«Посев»Второе издание, 1973 г



бет7/21
Дата04.07.2016
өлшемі1.6 Mb.
#176600
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   21
ГЛАВА ПОДЛИННЫХ ДОКУМЕНТОВ

ПРИКАЗ
Жителям (всем лицам) запрещено выходить на улицу от 18 до 5 часов по немецкому времени.


Нарушители этого приказа могут быть расстреляны.
Комендант г. Киева.
( «Украинское слово», 29 сентября 1941 г.)

Из объявления:


«Все мужчины в возрасте от 15 до 60 лет обязаны явиться в жилуправление своего района…»
(Там же, 30 сентября 1941 г. )
Заголовок подвальной статьи в газете: «САМЫЙ БОЛЬШОЙ ВРАГ НАРОДА — ЖИД»
(Там же, 2 октября 1941 г.)
Въезд лиц, не проживающих в Киеве, строго воспрещен. Кто прибыл в Киев после 20 сентября, обязан немедленно выехать из города. Кто по уважительным причинам хочет остаться в городе, должен получить на это разрешение коменданта города. Это разрешение выдается в отделе пропусков, ул. Коминтерна, № 8.
Кто без разрешения будет пребывать в городе после 15/Х-41 г., подлежит суровому наказанию.
Комендант города.
(Там же, 9 октября 1941 г.)
Из статьи «Задачи украинской интеллигенции»:
Наша задача — восстановить разрушенную жидо-большевиками украинскую национальную культуру.
(«Украинское слово», 10 октября 1941 г.)
Объявление коменданта:
В качестве репрессивных мер по случаю акта саботажа сегодня 100 жителей города Киева были расстреляны.
Это — предупреждение.
Каждый житель Киева является ответственным за каждый акт саботажа.
Киев, 22 октября 1941 г.
Комендант города.
(Нiмецько-фашистський окупацiйний режим на Украiнi», збiрник документiв i матерiалiв. Киiв, 1963. Стр. 45.)

ПРИКАЗ
Всех голубей в городе и пригородной зоне надо немедленно уничтожить.


Кто после 26 октября будет держать еще голубей, тот будет РАССТРЕЛЯН как саботажник.
ЭБЕРГАРД,
комендант города.
(Украинское слово», 25 октября 1941 г.)
Из номера в номер газета печатает, как призыв, в рамках:
Фюрер немецкого народа сказал:
«Миллионы немецких крестьян и рабочих наилучшим образом выполняют свои обязанности».
Украинцы, выполняйте и вы свою обязанность и старательно работайте!
(Украинское слово», 22 октября 1941 г.)
Фюрер Адольф Гитлер сказал 3 октября 1941 г.: «Мы ставим весь континент на служение нашей борьбе против большевизма». Украинец, твое место — рядом с Германией в борьбе за лучшую Европу!
(Там же, 25 октября 1941 г.)
Объявление коменданта:
Случаи поджога и саботажа, распространяющиеся в городе Киеве, заставляют меня принять решительные меры.
Поэтому сегодня расстреляно 300 жителей Киева. За каждый новый случай поджога или саботажа будет расстреливаться значительно большее число жителей Киева.
Каждый житель обязан обо всяком подозрительном случае немедленно сообщать в немецкую полицию.
Я буду любой ценой и всеми способами поддерживать порядок и спокойствие в Киеве. Киев, 2 ноября 1941 г.
ЭБЕРГАРД,
генерал— майор
и комендант города.
( Нiмецько-фашистський окупациiйний режим на Украiнi», збiрник документов i матерiалiв. Киiв, 1963. Стр. 46.)
Все имеющиеся у штатского населения валяные сапоги, включая и детские валенки, подлежат немедленной реквизиции. Пользование валяными сапогами запрещается и должно караться так же, как и недозволенное пользование оружием.
(«Киiв — герой», зборник матерiалiв про подвиг киян у Великiй Вiтчизнянiй вiйнi. Киiв, 1961. Стр. 234.)
Объявление комиссара города:
Согласно договоренности со штадткомендантом, сообщается населению г. Киева, что штатские лица имеют право пребывать на улицах только с 5 час. до 17 час. 30 мин.
Комиссар города
(Нiмецько-фашистський окупациiйний режим на Украiнi», збiрник документов i матерiалiв. Киiв, 1963. Стр. 55.)
Объявление коменданта:
В Киеве злонамеренно повреждены средства связи (телефон, телеграф, кабель). Потому, что вредителей далее нельзя было терпеть, В ГОРОДЕ БЫЛО РАССТРЕЛЯНО 400 МУЖЧИН, что должно явиться предостережением для населения.
Требую еще раз обо всех подозрительных случаях немедленно сообщать немецким войскам или немецкой полиции, чтобы преступники по заслуге были наказаны.
Киев 29/XI — 1941.
ЭБЕРГАРД,
генерал— майор
и комендант города.
По немецкому времени
Сто заложников, триста заложников, четыреста заложников… Это была уже война, объявленная целому городу.
[Взрыв Крещатика и последующие поджоги устроили оставленные агенты НКВД, расстреливали же за это первых попавшихся людей. Цель была достигнута: немцы рассвирепели. И тем более свирепели, что не могли схватить подлинных взрывников. Это как если бы они получили в зубы от профессионального боксера, а злобу вымещали на подвернувшемся под руку ребенке. За несколько дней расстреляв в Бабьем Яре всех евреев, принялись тащить туда русских, украинцев и прочих.]
Заложников брали по ночам, наугад оцепив любой квартал, именно столько, сколько указано в объявлениях. Однажды брали днем на Крещатике, прямо на тротуарах.
Крещатик дымился, но пешеходное движение по нему открылось. В самом начале Крещатика уцелел чудом небольшой квартал и здание Думы на площади Калинина, похожее на оперный театр. Вот это здание с запозданием взорвалось и запылало. Тогда немцы стали хватать всех, кто подвернулся под руку на Крещатике, посадили в машины и отправили в Бабий Яр.
На Куреневке, над самым Бабьим Яром, есть большая психиатрическая больница имени Павлова. Ее корпуса раскиданы в великолепной Кирилловской роще, и там еще стоит древняя церквушка двенадцатого века, забытая и запертая, она потихоньку разрушалась, а мы, пацаны, проникали в нее, облазили до самых куполов и видели позднейшие росписи Врубеля, о которых мало кто знает.
14 октября к этой церквушке прибыл немецкий отряд во главе с врачом, с невиданными дотоле машинами-душегубками.
Больных партиями по 60 — 70 человек загоняли в душегубки, затем минут пятнадцать работал мотор, выхлопные газы поступали внутрь фургона, люди задыхались — и их выгружали в яму. Эта работа шла несколько дней, спокойно и методично, без спешки, с обязательными часовыми перерывами на обед.
В больнице были не только сумасшедшие, но и множество людей, лечившихся от нервных расстройств, всех их зарыли в ямах Бабьего Яра. И вот что примечательно: после чудовищных первых дней Бабьего Яра уничтожение огромной больницы прошло малозаметно и даже как-то буднично… И правда, что на свете все относительно.
На цыган немцы охотились, как на дичь. Они подлежали такому же немедленному уничтожению, как и евреи.
Паспорт имел решающее значение. В советском паспорте, как нечто само собой разумеющееся, есть графа «национальность», так называемый «5-й пункт». Никто не думал, что для массы, людей это станет роковым. Кстати, я ни тогда, ни позже не понимал и, наверное, никогда не пойму, зачем в паспорте указывать национальность.
Немцы проверяли паспорта, прочесывая дома, устраивая облавы, останавливали на улице любого человека, внешность которого их насторожила. И если в паспорте у него стояло «русский», то и это не всегда убеждало немцев: его могли потащить на экспертизу. Людям с темными волосами и длинным носом лучше было не показываться на улице.
Цыган везли в Бабий Яр целыми таборами, причем они, кажется, тоже до последнего момента не понимали, что с ними делают.
К старому дворнику нашей школы Ратуеву пришел немецкий солдат, потребовал, чтобы старик взял лопату и шел за ним. Они пришли в парк культуры, там другой солдат караулил девушку-еврейку, по виду которой старик понял, что солдаты ее изнасиловали.
Старику велели копать яму. Когда она была готова, девушку спихнули в нее, но она стала кричать и карабкаться, тогда солдат стал бить ее лопатой по голове и засыпать землей. Но она поднималась и сидела, и он снова бил ее по голове.
Наконец засыпали и утоптали землю. Старик думал, что с ним будет то же, но его отпустили.
Комендантское время многим стоило жизни. Всю ночь слышались выстрелы то там, то там. Бабка видела на Бессарабке убитую молодую женщину — с остекленевшими глазами, она лежала поперек тротуара, все ее обходили. Говорили, что вечером она спешила домой после наступления комендантского часа, ее застрелил патруль и оставил лежать, чтобы все видели.
Довольно много людей нашли затем свою смерть в Бабьем Яре из-за голубей. Дело в том, что приказ вступил в силу на следующий же день, не все успели даже прочесть его в газете.
Сначала приказы печатались на трех языках: русском, украинском и немецком. Затем на двух: крупно по-украински и мелко по-немецки. Затем всё стало наоборот: крупно по-немецки и меленько по-украински…
В этих приказах и объявлениях сосредоточивалось самое важное, от них зависела жизнь и смерть, и после трагедии с голубятниками только и вопросов было: какой новый приказ?
Наряду с вылавливанием остатков евреев и цыган начались аресты коммунистов, советских активистов, причем арестовывали по первому же доносу, без всякой проверки, [что для народа, начиная с 1937 года, было уже знакомо, и чужеземное гестапо оказалось точнехонько таким же, как родимое НКВД. Горе, если у вас был враг или кто-то вам завидовал. Раньше он мог написать донос, что вы против советской власти, значит, враг народа — и вы исчезали. Теперь он мог написать, что вы против немецкой власти, значит враг народа — и вас ждал Бабий Яр. Даже терминология у немцев была та же: враг народа!]
На заборах висели объявления такого содержания:
«Всякий, кто укажет немецким властям скрывающихся евреев, партизан, важных большевистских работников, не явившихся на регистрацию коммунистов [ и прочих врагов народа], получит 10.000 рублей деньгами, продуктами или корову».
[Скрывающиеся были: в подвалах, чуланах. Одна русская семья спасла соседей-евреев, отгородив ложной кирпичной стеной часть комнаты, и там в темноте, в узком простенке, почти без воздуха, евреи сидели два года.
Но это редкий случай. Обычно скрывающихся находили, потому что оказалось немало желающих заработать деньги или корову. У нашего куреневского базара жила, например, некая Прасковья Деркач. Она выслеживала, где прячутся евреи, приходила:
— Ага, вы тут? Вы нэ хочетэ йты до Бабыного Яру? Давайте золото! Давайте гроши!
Они отдавали ей все, что имели. Затем она заявляла в полицию и требовала еще премию. Муж ее Василий был биндюжником, обычно на его же площадке и везли евреев в Яр. Прасковья с мужем по дороге срывали с людей платье, часы:
— Воно вам уже нэ трэба!
Возили они и больных, и детей, и беременных. Немцы только вначале платили премию, а потом перестали, но Прасковья удовлетворялась тем, что добывала сама, затем, с разрешения немцев, обшаривала опустевшую квартиру, брала лучшие вещи, остальные Василий отвозил на немецкий склад со следующим актом: «Мы нижеподписавшиеся, конфисковали для нужд германской армии следующие вещи».]

***
[Любопытно, что Прасковья здравствует до сих пор, живет на улице Менжинского и не понесла наказания, возможно потому, что выдавала не энкаведистов или коммунистов, а всего-навсего каких-то евреев. Конечно, она постарела, но — телом, а не душой, и соседи слышат, как она высказывается:


«Вы думаетэ, що то конець войни? Ото, щэ нэ тэ буде. Отсюда вернутся нимци, оттуда прийдэ Китай — тоди мы жидам ще нэ такий Бабин Яр устроим!»]
Горели книги
— А ну-ка, давай свои грамоты, — сказал дед. — Все советские книжки, все портреты — всё давайте в печку. Маруся, за дело.
На моих похвальных грамотах слева был портрет Ленина, справа Сталина. Дед, который раньше никогда не интересовался книгами, теперь принялся отправлять их в печь целыми стопками. Мама сперва слабо противилась, потом махнула рукой. Уже пошли аресты за советский флаг, за валяющийся в доме портрет Сталина, за рассказанный анекдот.
Стала популярной поговорка: «Юдам капут, цыганам тоже, а вам, украинцы, позже». Бабка услышала ее на базаре, пришла, сказала, мрачно улыбаясь, деду. Дед помолчал, только моргал глазами: действительно, было похоже, что к тому идет. Потом бросился жечь книги.
На этот раз было холодно. Книгами хорошо натопили печь. Мать принесла совок, чистила поддувало, выгребала золу тупо и сосредоточенно. Я сказал:
— Ладно, когда-нибудь у нас опять будет много книг.
— Никогда, — сказала она. — Никогда не будет. Я уже не верю. Нет на свете ни доброты, ни мира, ни здравого смысла. Злобные идиоты правят миром. И книги всегда горят.
Горела Александрийская библиотека, горели инквизиторские костры, сжигали Радищева, сжигались книги при Сталине, горели костры на площадях у Гитлера, и будут гореть, и будут: поджигателей больше, чем писателей. Тебе, Толя, жить, и ты запомни этот первый признак: если книги запрещаются, значит дело плохо.
Значит, вокруг насилие, страх, невежество. Власть дикарей. Боже мой, это подумать только!… Если банды дикарей кидают книги в костер на площади — это страшно, но все же это полбеды. Может, их еще не так много, этих дикарей. Но когда каждый человек в каждом доме начинает, трясясь от страха, жечь книги… О, до этогонадо довести народ! Это надо уметь. Я думаю: зачем ты у меня родился? Жить в таком мире…
Эту ее речь я запомнил на всю жизнь. Может, она была сказана не точно этими словами, но я передаю ее точное содержание — и про Александрийскую библиотеку и про инквизицию, о которых я таким образом узнавал конкретно, ибо от них прокладывался прямой мост к нашей печке.
Золу вынесли и высыпали на грядки, для удобрения. Только хорошее шеститомное собрание сочинений дед пощадил. Он не знал, что делать с Пушкиным: с одной стороны поэт русский, то есть, москаль, с другой стороны — жил давно, не был против Германии и не был против большевиков. Так у нас из всех книг остался один Пушкин.
Заняв для постоя школу, немецкая военная часть несколько часов выбрасывала в окна парты, приборы, глобусы и библиотеку.
Из Куреневской районной библиотеки книги выбросили прямо на огород. Книги также валялись по улицам, растоптанные, как мусор.
Когда часть снялась и ушла из школы, я пошел посмотреть. Оказывается, весь первый этаж у них был отведен под конюшню. В нашем классе лежал слой соломы и навоза, в котором утопала нога, а в стены были вбиты железные крючья, чтобы привязывать коней.
В классах на втором и третьем этаже стояли нары с соломой, валялись обрывки журналов с голыми женщинами, бинты, презервативы.
На спортплощадке во дворе — солдатская уборная.
Уборные они делали так. Выкапывали длинный ров, прокладывали над ним жерди, и на этих жердях всегда размещался длинный ряд солдат, спустив штаны, выставив на обозрение зады и издавая стрельбу, при этом все читали газеты, и журналы. Листали подолгу, как в читальне, и потом использовали по назначению.
Гора выброшенных из библиотеки книг была уже сильно подпорчена дождем: верхние тома раскисли, страницы в них послипались. Я залез на вершину этой кучи и стал рыться. Внутри кучи книги были мокрые, склизкие и теплые: прели.
Съежившись от ветра, я сидел на куче, перебирал, обнаружил «Бюг-Жаргаля» Гюго и зачитался. Я не мог оторваться и, когда стемнело, взял его с собой.
На другой день я прихватил мешок и пошел к книгам. Отбирал самые сохранившиеся, у которых обложки были попрочнее. Приносил и сваливал в сарай, в дальний угол за поленницу. Я придумал и сказал деду вот что: «Дров у нас мало, а эти книги подсохнут, будем ими топить».
Он задумался. Опять-таки, с одной стороны это были книги, но с другой стороны они не наши, и мы всегда можем показать, где их взяли — и взяли исключительно для топки. «Ладно, молодец, — сказал он. — Только Ленина и Сталина не приноси».
А на черта они мне сдались, Ленин и Сталин, мне, главное, романов побольше натаскать, да научной фантастики!
Керосин у нас кончился. Электрические лампочки безжизненно висели под потолком. Поэтому я нащепал лучинок, вставлял их в расщепленный конец палки, поджигал, и оказалось, что это не такое уж плохое дело, наши предки вон всю жизнь жили при лучине. Она себе горит, а ты читаешь, одной рукой изредка поправляешь, сбиваешь нагоревший уголек, потом зажигаешь следующую, и приятно пахнет сосновым дымком, и даже тепло идет.
Я устроился на печке, почти холодной, потому что бабка стала очень экономить дрова. Ко мне приходил кот Тит, мы грелись друг о друга, и я читал. Сколько я тогда прочел!…
Но прочитанные книжки дед аккуратно забирал на растопку, и надо отдать ему справедливость, всегда спрашивал: «Ты это уже прочитал? Ну-ну, порть себе глаза».
Я зачитывался до глубокой ночи, пока не кончалась связка лучин. Выходила, хрустя пальцами, мать, странно смотрела на меня.
— Чего ты не спишь? — сердился я.
— Машина на улице гудит, не могу заснуть, — отвечала она.
Голод
И вот наступило странное положение. Магазины стояли разбитые, ничто нигде не продавалось, кроме как на базаре, но если бы даже и магазины открылись, то на что покупать?
До войны хлеб стоил в магазине 90 копеек килограмм. Теперь на базаре иногда продавали самодельный хлеб по 90 рублей за килограмм.
Столько денег раньше мать получала чуть ли не за целый месяц работы. А сейчас у нас денег не осталось вообще.
Дед с бабкой решили продать какие-нибудь вещи. Рылись, перебирали, что же продать, — всё старье. При советской власти покупка ботинок или пальто — это было событие, и каждая вещь донашивалась до последнего, потом чинилась, потом перелицовывалась.
Понесла бабка продавать какое-то ношенное барахло, простояла два дня подряд — куда там, никто не покупает, все только продают.
Бабка с мамой подскребли все запасы, сухие корки, подмели каждую крупинку, мудрили, рассчитывали, сколько мы должны есть в день, придумывали какие-то картофельные «деруны», гороховые лепешки. Пекли на сухих сковородках.
Дед из себя выходил, вспоминая дядю Петю:— Зачем ты тому злыдню горшочек со смальцем отдала? Он, спец большевистский, там на Урале отъедается, а ты ему — последний смалец!
И началась экономия.
Слово было для меня новое, и оно мне понравилось. У себя на печи я втайне завел коробку, в которой открыл свою собственную экономию. То, что давала бабка, я не съедал до конца, особенно сухарь — я его припрятывал, предвидя то время, когда совсем уж ничего не останется, и я всех обрадую своим запасом.
Возле дома у нас рос старый развесистый орех. Каждую осень бабка собирала торбу орехов и хранила к Рождеству. Теперь эта торба стала нашим «НЗ» и надеждой.
А мы с дедом перелезли через забор и принялись перекапывать землю огородного хозяйства: там изредка попадались невыкопанные картошки. Я просто взвизгивал от восторга, когда находил картошку.
На Петропавловской площади мы прочесали сквер и собрали полмешка каштанов. Эти дикие, конские, каштаны терпкие и горькие, но, если их высушить и поджарить, — ничего, на голодные зубы даже вкусно, всё дело в привычке. Я в это время читал «Тихий Дон» Шолохова, читал и грыз каштаны, сушившиеся на печи, и у меня на всю жизнь с»Тихим Доном» связался вкус конских каштанов. И лет-то сколько прошло, и перечитывал, и фильм смотрел, и экзамены по этой книге сдавал, а вкус каштанов не выветрился!…
Утром, умываясь, мама заметила:
— Что за наваждение: весь череп чувствую.
Я пощупал свое лицо. Тонкая кожа обтягивала кости так, что можно было изучать анатомию. Щупал, щупал, жутко стало.
«Есть, есть». Целыми днями в животе сосал червяк голода. «Что бы съесть?» А ночами снились обеды, счастливые роскошные обеды, но у меня была сильная воля, и я целыми днями почти ничего не ел, кроме каштанов. Несколько раз бабка с базара приносила картофельные очистки (в Киеве их называют «лушпайками»), мыла, перетирала на деруны, они были сладковато-горькие, но это была настоящая пища.
В шкафчике лежал плоский кирпичик, на который ставились сковороды и кастрюли. Сто раз я ошибался, воображая, что это хлеб, потом выкинул этот кирпич, просто не мог больше видеть его в шкафчике.
Вдруг прошел слух, что Куреневская управа открывает столовую для голодающих детей. Мама куда-то побежала хлопотать, и вот мне выдали карточку. В первый раз мы пошли с Лялей.
Столовая помещалась в Бондарском проулке, в бывшем детсаде. Мы вошли в большое помещение, полное оборванных, худых детей от самых крохотных до тринадцатилетних. Но было жутко тихо, только звякал черпак поварихи.
Мы стали в очередь на раздачу и получили по тарелке настоящего горячего пшенного супа. Мы отнесли тарелки на стол, уселись, и, пока ели, были счастливы. Я смаковал каждую ложку, полоскал суп во рту, цедил сквозь зубы, прежде, чем проглотить, я чувствовал, как каждый глоток вливается в меня, вызывая горячую радость, хотя в том супе были только вода и пшено, ничего больше. И вокруг сидели такие тихие дети, никто не бузотерил, иные, стесняясь, лизали тарелку языком.
Мы стали каждый день бегать за этой тарелкой, как за ниспосланным чудом, и потом я всю зиму аккуратно бегал, стараясь подгадать к закрытию, потому что к концу на дне суп остается гуще, и ревниво следил, глубоко ли погружает тетка черпак.
Мама Ляли была мастером на консервном заводе, дружила с моей матерью и, уходя на работу, оставляла малышку у моей бабки, и я, бывало, нянчился с ней, как с сестренкой. Потом мы учились в разных школах, у меня завелись воинственные друзья, у нее подружки. Но теперь эта столовка опять сделала нас неразлучными.
Лялина мать была членом партии, она эвакуировалась одна, оставив дочку у сестры, старой девы, злой и замкнутой, — учительницы немецкого языка. У них была странная нерусская фамилия — Энгстрем. Да мало ли каких фамилий не бывает на свете?
Однажды после столовой мы зашли к Ляле. И вдруг я увидел на столе буханку настоящего свежего хлеба, банку с повидлом, кульки.
Я буквально остолбенел.
— Нам выдают, — сказала Ляля.
— Где?
Я готов уже был бежать и кричать: «Бабка, что же ты не знаешь, уже выдают, а мы не получаем, скорее беги!»
Ляля показала мне извещение. В нем говорилось, что фольксдойче должны в такие-то числа месяца являться в такой-то магазин, иметь при себе кульки, мешочки и банки.
— Что значит фольксдойче?
— Это значит — полунемцы, почти немцы.
— Вы разве немцы?
— Нет, мы финны. А финны — арийская нация, фольксдойче. И тетя сказала, что я пойду учиться в школу для фольксдойчей, буду переводчицей, как она.
— Вот как вы устроились, — пробормотал я, еще не совсем постигая эту сложность: была Ляля, подружка, почти сестричка, всё пополам, и вдруг она — арийская нация, а я — низший…
[Раньше избранные партийцы жили, с баз всё получали, очередей не знали. Теперь то же самое — арийцы. То партийцы, то арийцы.] Во мне вспыхнула яростная голодная злоба. Так это для нас магазины не работают, так это мы жрем конские каштаны, а они уже живут!

— Так-так, фольксдойче, — сказал я мрачно. — А ты еще и в столовку для голодающих ходишь, зар-раза?


И я ушел, так грохнув дверью, что самому стало совестно, но я на много лет возненавидел ее, хотя где-то в глубине души и понимал: при чем здесь Лялька?
Я делаю бизнес
Уже всем было известно, что Шурка Маца не пошел в Бабий Яр, сидит дома и никуда не выходит: мать прячет его. Сама-то она русская, да была замужем за евреем, и вот ребенок у нее — жиденок.
Когда Маца, наконец, рискнул выйти и первым делом прибежал ко мне, я даже не узнал его: тощий, как бродячий котенок, аж синий, свирепо голодный, глаза светятся, как лампочки. Видно, они там уже совсем доходили.
— Идем на базар спички продавать, идем со мной, я один боюсь, — он потряс торбочкой с коробками.
— Мама просила, чтобы ты не называл меня Мацой, моя фамилия Крысан. Александр — от греческого Александрос или Александрис. Я — Александр Крысан, и не выдавай меня, пожалуйста…
— Ладно, — сказал я, — будем называть тебя «Александрис — председатель дохлых крыс».
Он жалко улыбнулся, а я кинулся к бабке:
— Дай спичек, идем на базар.
Спичек у бабки был запас коробков пятнадцать, и десяток она, поколебавшись, отдала. В конце концов, можно постоянно держать огонь, или к соседям за угольком ходить, и спичек не надо.
На улице было очень холодно. Шурка дрожал в легком пальтишке и затравленно озирался, словно находился в зоопарке с раскрытыми клетками хищников.
Базар был почти пуст. Цена на спички известная — десять рублей коробок. Мы выложили спички красивыми стопками на голом базарном прилавке и стали ждать.


Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   21




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет