Павел Флоренский Философия культа


Органическая связь таинств



бет14/66
Дата26.06.2016
өлшемі3.02 Mb.
#158939
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   66
Органическая связь таинств

«Яко между собою даются таинства, и между собою совершаются. Глава 25.

Да пребудет в нас наследие благодати от Христа, ниже миро без мира совершается, ниже рукоположение без мира. Сего ради и свяшенство в мире (миром) бывает, и сие познавается отсюду.

Верху жертвеника полагается и совершается миро, ибо без жертвеника невозможно есть совершится миру. Жертвеник паки есть прежде помазан миром и освящен. Миру убо видится совершитися верху мира. И паки архиереем священнодействуется миро. И без архиереа невозможно есть быти миру. Сей есть помазан миром, егда крестися, есть и рукоположен благодатию Святаго Духа. Между собою убо дарования даются, понеже токмо Самым Единым в Троице Богом совершаются дарования и рукоположения, якоже рекохом, в мире бывают, и тая рукоположения в жертвенице совершаются. Жертвеник есть помазан миром, и без жертвеника никто же православных рукополагается. В мире убо и рукоположение священников бывает, понеже первие имать миро. Таже рукоположение, и призывание, и именование Духа от рук епископа токмо совершается и бывает миро...» (Скрижаль, стр. 92—95)539.

Так о таинствах; то же должно сказать о менее выразительных и более периферических, и потому и более взаимно осложненных действиях, освящаемых обрядами. И если здесь проводятся известные линии соединения, то это не значит, чтобы иные отрицались; напротив, утверждается здесь возможность многих, хотя приведенные казались более удобными по ходу изложения. Говоря же вплотную, построив некоторые схемы и тем подведя мысль к некоторым вопросам культа, надлежит зачеркнуть все сказанное, стереть эти вспомогательные линии с живого рисунка, снять леса и самым решительным образом повторить, что культ есть связное единство, многократно и разнообразно пронизанное отражениями, соотношениями и взаимоуподоблениями, так что все видится во всем; выделить же определенные линии, так сказать, прожилки соотношений можно лишь в методологических целях, ради систематики, ради удобств и углубления, но под непременным условием памятования этой условности дроблений, и неизменно держась органического единства всего культа. Схема же более точная, или скорее общая картина, объединяющая в себе различные схемы, представлена на чертеже.

23. Обратимся теперь к обрядам, восходящим по мере своего онтологического обогащения к таинству евхаристии. Лествица этого рода освящений направлена на пищу и питие, вообще на функции питания, и прежде всего надлежит рассмотреть разные степени освящения того типического рода пищи и того типического рода питья, которые могут быть названы собственно человеческой пищей и собственно человеческим питьем—пищею и питьем по преимуществу. Это—хлеб пшеничный и виноградное вино.

Начнем с вина. Уже вино как таковое, как дело труда человеческого, как произведение культуры, как дар Божий,

540[с благодарением]541 принимаемое, участвующее в молитвенном быту,—имеет долю в культе, получает, хотя и низшую, степень освященности. По природе своей, оно—символ крови, носительницы жизни, значит, имеет в себе нечто знаменательное. Таковым оно признавалось как «кровь виноградной грозди», как кровь Диониса в глубочайшей древности; ничего не понимает в жизни человечества тот, кому предписание «смешивать кровь Диониса со слезами нимф» говорит не более и не менее как диетический совет пить вино с водою. Для древнего человека «просто вина»—как известной смеси химических соединений—не было. Тем более этого, аптекарского542 вина не существует в христианском быту, и даже, быть не может, не только по общему со всякой религией христианскому представлению о жизни всех тварей, но и по той более глубокой причине, что в христианском быту просто вина, даже как естественной крови Диониса, души растительного мира, вовсе нет; то же, что есть,—уже несколькократно освящено. Существует особый «Чин саждения винограда с молитвою и благословением бываемо»543, с окроплением рва под лозою и самих лоз святой водой. Появились «гроздия»—их опять благословляют и освящают в день Преображения Господня544. Выжато новое вино—и опять оно освящается особым чином. «Поели Святый Твой Дух на вино сие и благослови е во Имя Твое Святое»,— молится священник, и еще: «Ты и ныне посети от святаго жилища Твоего и благослови вино сие, и сотвори е быти в благорастворение и здравие всякому пиющему е, и яко да без всякия неприязненныя датели пиюще сие, славим Тебе, Дателя всякаго добраго прошения»545: Святого Духа (—да, Святого Духа) испрашиваем, а значит, получаем—не на какое-либо вино, в храме испиваемое, а на вино столовое, вино повседневной жизни. А если в вино впадет «некое скверное животное», то опять совершается особый чин благословения и освящения вина546; в конкретном религиозном миропонимании скверна мыслится не позитивистически, в порядке только внешнем, почему от загрязнения животным необходимо очищение духовное, но и не в порядке отвлеченно-моральном, почему «некое животное», безразличное в отношении категорического императива, может причинить духовную скверну; эта скверна понимается здесь духовно-телесно, как в древности μίασμα, и духовнотелесным очищением изгоняется, повторяем, и скверна; и очищения от нее были бы равно искажены, как при перетолковании их внешне гигиеническом, так и отвлеченно-моральном.

24. На следующей ступени освященности следует поставить уже прямо участвующее в службе храмовой—вино с теплой водою как «запивку», или «теплоту», после причащения,—соответствующее в ряде освящений хлеба антидору, т. е. вместо— дару, хлебу, даваемому взамен Причастия. Нужно думать, что такое антидорное вино в древней практике давалось после литургии всем присутствующим. Далее идет благословенное вино, освящаемое после литии, на вечерне, вместе с хлебами, пшеницею и елеем — сочетание благороднейших веществ культуры, ведущееся от Элевсиний, если только и в Элевсинии сюда оно не попало из таинств еще более древних547.

В молитве, читаемой при этом освящении, испрашивается Спасителево благословение («Благослови <и хлебы сия, пшеницу, вино и елей, и умножи сия во граде сем и во всем мире Твоем, и вкушающия от них верныя освяти...»548 предложенным веществам, умножение их, подобное чудесному умножению в чуде с пятью хлебами, и освящение вкушающих от них, как некоторый, так сказать, подход к евхаристии, пред-освящение, повышающее духовно-телесный уровень над уровнем молитвенного быта. Освященные хлебы и вино вкушаются ведь в храме же во время службы за утреней, т. е. служат освящению вкушающих к предстоящей вскоре литургии: это и есть а гапа—вечеря любви в первохристианской Церкви. Вопреки ходячему мнению, древне-христианские агапы отнюдь не следует представлять себе как род ужина, имеющего в виду насыщение;

упрекая в подобном уклоне мысли коринфян, уже ап<остол) Павел указывал: «Разве вы не имеете домов, чтобы наесться?» 549 И, следовательно, эти трапезы были преимущественно символикой теургической силы, хотя момент реальный, телесное питание, не был вовсе исключен отсюда, и количество вкушаемого не делалось меньше всякой данной величины, что необходимо происходит всякий раз, когда, при протестантском уклоне, за обрядом признается смысл, но отвлеченный, бессильный действовать и воплощаться.

Тут уместно раз навсегда, по отношению ко всем обрядам, ко всей области культа, напомнить об абсолютности мер и количеств, не могущих без качественного своего изменения выходить по ту и по другую сторону некоторых пределов, зависящих от существа того, с чем в данном случае имеет дело культ. Так и все обряды, имеющие в основе вкушение, должны не увеличивать это вкушение количественно, сверх той меры, которая к символической подоснове ничего уже не прибавляет и имеет далее характер физиологический, но, с другой стороны, и в еще большей степени должно блюсти тот нижний предел, з а которым вкушение уже перестает восприниматься и сознаваться как акт питания и чувствуется в отношении к нему как безразличное, как количество пренебрегаемое, от наличия или отсутствия которого в данной функции ничего не происходит. Повторяю, есть как нижний, так и верхний порог восприимчивости символа, соответствующий верхнему и нижнему порогу массы его конкретности. И если древность искушалась выходом за верхний предел, несколько уклоняясь тем в натурализм, как преувеличение естественной мистики вещества, то новое время искусилось выхождением за нижний порог; но первое только округляет религию, а второе—ее искореняет. Когда вкушается благословенный хлеб такими крошками, которые по своей ничтожности не способны восприниматься как пища, которые не дают вкусовых ощущений и, положенные в рот, просто там исчезают, то это явно вырывает почву из-под агапы как священной еды, именно еды, а не чего-либо другого: ведь для всякого обряда должен быть налицо тот или другой конкретный базис. Нельзя назвать вкушением хлеба, если этот хлеб в своей наличности может быть доказан только микроскопом или химически. По отношению к современной практике можно было бы перефразировать слово апостола: «Разве вы не имеете дома словарей, чтобы прочитать там слово «хлеб»?» Пресекая чрезмерность, лишь отяжеляющую символику агап древности, церковный устав принял свои меры и против современной отвлеченности: устанавливая точную меру в агапах, он тем самым указывает нам градус наибольшей чувствительности нашего духа к символике благословенного хлеба и вина.

«Келарь же (т. е. заведующий кладовой [монастыря ]), взем от хлеб благословенных,—так предписывает Типикон,—и раздробив «т. е.) порезав на ломти) на блюде раздает братии и почерпает по единой чаше—ποτήριον—вина (благословенного).—всем равно, от настоятеля и до последних, иже во обители суть... Егда же раздаст келарь братии хлебы и по единой чаше вина, труда ради бденнаго (из-за усталости от [всенощного ] бдения), якоже изначала прияхом от святых отец, и шед творит обычный поклон со служившими с ним по два в ряд пред святыми дверьми (благодаря Бога за исполненное служение), и на оба лика по единому (прося прощения за упущения), и исходит (на свои места)». «Благословенныя же имут хлебы дарования—χαρίσματα—различна: рекше (т. е.) уставляют огневицу (горячку) пиющим с водою, и трясавицу (лихорадку) отгонят, и всяк недуг и всяку болезнь исцелевают; к сим же и мыши от жит отгонят и ина пакостящая прогоняют» [Типикон; Скабаллонович. Толк<овый> Тип<икон>, <т.) 2, стр. 192—193 ]550. Итак, скажем словами служебника: «Благословенный хлеб есть помогательный от всяких зол, аще с верою приемлется»551. В «Луге Духовном» же рассказывается, как авва Сергий Синайский, дав такой хлеб льву, лежащему на дороге и помешавшему пройти его мулам, велел ему сойти с дороги, что тот исполнил [глава 125]552.

В молитве на благословении хлебов испрашивается умножение их. По поводу этого и других подобных случаев, начиная с евангельского чудесного насыщения или, если угодно, тех таинственных умножений пищи и пития, о которых повествуют древние последователи Диониса, и о других подобных, встречаемых в религии всех стран и народов, надлежит сказать нечто: «Умножи хлебы сия и во всем мире Твоем»—как в христианстве, так и вообще в религии было бы бессильным благодушным евфимизмом, если бы не предполагалось веры в исполняемость просимого. Между тем, двухтысячелетний опыт христианства, в бесчисленном множестве храмов бесчисленное множество раз повторяемый, не говоря уже об опыте религии вообще, казалось бы, достаточен, чтобы убедиться в тщетности таких прошений. «Умножи»,—молятся верующие, а хлеб не умножается. Но ведь культ потому и есть культ, что он предполагает внутреннюю закономерность совершающегося, уставность, которая, собственно, и есть основа омирщенной концепции постоянства законов природы.



Культ не предполагает чуда как некоторой исключительности, не ждет событий чрезвычайных, ибо он есть сам перманентное чудо. С другой стороны, будучи таковым, он уверен в силе, ему дарованной, и потому не сомневается в исполнении просимого; это менее всего есть нервное ожидание—выйдет или не выйдет,— обострение субъективных человеческих усилий, при которых стирается граница возможного и невозможного. Напротив, это—планомерное повышение уровня возможного, которое принадлежит человеку с чувством спокойного обладания. Не экзальтированно выкрикивает служитель Церкви «умножи», но спокойно просит, в убеждении, что просимое всегда, если только нет чрезвычайных противообстоятельств, исполнялось и будет исполняться до скончания века. И вот, в данном случае, на указываемое соображение, что будто «хлебы, пшеница, вино и елей» не умножались и не умножаются, верующий отвечает противопоставлением этому опыту мира опыта веры, а именно—об исполнении просимого. Это противопоставление вовсе, однако, не требует той высоты веры, которая сперва кажется необходимой: нужно лишь вспомнить о принципе относительности. Ведь основные меры, которыми, собственно, мы и могли бы узнать, умножаются ли хлебы или не умножаются,—меры массы, веса, объема и т. д., а сюда еще следовало бы добавить и единицу счета,—эти меры не могут считаться постоянными. Величина самих мер зависит от того, в какой системе рассматриваются они, а потому о любой вещи можно сказать все, что угодно, что она постоянно уменьшается или увеличивается, и притом по какому угодно закону, стоит только отнести ее мысленно к соответственно подобранной системе. Это относится ко всем физическим характеристикам любой вещи, и наше утверждение о неизменности их, или о том, или о другом изменении, с точки зрения современного научного мировоззрения, выражает нашу веру в принадлежность этой вещи к известной системе; но принадлежность эта вовсе не есть пассивно нами воспринимаемое данное, которое мы должны принять к сведению как некоторую конечную остановку нашего исследования, но определяется живым и творческим актом веры, который в свой черед зависит от целостной системы нашей мысли или, точнее и глубже,— от строения нашего духа, определяемого в последней глубине абсолютной реальностью, на которой ориентируется наше «сердце»553. И потому любое утверждение о величине параметров, вещь характеризующих, в отдельности взятое, не может быть названо и истинным; таким или иным оно становится лишь в связности этого утверждения с духовным целым, строимым данной личностью на основании определенной духовной ценности. Если, применительно к нашему частному случаю, этим «сокровищем» служит единый мир как твердая система с абсолютным центром—данным человеком, абсолютно само-замкнутым—то тогда утверждение (мнимого) «опыта» о неумножении хлебов, конечно, должно быть принято, но отнюдь не в смысле какого-то открытия, а лишь как развитие основных посылок о замкнутости человеческой субъективности,—как духовное самотождество этой веры человека в себя, ставшего «самоистуканом». Напротив, при других верах, т. е. при других сокровищах сердца, полагаемых вне его самого, абсолютная самозамкнутость мира отрицается: мир перестает рассматриваться как одна твердая система, он делается внутренно подвижным, и тем самым принципиально признается, что вещи принадлежат к разным системам, могут переходить или переводиться из системы в систему, и тогда о том, что казалось ранее неизменным, придется говорить как об изменившемся, а о том, что считалось изменяющимся, порою высказаться в смысле постоянства. Истинность или ложность того или другого утверждения учитывается лишь в контексте цельного жизнепонимания, а самое миропонимание вывешивается на весах веры. Что же сказать о культе, вся деятельность которого направлена на вырывание вещи, или шире,— вообще реальности, из одной системы и на перенос ее в другую? Конечно, лишь то, что коль скоро такая деятельность культа признана, то е м у принадлежит и способность так или иначе оценивать характеристики вещи, и суждения со стороны об этом предмете являются не то что ошибочными, а просто принципиально пустыми, принципиально не ценными. Вопрос же основной — о переносе или непереносе вещи из системы в систему—решается в порядке внутреннего, но никак не внешнего опыта.

Итак, наша мысль—вовсе не в том, чтобы оспаривать «опыт» неумножения освящаемых веществ, когда таковое испрашивается, а в показании полной неподсудности веры Церкви тем жизнепониманиям, которые иначе ориентированы и, в особенности, которые утверждают самозамкнутость мира. Мы веруем, что коль скоро в культе испрашивается умножение, то оно и происходит, и при этом настаиваю, что вовсе не мы одни, со своей такою верою, оказываемся на исключительном положении опровергнутости мирским опытом, но и всякое утверждение, где угодно взятое обособленно, имеет доказательности не больше, чем это утверждение веры. И если кто-либо считает необходимым, извиняясь, говорить об умножении благословляемых веществ, то в порядке интерконфессиональном, между-мировоззрительном, ничуть не менее извиняясь, должно говорить об их неумножении. Точнее же, ни того, ни другого не следует говорить извиняясь, но—с сознанием глубокой ответственности говоримых слов и неразрывной связи их с целостным мировоззрением, стоящим на свойственном ему основании.

25. Следующей ступенью освященности вина поставим общую чашу братотворения, а также общую чашу, благословляемую при венчании брака и испиваемую при совершении этого таинства, в знак полного единства брачущихся, уже происшедшего, и в завершение брачного последования. «Боже... чашу общую сию подаваяй сочетающимся ко общению брака, благо слови благословением духовным»554,—молится иерей, благословляя вино. Это вино участвует в таинстве, но, получая духовное благословение, само не достигает высоты тайнодейственности, полного освящения, ибо не относится непосредственно к таинству и входит в него косвенно.

Тут уместно сказать несколько слов о рудиментарных обрядах в таинстве. Подобно тому, как в произведениях словесности при переработке литературного сюжета, уже бывшего ранее обработанным, прежние формы разработки нередко входят в состав новой, но не непосредственно неся прямую функцию выражения, <а>555 косвенно способствуя этому выражению, причем они вводятся в качестве возможных, но не осуществляющихся ходов действия, как гипотезы, заостряя тем главное, на самом деле происшедшее действие,— так и в литургике, при новой разработке некоторой литургической темы, уже нашедшей некогда свое выражение под другим аспектом, основные моменты прежнего обряда не просто отменяются или уничтожаются, потому что они тоже выразили нечто существенное хотя и не самое важное с точки зрения этой новой литургической разработки, а вводятся в новое чинопоследование в качестве обрамления, дополнения и раскрытия его основного духовного действия. Так, в подлежащем обсуждению брачном чинопоследовании нетрудно, в порядке сравнительной литургики. узнать основной обряд древнего венчания римского священного брака per conformationem556, общей чаши вина венчания древне-еврейского и т. д. Со вкушением пищи общность стола для до-христианской древности была первичным признаком брака, как устанавливающая сама мистическое единство Христианство не отрицает этого представления, и потому соответственный обряд оставляется Церковью в христианском чинопоследовании. Но онтологически это единство в христианстве производно и вторично сравнительно с духовным общением, включительно до венцов мученических, которое соответственным обрядом естественно занимает в чинопоследовании место средоточное и оттесняет общую чашу, это церковное conformatio 557, к концу чинопоследования. Указанная рудиментарность брачного вина и не дает ему права в собственном смысле быть признанным вином таинства, хотя оно и есть вино в таинстве. Таковую, τ е более высокую, ступень освященности, прямое участие в таинстве должно признать за вином, смешиваемым с елеем в таинстве елеосвящения. Тут оно составляет существенное условие таинства. (Прошение ектении: «О еже благословитися елею сему силою и действом и наитием Святаго Духа, Господу помолимся». Молитва елеа над кандилом, когда «вино в кандило молитвомаслия влагают»: «...Сам, Владыко, освяти елей сей, якоже быти помазующимся от него во исцеление и в пременение всякая страсти, скверны плоти и духа и всякаго зла...») 558



Еще выше таинственная чаша литургии Преждеосвященных Даров; и странно, что догматическое учение о ней доселе не выражено с полною определенностью. А именно, чаша в этой литургии, равно как и Хлеб, не получает освящений евхаристических: Хлеб, напоенный Честною Кровию,— как уже их получивший на предшествующей литургии полной, так что евхаристическим освящением Хлеб уже пресуществлен; в чаше же налито вино с водою не пресуществленное. Что же думать должно о чаше литургии Преждеосвященных Даров? Вопрос этот имеет длинную и сложную историю, но и до сих пор не может считаться решенным, по крайней мере не формулирован общецерковно. Чтобы подчеркнуть незастылое, нуждающееся в труде и во вдохновении состояние православного богословия, следует не миновать на нашем пути и этого вопроса. Острота его будет яснее, если вспомнить, что в эту чашу влагается подобно тому, как это делается на полной литургии, но без соответственных слов («Исполнение Духа Святаго»)559 , часть освященного Агнца с надписанием к. однако в сей раз напоенная Честною Кровию. В современном Служебнике печатается статья «Изъявление о некиих исправлениих в служении Преждеосвященныя литургии», устанавливающая порядок некоторых важнейших действий Преждеосвященной литургии. Отправной пункт как этих действий, так и всего «Изъявления»—мысль, что в святой чаше на литургии Преждеосвященных Даров бывает лишь освященное «вложением Частицы» Св<ятых> Тайн «вино», но отнюдь не Св<ятая> Кровь: вино здесь не пресуществлено в Кровь Божественную, «понеже над ним словеса священия не чтошася зде, яко бывает в литургиах Василиа Великаго и Иоанна Златоустаго»560. Соответственно с этим основным взглядом, «Изъявление» предписывает на великом входе и чашу, и дискос нести одному лишь священнику, чтобы не было у диакона большее, а у священника меньшее,— опускать слова при вложении в потир части Св<ятого> Тела и вливании туда теплоты,—соединять слова причащения Св<ятого> Тела и Св<ятой> Крови,—молча вкушать от потира,—а тому, диакону или священнику, кто имеет потреблять Св<ятые> Дары, от потира вовсе не вкушать; на практике отсюда происходит непричащение за литургией Преждеосвященных Даров младенцев, как неспособных принимать твердых частиц Этого Тела. Таково «Изъявление». Но прямому свидетельству его противоречит образ совершения этой литургии—то высокое благоговение, которое оказывается чаше, ставимой на ряду (и даже справа) от Св<ятых> Даров на антиминсе, и, если угодно, даже непонятность, для чего нужна эта чаша с якобы простым вином, которым нельзя причащаться; митрополит Петр Могила говорит даже: «Тамо простое есть вино, а не Владычняя Кровь, точию церимониялнаго ради об [и ]ходу употребляема бывает, вместо полоскания уст»561 [Христианское чт<ение>, 1915 июль—август, <стр.) 956 562 ]. Но если в самом деле чаша эта «точию церимониялнаго ради об[и]ходу употребляема бывает, вместо полоскания уст», то что же значит ее пребывание на престоле, а не там, где место запивки при полной литургии? Всякому (можно быть уверену), кто служил сам, подобные выражения не могут не показаться царапающими, не благоговейными, детонирующими со строем литургических переживаний. А если эти выражения правильны, то не может не показаться загадочным уравнение Св<ятого> Тела с этою чашею «простого вина»—самим ходом литургических действий. И, наконец: литургия Преждеосвященных Даров обычно объявляется «неполною литургиею». Но какая же это литургия, хотя бы и неполная, если в ней ничто не пресуществляется, а лишь совершается причащение уже освященными запасными Дарами? Ведь причащение больного никак не назовется литургией, а эта, обсуждаемая нами служба св<ятого> Папы Римского Григория Двоеслова—по существу, в евхаристическом отношении, не отличается от напутствия больного, если только в «Изъявлении» в самом деле нет ошибки, и далее, по существу дела: если соприкосновение воды с крестом освящает ее высокою степенью освящения, то неужели в вине, пропитывающем Честное Тело, омывающем Его и растворяющем с Него часть Честной Крови, все же можно видеть простую запивку для полоскания рта? Неужели живое Тело и ж и в а я Кровь Господня не уподобляют Себе этого вина, не прелагают его в Честную Кровь? Вещественная святость Св<ятых> Тайн и эта мнимая их бездейственность при теснейшем соприкосновении с вином стоят в вопиющем противоречии, нарушающем весь строй литургического мышления. Эти вопросы, неизбежно возникающие, еще обостряются, если припомнить далее ничтожную авторитетность «Изъявления», с одной стороны, и древне-православный взгляд на чашу Преждеосвященной литургии—с другой, а именно: во всей Вселенской Церкви до IX века господствовала вера в чашу Преждеосвященной литургии как истинную Кровь Христову, пресуществленную соприкосновением с Телом Христовым, в нее влагаемым, почему запасный Агнец для Преждеосвященной литургии не напаивался Св<ятою> Кровию. Согласно древним, нашим и греческим служебникам, Преждеосвященная литургия совершалась по типу полной, за исключением евхаристического канона, и даже в киевских изданиях служебника вышеупомянутого митрополита Петра Могилы последование этой литургии идет по образцу полной литургии, включительно до вкушения диаконом (—а ему предстоит потреблять Св<ятые> Дары и потому никак нельзя запивать Св(ятое) Причастие до этого потребления—), включительно до вкушения диаконом от чаши, но вкушения единократного, вместо обычного трикратного. От XI века есть свидетельство Константинопольского патриарха <...>563 что запасный Агнец не напояется Честною Кровию и что «Преждеосвященная литургия совершается лишь ради освящения чаши» [Хр<истианское> чт<ение>, 1915, июнь, стр. 740]564у почему, добавим, и называется именно литургией, хотя и неполной, и почему во время нее алтарная завеса задергивается, хотя и на половину своей ширины.

Но с IX века в Римской Церкви возникает взгляд обратный, и он постепенно находит себе сторонников сперва на Западе, а потом и в России; а в половине XVII века он одерживает победу уже в Церкви Русской, хотя старообрядцы, согласно старопечатным книгам и рукописям, держатся еще, как и греки, воззрения древнего. В начале XIX века этот взгляд на чашу Преждеосвященной литургии заносится в Константинополь и затем в Церковь королевства Греческого; наконец, в последнее время им начинают проникаться и старообрядцы Австрийского согласия. Так зараза приниженной онтологии постепенно разносится и укореняется в различных религиозных обществах, имеющих, однако, тот несчастный общий множитель, что все они погружены в среду неонтологической возрожденской мысли, которая расслабляет и создает благоприятные условия к духовному заболеванию. Конечно, было бы неправильно притязать на решение ответственного общецерковного вопроса об обсуждаемой здесь чаше. Но по меньшей мере несомненно, что и упрощенная расправа с ним погрешает против истины. Как бы ни было формулировано церковное учение о чаше Преждеосвященных Даров, надлежит во всяком случае видеть в ней ближайшее подхождение к Честной и Животворящей Крови Христовой, тут уже, на этой высшей и окончательной ступени освящения вина—пресуществляемого.



26. Параллельно освящению вина проходит ряд освящений хлеба. Не повторяя здесь сказанного ранее об естественной святости хлеба и о низших степенях освящения его в быту, отметим лишь, что в ряду хлебоосвященний существуют особые чины, подготовляющие духовно самое получение хлеба как дела культуры. Таковы чины на освящение сеяния, на благословение гумна и житницы565 и далее «пещи новой, к хлебопечению сооруженной»566. Следовательно, все производство хлеба, от самых его первых действий, протекает в русле культовом. Тесто при замешивании освящается крестным знаменем, да и замешивается-то в освященной посуде, а просфорное — замешивается на святой воде; пещь возжигается священным огнем от лампады, а в лампаде стараются, или по крайней мере старались, поддерживать святой огонь Великого четвертка и Святой недели или, еще лучше, чудесный огонь, привезенный из кувуклии храма Св<ятого> Воскресения; режется хлеб после предварительного начертания на нем креста: старший в доме, т. е. жрец «домашней церкви»567, лезвием ножа царапает на верхней корке каравая изображение креста, прежде чем почать его, и разрезывание хлеба совершает как некий священный обряд; упавший кусок хлеба надлежит не только поднять с полу или с земли, но и поцеловать, а если он встретится лежащим на земле, кем-нибудь оброненный, то переложить в чистое место повыше, отерев с него грязь и пыль. Эти и другие подобные обряды, как-то: поднесение хлеба-соли и т. д., ясно показывают, что в жизни Церкви—не той, как она представляется по отвлеченным схемам в богословских учебниках, а в конкретной, насыщенной и на самом деле воплощенной жизни—хлеб мыслится и ощущается как нечто, в основе своей священное и потому, именно потому, способное быть точкою приложения дальнейших, эту священность потенцирующих, обрядов. В ряду таких повышений можно поставить невынутые просфоры, как хлеб, освященный «печатью», на нем оттиснутою, со священными изображениями и именем, благоговейным изготовлением его и, наконец, предназначаемым ему высоким делом. Далее идет печение из теста в виде крестов; в прежнее время эти кресты освящались в храме и клались в закрома, в каждый по одному,—для ограждения зерна «от гада», т. е. мышей и насекомых; а весною, при первом выезде в поле, на работы, эти кресты давались лошади (тоже для освящения и духовного укрепления ее).

Тут надлежит сделать ударение на этой причастности животных и вообще всей твари к церковному культу, т. е. на участии в жизни Церкви вовсе не одних только людей, но и существ, как выше людей стоящих, так и ниже. Для светского миропонимания животное есть только рабочая сила или возможное жаркое, и даже при настойчивой защите души животных со стороны представителя натуралистического миропонимания, истинный смысл соответственных утверждений—вовсе не установить правильное ощущение и духовную связь с животными, со всею тварью, но назло религии—принизить самого человека; когда уста произносят: «есть душа у животных», то знай, что ум мыслит и сердце чувствует: «нет души у человека». Напротив, культовое отношение к твари воспрещает утилитаризм и корысть к ней, воспрещает холодно-насильническое пользование животным и вообще тварью, как одним только бездушным и безличным материалом, но требует управления природой, поскольку это дано нам ради высших целей, ради Церкви, в которую и животное, и растение, и ангелы, и стихии входят членами, каждый по своему чину и на своем месте. Человек пользуется и может пользоваться животными, но и эти последние имеют свою защиту и свои права и, в частности, в свой черед получают нечто от Церкви чрез человека. Различные освящения животных и растений и, с другой стороны, духовная же защита их, предуказанная уставом, от всяких вредителей— это лишь очень немногие, книжно закрепленные отношения культа к твари; но жизненно связь культа с тварью неизмеримо богаче, и, начиная от быта и до вершин духовного подвига в житиях святых, можно указать бесчисленные нити, по которым происходит общение небесных энергий и с животными, и с растениями как младшими членами Церкви. Тут возникает иногда возражение: «Но почему же в таком случае животные не допускаются в храм и тем более к таинствам, и не есть ли это явный признак их «поганости», их полной несовместимости с целостною жизнью Церкви?» Но при этом возражении упускается из виду иерархичность всего строения теократии, причем вовсе не только одни животные не имеют всех вообще существующих в культе возможностей и дорог, но и люди — каждый получает то или другое, сообразно своему месту в организме Церкви и, следовательно, сообразно своей духовной емкости, т. е. по потребности, сколько и что может вместить. Поэтому положительный взгляд на животных вовсе не должен предполагать духовного бесчиния, и животные в уставном строе общества получают то, что могут воспринять. Упомянутое выше кормление лошади освященными крестами из теста принадлежит к числу таких церковных обрядов для этих младших членов Церкви, как принадлежит сюда окропление их святой водой при нарочитых молебнах, ради них совершаемых, особенно в случае каких-либо болезней, при падежах; погоняние их в Егорьев день освященной вербой и так далее; и вручение их покровительству и попечению особых скотьих патронов—св(ятых) Флора и Лавра, Егория, «волчьего пастыря», и признание некоторых праздников днями особого торжества тех или других животных568Тестовые кресты даются не только лошадям, но и их хозяевам, причем тут они пекутся уже несколько иной формы, не в виде четырехконечного креста, а в виде креста, с расщепленными и попарно соединяемыми концами, так что крест получается в круге Такие кресты пекутся в среду Крестопоклонной недели, т. е. как раз в средний день Великого поста; каждому члену семьи дается перед обедом по одному кресту, и он съедается с особой присказкой:

Далее569, в том же ряде освящений может быть поставлена просфора, освященная вынутием из нее частиц—поминальных и большей частицы пирамидальной формы; эта последняя предназначалась для раздачи после литургии, т. е. имела значение агапическое. Еще далее—служебные просфоры, имеющие между собою особую градацию, причем в быту особенно чтится просфора девятичиновная, как духовное врачество от болезней. Еще далее—антидор, т. е. оставшаяся часть от просфоры агничей после вырезания агнца; этот последний, имея форму усеченной четырехгранной пирамиды с меньшим основанием к верху, должен быть вынут из просфоры, сообразно символическим смыслам этого вынутая, как приснодевственного рождения, без нарушения целости стенок самой просфоры, которая знаменует нетленную утробу Богоматери. Это-то и есть антидор, благословляемый для раздробления после «Отче наш». Еще далее стоит в ряду освящений хлеб, благословенный после литии, о котором уже была речь. Затем артос, освящаемый иконою Воскресения, оттиснутой на нем посредством особенного дарника, каждением, молитвою и окроплением святою водою, семидневным обношением храма в крестных ходах в течение всей Святой недели, этого одного сплошного воскресного дня, мистические свойства которого оплотнились в сознании народном в XVII веке, как представление о физической непрерывности этой недели, в течение которой солнце вовсе не заходит; и, наконец, длительное освящение артоса завершается еще молитвою на раздробление его и обрядовым раздроблением посредством копия. Из молитвы на освящение артоса усматривается, что Церковь подводит артос под тип агнца ветхозаветного, прообразовавшего «Агнца, вземлющаго всего мира грехи». «Призри на хлеб сей, и благослови и освяти его... нас же, сего приносящих, и того лобзающих, и от него вкушающих, Твоему небесному благословению причастники быти сотвори, и всякую болезнь и недуг от нас Твоею силою отжени, здравие всем подавая»570. На раздробление же артоса: «Господи Иисусе Христе, Боже наш, хлебе ангельский, хлебе живота вечнаго, сошедый с небесе, напитавый нас во всесветлыя сия дни пищею духовною Твоих Божественных благодеяний, тридневнаго ради и спасительнаго Воскресения! Призри и ныне, смиренно молим Тя, на мольбы и благодарения наша, и якоже благословил еси пять хлебов в пустыни, и ныне благослови хлеб сей, яко да вси, вкушающии от него, телеснаго и душевнаго благословения и здравия сподобятся...» 571 Артос хранится благоговейно—как духовное врачество от болезней и немощей; им даже причащаются за неимением Св<ятых> Даров. Род артоса на нижней степени освящения представляет пасхальный кулич, церковнообрядовая пища, но вовсе не мирская роскошь.

Наконец, высшая, окончательная степень освящения хлеба есть Святое и Пречистое Тело Господа Иисуса Христа 572, наряду с Кровию представляющее средоточие не только культа—и далее культуры, но и самого мира, как это было выяснено ранее. «Общение убо есть соединение Божие с нами, обожение наше, освящение, исполнение благодати, сияние, отгнание всякаго супротивнаго и что ино, разве Божие срастворение, сиречь смешение (единение) и общение. Сие есть таинств таинство, и святых освящение, и воистину святое святых, и совершеннотаинств всех совершенное таинство, и таинство начальное и таинственное»,—свидетельствует «Скрижаль», со ссылкою на Дионисия Ареопагита [Скрижаль, гл<ава> 30, стр. 103]573.

27. К восходящему ряду хлебоосвящений, завершающемуся Хлебом Евхаристическим, примыкает освящение зерновой пшеницы и отчасти других зерен, но уже не как просто вещества к размолу, а как сокровенных, анабиотических, сказали бы ныне, зачатков жизни, как истоков растительного прозябания, в них таящегося и из них восстающего ростками и затем завершающегося колосьями; тут освящается растительная жизнь, воскресающая из лона земли, рождающаяся из могилы, когда истлели жизне-хранительные, но вместе и жизне-сковывающие оболочки. Чин на сеяние; освященное домашней молитвой сочиво, т. е. отваренная пшеница с медовой сытой, в навечерие Рождества Христова, так называемый Сочевник, или в просторечии Сочельник; заупокойная кутья574; коливо в память священномученика Феодора Тирона, освящаемое в субботу первой недели Великого поста 575,— отваренные зерна с сушеными плодами; пшеница, освящаемая вместе с хлебами, вином и елеем после литии на вечерне; наконец, пшеница, освящаемая в таинстве елеосвящения семью свечами, в ней горящими, и струпицами, св<ятым> елеем и каждениями,—вот ступени этого зерноосвятительного ряда. Отрицательный же полюс его—«Молитва над пшеницею осквернишеюся, или мукою, или видом некиим»576.

Следует тут обратить внимание, что пшеница освящается почти всегда, если не прямо всегда, в связи с мыслью о смерти—свершившейся или предстоящей. Коливо Феодора Тирона—в виду разразившегося при императоре Юлиане гонения на Церковь, грозившего мучением и смертью; пшеница литии— как средство от болезней, т. е. опять в виду возможной смерти, и, вероятно, со значением поминальным, потому что древние всенощные (когда совершается освящение названных четырех веществ) были не только терминологически всенощными,— παννυχίδες, но и в современном смысле слова «панихидами», т. е. поминовениями усопших святых и в особенности мучеников, в которых древнее церковное сознание ощущало не отвлеченный атрибут святости, а святость конкретную, личную близость и родство с ними; и, наконец, пшеница елеосвящения—уже явно при встрече с грозящей смертью. Символика зерна делает понятным такое применение этих зерновых зачатков жизни в установке религиозного отношения к смерти: ведь зерно—почти что ничто, точка, сама по себе не имеющая чувственного значения, но это ничто непостижимо, но и несомненно изводит из себя, когда умирает, разлагается и окончательно сходит на нет, полноту живого организма растения, в свой черед приносящего зерно по роду своему и беспредельно расширяющего возможность новой жизни; издревле зерно было типом жизни умирающей, погребаемой, истлевающей и воскресающей, [да принесет «плод мног» 577 ]. Отсюда понятно обычное соединение освященной пшеницы с медом, этим таинственным веществом, соединяющим в себе разнообразнейшие ароматы целого луга и представляющегося, таким образом, микрокосмом, т. е. опять потенцией бесчисленных проявлений; по разным причинам это вещество с глубочайшей древности было относимо к почитанию умерших и к общению с ними.

<28578.) В чистом виде мед—или эквивалент его, зерно— необходимая принадлежность панихидного кануна, т. е. столика, перед которым происходит тайнодейственное поминание, или поименовывание душ и общение с ними; то, о чем говорится здесь, может быть понятно вполне лишь служившему, ибо только ему известно то «да», то «Я», «здесь», то «аминь», которое в сердце отдает ответственно на каждое названное имя. Но тут, при обсуждении этих поминальных веществ, должны быть, хотя и мимоходом, задеты корни символа, те реалистические основания, в силу которых параллелизм и аналогия крепнут из отвлеченных мыслей в теургические действия. Этим соединительным звеном между духовной восприимчивостью вещи, ее литургической емкостью, в силу которой она может принимать в себя благодать,— и отвлеченным смыслом, за который зацепляется о символ наше сознание, бывает естественно-магическая, оккультная природа данной вещи, в рассматриваемом случае — зерна. При освящении зерно принимает в себя нисходящую на него духовную энергию, и для этого оно должно быть духовно ёмким; с другой стороны, это освященное зерно дается в культе нам, и, следовательно, должно представляться сознанием некоторым смыслом, в данном случае оно является таковым, потому что сгнивает, прорастает, производит растение. Но спрашивается: что же общего между первым и вторым моментами, между ёмкостью и смыслом и как объединяются они для нас водной вещи, в одном зерне?



Ведь непосредственно из указанного символического смысла зерна следует разве что применение его в качестве метафоры для идеи воскресения, но вовсе не действенность, вовсе не способность реально служить посредником в воскресении, низшая степень которого есть исцеление, или во врачевании, которое, будучи взято предельно, приводит к воскресению. Иначе говоря, отвлеченный символический смысл в лучшем случае является почвой для отвлеченной же поэзии, но не реального жизненного применения некоторой вещи,—а таков именно культ. Должно быть в вещи нечто, в чем реальность, вся насквозь динамичная, непосредственно раскрывается как смысл, так что символичность и реальность не приставлены друг к другу, а составляют одно живое двуединство. Это соединительное звено есть душа вещи, и можно сказать, что именно из этого средоточия, простираясь в две противоположные стороны, вещь объявляется и как реальность, и как смысл, оплотневая на одной стороне и стончаясь в универсальное понятие на другой. В рассматриваемом случае зерна: душа растения — его направляющее духовное начало, его дриада или гамадриада, сказали бы мы, если бы речь шла о дереве, а не о злаке, может быть, его деметра—соединяет в себе, а потому и собою эти две стороны, и потому культ, производящий соединение смысла и реальности, опирается сходно в эти естественно данные соединения смысла и реальности. Не входя сейчас в метафизику поминовения усопших, мы отметим один лишь момент— это необходимость дать (их) алчущей и вместе бессильной душе некую долю земной жизни, чтобы они получили возможность несколько подойти к нам и быть в общении с нами. Самое учение Церкви о необходимости для усопших молитвы за них и добрых дел нужно понимать не только в смысле молитвы о них, но и буквально за них, вместо них, когда живые как бы отдают временно умершим свои уста, свои руки, свои жизненные возможности и даже свои сердца и ум, короче—свою энергию жизни, активно проявляемой и созидательной, и тем, удовлетворяя их духовному намерению, дают им временно и частично воплотиться в себя, являются органами в последней инстанции, руководимыми и двигаемыми оттуда. Но для более тесного общения требуется и большая степень воплощенности: возникает необходимость в притоке жизненной энергии более органического уже характера, и этот приток может почерпаться, вообще говоря, из различных источников, законных и незаконных, полезных или неполезных как для самих усопших, так и для тех, кто вступает в такое общение, однако основной своей цели—воплощения, в значительной мере достигающих. Сейчас не место расценивать различные способы дать умершим некоторый временный орган для общения с живыми. От самых запретных и до самых обязательных, способы эти довольно однообразны и заключаются в предоставлении отошедшим каких-то тончайших сверх-испарений, сверх-выделений, эссенций органических веществ и в особенности жизни-души; таковы в особенности кровь и семена. Можно сказать, несколько огрубляя дело, что при поминании усопшие пользуются для своего воплощения жизненным началом, сокрытым в семенах, и эта бесстрастная, наименее растленная грехом и еще детски непорочная жизненная сила, растительная душа, по ее метафизическому и духовному сродству с миром ангельским,—наиболее подходящий орган, наиболее подходящее тело для проявления чистых и уже, конечно, небесных намерений тех, кого призываем мы в поминании. И самая неспособность растительной души к страстным движениям, ее несоответствие греховным началам, ее неспособность напомнить усопшему вредное для него и настроить его на такой лад—делает из этих зерен при поминании своего рода клапан или фильтр, чрез который усопшему предоставляется проводить на землю и питать земною активностью свои ангельские самоопределения, но решительно возбраняется делать то же с самоопределениями диавольскими, которым таким образом, по недостатку пищи, создаются условия для забвения их, утери и высыхания. На этот-то фильтр и опирается культ, выращивая жизнетворческим Духом, «высиживая» Духом сокровенное зерно в этом зерне, и тогда естественная сила растения развертывается и очищается, бесконечно увеличивая свою активность. Теперь ясно, что смысл символики* органически связан именно со свойствами растительной души, с этой средоточной точкой зерна: заменив на панихиде зерно чем-нибудь другим, мы нарушили бы всю систему уравновешенных и в высшей степени связно служащих одной цели—духовному просвещению поминаемого—сил, действий и символов и уподобились бы художнику, который, пиша картину, рукавом неподходящей одежды смазывал бы свою работу, или музыканту, который скрипом своих сапогов заглушал бы свою скрипку. Мало того, тут мыслимы такие несогласованности, которые могут вызвать действие, прямо противоположное желанному, и, вместо помощи, нанести величайший ущерб. Пусть тут не выставляются в опровержение так называемые добрые намерения: отвлеченно взятые, без конкретного знания, к чему они ведут, они только хвалятся своею добротою, возвещая о себе как о добрых, тогда как что другое, а доброту-то нужно доказывать делом. А дело этих добрых намерений можно уподобить любезному указанию перехода через омут: наименьшая, но безусловно должная доброта тут была бы скромным сознанием, что переход мне неизвестен.

<29.) В этом смысле, если известно, что «ина убо плоть (человеком, ина же плоть скотом, ина же рыбам, ина же птицам» (1 Кор. 15, 39> 579, то и у различных зерен тоже, конечно, плоть различна,—плоть, т. е. жизненное начало тела, архей, и среди различных зерен есть разные чины растительноангельской иерархии, различные растительные характеры, из которых одни подходят к задачам поминовения больше, а другие меньше. И непосредственное ощущение, и древний опыт человечества усматривали в рисе и, в особенности, в пшенице самые непорочные духовно-растительные начала; возможно, что, предоставляя в тело усопшему некоторую растительную душу, надлежит считаться с непрекращающимся и по смерти духовным складом того народа и эпохи, к которым он принадлежал при жизни, и потому тут уместен тот или другой выбор из нескольких возможностей, указанных или по крайней мере признанных культовым опытом; так, естественно было бы представлять себе древнейшую и грядущую Церковь индийскую применяющей именно рисовые зерна. Но нашему сердцу пшеница любезнее. Вообще в культе, как во всем жизненно-органическом, и притом преимущественно в нем, как преимущественно жизненном и органическом, незыблемая непреклонность его требований, опирающаяся на не условный, вполне реалистический уклад его функций, не исключает, мало того—предполагает и требует гибкость и применительность его к цельности жизненных условий, а потому и многообразие его обнаружений и способов внедрить в мир духовную энергию, всякий раз наиболее целесообразных, в зависимости от обстановки и среды, на которые ему нужно воздействовать. Но только духовный опыт дает разобраться, как можно и как нельзя примениться в том или другом случае. И это не потому, чтобы культовые действия были лишены внутренней логичности, но— по сложности и ответственности потребных тут решений; и только задним числом делаются порой прозрачны мотивы, которые загодя не пришли бы в голову. Вот маленький пример: казалось бы наиболее правильным предоставить усопшему орган, ему наиболее сродный,—собственное жизненное начало, да и доброе дело тут было бы наиболее щедрым даром. И казалось бы, зачем кормить душу усопшего—эту птицу по исконной символике религии, зерном, когда ей можно было бы дать более питательное жизненное начало самого человека? Но из опыта известно, к каким ужасам и возмущениям загробного покоя приводит такая практика в спиритизме, когда медиум и прочие участники вскармливают собою неведомые, нездешние силы. И пред лицом такого опыта делается понятным бесконечное превосходство церковного поминания, по намерению своему близкого к тому, о чем мечтали бы спириты. В самом деле, чрез фильтр панихиды не пройти ничему темному, само-воле усопшего или других духовных сил, по несвойству зерна и других панихидных обрядов служить средою к воплощению начал греховных. Тут есть спасительная строгость, при которой распуститься потустороннему греху нет возможности. Напротив, что спасительное извлечет для себя усопший из подсознательных, стихийных, страстных недр лежащего в прострации медиума, не прошедшего врат смерти и потому даже не сознавшего, что «плоть и кровь Царствия Божия не наследуют»? 580 Оттуда, из другого мира, разве что очень грешной душе или воле активно злого духа окажется сходным воздействовать на мир чрез посредство таких явно пригодных ко злу органов и, наоборот, непроницательных для тонких духовных задач. Но далее: упражнение, волевое усилие укрепляет и проявляет способности, присущие органу, и потому чистая среда, привлекая добро, еще более очищается, выращивается силами благодати в своем добре, а среда, приспособленная к греху, тоже выращивается, но уже в направлении противоположном первому, усилием привлеченных ею злых деятелей. Вот почему объясняется хорошо известное наблюдение, засвидетельствованное, например, митрополитом Филаретом Московским581 и многими другими, что спиритические сеансы, более или менее безразличные, или по крайней мере кажущиеся таковыми в своих первых шагах, развиваются всегда в сторону злую и завершаются явным вмешательством темной силы, подобно тому, как кончается печально духовное восстание—страсть и беззаконие; нейтральное, а то и прельщающееся своим блеском у своих истоков:

Начало жизни—это утро мая,

Ее конец—отравленный родник582

Но, конечно, «жизни», как это слово понимается в просторечии, когда во всяком самоограничении и самообуздании видят безжизненность или внежизненность. Доброе намерение общаться с усопшими, при избрании для этого неподходящих средств, ведет к прямо противоположным результатам, и если, сохрани, Боже, усопшие в самом деле будут втянуты в материализацию посредством плотской среды, то, конечно, могут получить от того себе во вред еще греховные дела, к числу содеянных ими прижизненно. Недаром «черная магия» самое название свое—nigra magia—получила от удачной игры слов, в которой греческое ее название νεκρομαντεία (некромантия) было по созвучию приспособлено к латинскому слову nigra, а некромантия древних—это не что иное, как спиритизм нашей современности.

Эта черная «злодать», привлекаемая в известных случаях, завладевающая положением, отращивающая себе органы выразительности, определяется, однако, вовсе не непременно и не только злою волею талмотурга, но пущенными в ход (средами, каждая из которых имеет и соответствующее ее) 583 духовной природе избирательное поглощение тех или иных духовных энергий, и, как сказано, невежественное и самоуверенное пользование известными средами и действиями может вполне расшибить, по пословице, лоб кое-кому, хотя бы и на молитве.

<30.) Итак, первое—это вещество, и в частном обсуждаемом случае совершеннейшее вещество оказалось в опыте тысячелетий именно зерно и преимущественно зерно пшеничное. А к нему присоединяется и мед, тоже произведение растительного царства. Освящение меда подготовляется и предварительным введением в культ живого существа, мед добывающего и дающего ему созревание: пчела получает особое благословение. (См. молитвы «Чина благословения пчел»: «Создателю всех, Боже... пчелы сия благословити и освятити Своим благоутробием благоизволи, да обильнее плоды своя приносят во еже ко храму Твоему и святых олтарей Твоих лепоте и украшению, купно же и к нашему употреблению быти им...»; «Боже, трудом человеческим и безсловесными животными благодействовати ведый и неизреченным милосердием Твоим самех пчел плоды и дела к нуждам нашим употребляти научивый, смиренно молимся величествию Твоему, пчелы сия благословити изволи и к приобретению человеческому роду умножи я, снабдевая их и препитая...») 584



Это животное и само близко к поминанию душ, с древности оно признавалось ввиду этого животным хфтоническим, а в народной— всех стран и времен—символике и метафизике, имеющей глубокие мистические основания, понималось как образ, как манифестация, как явление самой души. В одних случаях она была напоминаниемо душе, в других—органом проявления души, в третьих—самое явление ее мыслилось духовным явлением, без грубого материального носителя, и, наконец, иногда признавалось или бывало так, что сама душа временно принимала или просто вообще имела образ этого «пророческого животного» 585. Тут нет надобности углубляться в философский разбор верования человеческого, тем более что современная философская мысль и терминология слишком топорны для того, чтобы ими могли быть схвачены переливы бесконечно более тонкой метафизики общечеловеческой, и потому они или бесповоротно разрубают, либо безоговорочно смешивают там, где общечеловеческая мысль модулирует. Достаточно сказать лишь, что указанные представления о пчеледуше в живом символическом мышлении вовсе не исключают друг друга, а связаны между собою, как ступени насыщенности одного и того же цвета. Но какова бы ни была философская интерпретация этого круга понятий, для всякого, кто понял беспочвенность и пустоту отвлеченного философствования и почувствовал безусловную необходимость почерпать питание своей мысли из живого опыта истории всего человечества, тому ясно основное в разнообразии этих убеждений,—что явления усопших не поэтически, а в самом деле могут совершаться в виде пчелы (и еще некоторых других существ); но как именно это возможно, одним более или менее понятно, по крайней мере на собственном опыте, а другим и нет надобности объяснять, ввиду их заранее составленного предубеждения против всяких духовных явлений вообще.

<31.) Однако мне хотелось бы, может быть, больше для себя самого, сделать попытку закрепить в слове один из опытов такого рода, скромных, но зато наверное не выдуманных и известных во всех житейских подробностях. Однажды я служил литургию в домовой церкви Убежища сестер милосердия Красного Креста в Сергиевском Посаде. Это было <2 октября) 191<6> г. Обе двойные рамы были заклеены, да и вообще круглый год они почти все время бывали закрыты, а сообщение с улицей этой церкви, находившейся в третьем этаже, возможно было только через лестницы и много дверей. Совершая проскомидию, я почему-то, вероятно, опоздав к службе, весьма торопился и потому не стал читать своего обычного помянника и ограничился только именами самых близких родных. Затем служба шла своим чередом до момента омовения Честною Кровию поминальных частиц. Когда пришло время этому действию, и были произнесены слова молитвы: «Отмый, Господи, грехи поминавшихся зде Кровию Твоею Честною, молитвами святых Твоих»586,—к моему величайшему изумлению, около престола появилась в воздухе пчела и закружилась около чаши, суживая круги и настойчиво стараясь проникнуть в чашу. Отмахиваясь от нее, я прикрыл чашу воздухом и, как полагается, стал переносить чашу с престола на жертвенник. Пчела сопровождала ее неотступно, ударяясь о мою голову, пока, наконец, не запуталась в моих волосах, так что я еле успел поставить чашу на жертвенник и тогда вычесал пчелу из волос. Но тут она так же внезапно исчезла, как неожиданно и появилась; предпринятые после службы поиски не обнаружили ее присутствия, хотя я нисколько не сомневаюсь в вещественности этой пчелы, несмотря на трудность понять, откуда она могла взяться, особенно в такое время года. Впрочем, я не собираюсь утверждать, по крайней мере мне нет надобности утверждать, что эта пчела не вывелась в одном из посадских ульев. А дело вот в чем: когда пчела появилась, и до самого момента ее исчезновения, моя голова вовсе не была свободна размышлять о времени года и о возможности или невозможности для этой гостьи влететь в алтарь сквозь двойные заклеенные рамы. Ничего о ней не думая и только машинально отмахиваясь, я, однако, получил толчок к острому внутреннему вниманию, не умственному, а более глубокому, следить за этим существом. Оно сразу почувствовалось как «животное пророческое»: неспроста, не без духовного знаменования кружит она около чаши, она хочет вкусить от Честной Крови, да, именно, хочет, ищет причаститься, но почему? Неужели только из-за винного запаха? В одном из нижних этажей сознания проходили мысли. А в тот момент, когда она исчезла, я сразу понял, в чем дело, или, точнее, в тот момент, когда само собою сверкнуло твердое и внутренне непреклонное знание о пчеле, она скрылась, словно растаяла, словно улетела по перпендикуляру к каждой прямой нашего пространства, проходящей через точку ее местоположения. Знание же было то, что эта пчела напоминает, являет, есть душа моего умершего — убитого друга С<ергея> Т<роицкого>, знание совершенно бесспорное, самоочевидное, непосредственное усмотрение. Тогда быстро пронеслось несколько мыслей, что бы это могло значить, и легко было сообразить (это соображение уже не было интуицией)—сообразить, что сегодняшний день—память С. Т. и что я забыл именно в этот день помянуть его, хотя поминал обычно. Тогда, хотя и запоздало, я все же вынул за него частицу. Таково личное восприятие пчелы-души.

Нет никакого сомнения, что «психологи», которым никогда в голову не приходила мысль реальности опыта, и притом целостного опыта, и в данном случае не затруднятся объяснением: пчела-де, вероятно, с лета застряла где-нибудь в алтаре, а тут, согретая, ожила и, будучи голодной, полетела на запах вина; при сем будет приведено «несколько фактов» о хорошо известном обонянии пчел. Далее будет с торжеством усмотрено, что в подсознательной области я уже помнил о дне памяти и, не исполнив того, что «субъективно» (т. е. по отсутствию научного миросозерцания) считал своим долгом, подсознательно тревожился, причем, при общей склонности к «мистике», тревога обострилась и дошла до сознания от неожиданного появления насекомого. (Вероятно, весьма ученые напишут в скобках и латинское название его: Apis mellifica L., так что и нам нужно предупредить их для вящей учености), и, наконец, ученые-психологи, кстати, помянут нелестным словом, для объяснения моей психической обремененности, двух-трех тетушек моей жены. Эти ученые штуки слишком известны, чтобы стоило здесь начать доказывать возможность пользования ими только на общей почве нигилистического миросозерцания, приводящего к основным кантовским предпосылкам, и потому принимающему их вообще лучше не говорить о религии, а заодно—и об опыте, всяком опыте, а не принимающему их, т. е. тому, кто в основе разделяет символическое миропонимание, достаточно ясно, что, во-первых, подобным раздроблением можно уничтожить решительно всякий опыт, а во-вторых, что интуитивное усмотрение, подкрепляемое соборные опытом человечества, во всяком случае чего-то стоит, и что, следовательно, мысль эта, в-третьих, должна опираться в своем развитии именно на конкретный опыт, как бы они ни осмыслили его впоследствии, а не подрывать с самого начала всякий опыт, грозящий стать поперек ее предвзятым решениям.

<32.) Пшеница, участвуя в поминальных обрядах, с одной стороны, и в елеосвящении—с другой, устанавливает там и тут общий множитель, показывающий внутреннее сродство обоих феургических действий; и участие меда, имеющего явное отношение к загробной жизни, в панихиде подчеркивает, следовательно, и какие-то связи елеосвящения с потусторонней жизнью. Это довольно обычное явление, что под ближайшею и очевиднейшею деятельностью таинства или обряда открываются слои не столь явные, но тем не менее существенные и даже более существенные, чем те, явные деятельности; в области биологической их можно уподобить внутренней секреции некоторых желез. Так и елеосвящение: имея предметом здоровие, оно перекликается с миром усопших. Замечательно, что елеосвящение первоначально совершалось именно на всенощных бдениях, а всенощные бдения были не чем иным, как поминовениями усопших. И притом именно елеосвящение совершалось при кладбищах, чем связь таинства здоровия, таинства целения с почитанием усопших еще раз подтверждается.

Но возвратимся от освящения зерен вообще к кругу освящения еды. Ближайшим примыкающим к освящению хлеба и пшеницы рядом будет освящение соли—от обычной соли с ее символическим знаменованием огненной стихии, равно как и у огня—значение соли. «Всякая жертва солью [огнем] осолится» 587,— говорит Спаситель, и мы знаем, что в древних культах жертву осыпали солью,— таинственно сжигавшею эту жертву—сжигавшею, а потому сохранявшею для вечности.

Далее идет молитвенно освящаемая соль на Пасху, святая соль пасхальная588. Еще далее—соль, пережигаемая в Великий четверток, этот не только мистический, но и литургический центр культового года η средоточие всех важнейших освящений. Далее, на следующей освятительной ступени—соль, раздаваемая верующим в древности на Рождество Христово— sacramentum salis 589. Наконец, соль, влагаемая Церковью, тоже древних времен, в уста новокрещаемого—да будет слово его растворено огненной мудростью; и до сих пор в изветшалом словоупотреблении можно слышать о «соли» чьих-нибудь слов—аромат, хранящийся на дне уже опустелого сосуда. А вершина всей освященной лествицы «солености»—Соль, осоляющая всякую жизнь, Само огненное Слово Божие. Еще ряд пищевых освящений, теперь уже более общих, т. е. распространяющихся не на один какой-либо род пищи, а на много родов сразу, или даже на пищу вообще. Таковы: молитвенное разрешение поста на Рождество Христово «сыном духовным»590. «Молитва во еже благословити брашна, мяса во святую и великую неделю Пасхи» 591, в которой вспоминаются священнейшие жертвы—Авраама, и Авеля, и «телец упитанный»—притча о блудном сыне, «да яко же той сподобися Твоея благости насладитися, сице и мы насладимся освященных от Тебе и благословенных, в пищу всем нам»592. Подобна этой и «Молитва еже благословити сыр и яйца»593, «млеко огустевшее», т. е. творог и изделия из него. Сюда же относится и «Молитва в причащении гроздия в шестый день августа» 594; ее внутренняя необходимость жизненно сознается лишь на юге, когда освящаются корзины сладкого винограда, груды золотых персиков, груш, налитых сладким соком, зарево румяных яблок, чернофиолетовых и зелено-золотых слив, коралловых гранат и других плодов, так что солея заставлена и загромождена этим «изобилием плодов земных» 595, наполняющих весь храм своим ароматом. «Благослови, Господи, плод сей лозный новый, иже благорастворением воздушным, и каплями дождевными, и тишиною временною, в сей зрелейший приити час благоволивый»596,—молится Церковь. Самое время годового круга созрело и наполнено благоухания—ведь в символическом миропонимании нет времени-отвлеченности, живем же мы в живой и конкретной среде, времени-пространстве и самой вещи мира; вот эти благоуханные и сочные плоды—сгустки стяжания, оплотнения мировой среды, к Преображению уже дозревшей: близится начало нового года. Таково же значение и «Молитвы о приносящих начатки овощей»597, назначенной к освящению всяких первин огородных и садовых.

33. Связный восходящий ряд образуется и в отношении елея, и это естественно—по благородству и по жизненной важности этого вещества. От елея—как источника света, как пищевого вещества и умащения, освящаемых в быте и литургически, этот ряд идет к елею помазания из лампады праздничной иконы за всенощной, далее к елею, благословенному с хлебами, пшеницей и вином после литии, далее к елею, чудесно возжигавшемуся в лампаде, например, у преподобного Серафима и у других, еще далее—к освященному елею крещения, по слову Симеона Солунского,—«предъизображению божественного мира»598, и, наконец, до елея с вином в таинстве елеосвящения, т. е. до моленного и целебноносного елея, и до святого мира. Как видим, этот ряд освящений опять сплетается своими звеньями со звеньями других рядов. Как в живом организме, в культе все связано со всем, все отражается в другом и другое в себе отражает, и как в живой ткани уединенное обсуждение того или другого ряда ее элементов всегда насильственно, так как произвольно, так и мысль о культе лишь очень условно может намечать себе, ради внешнего порядка—последовательности, те или другие линии, но при этом всегда остается неудовлетворенная потребность отметить еще и еще такие-то и такие-то связи, а, намечая их, изложение теряет внешний порядок и собственную форму: многообразие словесного изложения и многообразие культа имеют совсем различное число измерений, и форма последнего не может быть, хотя бы схематически, отображена формою исследования о нем. Лучшее, что может дать такое исследование, это—наметить, например, несколько связующих нитей в области культа и убедить далее всматриваться в эту область и самому уже подмечать те связи, которые особенно отвечают духовной потребности данного лица и в данное время.



34. Чтобы не множить далее примеров, как намечаются восходящие освятительные ряды, пусть изложение будет ограничено сказанным; но приведем еще лишь один ряд, тоже восходящий ряд освещений, но теперь уже не вещества, а функции: ведь всякая реальность подлежит освящению, и освящение всякой реальности имеет степени, чтобы взойти до горнего мира к абсолютному Устою всего бытия. В данном случае имеется в виду функция власти и, следовательно, освящения власти, а с нею и всякой гражданственности. Тут не станем устанавливать градаций ее: отметим лишь, что один из начальных ее моментов бывает молитвенное «пострижение власом» 599, т. е. первое стрижение волос ребенку,—первый чин человека,— возводящий его из неговорящих, из infans, из νήπιος, а последнее слово значит вместе с тем и ребенок, и глупый,—в отрока. Это пострижение посвящает ребенка Богу и тем дает ему первые начатки власти: он вошел в организацию гражданства, как существо, научившееся пользоваться даром речи, т. е. существо и разумное граждански. Как известно, пострижение есть акт жертвоприношения, и литургикой Ветхого Завета, равно как и литургикой греко-римской, требовалось срезать часть волос на лбу у приносимого в жертву животного. Как раз такое же значение имеют пострижение волос при посвящении в священные степени и в монашество: посвящаемый приносится в жертву, т. е. закалается, на что указывает даже самое слово жертва, т. е. заклание. Первым же актом такого заклания, как изъятие из мира, как перенесение в иную область, служит пострижение волос. Но принесенное в жертву становится трансцендентным миру и уже «не от мира»600, в мире же оно теперь не есть, а только является. Как таковое, как сверх-мирное и в мире только являющееся, оно тем самым есть власть над миром, есть то, что направляет и организует мир, то, по чему мир направляется, находит себе правые пути. Никакой иной власти, кроме как трансцендентной миру и имеющей источник свой в потустороннем, символическое миропонимание не признает и не может признать. Это значило бы отречься от себя самого, разорвать единственную абсолютную ориентировку на Абсолютном, допустить в нее условные ориентировки на условном, т. е. идолопоклонство. Власть по самой природе своей законно принадлежит только священному, и поскольку нечто понимается как мирское или, в особенности, когда оно себя утверждает таковым, постольку держание им власти есть узурпация и насильничество. Не может быть никакой власти мирской; а так как права и обязанности существуют только властью и через власть, и вне власти лишены какого бы то ни было содержания, то и представление о праве не священном, мирских правах и обязанностях—пусто. Это не значит, чтобы тем исключалось понятие о естественном праве, напротив, но естественное право осмысливается только на символически-культовом понимании вселенной, через ее отношения к Верховному Иерарху вселенной, «Им же вся быша»601. Общество есть иерархия властей трансцендентных, но отнюдь не мирская, из себя власть рождающая, организация. И первая степень этой иерархии, первый священный чин дается младенцу в первой стрижке его волос, что в быту древности соответствовало моменту перехода мальчика из женских рук в мужские. В некоторых случаях, например у казаков, мальчик сажался при этом на коня и ему давалось оружие, в разные времена различное. На верхней ступени рассматриваемого ряда священных ординаций гражданского строя находится венчание на царство. «После первой молитвы [иерарх ] крестообразно возливает на главу [Царя] миро, показывая тем, что Сам Христос помазует его, что победивший крестом уготовляет н в нем победителя, что имеющий державу вечную и венец славы, дарует и ему державу, и соделывает главою всех. Потому и помазует ему одну только главу. Потом провозглашает: αγνός (свят), внушая, что Царь освящается от Святого и посвящается Христом [Помазанником] в Царя освященных»602. Таковы некоторые, из чрезвычайно сложного посвятительного ритуала, обряды, по указанию блаженного Симеона Солунского. Смысл их общий, конечно, ясен. Но блаженный Симеон закрепляет и в точной формуле то несколько расплывчатое, хотя и весьма распространенное и яркое понимание царской власти, как сана церковного, которое всегда было распространено в живом церковном предании и, в частности, перелилось в сознание единственной законной наследницы Византии и преемницы ее мировоззрения—Руси. По формуле блаженного Симеона, «запечатлеваясь миром, печатаю и помазанием Сущего Царя всех, Царь облекается силою, поставляется в образ Его на земле, и приемлет сообщаемую благоуханным миром благодать Духа, утверждающую верховных правителей гражданства и воинства»603. Итак, это та самая формула о Царе, которая и по смыслу приведенных выражений, и по филологической букве есть: «икона Христа» или «во Христа место»604. В различных транспозициях они повторяются бесчисленное множество раз церковными писателями и идеологами, как византийскими, так и русскими, и в древности и до наших дней включительно 605.

Как606 известно, православному устроению общества противопоставляется католическое, и, в ответ на упреки последнего в папизме, как принципиальном соединении в лице верховного понтификата обоих мечей, светского и духовного, возникает со стороны папистов обвинение Православной Церкви, в особенности византийской, в цезарепапизме, т. е. тоже в усвоении обоих мечей одному лицу, в данном случае—кесарю. Не входя в эти канонические контроверзы, здесь, однако, ради понимания, как именно освящается общество, неизбежно несколько вдуматься в истинное положение вещей, по крайней мере в их канонических нормах. Так, прежде всего возникает вопрос, правда ли что существует, согласно церковно-правовым нормам, цезарепапизм в Православной Церкви?—Но я позволю себе ответить на поставленный вопрос утверждением более широким: не только в православии нет цезарепапизма, но и пресловутый папизм Западной Церкви есть полемическая выдумка, правда имеющая под собой некоторые канонические факты, но перетолковывающая их весьма искаженно. Но надлежит повторить, речь идет здесь о нормах церковной организации, а не о тех или иных исторических явлениях, как на Западе, так и на Востоке, отнюдь не соответствующих требованиям своей Церкви. В самом деле же надо говорить о явлениях весьма глубоких, которые не вместить в столь простые схемы, как цезарепапизм и папоцезаризм. Эти явления возникают от возможности двоякого соотношения основных моментов теократического общества—начала духовного, обращенного от земли к небу, и начала мирского, обращенного в своей деятельности в обратном смысле, и, с другой стороны, единящей формой монархизма и наполняющего ее содержанием—соборности. Принципиально говоря, всякая Церковь непременно, в силу своего основного назначения соединять дольнее с горним, неизбежно должна считаться с неустранимостью ни одного из этих четырех моментов, и, забывая об одном из них или намеренно устраняя хотя бы один из них, она уничтожает равновесие своего собственного бытия. Так, если в первой паре моментов уничтожено мирское начало, то Церковь делается отвлеченной, отрывается от мира и принципиально признает свою неспособность воплотить духовное; так возникает направление буддийского типа, таково, например, толстовство, духоборство и пр. Напротив, отказываясь от духовного, Церковь делается просто внешней государст· венной организацией, пределом каковых служат формы социализма. В другой паре моментов церковного бытия тоже, логически говоря, можно забывать или отрицать как начало единовластия, так и соборности. В первом случае Церковь рассыпается, как это происходит в протестантстве, пределом же такого рассыпания является принципиальный субъективизм и утверждение «интимности» религиозного опыта. А во втором— церковная жизнь лишается творчества и стремится в качестве предела своего к бездушному формализму и бюрократии. Только две Церкви во всей силе и с полным сознанием утвердили равно необходимость каждого из обоих антиномически сопряженных моментов той и другой пары: это Церкви— Восточная, с ее полу-держащимися на ней ветвями: коптской, абиссинской, армянской и т. д., и Западная, с такими же ее ветвями в лице Церквей: старо-католической, мариавитской, англиканской и некоторыми другими. Все эти Церкви, принципиально признавая все четыре вышеназванные основные моменты церковной организации, хотя и с разною степенью сознательности, тем самым не выпали из идеи Церкви, почему и заслуживают, в той или другой степени, к тому же различной в разные времена их исторической жизни, имя Церкви.

Так вот, различное устройство Церкви может быть по существу дела двояким, в зависимости от того или другого способа сочетания между собою этих двух антиномий: духовное — мирское и единовластие—соборность. И каждому из двух членов первой антиномии можно приписать каждый из двух членов второй антиномии, т. е. можно духовному приписать соборность, а светскому единовластие, а можно духовное сделать монархическим, а соборность отнести к началу светскому. Ни в том, ни в другом случае два начала, духовное и светское, не окажутся у одной власти, так что ни в том, ни в другом случае духовная не одебелеет до власти светской, ни последняя не захватит не принадлежащего ей суждения о духовном. Иначе говоря, в первом случае, соответствующем строению Церкви Западной, нет основания для обвинения в папоцезаризме или в «папизме», а во втором, относящемся к Церкви Восточной, не может быть речи о цезарепапизме.



Итак, различие строения той и другой Церкви сводится в существе дела к тому, куда именно помещена соборность Церкви, и тут, устранив вульгарное обвинение в ересях столь явных и грубых, можно и должно, однако, задать себе вопрос более тонкого свойства, какое именно строение Церкви более соответствует той идее, которой служит Церковь,—спасению. И взвесить сравнительные достоинства той и другой в свете этой именно идеи практически тем более необходимо, что западный соблазн, давно уже стучавшийся в Золотые Ворота, в последнее время, не делая даже особых усилий, молчаливо принят и подразумевательно исповедуется Церковью Русскою: здесь имеется в виду мысль о канонической якобы необходимости монархичности духовной власти Церкви Православной, тогда как власть светская может и даже, пожалуй, должна быть коллективной. Иначе говоря, в церковных кругах, считающих себя правилами благочестия и столпами канонической корректности, с некоторых пор стараниями главным образом архиепископа Антония (Храповицкого) стала культивироваться мысль о безусловной необходимости неограниченной церковной власти и склонность к светской власти так или иначе коллективной, напр<имер> ограниченной коллективно выработанной конституцией или решениями того или другого представительного органа. Но для того, чтобы определеннее почувствовался несомненно западный вкус этой конструкции, не мешает напомнить о коренном софизме доказательств в ее пользу, когда понятие «православная» смешивается с «русская». Ничего не возражая в данном месте против «Патриарха Московского и всея Руси», мы не должны, однако, забывать и того обстоятельства, что единовластное устройство Русской Православной Церкви еще решительно ничего не значит для Православной Церкви и прин

Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   66




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет