковых, вторая же—ради всей твари, и в том числе людей, как членов мира. Отсюда понятно — первая вода сознается нарочито предназначенной к пользованию «домашней церкви» христиан— в семьях, в домах, в кухне и т. д.; второй же назначение — течь в мир, благовествуя о «гласе Господнем, иже на водах»627и о Духе жизнедательном, нисшедшем в рождающую и миродержавную стихию, да очистит ее, емкую ко всяким духовным энергиям 628, вбирающую и усвояющую всякую духовность, от сокрывшихся в нее темных сил и да освятит, напоевая собою и просветляя.
<39 629.) За зимним постом последует весенний. Им подготовляются анфестерии—древнегреческий праздник цветов и древнееврейская пасха, праздник начала жатвы; в иерусалимском храме пасха ознаменовывалась принесением к жертвеннику и освящением первого снопа только что сжатого ячменя. Общечеловеческое религиозное сознание всегда отмечало особенным ударением внимания этот праздник весны, праздник воскресающей и расцветающей жизни, растительной по преимуществу, возрождение восстающих из могил своих растительных побегов, ростков, воскресающих и исходящих из преисподних узилищ душ—новых произрождений матери-Земли. Есть, по сознанию человечества, исключительная связь растений—«чад Земли»—с Матерью, от которой и выросши они не отделяются, оставаясь не только детьми, но и органами их родившей и непрестанно рождающей. Растения, в противоположность обособившимся и отчуждавшимся животным, мыслятся, как существа, всегда в состоянии рождения, рождаемости, и потому, как не проявившие воли к самостоятельности, растения не ставят над собою и закона, судящего их: «В ню же меру мерите, тою же мерою и возмерится вам» и: «им же судом судите, <судят вам» 630>. Не то, чтобы они были непременно высокого онтологического чина, но они невинны личною виною, как только что рождающийся младенец, и потому в хорошем смысле невменяемы. Поэтому в растениях, только выглядывающих из материнских недр, но от них не отделившихся, естественно видеть непосредственность вестников земной глубины: и, в культовом отношении к ним, чувствовать, как устанавливается духовная связь с теми, недоступными нам, от матери отделившимися, областями. Но отделяемся мы, и подобно животным, лишь пока живем. Теряя же возможность самоопределения и самостоятельного действования, в смерти, мы приближаемся к растениям, и души умерших, как семена посаженных в могилу, прорастают там иною жизнью, давая о себе весть весенними побегами. И, возвращаясь назад, мы припомним, что тончайшие видения этих чад земли—нектар—есть действительно пища иного мира, пища бессмертия, которая, собранная здесь, у нас, осуществляет трапезу иного мира, и тогда гости оттуда могут прийти к нам, к чаше поминального меда, как в свои подземные обители, не отрываясь от своего растительного существования; и вместе с пчелой, собравшей мед, они могут перелетать и являться. Праздник цветов есть праздник Земли, а праздник Земли—праздник усопших, праздник же усопших—ожидание окончательного и полного их явления, когда весь мир потечет «медом и млеком» 631, мистериальным питием, которое перекидывает мост к тому берегу бытия, через Стикс. Бесчисленные узы вяжут отдельные моменты празднеств весеннего цикла в одноплотное тело, искрящееся всеми цветами, имя которому—Воскресение Христово. В порядке годового круга Пасха есть освящение земных недр, Земли, земной стихии. Как в Крещении, сходя в воды, Господь освятил их струи, Своею смертию, ибо Крещение есть погребение, так и в Великую субботу, «плотию уснув, яко мертв» 632, Он сошел в землю, в глубину ее недр и освятил их.
Есть иные, которые пытаются уязвить культ, покивая на сродство, якобы ими изобличенное, весеннего церковного цикла— весеннего поста и весенних празднеств — <и> почитаемых воскресающих божеств, «духов растительного мира», как очень удачно формулировали исследователи религии. Но в этих покиваниях более покушений с негодными средствами и, может быть, злого умысла, нежели рассчитываемых последствий. Ну да, конечно, это так именно, за одним только исключением, что при таких нападках всякая религия, кроме христианской, уже заранее осуждена, и вопрос только идет о том, как бы поколебать христианство. Эти наивные возражатели в сущности считаются с исключительностью христианства более самих христиан, тогда как последние вовсе не нуждаются в таком глубоком разрыве со всем человечеством и вовсе не думают, что на всем протяжении истории человечество жило одними только глупостями. При таких возражениях делается открытие, запоздавшее по меньшей мере веков на осьмнадцать, ибо уже апологеты твердили о христианстве как энтелехии обще-человеческой религии и видели в Христе исполнение, полноту и гармонию всех человеческих предчувствий, томлений, надежд и смутно памятуемых откровений. Ну да, эти возражения правильны, но только слабы, робки: надо говорить неоподобии указываемых там представлений христианским, а—дерзну сказать —о тождестве их, нумерическом тождестве. Сами ясно не сознавая, языческие пророки, хотя и коснеющим языком, говорили не о чем ином, как именно об этом самом, совершившемся в определенный год и день, воскресении этого Самого, родившегося в Вифлееме,—«распятого же за ны при Понтийстем Пилате»633,— Спасителя мира. Сквозь туманы истории и мутную среду расстроенной человеческой души, языческим пророкам уже виделись еще неясные и сбивчивые очерки грядущих событий, столь же типических, ноуменальных и абсолютных, сколь, вместе с тем, конкретных, и индивидуальных, и воплощенных. Благовествование апостолов не было внешним научением, не было просто сообщением нового, не было возвещением неслыханного, к чему совсем заново требовалось бы устанавливать свое отношение, но было открытием пред ними их собственных душ: о Душе души язычников напоминали им благовестники. И вера во Христа не была присоединением нового божества к обширному Пантеону (а если бы так, то не могло бы быть и речи о гонениях против христиан), но в трагедии всечеловеческой истории соответствовала тому, что в просто трагедии называется узнанием—recognitio. Измученное поисками утерянного по собственной вине Жениха, человечество вглядывается во всех встречных: «Не Он ли?» И поиски эти, как и вопрос, свидетельствуют не о радости «хождения на путях своих»634, но о тоске одиночества. И когда апостолы возвещают: «Жених нашелся» («Се Жених грядет»)635, тогда не новое что-нибудь узнает сердце народов, т. е. о существовании Жениха, но призывается лишь ко вниманию—к согласию с самим собою. И тут, в этом признании или непризнании самотождества лица, несогласии или согласии с отвлеченными понятиями, где возможны тысячи оттенков и отношений, между «да» и «нет» не дается ничего третьего: или в самом деле Он — Жених, Мессия, Спаситель, не такой, как Он, а С а м Он, или же не Сам Он, хотя бы и похожий, хотя бы и как Он,— и тогда Чужой, лже-Мессия, Антихрист. Анти-Христ значит по смыслу предлога αντί—вместо, взамен,—значит тот, кто вместо Христа, т. е. не наместник, представитель Христа, а притязающий быть взамен Его, Самого Его. И потому между двумя самими, из которых второй может быть лишь постольку, поскольку нет Первого, а Первый—признаваться постольку, поскольку не признается второй,—между ними двумя нет и не может быть представлено промежуточного. «Мужие Афинейстии, по всему зрю вы аки благочестивыя. Проходя бо и соглядая чествования ваша, обретох и кашпце, на немже бе написано: Неведомому Богу. Его же убо, не ведуще, благолепие чтете, Сего аз проповедую вам» (Деян. 17, 22—23). Вот слова высшей меры ответственности. Так что же, спрашиваю, апостол636говорит неправду? Льстит афинянам? Что это—captatio benevolentiae auditorum637 или же мистическое recognitio? 638 Ведь, наконец, не шутка же: сказать о каком-то неведомом Боге, может быть, бесе,— отвлеченно говоря: «Сего аз проповедую вам!» Возьмем простые житейские отношения: разве для близкого человека не представляется величайшей степенью ошибки и ужасом — принять за любимого кого-то чужого? И разве не легче жене, матери совсем утерять мужа или сына, чем обнять вместо них самозванца и, может быть, даже не человека? Все дело—в численном самотождестве лица. А между тем ведь слова эти — «Сего проповедую...»—сказаны. И если мы не считаем самого апостола безответственным в его проповеди, в его словах и действиях, если мы предъявляем к нему хотя бы меру ответственности, которой подлежит и средний человек, то должно твердо стоять равенство: «Сего аз проповедую вам» — это значит «воистину Сего», воистину Сего, Господа Иисуса воскресшего, Которого чаял и предчувствовал весь античный мир, все его. Логосом и Духом водимые, мудрецы, согласно уставу церковному изображаемые или во всяком случае долженствующие быть изображаемыми наряду с ветхозаветными пророками, в храмовых притворах, а иногда и в самих храмах наших639. В порядке религиозно-историческом свидетельство апостола Павла тоже не должно считаться натяжкой, какою, может быть, покажется сперва. Древние чтили многих богов и многим ставили жертвенники, ощущая в богах явления и ипостасные лики Единого Вечного. Но как ни умножались эти лики, сердце все не находило удовлетворения, все не чувствовало, что божественная сущность сполна покрыта ими, и сердце подсказывало, что за рядами этих ликов, как бы ни были ряды длинны, все остается неисчерпаемый, неявленный, непознанный остаток, и что этот-то остаток есть главный, то, ради чего возникали самые ряды, и что продолжает таить в себе подлинную святыню духа. И потому, после всех жертвенников, все же приходилось ставить алтарь Неведомому Богу, этому сокровенному зерну духовной жизни и творчества: по снятии с него и обособлении многих символически выразивших его обломков. Неведомый Бог все продолжал быть невыраженным, и только Единородный Сын показал Неведомого и Непостижимого Отца. Проповедь Христа была именно возвещением Неведомого Бога, наименованием Имени Неименуемого. Менее всего, обсуждая это место апостольской проповеди, можно тут думать о приспособлении апостола Павла. Итак, сколь тогда притязательны исследователи, нашептывающие тайно громогласно возвещенные, по всем четырем странам мира разнесенные, но самим обличителям непонятные тайны, что, в свой черед, происходит от непонимания исследователей религии, что ориентироваться нужно на культе. Мы же говорим не вслед за ними, а прежде них, и говорили двадцать веков: да, есть сродство, и не сродство, а нумерическое тождество между Тем, Кого под разными именами и аспектами искали и предчувствовали язычники, и Тем, Кто по исполнении времен и сроков явился воистину альфою и омегою мировой истории640. Иногда дается наставление: «Не молись в темноте перед иконами, не зажегши лампады», как будто из опасения поклониться не тому, кому надлежит. Но, как ни предосудительно и ни опасно такое поклонение, оно, однако, не свидетельствует о намерении послужить черной силе, хотя, быть может, смутный инстинкт сердца и будет говорить, что именно совершается. Так и язычники в мировой тьме «кланялись чему не знали» 641 и порою, все спутывая, впускали в храм своего сердца темные силы; но идея-то Святого, желание поклониться относились к Богу, к альфе и омеге человеческого духа642. Таким образом, не христология—от мифов, об умирающих и воскресающих весенних божествах, но эти мифы—от Христа643, во плоти пришедшего и воистину умершего и «погребеннаго и воскресшаго в третий день по Писанием»644. Это уже не в прекрасных, не <в> смутных видениях, как в зеркале при гадании 645, а на самом деле, пресущественно, Христос восстал из земли, освятив ее.
Страстная неделя со Святою—вот время после поста, завершающее освящение земляной стихии. Подобно сему, летняя Пятидесятница, «ветру носящуся бурно»646, есть освящение воздушной стихии, а—осенняя—Преображение, с освящением плодов, налитых солнечными лучами,—стихии световой, огненно-лучистой, эфирной, замыкая ряд празднеств, вроде дня пророка-«громовника» Илии, огненного Серафима Саровского и других, включительно с днем первоверховных апостолов, ряд празднеств огнистых. В этих двух последних циклах посты примыкают к соответственным праздникам в обратной хронологической последовательности. Это лежит, по-видимому, в особой, горячей природе соответствующих стихий, времен года и праздников, в противоположность холодной природе праздников и стихий весенней и зимней. И, более того, причина этой обратное™—в нисходящем характере Рождества и Пасхи и восходящем—Пятидесятницы и Преображения: имеется в виду здесь <...> 647. Нетрудно почувствовать и то, почему земля, нам наиболее близкая, и среди стихий—основная, и время и года и духа, соответствующее самому расцветанию жизни, оказываются связанными с наибольшим из богонисхождений, до самой преисподней и глубин ада, и потому предваряются постом, суровейшим и длиннейшим. Но трудно говорить об этом в нескольких словах, без самой службы, своим целым, а не только отдельными выражениями, зовущей усвоить основную духовную среду, из которой она сложилась. Скажем потому проще, самую суть дела: станем вслушиваться в службу Богоявления—навечерия, особенно в паримии,—и мы чувствуем, словно разверзлись хляби небесные и земные и отовсюду хлынули водные потоки; водные струи все заливают собою, все наполняют, всюду и отовсюду брызжут и прорезают воздух. Вода, вода, вода... и опять вода, проницающая весь мир, текущая сквозь наш организм,— дух воды, призванный могучими словами. Весь алтарь полон воды и каким-то водным, голубоватым холодным светом. А теперь вслушаемся в богослужение Страстной седмицы, особенно Великой субботы—и почувствуем все внимание собою занявшую матьЗемлю, то скорбную, то радующуюся: «земля же да радуется»648, и в самой—согласных и гласных — инструментовке екзапостилария Святой седмицы—песнопения «Плотию уснув»649—услышишь землю. Какая глубокая разница в самой материи службы богоявленской и службы пасхальной: тут совсем различные основные интуиции, и сквозь решетку более или менее общих всякой службе постоянных частей, вроде ектений, образующих костяк службы, совершенно определенно сквозит различный основной фон. А теперь, сопоставив службу воды и службу земли, вслушаемся в богослужение Пятидесятницы—и порыв ветра клубящихся дуновений захватит нас, ласкающие веяния заластятся в уши, в сердце, и все существо наше окутается стихией воздушной. И, наконец, службы летние явно исполнены огня, а Преображение—такой светоносности, таких потоков льющегося расплавленного золота, такого уплотнения световой материи, что, когда, готовясь ночью к службе, читаешь в тишине канон Преображению, то невольно жмурятся глаза, как от расплавленной платины, и, кажется—вот сейчас ослепнешь от нестерпимого блеска 650.
«Прииди и виждь»651—но что говорить там, где слова бессильны.
<40.) В порядке нашего плана теперь нам предстояло бы говорить о важнейшем освящении—освящении пространства и времени652, ибо пространство и время, вопреки Канту, но в согласии с общечеловеческою мыслью, суть реальности, и не только реальности, но и метафизические (а не трансцендентальные таки) условия всякой реальности, и не условия всякой реальности, а условие, единое условие реальности, ибо их—не два, но есть только одно условие, под двумя аспектами отвлеченно мыслимое, то как пространство (не мыслимое без времени), то как время (не мыслимое без пространства). Это—одна реальность653. Точнее, она не одна, а единственная, единственная реальность бытия, ибо всякое бытие есть лишь сгусток, оплотнение, световой слиток этой первореальности, оплодотворенный Божественным Словом, Семенем,—зачатый от Божественной мысли-идеи. Освящение пространства и времени есть освящение самого лона всякой реальности, и говорить об этом освящении надо долго и подробно. Тут-то и выступает метафизика креста, ибо самое пространство есть метафизический крест.
Но, не трогая этого слишком сложного вопроса, мы должны отметить, хотя бы в двух словах, иной, тесно связанный с первым и все возвращающий нас к основной теме, что граница культа есть граница бытия. Имею в виду, что не только низшими степенями освящения освящаются и основы, и частности твари всего космоса в целом, но и высших освящений космос не лишен, хотя и не всегда с прямо поставленною в Церкви целью его облагодатствовать. Объяснимся примерами 654.
1916.I.2. Серг<иев> Πос<ад>
О рассеянии Святых Даров
Из св<ятой> чаши с освященными Св<ятыми> Дарами—от прилития теплоты—подымается легкое облачко паров. Пары эти частью осаждаются на илитоне, частью рассеиваются по алтарю, осаждаются на стенах, снова испаряются, попадают в небесные облака, плывущие над нами, ниспадают в дождях, падающих на нас, текут в реках, плещутся в морях, усвояются растениями и животными, одним словом, из чаши распространяются по всей земле и даже улетают за пределы земной атмосферы, поступая в круговорот всей вселенной.
Испаряется из чаши спирт, эфирные масла, вода. Что это? Сказать, что <это> Св<ятая> Кровь—не можем, ибо она была из вина. Сказать, что не Св<ятая> Кровь, тоже не можем, ибо тогда и остаток от испарения в чаше тоже не пришлось бы назвать Святою Кровью, и вышло бы, что была Св<ятая> Кровь, а получился лишь ряд химических веществ. Если вино пресуществилось—а это так,—то всякое вещество, из него происходящее, уже не есть просто вещество химически, но тоже пресуществлено. И химический анализ Св<ятых> Даров опять-таки разложил бы виды их на составные части такие, из коих каждая была бы не просто материей, но—богоматерией.
При «замывании уст» священником и «умовении рук» после св<ятого> Причастия мельчайшие частицы—крошки Св<ятого> Тела и Св(ятой) Крови смываются водою и опять-таки поступают в круговорот природы.
Крещальная вода с частицами св<ятого> мира и освященного елея выливается в «чистое место»; богоявленская вода, текущая целою рекою в другие реки и моря; священный пепел и т. д. и т. д.—все это утекает, распространяется в природе, обращается в растительных и животных соках, напояет благодатию всю природу, всю ее освящает, очищает и сохраняет. Священный фимиам—благодать вырывается в открытые окна храма, разносится ветром, равно как и звуки священных песнопений и возгласов. Граница храма—не стены, ибо храмовое действо выносится з а стены храма. Нет определенной границы храма, ибо вся природа есть непрерывное продолжение храма. И следовательно, нет определенных границ и Церкви, ибо вся тварь участвует в разной мере в ее жизни и в ее благодатных богоматериальных действах.
Достарыңызбен бөлісу: |