Глава вторая
После того как Гульбану убежала, тетушка Фаузия обессиленно опустилась на землю и просидела сколько-то времени, предавшись горестным мыслям. Бедное дитя! Пришлось оборвать надежды милой девочки, разбить вдребезги... Но нельзя было поступить иначе.
Не вредным характером тетушки Фаузии или корыстью было вызвано это вмешательство в сердечные дела Гульбану и Ихсанбая, а необходимостью предотвратить то, что запрещено и Богом, и людьми, чтобы спасти их от кровосмешения. О судьба! Еще и с этой стороны нежданно ударила она Барсынбику — Фаузию. Чье проклятье пало на ее семью, за что преследует ее злой рок? Да, не Фаузией была она наречена, когда родилась, а Барсынбикой. И подлинное имя ее мужа не Сибагат, а Дингезхан. Не последними людьми были они в этом мире, но судьба, или злой рок, или злые силы — назовите это как хотите — отлучили их и от принадлежавшего им скота, и от степных просторов, где бродили стада этого скота, и от кадок, в которых набирал силу живительный кумыс... «Ах, Ихсанбай, сыночек, не лишись мы всего этого, был бы ты сейчас самым завидным женихом, смог бы высватать на выбор любую из самых красивых девушек, — думала Барсынбика — Фаузия... — И ты, кровиночка, моя Гульбану... Не Гульбану ты, дала я тебе, родив, другое имя: Кукхылу — потому что родилась ты синеокой. Солнышком моим в белой юрте должна была ты стать, но жизнь обернулась так, что вы, два моих птенчика, радость и боль моя, выросли порознь и влюбились друг в дружку, и я должна разлучить вас, чтоб родная дочь не стала мне невесткой. Я много об этом думала, изболелась душой, истерзалась. Как мне слабой силой человеческой распутать узел судьбы, определенной волей Всевышнего?! Господи, в растерянности ропщу на тебя, но ведь сама, лишь сама виновата во всем! Как земля меня терпит, почему солнце не иссушит меня, не убьет?!» Тетушка Фаузия горячей ладонью погладила траву в том месте, где недавно стояла Гульбану. Как идут ей доставшиеся от матери красные сапожки!.. И платье... и елян... и накосники...
Кто-то, — в сумеречном свете тетушка Фаузия не разглядела кто, — пробежал в сторону осокорей, возле которых Ихсанбай ждал Гульбану. Неужто упрямая девчонка не вняла ее словам? Придется сходить туда: раз уж затеяла спор с судьбой, надо противиться ей, бороться, покуда хватит сил.
...Ихсанбай, увидев приближающуюся мать, отпрянул от Сабили. Сабиля, еще не успев понять, что случилось, лежала с задранным подолом. Фаузия замедлила шаги, дала им время привести себя в порядок.
Но вот прозвучал ее суровый голос:
— Коль уж, сынок, ты решил подобрать себе пару на затоптанном выгоне, послушай, что я скажу: ты женишься на Сабиле и будешь жить так, чтобы она могла ходить с гордо поднятой головой и говорить: «Я — жена Ихсанбая!» Одно и то же я не повторяю дважды.
Готовому провалиться сквозь землю Ихсанбаю не оставалось ничего другого, кроме как молча принять сказанное матерью.
* * *
Шахарбану ждала возвращения дочери в смутном беспокойстве, готова была, что называется, своим дыханием ее притянуть. Сходив на ферму, напоив телят, за которыми ухаживала Гульбану, она вышла через заднюю калитку на задворки и в нетерпении смотрела в ту сторону, откуда должна была прийти дочь. Пошла бы и сама туда же, да ноги болят. Или уж, сжав зубы, пойти поискать? Ай, не случилась бы с деткой какая-нибудь беда! Зачем только дала ей одежду, к которой сама боялась притронуться? Шайтан, видно, руку ее направлял, Иблис* дурную мысль внушил. Дескать, дерево красно листвой, человек — одеждой. Давно уж эти вещи надо было выкинуть в речку во время половодья...
————
* Иблис — дьявол.
Боже, довел ты тревогу Шахарбану до ее дочки, вон она, голубка, идет! Будто плывет по зеленому морю. Не выдержала Шахарбану, заковыляла навстречу. Но что это? Почему на лицо, сиявшее утром как майское солнышко, наплыла туча?
— Мама!.. — Шахарбану почувствовала, что припавшая к ее груди дочь трепещет, словно угодившая в сеть птичка. Деточка... Не носила ее Шахарбану под сердцем, не рожала в муках, но любит эту девочку всем своим существом, любит искренне — Бог и солнце тому свидетели.
— Что случилось, дочка? Кто тебя обидел?
— Мама!.. — Гульбану не могла выговорить более ни слова, ее душили рыдания, слезы стекали с ее щек на грудь Шахарбану, горячие, жгучие.
— Расскажи, детка... Тебе станет легче. — Шахарбану уже и сама плакала.
— Мама, мне... тетушка Фаузия... велела... сжечь эту одежду. И сказала, что я... что Ихсанбай... никогда...
Гульбану, заголосив, обессиленно опустилась к ногам матери.
— Фаузия?! Сжечь?! Вон оно что...
Шахарбану побелела, затем, словно бы придя к какому-то категорическому решению, стала теребить дочь.
— Вставай, детка. Не реви так, люди услышат. Скажут — Гульбану пришла с сабантуя опозоренной.
Ночью они обе не сомкнули глаз, но лампу не зажигали. На противоположной стороне улицы, в доме, расположенном наискосок от них, горел свет, там тоже не спали: Фаузия с мужем вели разговор о предстоящей свадьбе Ихсанбая.
Утром Шахарбану пошла в правление и вернулась на подводе. Войдя торопливо в избу, подошла к дочери, еще не поднявшейся с постели.
— Вставай, дочка. Мы уезжаем...
— Куда?
— На Русский хутор.
— Зачем?
— Не могут найти людей для работы в свинарнике. Я согласилась.
— В свинарнике?!
— Свиньи тоже божьи твари, дочка.
Не прошло и часа, как Шахарбану крест-накрест заколотила окна избы досками, погрузила нехитрые пожитки на телегу и хлестнула лошадь кнутом:
— Н-но, поехали!
Глава третья
От хутора, именуемого Русским, веяло тоскливым одиночеством и вонью, исходящей от раскиданных вокруг куч навоза и мусора. До революции здешняя земля принадлежала помещику, давала завидные урожаи, но со временем пришла в запустение, и хутор стал в глазах тиряклинцев своего рода Сибирью, местом ссылки для никчемных людей, где могли приткнуться и такие бедолаги, как Шахарбану с дочкой.
Вон среди куч мусора бродит даже более грязный, чем эти кучи, дурачок Шангарей. Имя, которое дал ему мулла, зарегистрировано и в сельсовете, но Шангарея чаще называют Шариком. К этому большеголовому, коротконогому созданию с умом ребенка невесть кем придуманное прозвище прилипло крепче, чем имя. Шарик — сын Ишмухамета-Ишмамата от первой его жены. Пока была жива мать, Шарик жил в ауле, бегал по улице, стравливая собак, шастал по дворам старушни, воровал из курятников яйца, забирался в погреба, чтобы полакомиться сметаной. Когда мать Шангарея умерла, угорев в бане, Ишмамат женился на свояченице, и молодая жена быстро избавилась от племянника-пасынка. Ишмамат привез сына на хутор, приставил помощником к работавшему свинарем пареньку — сироте Абдельахату.
* * *
— Айда, устраивайтесь, апай, — сказал Абдельахат, застенчиво улыбаясь. — Жизнь у нас тут не очень веселая…
— Зимой, наверно, холодно, — заметила Шахарбану, оглядывая затянутые паутиной углы и замшелые от сырости стены просторной избы.
— Так-то, если топить, согреть можно. Но печь дымит и дров надо много. Летом запасти — рук не хватает. Приставили в помощники Шангарея, да он один десятка свиней стоит…
— Стены бы, что ли, побелить. Дочке моей веселей бы стало. — Шахарбану глянула на застывшую в углу Гульбану. И Абдельахат теперь повнимательней посмотрел на нее, и словно бы на душе у него потеплело, он оживился.
— Сделаем!
На следующий же день паренек вывалил к крыльцу воз белой глины и дров сухих привез.
И зажили они на хуторе вчетвером. Так ли, сяк ли перетерпели лето. Но зимой... Не столько мучили бесконечные бураны и морозы, сколько нехватка корма для свиней. Колхоз завел их на отшибе по приказу районного руководства, решившего мало-помалу приохотить народ к содержанию отвергнутых мусульманской верой животных. Завести-то завел, а вот о кормах особо не заботился. Человек и голод и холод стерпит, но если свинья голодна... Не имела Шахарбану прежде дела с такими мерзкими тварями, и теперь за голову хваталась: чуть не доглядишь — голодные свиноматки начинают пожирать своих поросят. Жрут с жадностью лютых хищников.
Гульбану после каждого такого случая плачет, просится домой в аул. Вдобавок ко всему, мать с Абдельахатом в отчаянии разделывают трупы сдохших свиней, варят дохлятину и, посыпав отрубями, скармливают ее еще живым свиньям, повергая девушку в ужас.
А с приходом зимы еще и разум Шангарея совсем расстроился, дурачок забастовал — попробуй заставь его хотя бы почистить в свинарнике!
— Иди уж, Шангарей, Абдельахату ведь одному тяжело, — уговаривала его Шахарбану.
— Ы-ы. Я бурана боюсь.
— Вон Абдельахат и Гульбану, несмотря на буран, и за дровами, и за соломой ездят.
— Ы-ы…
— Почему ты не слушаешься, Шангарей?
— Ты дочку за меня замуж не отдаешь.
— Отдам, отдам.
— Когда?
— Вот как потеплеет, так отдам.
— Ладно, пойду. Только за Абдельахата не отдавай.
— Сказала же...
— Я красивый.
— Да-да, красивый.
— Я умный.
— Умный, Шангарей, умный.
— Тогда я пошел. Весь снег за изгородь перекидаю, заодно и свиней.
— Ах, негодник! Попробуй только тронуть их!
Едва закроется дверь за Шангареем — Шахарбану хватается за свой ватник: за дурачком глаз да глаз нужен, а то и в самом деле загубит животину.
Так в маете и нищете, то хлопоча в свинарнике, то кашляя и чихая в задымленной избе, отсчитывали они день за днем. После переезда на хутор Гульбану сникла. Ладно еще рядом был Абдельахат. Вечерами паренек брал в руки старенькую гармонь и пел частушки. Вроде вот этой:
Кабы я зеленым кленом,
Ты соловушкой была,
Ты бы, песни распевая,
Средь ветвей моих жила...
В один из таких вечеров грустная Гульбану спросила у матери:
— Мама, почему ты не рассказываешь мне об отце?
— Нельзя, дочка, тревожить души покойных. — Уже не первый раз Шахарбану уклонялась от ответа на вопрос дочери.
— И вспоминать о покойном нельзя?
— Я ведь с ним прожила недолго. Ты еще не родилась, когда он... утонул. Унесло его половодье. Тело не нашли.
— Ты об этом уже говорила.
— Что ж тогда еще?
— Я хочу знать, какой он был. Ну, внешность, характер…
— Как тебе сказать... Он был красивый, как ты, а в общем — обыкновенный человек.
— А зачем ты уехала из аула, где вы раньше жили?
— В ту пору... многие переезжали.
— А далеко отсюда до того аула?
— Не допытывайся, дочка. В том ауле у тебя никого нет, ни единой родной души. Лучше займись вязаньем, готовь себе приданое.
— Зачем оно мне?
— Бэй, разве ты не девушка? Замуж не выйдешь, что ли?
— Не знаю... — Может быть, оттого, что мать впервые заговорила с ней о замужестве, Гульбану вспыхнула, залилась краской. — Наверно, не выйду.
— Вот тебе на! Слышу, как говорится, новость из старых уст. — Шахарбану удивленно посмотрела на дочь. — Это что еще за выдумки?
— Вовсе не выдумки. Кто возьмет девушку, работающую в свинарнике? Людям на смех...
— Ни в какой работе позора нет!
— Почему же тогда не могут найти желающих работать тут?
Шахарбану не нашлась, что на это ответить.
За окном темно. Там то ли ветер завывает, то ли волки к хутору подошли. Абдельахат, взяв ружьишко, предоставленное ему колхозом, вышел из избы с тем, чтобы обойти хуторские строения, пугнуть зверей выстрелом. Несколько минут спустя кто-то постучал в окно. Шахарбану насторожилась, подошла, прихватив возле печи полено, к двери.
— Кто там?
— Принимай сватов, Шахарбану!
— Атак-атак!..
Дверь распахнулась, и порог переступили трое — Хашим с отцом и двоюродным братом.
— Ты уж, Шахарбану-карындаш, не сердись, что явились мы свататься вместе с женихом, — заговорил, поздоровавшись, отец Хашима — Башар. — В такую ночь, когда только ведьмам гулять впору, мы без Хашима, пожалуй, сбились бы с дороги…
— Так кроме ночи есть день, — сердито отозвалась Шахарбану, все еще стоявшая с поленом в руке.
— Так-то оно так... — Башар смущенно кашлянул. — Да Хашим приехал из города уже в сумерках…
— Ну и что? Не на пожар приехал, не горит, к чему такая спешка?
— Тут ведь как посмотреть. Вспомни, Шахарбану: было время, когда и у тебя самой сердце пылало. — Башар, преодолев смущение, заговорил уверенней, голос его окреп.
— Нам с тобой, — как тебя, Хаербашар? — ударяться в воспоминания о делах сердечных, кажется, уже не к лицу, — отрезала Шахарбану. У нее задергалось веко — это случалось, когда она сильно расстраивалась или сердилась.
— Так-то оно так, но что молодые скажут?
— У молодых есть родители, Хаербашар. Мне не доводилось слышать об обычае вваливаться со сватовством среди ночи. Так что извини.
— Значит, заворачиваешь нас назад, даже чаем не угостив?
— По привету, как говорится, и ответ.
Гульбану не показывалась, безмолвно сидела за занавеской, которой они с матерью отгородились от Абдельахата с Шангареем. Хашим, потоптавшись у порога, положил руку на плечо отца:
— Айда домой, не вышло у нас...
* * *
Вскоре после этого происшествия приехал на хутор Ишмамат. Вручив сыну сменную одежду и продукты, обернулся к Шахарбану:
— Дочку твою это... в камсамол решили принять. Мне это… велено привезти ее. Дорогу это… занесло, лошади будет тяжело, но раз приказал райком, это…
Услышав слово «камсамол», Шахарбану перечить не стала. По ее мнению, и «камсамол», и «партия» были все равно что государство, а с государством разве поспоришь?
* * *
В тот день в помещении бывшей мечети, переоборудованной под клуб, в комсомол приняли довольно-таки большую группу пятнадцати-шестнадцатилетних ребят и девчат, и тут же им предложили написать заявления с просьбой отправить на учебу в ФЗО. Многие написали. Написала и Гульбану. Ей хотелось вырваться из здешней проклятущей жизни. Уехать и не вернуться. И Ихсанбай, и Сабиля, и Хашим, и свиньи — пропади они все пропадом! Маму только жаль.
Выйдя с такими мыслями из клуба, она направилась к своей избе с заколоченными окнами. Просто взглянет на нее, постоит на крыльце. Переночует у соседки, у Магинур, а завтра… Завтра отправится в город. Наверно, ФЗО не отвратней свинарника. Маме пока о своем решении не сообщит, а то она не отпустит, ляжет поперек пути…
Гульбану уже поднялась на крыльцо, когда сзади послышался скрип снега под чьими-то ногами. Оглянулась — Хашим.
— Ай!
— Ты чего испугалась, Гульбану? Не к лицу это храброй комсомолке, решившей уехать в город, в ФЗО!
— Ты уж сколько времени в городе обретаешься, и не умер же там.
— То ведь я... Ты что это, Гульбану, так заважничала? Сватов назад заворачиваешь, с ухажером свысока разговариваешь. Или уж ханского сына ждешь? Вообще-то, ханским сыновьям, говорят, шибко нравятся девчонки, пропахшие свиньями...
— Зато девчонки, пропахшие свиньями, на дух не переносят ухажеров, от которых воняет водкой!
— У-у-у!.. Вон как! А мы сейчас проверим, переносят или не переносят!
— Чего это ты надумал? — Гульбану и в голову не пришло остерегаться человека, с которым она училась в одном классе, сидела за одной партой.
— Сейчас увидишь… — В мгновение ока Хашим завел руки Гульбану ей за спину и, дохнув водочным перегаром, впился губами в ее губы. Она мотнула головой, выкрикнула:
— Отпусти, дурак!
Не отпуская ее, Хашим пинком открыл кое-как прибитую женскими руками дверь сеней, — она бы даже от сильного порыва ветра открылась, — затем втолкнул Гульбану в избу.
— Мерзавец! Не прикасайся ко мне!
— Ну покричи, покричи. Можешь и поплакать...
Опять впившись в ее губы, Хашим опрокинул ее на голые нары, шустрая рука нырнула под подол платья, рванула штанишки, и в ту же, можно сказать, минуту тело Гульбану пронзила боль. Пытаясь отбиться, она ударилась головой то ли о стену, то ли о нары и потеряла сознание.
* * *
— Мама, дай попить... — Гульбану открыла глаза, чувствуя, что в горле у нее пересохло. — Хашим?! Что ты тут...
— «Мама», — передразнил ее Хашим. — Теперь уж ты не маменькина дочка...
Гульбану, ощутив, что нижняя часть тела у нее оголена, окончательно пришла в себя, закричала:
— Что ты наделал, зверь бессердечный!
Хашим хихикнул.
— Запомни, Гульбану: все мужчины — звери. Кроме, конечно, Абдельахата с Шариком. Они, недотепы, упавшее им в рот яблочко проглотить не сумели.
— Ой, мама, что же мне теперь делать?!
— Что делать... Я вот, видишь, печь разжигаю, избу надо согреть. И ты вставай, приведи одежду в порядок. Штанишки, правда, порвались, но ничего, я тебе из города новые, шелковые, привезу.
Гульбану вдруг затрясло, зуб на зуб не попадал.
— Холодно... Как холодно!
— Сейчас... Надо найти посуду какую-нибудь, сходишь за водой, вскипятим, изнутри тебя согреем.
— Я не могу... На ноги встать не могу...
— О-о! Ты уж слишком. Не соль же тебе в разрезанные пятки всыпали — всего лишь девственности лишилась.
— Зверь! Хищный зверь! — Приподнявшаяся было Гульбану заплакала и опять упала на нары.
Сидевший на корточках перед печью Хашим поднялся, присел на край нар.
— Верно, Гульбану, я — зверь. Но когда ехал на хутор, чтобы высватать тебя, я был, заметь, получше. Если бы вы не завернули нас назад, все это произошло бы не на голых досках в нетопленой избе, а в мягкой постели в доме твоего свекра. Хоть ты и не сумела оценить благородство егета, я цену твоей красоты знал.
— Подонок ты!
— Грубовато разговариваешь в брачную ночь, а все же… — Хашим начал медленно расстегивать брюки. — Все же какие бы слова ни прозвучали из уст красавицы, они должны быть вознаграждены. Ты и впредь не жалей таких слов, ладно?
У Гульбану не было сил сопротивляться. Хашим опять навалился на нее, и снова она испытала боль. Боль и отвращение. Для нее это была пытка.
Потом, когда Хашим каким-то образом предотвратил ее отправку в ФЗО, и она, чтобы избежать позора, вынуждена была расписаться с ним в сельсовете, пытка эта повторялась неисчислимо много раз, пока его не взяли на войну.
Глава четвертая
Внезапно открылась дверь, заставив Гульбану вздрогнуть. Оказалось — Мадина. Вбежала, смеясь, в избу, попила воды и опять убежала на улицу. Хотя мало досталось ей ласки, в особенности от отца, все-таки жизнерадостная у Гульбану дочка. Если бы знала она, на что ради нее решилась мать, куда собирается пойти вскоре… Может, зря решилась, может, есть какая-нибудь другая возможность спасти девочку от ФЗО? А может, не так уж и страшно это самое ФЗО? Нет, нет… Неспроста же те две девчонки сбежали оттуда…
Когда одна из них, та, что ростом была пониже, вышла во двор по нужде, Гульбану заговорила с другой, чинившей чулок:
— Что-то твоя подружка больно уж смурная, не улыбнется, слова не проронит.
— Она, апай… беременная.
— Такая девчушка?!
— Мастер снасильничал…
— Ах!
— Ты уж, апай, ничего ей не говори. Я ее из петли вынула, веду домой, кое-как уговорила.
— Как бы опять не надумала… Ты внушай ей, что потом полегчает. Ребенок много радости принесет.
Легко другим советовать, а сколько сама слез пролила, узнав после той страшной ночи с Хашимом, что забеременела. Совсем уж собралась в прорубь кинуться. Ночью было дело. Сняла верхнюю одежду, стала примеряться к проруби, и вдруг ожгло ей спину, как выяснилось чуть позже, ивовым прутом.
— Ай!
— Больно? Еще надо?
Увидев перед собой тетушку Фаузию в одном платье, босую — в зимнее-то время! — Гульбану даже забыла, зачем пришла на речку. Как тетушка Фаузия узнала о ее намерении? Ведь никому ничего не говорила. Мать, вернувшаяся с хутора в аул, и та не заметила, как дочь выскользнула из избы.
— Ты что, инэй?
— Позволь спросить: а ты что?
— Я… мне опостылел этот мир, не хочется жить, инэй. И во всем ты виновата! Ты, ты разлучила меня с Ихсанбаем!
— Не ярись! Иди живо домой, ложись спать. Надумаешь повторить сегодняшнее, так пеняй на себя: горячей головней загоню домой!
— Я же… Я не смогу полюбить ребенка от Хашима, я буду его ненавидеть!
— Говорят, не дойдя до реки, сапоги не снимают. Дитя, выношенное под сердцем, само заставляет любить себя. Иди, дочка, иди домой… — Голос тетушки Фаузии смягчился.
И Гульбану почему-то подчинилась ей. Поплелась на ватных ногах в сторону своей избы.
* * *
Прождав уехавшую вступать в комсомол дочь три дня и не дождавшись, встревоженная Шахарбану махнула рукой на буран и отправилась с хутора в Тиряклы, отшагала двадцать километров — при ее-то больных ногах. Увидев в пустой избе скрючившуюся на голых нарах дочь, схватилась за сердце и осела на пол. После этого она слегла и больше уже не поднималась. Покинула она этот мир, оставив дочку с трехмесячным ребенком на руках.
На проводы покойной собрались старушки и кое-кто из молодых соседок. Гульбану не знала, что делать: хоть бы ткань на саван была — нет у нее ничего. Хашим вроде муж, и не муж, пропадает в городе, изредка наезжая, иногда оставляет немного денег, на них и живут. И вот, когда Гульбану думала в отчаянии, к кому обратиться, у кого попросить помощи, в избу неожиданно вошла тетушка Фаузия с узелком в руке. Кивком поздоровалась с собравшимися, сотворила, присев на нары, молитву. Старушки воззрились на нее в удивлении: Фаузия общительностью не отличалась, на похороны и вообще туда, где собирались люди, никогда не ходила. А она подняла тяжелый взгляд и, кажется, угадав мысли старушек, сказала:
— В этом узелке — все, что нужно для похорон. Для себя готовила, но раз соседка ушла раньше, ей, видно, это было предназначено. Воду согрели? Я обмою покойную. Мои мужчины выкопают могилу, зарежут овцу для поминок…
Сколько бы ни старалась, не сможет, наверно, Гульбану понять эту женщину. Что она за человек? Ангел или прислужница Иблиса? Лишила ее, Гульбану, счастья и в то же время всегда приходит на помощь. Вот и сейчас обращается к ней как ни в чем не бывало, вернее, приказывает:
— Не стой, детка, столбом, утри слезы и пошевеливайся! От слез можно лишь ослепнуть, а пользы делу не будет. Надо успеть с похоронами до святой пятницы, дабы покойной легче было, представ перед Высшим судией, отчитаться за земные дела. И да упокоится душа ее в раю!
— Аминь! — сказала одна из старушек. — Хоть Шахарбану и не местная, в ауле ее любили. Худым словом никого не обидела и безотказно работала везде, куда ее начальники ставили.
— Сколько мы прожили рядом, но ни разу косого взгляда друг на дружку не бросили. — Это сказала Магинур, стоявшая с заплаканными глазами у изголовья покойной.
Подавленная горем Гульбану и слышала, и не слышала разговор женщин. Взяв на руки заплакавшую Мадину, она старалась помочь хоть чем-нибудь тетушке Фаузие, принявшейся обмывать тело ее матери: то ковш надо было подать, то мыло… Тетушка Фаузия сдвинула свой платок на затылок, и Гульбану как-то краем сознания отметила, что не так уж она и стара, а казалась старой из-за этого черного платка, всегда приспущенного на лоб.
Но вот покойную обмыли, завернули в саван и, положив на широкий лубок, понесли из избы. Покидает, покидает Шахарбану дочку, уходит ногами вперед туда, откуда возврата нет.
— Ах! — Все перед глазами Гульбану поплыло, она почувствовала, что Мадина выскальзывает из ее рук. — Ах!
— Ребенка!.. Дай ребенка мне! — Мадину подхватила Магинур, а покачнувшуюся Гульбану приобняла одной рукой тетушка Фаузия, другой рукой погладила ее по щеке:
— Крепись, дочка, крепись!
* * *
Говорят, вместе с умершим в могилу не ляжешь. Верно говорят. Надо как-то жить. Гульбану, когда оставив Мадину у Магинур, когда взяв ее с собой, бегала на работу, на ферму. Хашим изредка наезжал из города и всегда — нетрезвый. Ни разу не взял он ребенка на руки, не приласкал. Удовлетворив свою мужскую потребность, тут же начинал храпеть, бредил во сне какой-то Зоей, какой-то Людмилой. Гульбану несколько раз не открывала дверь, пыталась не пустить его в избу, но обычно дело заканчивалось тем, что лежала потом, избитая, не в состоянии даже воды глотнуть. Она не могла понять характер Хашима. То ли он ненавидел ее, чувствуя не холодность даже, а отвращение к нему в постели, то ли так выказывал свою любовь. Бьет — значит, любит, — считают иные женщины. Трудно сказать, сколько бы так продолжалось, если бы однажды, после очередного избиения, Гульбану не столкнулась у речки с тетушкой Фаузией.
— Атак, у тебя все лицо в синяках! Чьих рук дело? — спросила Фаузия.
— Чьих же еще может быть, когда муж у меня есть.
— Ну, если не знает он, куда силу девать, покажу я ему!..
Тетушка Фаузия ушла с речки первой. Гульбану, вернувшись домой, увидела такую картину: Хашим, вытаращив глаза, лежит на нарах, разъяренная тетушка Фаузия душит его, цедя сквозь зубы:
— Все, Хашим, кончилось мое терпение!
— Ы-ы-ы…
— Не надо, инэй, что ты делаешь?! — закричала Гульбану и вцепилась в руки тетушки Фаузии, попыталась оторвать их от шеи Хашима.
— Собаке — собачья смерть! Он и ногтя твоего не стоит! Зачем бьет? Зачем над тобой издевается?
— Ы-ы-ы…
Тетушка Фаузия все же разжала руки, отпустила шею Хашима, но тут же схватила с печного уступа скалку.
— Все равно убью! Башку разможжу!
— Оставь, инэй! Ради Бога, ради ребенка моего!
Плач Гульбану вроде бы несколько отрезвил Фаузию, но ярость ее до конца не унял. Она приставила конец скалки к паху Хашима, надавила…
— Кричи, собачий сын, отца, сестру зови на помощь! Пусть увидят, что я с тобой сделаю!
— Под суд пойдешь… мать твою!..
— Не пугай и мать мою не трогай! Знай: я людского суда не боюсь, отбоялась. И помни: еще раз на Гульбану руку поднимешь — я вот эти твои причиндалы, — Фаузия сильней надавила на скалку, — истолку, и ты паршивым дворнягам будешь завидовать!
Она ушла, не сказав более ни слова. И Гульбану впервые услышала, как Хашим плачет. Он плакал, перекатываясь на нарах с боку на бок, навзрыд, как ребенок. Сказать — спьяну, так в тот день выпить он еще не успел.
Гульбану думала, что после этого он уйдет и больше ее порога не переступит, а вышло наоборот. В тот же день Хашим перетащил к ней от родителей все свои вещи — одежду, постель. Потом, написав заявление, вступил в колхоз, устроился фуражиром на ферме.
Но пить он не перестал. Чего только не придумывал, чтобы добыть денег на водку. К этому времени свиноферму на Русском хуторе ликвидировали — охотников ухаживать за свиньями более не нашлось, дурачок Шангарей вернулся в аул, и Хашим принялся «доить» несчастного. Как только встретится с ним — происходит примерно такой разговор:
— Жениться хочешь?
— Знамо. Сам ведь женился.
— Давай подыщем тебе невесту.
— Не надо.
— Почему?
— Мне Гульбану нужна.
— Бери Гульбану, отдам.
— Обманываешь!
— Истинно говорю! С тебя магарыч, Шарик! Давай слетай за деньгами.
— А ты не обманываешь?
— Вот еще, не верит! Пусть земля меня проглотит, если вру.
Услышав это, Шангарей опасливо отходит от Хашима: а вдруг земля под ним разверзнется?
— Коли так, лечу! — Шангарей отправляется к отцу и, как-то там уломав его, возвращается с деньгами на бутылку.
— Тэ-эк, — говорит Хашим, — я схожу в лавку, а ты посиди тут. Жди!
Сидит, бедняга, ждет.
А Хашим вскоре, пинком открыв дверь, сообщает жене:
— Гульбану-у! Я тебя Шангарею за пол-литра продал! Ха-ха-ха!
Только Гульбану не смешно. И не смеется она, и не плачет. Омертвела ее душа, уподобилась растрескавшейся засушливым летом бесплодной земле.
В таком вот состоянии проводила она мужа на войну.
В Хашиме перед тем, как он, уже собранный в дорогу, вышел из избы, словно бы шевельнулась совесть.
— Ладно, жена, — сказал он, — всяко было в нашей жизни, прости. Не убьют, так вернусь. Наверно, вернусь — ухожу ведь, не сумев зачать мальчишку… — И склонился к удивленно смотревшей на него дочери: — Ты уже большая, помогай матери!
На проводы к сельсовету Гульбану пришла последней из собравшихся там женщин. Не мужа провожать пришла — разделить с людьми горе, придавившее всю страну.
С мужем рассталась без сожаления, а вот с дочерью… Не может она допустить, чтобы беда эта поглотила самое дорогое для нее существо. Время суровое, родителей, препятствующих отправке их детей на фабрики и заводы, тянут к ответу, и не только родителей — самих подростков тоже, но ведь Мадине еще и тринадцати нет, совсем ребенок… Будь жива мать, Шахарбану, — возможно, нашла бы какой-нибудь иной выход, а ей, Гульбану, не удалось найти, оставалось только, стиснув зубы, исполнить прихоть Ихсанбая.
А день уже угасал, солнце, расплывшись, как топленое масло на сковороде, скрылось за горизонтом, лишь облачко в небе еще пламенело да березняк на вершине горы, просвеченный последними лучами невидимого светила, будто горел. И в груди Гульбану, вышедшей во двор, казалось, пылал огонь, стыд припекал ее сердце.
Тут прибежала Мадина, неожиданно, сзади, подала голос. Гульбану вздрогнула:
— Уф, испугала! Что это у тебя?
— Рыба! — Мадина была возбуждена, щеки раскраснелись.
— Кто дал?
— Никто не дал, сама поймала. Мы на просяном поле, на прополке были, потом искупались. Она под камнем притаилась, хотела уплыть, быстрая такая, но я догнала и хвать ее!
— Это же налим, все еще живой!
— Мы его зажарим, да, мам?
— Да-да. Потерпи. Мне надо сходить по делу. Ты посиди дома.
— Бригадир сказал, нас через два дня увезут.
— Знаю… Так ты чуточку потерпи…
Гульбану хотелось крепко прижать дочку к себе, но еще не совершив, а лишь собираясь совершить грех, она уже чувствовала себя грязной, и у нее не хватило смелости прикоснуться к своему чистому, безгрешному ребенку.
Пошла она к месту встречи, приказала непослушным ногам идти. Между тем невесть когда успевшая наплыть туча закрыла небо, сразу стало темно, упали первые крупные капли дождя. Пусть падают, по крайней мере, смоют следы скатывающихся по ее щекам слез…
— Ступай, Гульбану, осторожней, не споткнись в темноте. — Ихсанбай встретил ее ближе назначенного для встречи места. — Извини-те, ханум, не смог я устлать дорогу коврами!
У Гульбану стеснилось дыхание: он еще и насмехается, издевается над ней!
— Эх, Ихсанбай, если бы не взяла меня за горло беда, я и по коврам не пришла бы.
— Злая ты… — Гульбану почувствовала на груди его жаркую ладонь. — Но от этого еще желанней… — Он поцеловал ее в губы, легонько прикусил через платье сосок.
— Ох!
— Сколько я ждал этой минуты! Ты горячая… сладкая…
Гульбану обмякла. Голова закружилась от сладостного пополам со стыдом ощущения. Хашим никогда не ласкал ее, овладевал грубо, ничего, кроме отвращения и подавленности она при этом не испытывала. А тут…
Она пришла на свидание поневоле, проклиная принудившие ее к этому обстоятельства, а когда уходила, не нашла слов, чтобы обругать себя за неожиданную податливость.
Туча, уронив редкие крупные капли, уплыла. Прежде чем вернуться домой, Гульбану спустилась к Акъелге. «Речка-реченька, ты смываешь любую грязь, не очистишь ли мою душу, не унесешь ли мой грех?» Если бы Ихсанбай был груб, если бы изнасиловал, возможно, ей было бы легче. Эта проклятая, уворованная встреча одарила ее вдруг неведомым ей доселе, заставившим содрогнуться наслаждением. Господи, наверно, она не человек, а животное. А может быть, все это — лишь сон? Вот она проснется и, чтобы страшный сон изгладился из памяти, отнесет какой-нибудь бедной старушке подаяние…
Мадину свою тогда она спасла — Ихсанбай вычеркнул ее из списка.
Через девять месяцев — десять после ухода Хашима на войну — родились мальчишки-близнецы.
* * *
Должно быть, злой рок решил не давать Гульбану покоя, пока не уложит в могильную нишу. Больше ни у кого не отняли корову — только у нее. Лишь один Хашим оказался в долгу перед государством. Как ей вырастить троих детей без коровы, без молока? О Боже, хоть и грешна она, так ведь одна грешна, зачем же их-то обрекать на голод, на страдания?
Много дум передумала Гульбану за ночь. Мысли ее вновь и вновь возвращались и к Хашиму, и к Ихсанбаю. Первый, как ни в чем не бывало, в письмах называет мальчонок родными кровинушками. Второй поначалу изводил, добиваясь новых встреч. Потом, когда у Гульбану заметно выпятился живот, стал обходить ее стороной.
Очень удивляет Гульбану неожиданно обнаруженный долг перед государством. Пить Хашим пил, но налоги они платили. Не помнит Гульбану, чтобы они сметаной да маслом себя баловали, часть молока и масла, сколько положено, сдавали государству. Может быть, два малыша, что спят, посапывая, в углу, посланы ей Всевышним в наказание, но если даже так, терять их она не хочет. Цыпленка, вылупившегося из яйца, и то жалеешь, а это ведь не цыплята. Раз уж, совершив грех, выносила детей под сердцем, не может она допустить, чтобы умерли они от голода.
Гульбану приняла решение: она обратится к районным властям. Наверно, есть там начальники повыше уполномоченного, отобравшего корову. Не тот, так другой ее выслушает, не тот, так другой поймет…
Еще и не светало, когда Гульбану разбудила Мадину, предупредила, что уходит в райцентр, и отправилась в путь: ничего, что надо отшагать сорок пять километров, она отшагает и добьется справедливости!
Достарыңызбен бөлісу: |