Р. Л. Берг Первое издание книги появилось в Нью-Йорке в 1988 году, в переводе на английский. Затем она была напечатана в серии Penguin-Books в Англии, Австралии, Канаде и Новой Зеландии. В россии вышла лишь в 20



бет5/16
Дата13.07.2016
өлшемі1.33 Mb.
#197198
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16

Мораль будущего и бомбы


После отъезда Меллера я очень болела и, лежа в постели, читала ученые книжки. Я прочитала книгу И.И. Шмальгаузена «Пути и закономерности эволюции» и поняла, где мое место. Мне надлежало ехать в Москву и поступить работать в Академию наук в Институт эволюционной морфологии животных им. А.Н. Северцова, которым руководил И.И. Шмальгаузен. Путь Шмальгаузена в генетику лежал через эмбриологию. Закон гетерономного роста открыт им одновременно и независимо с Джулианом Гексли, и великий англичанин воздает в своей книге должное русскому сооткрывателю. Закон гетерономного роста — это независимость темпа роста одних частей эмбриона по отношению к другим частям. Нужен смелый ум, чтобы вмешаться в зародышевое развитие и постичь взаимодействие частей развивающегося организма, уловить сигналы, идущие от одной части к другой. Шпеман, Гольдфреттер, Филатов обессмертили себя открытиями организаторов зародышевого развития. Ум, способный вскрыть независимость одних частей по отношению к другим частям и не только вскрыть ее, но и понять ее эволюционный смысл, этот ум должен быть сверхсмелым и притом парадоксальным.

Закон гетерономного роста лег в основу теории стабилизирующего отбора Шмальгаузена. Когда Шмальгаузен в 1938 году выступил с этой теорией, его плохо понимали. Теперь понимают такие вещи отлично.

Хотите — объясню. Вы не путайтесь терминов: так объясню, что все станет понятным. Три города. В каждом обитают мыши. В каждом есть мышеловки, но мышеловки разные. Город первый. Мышеловки имеют маленькое входное отверстие. Мелкие мыши попадаются, крупные выживают — не войти. Приходит приказ из Госплана увеличить отверстия. Их увеличивают чуть-чуть. Наименьшие среди крупных погибают. Самые крупные выживают.

Мыши города становятся все крупнее и крупнее. Это движущая форма отбора, сдвигающая среднюю величину признака. Форма кривой распределения мышей по весу не меняется.

Город второй. Дверцы мышеловок пропускают средних по размеру и мелких мышей. Крупные выживают. Но крючки с приманкой, за которые мыши должны тянуть, чтобы дверца мышеловки захлопнулась, расположены так высоко, что дотянуться до них могут средние мыши, а мелюзга не может. Средние гибнут, мелкие, так же как и крупные, вкушают сладкую привычку жить. Это дисруптивная форма отбора. Отбор создает две нормы: мелких и крупных мышей, Кривая распределения мышей по весу двувершинная. Провал — на месте прежней нормы.

Город третий. Мышеловки двух типов. У одних дверцы маленькие и крючки расположены низко. Они ловят только маленьких, средние и большие не могут добраться до приманки. Другие мышеловки имеют большое входное отверстие, войти могут все, но погибают только большие. Крючки слишком высоко держат приманку, и средние не могут дотянуться.

Отбор идет в пользу средних. Средняя величина не сдвигается. Кривая распределения как была одновершинной, так и осталась, но форма ее изменилась. Она круто и высоко вздымается вверх, крайние варианты отсечены отбором. Вот это и есть отбор в его стабилизирующей форме — отбор стандартного.

Под действием стабилизирующего отбора зародышевое развитие перестраивается. Прогресс — это увеличение надежности бытия. Стабилизирующий отбор — один из его главных двигателей.

Вам претят воображаемые примеры? Хорошо. Обратимся к природе. Число яиц в кладке соловья или пеночки. Яиц мало — что же тут хорошего? Мало шансов оставить потомство. Яиц много. Но ведь и птенцов много, а родителей все то же число — двое. Всегда есть риск, что от недокорма погибнут все. Отбор идет в пользу золотой середины, и она недаром зовется золотой.

Быть стабильным, обладать максимумом надежности — значит быть независимым от превратностей бытия, сохранять стандарт при случайных изменениях среды. Независимость темпа роста одних частей организма от темпа роста других частей навела Шмальгаузена на мысль об адаптивной ценности стандарта и о путях, которыми он достигается в эволюции.

Еще до того как я защитила диссертацию, я отправилась в Москву наниматься в Институт эволюционной морфологии. Взяла переплетенный экземпляр диссертации, оттиски статей, напечатанных в Genetics и в «Докладах Академии наук», надела свое лучшее платье и предстала перед директором института. Платье мое досталось мне не без труда и забот. В нянином сундуке среди прочих ценностей, нажитых еще при царе, не менее тридцати лет хранился отрез батиста, белый с голубым узором. Художник заведомо «почище Воробьевского», и я страстно хотела, чтобы няня подарила мне этот отрез. Но она не соглашалась и сшила себе из него нижнюю юбку. Вдруг она передумала и подарила мне юбку, чтобы я сшила себе из нее платье.

Шмальгаузен спросил, какова моя специальность. Я сказала, что я генетик. Генетика стремительно катилась к гибели. За несколько месяцев перед тем, как происходил этот разговор, Лысенко избран действительным членом Академии наук СССР. Путь ему разметен статьей в «Правде», которая поносила двух других кандидатов в Академию — моего отца и Николая Константиновича Кольцова. Об этом речь впереди. Лысенко теперь не только академик, но и член Президиума Академии наук. Кольцов снят с поста директора созданного им института. Медико-генетический институт — самое лучшее, по свидетельству Меллера, учреждение этого рода в мире, уже за три года до этого закрыт. Его директор С.Г. Левит и его сотрудники И.И. Агол и В.Н. Слепков арестованы и сгинули с лица земли. Седьмой Международный генетический конгресс, который должен был состояться в 1937 году в Москве, отменен. Он был созван в 1939 году в Эдинбурге, 40 генетиков, я в их числе, послали тезисы и заявили доклады. Вавилов — вице-президент Шестого Международного генетического конгресса (его проводили в США, в Итаке) — предложил Москву в качестве места следующего конгресса. Президентом Седьмого конгресса избран Вавилов. Он, великий путешественник, объездивший весь мир, чтобы создать свою многотысячную коллекцию сортов культурных растений, президент Географического общества, не получил разрешения возглавить конгресс. На посту президента Академии сельскохозяйственных наук его сменил Лысенко.

— Вы хотите переменить специальность, учитывая катастрофическое положение в генетике? — спросил меня Шмальгаузен.

— Нет, я хочу продолжать работу по генетике популяций.

— У вас есть печатные работы? — спросил он.

Я подала ему оттиски. Он глянул и сказал:

— Я имею честь быть знакомым с вашим отцом. Хоть наследственность теперь не в чести, гены номогенеза будут учтены при вашем зачислении. Я могу предоставить вам место докторанта. Вам предстоит экзамен по марксизму. Держитесь.

И я держалась. Программа по марксизму-ленинизму содержала 84 названия рекомендованной литературы. Я зубрила все лето. Было еще два экзамена по двум иностранным языкам.

Языки я сдала на «отлично». На экзамене по немецкому языку экзаменатор спросил меня, не держу ли я экзамен в докторантуру по немецкой филологии. На экзамене по марксизму-ленинизму я чуть было не провалилась. Что ни скажу — все не так. В программе сочинения Канта, Гегеля, Фейербаха, французских материалистов. Но на вопрос «Кант» надо излагать не «Критику чистого разума», а убогие рассуждения Ленина и Энгельса об ошибках Канта. На вопрос «теория познания», а по иронии судьбы мне задан и такой вопрос, надо опять повторять то же самое. Но на мое счастье, мне задан вопрос: «Книга Энгельса "Людвиг Фейербах"». Было бы преувеличением сказать, что проткнув книгу иголкой, я могла бы сказать, через какую букву на каждой странице она пройдет. Но рассказать все по порядку, листая в уме страницы, я могла. Экзаменаторы в восторге. Я поняла, чего от меня хотят. Последний вопрос — роль географической среды в развитии общества. Я готовилась рассказывать о Руссо и французских материалистах, об Элизе Реклю и Вернадском. Вместо этого я сказала:

— На такой-то странице «Краткого курса истории ВКП (б)» по этому вопросу сказано то-то, а на такой-то странице — то-то.

Краткий этот курс появился в 1938 году. Читать его без омерзения невозможно. Знать его нужно наизусть. Зубря, я не испытывала ничего, кроме надежды, надежды поехать в Дилижан к мухам. Мне нужны не какие-либо дикие мухи, а дикие мухи Дилижана. Путь в Дилижан лежал через экзамен по марксизму-ленинизму. Я знала «Краткий курс» наизусть. Я получила наивысший балл и рекомендацию философов. После этого место в докторантуру было упразднено. Шмальгаузен обращался в Президиум Академии — президентом тогда был В.Л. Комаров, вице-президентом О.Ю. Шмидт, математик, астроном, исследователь Севера. В докторантуру я поступила. Я переехала в Москву и через несколько дней уехала в Дилижан.

Сравнивая диких и лабораторных мух, я нашла, что дикие более изменчивы. Они более разнообразны, и мутации среди них возникают чаще. Казалось бы, жизнь в неволе, стандартный корм, постоянство условий сделали лабораторных мух стабильными. Я думала иначе. Мне казалось, что изоляция — причина утери узниками наследственной пластичности. Высокая пластичность мух в природе — результат отбора на пластичность. Отбор этот групповой. Если под влиянием инфекции часть мушиных поселений погибнет, а часть сохранится, произойдет отбор наиболее мутабильных групп. Вероятность, что среди них найдутся мутанты, обладающие повышенной стойкостью по отношению к инфекции, больше, чем у низкомутабильных групп. Эти выжившие во время мушиного мора представители более пластичных групп, воссоздадут высокую численность своего поселения, а их потомки заселят опустевшие очаги размножения. Повторяясь из года в год, этот процесс межгруппового соревнования по наследственной пластичности приводит к ее повышению. Чтобы проверить эту гипотезу, нужно исследовать мутабильность популяций, изолированных не в лабораторных, а в естественных условиях. Такая изолированная популяция — мухи-обитатели Дилижана. Но и этого мало. Популяция Дилижана — не просто одна из популяций, которые следовало изучить для решения задачи. Дилижан — нечто единственное в своем роде.

История популяционной генетики в России начинается с теоретической статьи С.С. Четверикова, напечатанной в 1926 году. С.С. Четвериков — один из основоположников генетики в России. Трое других — преданный анафеме Ю.А. Филипченко, заплеванный и смещенный с поста директора Н.К. Кольцов и Н.И. Вавилов, доживающий свой последний перед арестом год.

Четвериков стал генетиком по настоянию Кольцова. Он не обладал могучим организаторским даром Кольцова. Не будь Кольцова, и Четвериков всю жизнь оставался бы энтомологом, специалистом по бабочкам. Он великий эволюционист, и одна из лучших работ по закономерностям эволюции, какие мне довелось читать, принадлежит ему. Она посвящена тем преимуществам, которые дает наружный хитиновый скелет насекомым. Это то, чем я мечтала заняться: технические и технологические основы прогресса и регресса в органическом мире.

Кольцов поручил Четверикову читать курсы генетики и статистики на кафедре экспериментальной биологии Московского университета, которую Кольцов основал сразу после революции и которую возглавлял до 1930 года. В 1925 году Четвериков по предложению Кольцова возглавил лабораторию генетики Института экспериментальной биологии.

История культуры изобилует скоплениями талантов: Флоренция времен Лоренцо Великолепного, Париж середины девятнадцатого века, когда его художники повернули к зрителю мир его сверкающей гранью, «Могучая кучка» русских музыкантов, плеяда поэтов, включающая Пушкина, и другая плеяда поэтов с Цветаевой, Ахматовой, Пастернаком, Мандельштамом, Маяковским, Есениным, Клюевым среди них. Таким скоплением талантов была лаборатория генетики кольцовского института. Что ни имя — то имя: Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский, Петр Фомич Рокицкий, Дмитрий Дмитриевич Ромашов, Борис Львович Астауров и семеро других — все знаменитости, все, кого не раздавила Советская власть на заре их научной деятельности. Рано или поздно чудовищным репрессиям подверглись почти все за одним исключением. Исключение — Сергей Михайлович Гершензон. Он мог бы рассказать многое, но не расскажет. В аду Данте он среди тех, чьи рты зашиты.

Основав лабораторию генетики кольцовского института, Четвериков и его группа создали новую отрасль науки и всецело посвятили себя ей. Отрасль эта — экспериментальная генетика популяций.

Генетика популяций существовала и раньше. Выдающиеся люди создавали ее. Предмет ее — изменчивость отдельных признаков в поселениях животных, растений, человека и анализ наследования этих признаков. Пример: исследования Вейнберга групп крови человека. Четвериков изучал не отдельные признаки, а генетическое разнообразие вида. Объект — дрозофила. Одна-единственная популяция одного единственного вида. Процедура прямо противоположна той, которую в свое время применил Мендель, чтобы поставить под контроль распределение признаков в потомстве гибридов. Растения гороха, размножающиеся самоопылением, Мендель принудил воспроизводить потомство путем перекрестного опыления. В противоположность его предшественникам Мендель следил не за различиями вообще, а за различиями потомков по одному определенному признаку.

Дрозофил, вступающих в естественных условиях в браки, не разбирая степени родства, Четвериков принудил к родственным бракам. Учет разнообразия потомства этих родственных браков он вел по всем признакам, будь то окраска тельца мух, форма глаз или число и размер щетинок. В своей теоретической статье Четвериков писал, что вид, размножающийся с помощью неродственных браков, способен накапливать скрытые наследственные дефекты, впитывать их, по его словам, как губка. Наблюдения дали блестящее подтверждение его прогноза. Новая отрасль генетики — экспериментальная генетика популяций — вступила в строй.

Много важных открытий сделано за те четыре года, которые просуществовала эта лаборатория. А она существовала всего четыре года.

Никто не знает, кто сфабриковал донос и какую ложь он содержал. В 1929 году Четвериков был арестован и без суда и следствия отправлен в ссылку. Его лаборатория расформирована. Арест Четверикова был ударом по Институту экспериментальной биологии и персонально по его директору Кольцову. Четвериков в 1935 году был приглашен в город Горький заведовать кафедрой генетики университета. Шесть лет он скитался, лишенный возможности заниматься наукой. К популяционной генетике он не вернулся никогда. Для Кольцова 1929 год — начало конца. Прирожденному политику дипломату, великой умнице, каким был Кольцов, мало сказать изменил дар дипломата. Именно этот дар подвел его. На место изгнанного Четверикова он пригласил Николая Петровича Дубинина, выдвиженца среди выдвиженцев, только что вышедшего из комсомольского возраста, но уже прославившего себя на арене борьбы с вражеской идеологией. Среди бичей карателей вместе с кнутом Презента свистела и плеть Дубинина. Он бичевал идеалистические пороки Филипченко, Серебровского, Левита, всех, кому завидовал и чье место стремился занять.

Его социальное происхождение тонет во мраке неизвестности. Окончил он школу, будучи воспитанником детского дома, где работала его мать. Кем — не знаю. Из его автобиографии (первое издание выпущено в 1973 году «Госполитиздатом» под названием «Вечное движение») мы узнаем, что детский дом, где он воспитывался, был под эгидой органов государственной безопасности, и об их деяниях он пишет с неизменным одобрением. Шестнадцати лет он поступил в Московский университет. Его учителя — Кольцов, Четвериков и Серебровский. Серебровский было взял его на работу в свою вновь организованную лабораторию в Биологический институт имени Тимирязева, но быстро раскусил природу юнца и выгнал его. Это смелый шаг. Через несколько месяцев лаборатория Серебровского была закрыта. Перст, хотя и не Божий, но всемогущий, указывал Дубинину быть профессором. Двадцати пяти лет он стал им, возглавив кафедру генетики Института свиноводства.

В 1932 году Кольцов основал «Биологический журнал» и стал его главным редактором. Страницы его он предоставил Дубинину для борьбы с идеалистическими извращениями в генетике. Открытая борьба велась с Филипченко и Серебровским. Для Кольцова и Четверикова у Дубинина было другое оружие.

В 1932 году Дубинин возглавил генетический отдел Института экспериментальной биологии. Выдвиженец должен был служить щитом, и он служил, пока не настало время перековать щиты на мечи. Тогда острие меча оказалось направленным на Кольцова. В автобиографии Дубинин повествует о том, что в 1939 году нападки на Кольцова усилились до такой степени, что стало необходимым спасать Институт экспериментальной биологии и, чтобы предотвратить катастрофу, изгнать его основателя и директора Кольцова. Институт основан в 1917 году, после Февральской революции, и первые месяцы своего существования жил на частные средства. 22 года Кольцов возглавлял его.

Собрание института, на котором «прорабатывали» Кольцова, вел Дубинин. Резолюция собрания гласила: снять с заведования. Президиум Академии наук, членом которого был Лысенко, освободил Кольцова от занимаемой должности. Вскоре Кольцов скончался от сердечного приступа в Ленинграде в номере гостиницы. Жена его покончила с собой. Трое сотрудников бывшего Кольцовского института — Б.Л. Астауров, В.В. Сахаров и И.А. Рапопорт, трое бесстрашных — приехали в Ленинград, чтобы сопровождать своего учителя и друга и его жену на последнем пути в институт.

Из откровенных признаний Дубинина, которые он не стыдится делать, мы узнаем, что на следующий день после разгромного собрания, на котором Кольцова изгнали из института, партийная организация института выдвинула Дубинина на пост директора. Но Президиум Академии наук, в состав которой, под новым названием Института эмбриологии, гистологии и цитологии, вошло кольцовское детище, не утвердил Дубинина директором. Дубинин пишет, что виною тому происки его врагов — лысенковцев. Он прав. Ибо враги Лысенко — не Вавилов, Серебровский, Филипченко и Кольцов. Врагом был именно этот маленький, молодой, лысый выдвиженец. Его личные качества отлично гармонировали с его социальной миссией, как он понимал ее и как понимали ее стоявшие за его спиной всесильные силы.

Он рвался к власти. Лидерство — его цель. Воспользоваться изгнанием Кольцова Дубинину не пришлось. Лидером стремился стать не один Дубинин. На ту же роль претендовал Лысенко. Социальная миссия их обоих одна и та же. Они — рычаги революции, нет, ножи ее гильотин, отсекавшие головы представителям буржуазной интеллигенции. В своем безудержном стремлении к власти они разметали дорогу друг для друга. Каждая их победа была их поражением. Ею пользовался соперник. Диалектика природы в действии.

Директором кольцовского института стал лысенковец. Стремительный бег времени, смена правителей разбросали сперва Дубинина и Лысенко по разные стороны баррикады, а затем соединили в трогательном альянсе. Дубинин на девять лет моложе Лысенко, но он оказался представителем первой послереволюционной формации интеллигенции, той интеллигенции нового типа, которая создавалась ударными темпами и вербовалась по классовому принципу. Лысенко принадлежал уже ко второй. Их схватка в борьбе за лидерство полна глубокого смысла. Дубинин воплотил ленинский идеал интеллектуала, Лысенко — исчадие сталинского ада. Тринадцать лет отделяют время создания Лениным брошюры «Что делать?» — она издана в 1906 году — от времени создания им проекта программы партии большевиков.

В 1919 году, когда создавалась эта программа, революция победила. Не нужно больше призывать все классы общества сплотиться для борьбы за свержение самодержавия, за демократию. Теперь та самая интеллигенция, которая привнесла идею революции в пролетариат, объявлена Лениным врагом революции. Ее следовало силою оружия заставить служить новой власти, у нее нужно учиться и, чтобы ослабить ее сопротивление, ее нужно подкармливать. Проект программы содержал эти рекомендации. Буржуазная интеллигенция — и не было всем тем, кто получил образование до революции, другого названия, кроме этого, бранного — нужна Ленину для создания рабоче-крестьянской армии интеллигентов, способных поставить достижения западной науки на службу строительства коммунизма. Интеллигент этого нового типа — Дубинин. Лысенко — интеллигент новейшего типа. Нет, он вообще не интеллигент, как не была лошадь Калигулы человеком, членом Сената, в котором она заседала. Согласно политике Сталина на смену уничтожаемым профессорам должны прийти крестьяне-колхозники и рабочие, воплощающие в жизнь то, что надлежало воплотить. Практика строительства коммунизма, будучи критерием истины, и есть наука. Посягнули было на математику и физику, но, по понятным причинам, ленинская политика в этой сфере осталась в силе.

В схватке Дубинина и Лысенко конечная победа досталась Дубинину. Борьба длилась 30 лет.

В 1932 году Дубинин создал новую группу генетиков-популяционистов, и они занялись сравнительным анализом наследственного разнообразия естественных популяций мух. Показано, что не только мутации, меняющие внешний облик мух, но и совсем уж вредоносные наследственные болезни, убивающие мушиных зародышей, присутствуют в скрытом виде в популяциях дрозофил. Обнаружены различия между популяциями. Разные популяции впитали в себя разные мутации и в разном количестве. Название статьи Дубинина и соавторов, в которой подведены итоги работы его группы, гласит: «Анализ экогенотипов дрозофилы». Это значит: исследование наследственного разнообразия популяций в зависимости от условий их жизни. Но условия жизни никто не изучал.

Различия между популяциями — дело случая. Будет мутация впитана популяцией или популяция утеряет ее, зависит, согласно Дубинину, исключительно от случайных причин. Различия между популяциями доказывали наличие этих случайных процессов и ничего более. Была даже найдена популяция, совершенно лишенная груза вредоносных мутаций. Популяция эта заселяла Дилижан.

Мои опыты показывали, что популяций, лишенных наследственного скрытого разнообразия, в природе нет и быть не может. В 1938 году мы с Галковской, Александрийской и Бриссенден послали статью в «Биологический журнал». В том же году на семинаре Института экспериментальной биологии я делала доклад. Я говорила о различиях между нормальными генами диких и одомашненных дрозофил. Способность нормальных генов создавать нормальный признак в присутствии мутантного гена называется доминированием. «Доминирование — вещь коварная, — говорила я. — Оно спасает носителя мутантного гена, единичного представителя вида, от гибели, но оно же ставит популяцию в очень невыгодные условия. Неисчислимое количество вредных генов накапливается в популяции под прикрытием нормальных генов. Пусть их действие подавлено, пусть редкие родственные браки среди дикарей способствуют их отсеву. Огромный груз накопленных вредных мутаций мешает популяции использовать полезные изменения. И вот оказалось, что там, где мутации возникают часто, они часто проявляются у гибридов, а где редко возникают, там редко и слабо проявляются. Но раз так, груз накопленных мутаций должен быть один и тот же в диких поселениях мух и в лабораторной линии. У дикарей мутации возникают часто, но слабо защищены. У одомашненных мух все наоборот».

Программа на будущее включала изучение популяции дрозофил Дилижана. Меня слушали очень внимательно. После доклада Дубинин отозвал меня в сторону и сказал:

— Не советую вам ехать в Дилижан. Автобусное движение между Дилижаном и Ереваном прекращено. Вы не доберетесь. И мух не найдете. Там мух очень мало.

— Не доберусь? — спросила я. — Не беспокойтесь. Доберусь.

Если бы мне поставили условие, что добраться не то что из Еревана, а из Ленинграда до Дилижана я могу только ползком, катя носом горошину, я сказала бы: «Дайте скорее горошину».

Дубинин ничего не сказал, разговор окончен.

В сентябре 1939 года я ехала в поезде к мухам Дилижана. В вагоне-ресторане поезда за одним со мной столом оказался заграничного вида огромный молодой человек. Он обратился ко всем соседям по столу на трех языках и просил сделать для него заказ. Я предложила свои услуги. Это был датчанин Эббе Хагеман. Говорили мы по-немецки. Его соседом в купе оказался немец. Оба они ехали в Тегеран через Баку.

— Was eigentlich haben die Deutschen gegen die Juden? — спрашивает датчанин. — Что, собственно, имеют немцы против евреев?

— Man sagt, dass sie den Krieg des fierzehnten Jahres auf dem Gewissen haben — отвечал представитель гитлеровской Германии. — Говорят, что война четырнадцатого года на их совести.

Датчанин вскидывал руки вверх и как будто отталкивая кого-то, кто наступал на него, восклицал:

— Propaganda!

Мы обменялись потом с датчанином письмами. В Москве его письма исчезли из моего портфеля. Я боюсь теперь за себя, за ту, от которой я отделена сорокалетней давностью. А тогда не боялась, хотя следовало бы.

Ехала я с пересадкой в Тбилиси до Кировакана, помня, что автобусное движение между Ереваном и Дилижаном прекращено. В Кировакане нашелся попутчик, молодой армянин, ехавший в Дилижан лечиться. Печень у него болела, а в Дилижане первоклассные санатории для туберкулезных и печеночных больных. Автобуса до Дилижана не было. Пока ждали попутного грузовика, играли в веревочку. Я благополучно добралась до Дилижана. Я очень боялась, что не найду мух. Я обратилась в Сельскохозяйственное управление города с просьбой помочь мне найти мух.

Дилижан расположен на высоте 1500 метров над уровнем моря среди невысоких, поросших дубом и грабом гор. Сады Дилижана снабжают прекрасными яблоками всю Армению. Из яблок здесь делают вино и гонят крепкий напиток, наподобие водки. Называется он чача. Мух множество, но добраться до них нелегко. Домашние крошечные винодельни есть у всех, но гнать вино запрещено законом и постороннего человека, да еще приехавшего из России, к чанам, где бродят фрукты, не допускают.

В мой первый приезд в Дилижан мне помог Миша, агроном, приставленный ко мне для поисков мух. Он повел меня на винодельню совхоза. Там под навесом стояли бочки с яблочной мезгой. Кишмя кишели мухи. Миша помог мне снять комнату в доме неподалеку от винодельни совхоза. Родители художника-декоратора Ереванского театра и двое его детей — Шмидт и Джульетта — обитали в этом доме. Шмидтик (он назван в честь покорителя Севера Отто Юльевича Шмидта) маленький, а Джульетта постарше. На балконе их дома был установлен бинокуляр.

По пути в совхоз Миша занимал меня приятной беседой в армянском духе. Он рассказывал, как любят армяне русских. Агрономическая станция, где он работает, проводит опыты по указанию и в соответствии с идеями Лысенко.

— И контроли у вас есть? — спросила я.

Конечно есть, — сказал Миша, — два участка засеваем. Где хорошо вырастет — опыт, где плохо — контроль.

Вот оно как! — подумала я.

Популяция Дилижана оправдала мои ожидания. Ей, по идее, полагалось быть менее мутабильной, чем популяции Умани и Никитского сада. Она изолирована в горной долине, и групповой отбор ограничен в своем действии. Желтые мухи попадались и здесь, но реже, чем в Крыму и на Украине. Возникали мутации, ив их числе желтая с меньшей частотой. Насыщенность популяции скрытыми вредоносными мутантными генами оказалась отнюдь не ниже насыщенности популяций Умани и Никитского сада.

Выяснилось, что автобусное движение между Дилижаном и Ереваном никогда не прерывалось, и через Семеновский перевал мимо самого высокогорного озера в мире, прекрасного Севана, я добралась до Еревана. И там на знаменитом винном заводе «Арарат» я ловила мух. Мухи жили в подвалах завода, где в огромных бочках стареют вина. Четыре этажа подвалов уходят в глубь земли. Мух мало. Желтые самцы попадались и здесь.

Уезжала я из Еревана теплым октябрьским днем. Я приехала на вокзал рано и ждала поезда, сидя в сквере перед вокзалом. Я рисовала карандашом тоненький узор на маленьком листе бумаги. Две девочки подошли и смотрели, как я рисую.

— Тебе нравится? — спросила я ту, что постарше, лет восьми. Она кивнула.

— А что тебе нравится больше всего?

Она показала на то место рисунка, где узор тоньше всего. Потом она вынула из кармана горсть семечек, протянула их мне и сказала:

— На.


Флейта нищего музыканта зазвучала в моих ушах, когда я с благодарностью принимала ее дар. Подошел пожилой армянин.

— Зачем тут сидишь? Пойдем ко мне.

Я отлично знала, как отражать такого рода атаки.

— Скажите, — спрашивала я, — разве у армян принято, чтобы женщина на улице принимала приглашение незнакомого мужчины?

— Зачем обижаешься? — говорит он галантно.

Он говорит мне «ты», потому что в армянском языке, видимо, нет этих «ты» и «вы» русского языка, а русского обычая обращаться на «вы» он не знает.

— Разве что плохое предлагаю? Разве кусок мяса из тебя хочу вырвать? Завтраком хотел угостить: помидор, сыр, Подумаешь, какая линия Мажино.

Уже шла война между Францией и Германией, но линия Мажино еще не была прорвана.

В Москве я изучала потомство дилижанских и ереванских мух. Надлежало снова заниматься марксизмом-ленинизмом. Заходит В: лабораторию молодая женщина:

— Какое произведение классиков марксизма-ленинизма вы сейчас изучаете? Сколько страниц проработали?

Она готова внести меня в список. За стол она не садится — собирается писать стоя. Скорей, скорей. В институте больше ста сотрудников и лаборантов. Учет — не социологическое исследование, а полицейская мера, насаждение единомыслия.

— Присаживайтесь, — говорю я ей, — я вам продиктую названия книг и статей.

— Некогда присаживаться, говорите скорей.

— Но это займет около двух часов, — говорю я, — я собираюсь; продиктовать вам не менее восьмидесяти названий.

Она махнула рукой и ушла. И с официальными занятиями по философии, обязательными для докторантов всех институтов, ничего не вышло. Группа состояла из меня, Кушнера и Бабаджаняна. Я — докторант Шмальгаузена, Кушнер — докторант Вавилова, Бабаджанян — Келлера. Трое, но более разношерстной компании представить себе невозможно. Кушнер — генетик, умелый полемист в защиту генетики, будущий предатель-лысенковец, Бабаджанян — лысенковец, жеребенок, рожденный лошадью Калигулы. Профессор-философ — Арношт Кольман, тот самый Кольман, который в декабре 1939 года получил из ЦК предписание организовать в редакции журнала «Под знаменем марксизма» очередную дискуссию по вопросам генетики. Журнал этот философский. Упоминание это отнюдь не лишнее. Под знаменем марксизма сражались все: агрономы и гинекологи, инженеры и музыковеды. Любой журнал в любой области мог носить это гордое имя. Кольман — его главный редактор.

На первом же занятии произошло столкновение между мной и Бабаджаняном. Наши точки зрения непримиримы, и никакая диалектика не могла их примирить, Кушнер молчал. Больше Кольман нас не созывал. Занят, изучает генетику, которую ему велено разгромить.

Инструкция организовать дискуссию шла из высших сфер. «Широкие массы трудящихся» ничего о закулисных махинациях по подготовке разгрома не знали и знать не могли. И никогда бы я не узнала, что происходило в Отделе науки ЦК незадолго до дискуссии, финал которой должен положить конец существованию «служанки капитализма» — формальной генетике, если бы не статья в декабрьском номере журнала Иа1иг за 1977 год, написанная английской журналисткой Верой Рич. Вера Рич сообщила, что Арношт Кольман, тот самый Арношт Кольман, бывший главный редактор журнала «Под знаменем марксизма», а ныне эмигрант, выступил, и не где-нибудь на Ученом совете какого-нибудь Института советологии США, а на Биенале в Венеции. И Биенале на этот раз не обычная выставка картин. Были и картины, но только определенных художников. Биенале 1977 года посвящена диссидентскому движению стран Восточной Европы. В своей покаянной речи, в теа си!ра, Кольман раскрыл тайну. Ему было приказано организовать дискуссию и выдать ее организацию за инициативу своего журнала. Официальную поддержку запрета лженауки — генетики — ему гарантировали. Должно было произойти то самое, что случилось девять лет спустя, в 1948 году, когда пришел конец всем исследованиям в области генетики, а все, кто не стал под знамена лысенковщины, лишились работы. Должно было произойти, но не произошло. Дискуссия состоялась. Снова выступали Вавилов и Серебровский, защищая генетику, и Лысенко и Презент, громя ее. Пресса была всецело на стороне громил, но запрета не последовало. [Арношт (Эрнест) Кольман, как я узнала после выхода в свет отрывков из моей книги в журнале «Время и мы», не только выступил с покаянием на международном форуме в Венеции, но и опубликовал в издательстве СНаИйге-РчЬИсаНоп^ книгу под названием «Мы не должны были так жить». Я благодарна его вдове за то, что она указала мне на мою несправедливость. Часть вины лежит на редакции журнала «Время и мы», имеющей обыкновение вставлять в авторский текст свои бранные трактовки описываемых автором событий].

Можно только гадать, почему этого не произошло. Мировое общественное мнение приковано к Советскому Союзу, и внимание это отнюдь не в пользу страны победившего социализма. Вот несколько дат. Август 1939 года: пакт о дружбе между СССР и Германией. Сентябрь: вторжение Германии и России в Польшу. Октябрь: оккупация Латвии, Эстонии и Литвы. Они были включены в состав Советского Союза несколькими месяцами позже. В октябре 1939 года по сговору с Гитлером началось переселение немцев, обитавших на территории этих государств, в Германию. 30 ноября 1939 года Советский Союз вторгся в Финляндию. В то самое время, когда в Москве в Институте философии Академии наук СССР на Волхонке (так называется улица, где помещается институт) происходила дискуссия по вопросам генетики, долженствовавшая стать финальной, Советский Союз исключен из Лиги наций. Не стоило подливать масла в огонь.

Вавилов еще был на свободе. Его мировая известность задержала на миг неизбежный ход событий. Всесильные знали, что Меллер в Эдинбурге следит с пристальным вниманием за тем, что происходит в Советском Союзе.

В 1940 году я исследовала популяции дрозофил, обитающие на северной границе ареала распространения вида. Два небольших города неподалеку от Москвы — Кашира и Серпухов — окружены яблоневыми садами. На заводах безалкогольных напитков и на фруктовых базах этих двух городов я ловила мух. Лаборатория размещена неподалеку от Каширы на Кропотовской биологической станции. Станция помещается в небольшом помещичьем доме, брошенном его хозяином на произвол судьбы. Организована она Кольцовым и принадлежала его институту. Сотрудники института в теплое время года проводили там свои опыты. Когда Кольцова сместили, а институт переименовали в Институт цитологии, эмбриологии и гистологии, станция сохранилась за этим институтом. Помещик когда-то построил свой дом на окраине деревни Кропотово, на берегу Оки. Если вы спросите меня, где находится рай, я без малейших колебаний скажу: на берегу Оки. Леса на крутом берегу реки, поля и луга, песчаные берега и отмели, чистые ручьи, бегущие по незаболоченным лесам и лугам, нежаркое лето, сухая зима — атрибуты приокского рая. Здесь Левитан писал свою «Золотую осень», Клюев, стихам которого нас обучал господин Стрижешковский в немецкой школе, назвал эти места «берестяным раем».

Много мне довелось поездить по гигантской империи и соприкасаться с рабочими разных ее городов и разных наций. Я приходила на завод или на овощную и фруктовую базу со своим ловчим аппаратом и просила разрешения ловить мух. Командировочное удостоверение с печатью и штампом Академии наук я предъявляла в конторе учреждения. Перед рабочими представала особа с насосом для ловли мух, муха за мухой, каждая муха — вдох, ибо струя воздуха, созданная моим вдохом, увлекала муху в контейнер ловчего аппарата. Зрелище, согласитесь, странное. Рождало оно противоречивые чувства — одни и те же везде, во всех городах и республиках: смесь насмешливой снисходительности и уважения к науке. Чувства, как мне кажется, везде одни и те же, но комментарии различны. Самые умные люди обитают в Кашире. Директор овощебазы говорил мне: «У каждого овоща и у каждого фрукта своя муха. Ваши красноглазые, маленькие — на яблоках; на помидорах, мухи с маленькими головками и коричневыми глазами, тоже маленькие; на соленых огурцах этих не будет — там большие, темные». Все верно. Девушки разглядывали пробирки с пойманными мухами,

— А эта что же так раскормилась? — говорила одна.

— Много ты понимаешь, — говорила другая. — Эта большая другой породы. Ты что думаешь, если мышь до отвала кормить, она до крысы дорастет?

Муха подлетела, похожая на осу.

— Оса, — говорит одна.

— Не оса, а муха. Два крыла, а у осы четыре.

— А на осу похожа.

— Мимикрия.

А на станции работали сотрудники бывшего кольцовского института, умные из умных. Сахаров создавал свой сорт гречихи. Астауров проводил свои опыты на тутовом шелкопряде. И жил в берестяном раю на берегу Оки русский мужик с рыжей бородой, Дмитрий Петрович Филатов.

Рыжий красного спросил:


Чем ты бороду красил?
Я не краской,
Не замазкой.
Я на солнышке лежал,
Кверху бороду держал.

Так, смеясь над своей внешностью, писал мне Филатов, когда война разлучила нас. Жил Филатов в том самом доме, где помещалась станция. Мы с моим другом шли мимо его окна. Он сидел в комнате перед распахнутым настежь окном и шил.

— Вот это Дмитрий Петрович Филатов, — сказал мой друг, — подойди, протяни ему руку, он рад будет с тобой познакомиться.

Только встать он не сможет. Он штаны свои чинит. Они у него единственные.

Я потом рассказала Дмитрию Петровичу об обстоятельствах нашего знакомства. «Как это он догадался?» — сказал Филатов. Догадаться не мудрено. Как сейчас слышу звук шагов его босых ног по веранде, где сотрудники станции обедали и ужинали все вместе. Он не был толстовцем, как мой отец. Он не следовал никому и ничему. Он сам такой: охотник, обитатель леса, человек из народа.

— В деревню ходил, уговорил одну женщину молоко мне носить.

— Где работаешь? — спрашивает.

— На станции, — говорю.

— Сторожишь, что ли?

— Нет, я ученый, профессор, — говорю. Ну, как тут не подразнить?

— Зачем же вы сказали, что профессор? — спрашиваю.

— Я для нее. А то еще подумала бы, что я за молоко не заплачу. А еще такой разговор был.

— Хотите пир устрою нам с вами? — спрашиваю. — Цыпленка зажарю.

— Нет, — говорит, — не хочу, чтобы вы среди цыплят стояли, на цыпленка показывали и говорили бы: «Вот этого зарежьте».

— А мне в деревне любая хозяйка не то что ощипанного, а и потрошеного цыпленка продаст.

— Все равно не хочу, — говорит, — цыпленка жаль.

— Да ведь вы охотник, — говорю.

— А может, больше и охотиться не буду.

— Ладно, — решаю я, — грибов наберу и зажарю.

— Только белые отдельно жарьте, — говорит.

Сказано — сделано. Сковорода одна, белые в одной стороне, прочие — в другой.

— Ишь как белые-то по всей сковороде раскидала, — говорит.

— Дмитрий Петрович, — говорю я, — я вас обожаю. А понравилось?

— Вкусно, но масла слишком много.

Для совместных обедов и ужинов у нас общественный фонд продуктов.

— А масло не общественное, а мое, сколько хочу, столько и кладу.

— А я к своему отношусь так же как к чужому, свое тоже общественное — экономить надо.

— А к чужой жене вы тоже относитесь, как к своей?

— Да, — сказал он, — мне так же больно, когда чужая жена изменяет своему мужу, как если моя жена — мне.

Он великий ученый — Дмитрий Петрович Филатов. Он основал новую отрасль науки — экспериментальную эмбриологию. Перемещая зачатки органов развивающегося зародыша друг по отношению к другу, он одновременно со Шпеманом и совершенно независимо от него и от кого бы то ни было открыл принцип организатора — управление развитием одних частей зародыша со стороны других частей. В некотором смысле он превзошел всех своих современников. Отрасль эмбриологии, в которой он первооткрыватель, — это не просто эксперимент, пришедший на смену наблюдению. Мало открыть законы взаимодействия частей развивающегося организма. Следовало понять, как меняются сами эти законы в процессе прогрессивного развития органического мира. Следовало сочетать новый экспериментальный метод со старым сравнительным методом познания.

Шмальгаузен тоже эмбриолог. Сравнивая рост разных органов цыпленка, пока цыпленок еще не вылупился из яйца, Шмальгаузен установил принцип независимости роста одних органов от роста других. Филатов показал, что независимость развития присуща высшим формам, а те самые процессы, которые у высших форм независимы друг от друга, у низших очень даже зависимы. Экспериментировал Филатов с тритонами, лягушками, жабами и изучал развитие органов чувств у их эмбрионов. Он пересаживал слуховой пузырек тритона под кожу хвоста и следил, как образуется на новом месте из тканей, предназначенных совсем для другого, слуховая капсула, Он рассказывал мне, что слуховой пузырек обволакивается клетками. «Как нос собаки паутиной, когда осенью собака идет по следу зверя», — говорил он.

Он не беден. И чины у него есть. И он начальник. Дмитрий Петрович заведовал лабораторией экспериментальной эмбриологии кольцовском институте, состоял в штате Московского университета, и там под его руководством работала большая группа его учеников и почитателей, Свою роль начальника он выражал словами: живи и жить давай другим. Его аскетизм — отнюдь не отказ от радостей бытия, не возврат к природе, не хождение в народ. Ему не надо возвращаться к природе и идти в народ: он и не уходил. Слитность с природой питала его радость бытия. Птичьи голоса на заре в пронизанном солнцем и полном аромата лесу стояли в его иерархии ценностей выше наслаждений, даруемых цивилизацией. Он неделями жил один в лесу. Его обожатель — Андрей Макарович Эмме, красавец-сибарит — говорил ему в моем присутствии: «А как же без бани?» Дмитрий Петрович объяснял, что организм человека с легкостью отвыкает от ежедневного мытья и сам собою остается чистым,

Его отказ от комфорта — своего рода демонстрация. Демонстрация свободы, неподкупности, служения высшим идеалам. Он и ему подобные не променяют бессмертие, презрение к судьбе, свободу духа, право иметь собственное мнение на дачу и персональную машину с шофером на ставке Академии наук СССР. И деньги, которые у него были, — гарантия свободы: если пребывание в штате учреждения станет несовместимым с велениями совести, он просуществует на накопленные гроши. Он предвидел, что черный день наступит, и страховал себя. Он отнюдь не был отщепенцем, человеком, выпадающим из структуры человеческого общества. Его оценки отдельных людей и человеческой природы вполне реалистичны.

Он говорил мне: «Не ищите признания вашей работы вашими товарищами по лаборатории. За признанием обращайтесь к миру. Печатайте». Я понимала его следующим образом: в мире есть мало людей, истинно заинтересованных в узкой области, где вы работаете. Вряд ли они найдутся среди малого количества ваших товарищей. А отсутствие интереса расхолодит вас. Много позже, пренебрегая его советом, я убедилась, что ошиблась в своей трактовке. Филатов хотел предостеречь меня не от отсутствия признания, а именно от признания, которое заканчивается обычно плагиатом. Вотще. Но он отлично отдавал себе отчет в невысоком качестве многих представителей рода человеческого. И из иерархии человеческой популяции он не выпадал.

Занятный случай выявил его способность подчиняться и подчинять. После ужина мы все сидели на веранде. Кто-то рассказал что-то смешное. Андрей Макарович Эмме, смеясь вместе со всеми, как-то невероятно смешно не то взвизгнул, не то хрюкнул»? Все засмеялись сильнее. Эмме взвизгнул еще и еще, и все смеялись все громче и безудержней.

— А ну, посмеемся! — говорил Эмме и смеялся, и по его красивому носу текли слезы. Гоготали все, кроме меня. Филатов, Астауров смеялись, как дети. т

— Хватит, — говорила я тихим и твердым голосом. — Прекратите этот психоз.

Смех усиливался. Внезапно Филатов перестал смеяться, стукнул могучим мужицким кулаком по столу и сказал:

— Прекратить.

И все как один перестали.

Побуждая других печатать результаты своих экспериментов, он сам печатал мало. Говорил, что ему трудно выражать свои мысли. Были у него и литературные произведения. К великому моему сожалению я не читала их. Мой друг Александр Александрович Малиновский наизусть рассказал мне сказку, сочиненную Филатовым.

Четыре медвежонка шли по лесу и набрели на потухший костер. В его золе они нашли картофелину.

— Что бы это могло быть? — сказал один.

— Бесполезно рассуждать, — сказал другой. — Все равно никогда не поймем.

Хорошо бы заглянуть, что там внутри, — сказал третий.

— Надо спросить старших, — сказал четвертый.

Тут подошла рысь. Медвежата спросили про картофелину. Рысь загородила ее собой, раскусила и сожрала. Она повернулась к медвежатам и сказала:

— В золе костра ничего не было. — И ушла.

Тогда каждый из медвежат Филатова сказал по одной фразе, и они в точности соответствовали философскому складу ума каждого из них, поскольку его изобличали сказанные им раньше слова. Агностик, помню, сказал:

— Если мы и тогда, когда оно было, не имели средств познать

его, то теперь, когда его нет, и подавно не познаем.

А тот, кто предложил обратиться к рыси, сказал, что вероятнее всего в костре и вправду ничего не было. И четыре медвежонка пошли дальше.

Во время войны Институт эмбриологии, гистологии и цитологии был эвакуирован в Алма-Ату. Филатов не пожелал эвакуироваться. Его дом пострадал во время бомбежки, и Филатова переселили в комнату института. Мне рассказывали, что он жил в страшном холоде, не топил, казенные дрова на себя не хотел расходовать. Какая бы то ни было возможность экспериментировать исчезла. Филатов писал свой последний труд — трактат о морали будущего. Он писал, что прочтет его мне, когда мы встретимся. Я вернулась в Москву в ноябре 1942 года. Но Филатов не читал мне ничего. Мы пили чай, он колол сахар старинными щипцами на маленькие кусочки, чтобы пить вприкуску. Мы говорили о войне, и Дмитрий Петрович предсказывал близкую победу. Он говорил, что немцы потерпят поражение под Сталинградом, и эта битва станет поворотным пунктом в войне. Как известно, он оказался прав.

— Вот кончится война, — сказала я, — и мы будем вспоминать, как мы чай вприкуску пили.

— Это неизвестно, будем ли мы вспоминать, — сказал он многозначительно, с ударением на «мы».

И тут он оказался прав. Через несколько дней, не дожив до победы на Сталинградском фронте, он умер. Инсульт поразил его на улице. Милицейская машина увезла его в больницу и там, не приходя в сознание, он скончался. Ему было 66 лет.

Рукопись Филатова не пропала. Тридцать два года она пролежала в архиве под семью печатями страха. Мораль будущего в представлении Филатова нисколько не противоречит коммунистической морали. Моральные кодексы всех религий, как и веру в личное бессмертие, Филатов отвергает. И тем не менее понадобилась энергия такого смельчака, как Астауров, чтобы рукопись Филатова увидела свет. Филатов, подумайте только, какая дерзость, не ссылается на классиков марксизма-ленинизма, развивает не их основополагающие идеи, а свои собственные. Он осмеливается искать корни благородного поведения человека не в классовой борьбе, а в предыстории человечества, в животном мире. Причину подавления эгоистического начала он видит в материнской любви и в готовности матери жертвовать жизнью для спасения ребенка. Человек, принесший в редакцию рукопись такого содержания, не только не добился бы ее опубликования, но поставил бы под удар свою карьеру.

Опубликованием рукописи Филатов обязан не одному Астаурову. Вопрос о биологических корнях альтруизма поднят другим берсерком, другим храбрецом, способным голым бросаться в бой и сражаться с закованными в латы марксизма-ленинизма воинами. Этот берсерк — Эфроимсон, недавно выпущенный из сталинского лагеря смерти — Джезказгана. Он написал статью о биологических корнях альтруизма, о том, что без взаимопомощи, самопожертвования, без подавления инстинкта самосохранения не было бы человека. Его статья напечатана в «Новом мире». Редактор журнала Твардовский и автор Эфроимсон выпустили джинна из бутылки, из той самой бутылки, где лежала запечатанная семью печатями страха рукопись Филатова — замурованный джинн. Астауров отредактировал рукопись, придал ей законченный вид. Она напечатана в альманахе «Пути в незнаемое», в одиннадцатом номере, в 1974 году. Называется она «Норма поведения или мораль будущего с естественно-исторической точки зрения». В будущем морали не будет — утверждает Филатов. Кодекс предписаний исчезнет, сольется с нормой поведения, отождествится с ней. Добро будет господствовать, эгоистическое начало будет подавлено, как и инстинкт самосохранения. Любовь к людям станет частью любви ко всему живому. Отпадет за ненадобностью мысль о личном бессмертии. Человек будущего будет черпать высшее удовлетворение в заботе о счастье других людей, в любви к жизни в целом. И сейчас есть люди этого высшего типа. В будущем они завоюют жизнь. Их жизненная стойкость тому порукой. «Из всех житейских передряг они выходят моральными победителями, то есть удерживают свои привычные и единственно возможные для них отношения к окружающему и к окружающим».

Редактирование статьи Филатова — одно из последних дел Астаурова. О нем и о его гибели речь впереди. Имя редактора и автора предисловия стоят в альманахе в траурных рамках. В предисловии к статье Филатова Астауров пишет: «...Филатов — типичный представитель русской прогрессивной, демократически настроенной интеллигенции. Происходя из семьи очень крупного помещика, он пошел на конфликт со своим классом, раздав (точнее, формально продав за бесценок — по 5 копеек за десятину!) свою землю крестьянам. Это было причиной тяжелого личного семейного конфликта, разрыва с женой и впоследствии своего рода отшельничества и ухода в науку и философию».

Но мне надлежит вернуться к 1940 году, когда мы так счастливо дружили с Дмитрием Петровичем, и он рассказывал мне о своих исследованиях и мы читали стихи. Дмитрий Петрович любил Тютчева.

Час тоски невыразимой. Все во мне и я во всем.

По сравнению с тем, что ждало нас в будущем, «час тоски невыразимой» — лучезарное счастье. Работа шла отлично. Мухи радовали и веселили мою душу. Старые гипотезы подтверждались, создавались новые. В малочисленных поселениях мутации у мушек возникали реже, чем в популяциях-гигантах. Изоляция на границе распространения вида, будь то в горах или на равнине, имела тот же эффект, что и изоляция в лаборатории. Возникающие мутации в пограничных популяциях более разнообразны, чем в популяциях-гигантах, Мне удалось выделить линию мух, отличающуюся повышенной частотой возникновения мутаций. Желтая была среди них. Благодаря ей и удалось получить эту замечательную линию. Звали ее Кашира-6. Изучение потомства диких мух длилось всю зиму.

Благополучию, однако, подходил конец. Душевное мое равновесие было нарушено. Я чуяла приближение катастрофы. Декабрь 1940 года я провела в Ленинграде. Одна ужасная новость следовала задругой. Вавилов арестован. Кольцов скоропостижно скончался в Ленинграде в номере гостиницы, жена его покончила с собой. Арестованы профессора университета Карпеченко и Левитский. Самая талантливая из моих сотрудниц и соавторов Эдна Бриссенден ушла из университета в знак протеста. Я пригласила ее погостить у меня в Москве, но не встретилась с ней никогда больше. Ей и ее матери грозил арест. Но об этом речь впереди. Директором Института генетики Академии наук стал академик Трофим Денисович Лысенко — невежда. Нельзя без отвращения думать о международной политике своей Родины. Сталин и Гитлер приступили к переделу мира.

На осень 1941 года намечено продолжить изучение популяций Каширы и Серпухова. Я жила в Кропотове. 22 июня 1941 года мы узнали, что началась война. Много раз я подавала заявление, в военкомат, прося мобилизовать меня. У меня есть начальное медицинское образование. Не брали. А раз не брали, надо делать свое дело. В институте мне отказали в командировке на Каширский завод безалкогольных напитков: говорили, что я вызову подозрения и меня зацапают как шпиона. Я уехала, не имея командировки. Я не успела подойти к решетке завода, как мне уже открывали ее: «Опять приехали мух лавить?» Многие говорили в тех местах «лавить» вместо «ловить». Звучало это очень по-русски — лава, облава того же корня. Меня не заподозрили в шпионаже в пользу Германии.

Работать с пойманными мухами не пришлось. Не бомбежки помешали мне работать. С первого дня войны немцы бомбили Москву каждую ночь. С немецкой пунктуальностью воздушная атака начиналась в 11 часов вечера и длилась до пяти утра, Люди укрывались в бомбоубежищах, те, кто не бежал на крышу дома ловить зажигательные бомбы. Зажигалка воспламеняется не сразу. Можно предотвратить пожар, схватив бомбу щипцами и бросив в ящик с песком. Незадолго до начала войны в аспирантском общежитии, где я жила, поселился Николай Васильевич Турбин, тогда докторант ботаника Келлера, к генетике не причастный, позже ярый лысенковец — гонитель генетики, ныне чиновный представитель советской интеллигенции — покровитель генетики. Я в бомбоубежище не ходила. Опасность оказывает на меня самое удивительное действие. Вой сирены — сигнал воздушной тревоги — вызывает во мне не страх, а непреодолимое желание есть и спать. Я бросалась на кухню согреть чаю пока не отключили газ, потом надевала ночную рубашку и ложилась спать.

Рассказывали, что когда раскрывались двери бомбоубежища, первым входил Турбин, а затем уже женщины вносили грудных детей. Очень важный штришок для понимания судеб генетики. Люди, ночь за ночью лишенные сна, приходили на службу полумертвые. А я была как огурчик. На меня дивились. Я объясняла, что причина в аномалии.

Свойство это у меня фамильное. Сим в это самое время в составе своей части жил в Москве. Нарушая, вопреки своему обыкновению, военную дисциплину, он в бомбоубежище не ходил. «Очень я люблю, когда в меня, сонного, попадает фугасная бомба», — говорил он бодрым голосом, как будто расхваливал любимое блюдо.

Фугасная бомба попала в мой дом на Малой Бронной летом сорок третьего года, когда бомбежки стали редкостью. Утро. Я лежала в постели. Дом содрогнулся. Комната наполнилась белым облаком. Потолок и стены стряхнули побелку. Бомба не взорвалась.

И еще одно странное действие возымели на меня бомбежки. Пока они длились, прекратились мои мигрени.

Я лишилась возможности работать, когда началась эвакуация. 16 октября 1941 года я была свидетелем паники, вызванной очередной победой немцев под Москвой. До сих пор не могу понять, как могло быть передано по радио то лаконичное и устрашающее в своей лаконичности сообщение, которое я услышала утром: «Положение ухудшилось. Фронт прорван». Это ложь. Три линии обороны окружали Москву. Прорвана, как потом стало известно; была только первая из них, и бои шли с неослабевающей силой. Но в Москве началась паника.

Есть четыре признака паники в городе, ждущем врага. Грабят магазины. Начальство на казенных и своих машинах, на грузовиках, в поездах и на телегах привилегированно бежит, прекращает существование институт денег и затемнение перестает соблюдаться. Я видела и узнавала о всех четырех. Тротуары перед магазинами засыпаны мукой и сахарным песком. Два пианино спина к спине стонут на мчащемся грузовике без покрытия. Рассказывали, что директор больницы требовал у конюха отдать ему лошадь и телегу, на которых возили хлеб для больных. Конюх бил директору морду и не дал. На рынке — сама слышала уже через несколько дней — мужской голос очень бодро кричал: «Кому молоко на деньги? Молоко на деньги?» Царил натуральный обмен. Смельчак, один на всем рынке, принимал деньги. Ночью светились окна, иногда пол наискось недозанавешенного окна. Милиция, которая и раньше и потом штрафовала нарушителей, бездействовала.

Стало известно — правительство бежало, говорили в Куйбышев. Академия охвачена паникой. Директоров институтов эвакуировали еще раньше в глубокий тыл. Заправляют замы. В нашем институте — Хачатур Седракович Коштоянц, один их тех, чья подпись стояла под предвыборным пасквилем против Кольцова и моего отца. Когда я появилась два года назад, он разлетелся было ухаживать за мной. Я ему напомнила этот маленький штришок в его биографии. Он сказал, что не писал, а только подписывал. И Нуждин, другой оборотень, при других обстоятельствах сказал мне то же. Теперь Коштоянц велел мне уничтожать оборудование, микроскопы, термостат. Я отказалась. Рассказывали, что Нуждин и Дозорцева, счастливая супружеская пара, соединившаяся по принципу chaque vilain sa vilainкаждый гад находит свою гадину, — завладели казенной машиной из академического гаража и бежали. В прошлом оба были сотрудниками Вавилова, а теперь прислужниками Лысенко. Их имена стояли бок о бок под пасквилем. Нам, сотрудникам Института эволюционной морфологии, 16 октября 1941 года предложено собрать в заплечные мешки самое необходимое, построиться в колонну и идти по Калужскому шоссе прочь из Москвы. Я сложила было экспедиционные журналы, убедилась, что не протащу их и четырех километров, и решила не идти. Неужели в Москве не будет баррикадных боев с захватчиками? Приметы паники бросаются в глаза, решимость сражаться обнаруживается только в критические моменты. Многие остались.

Через несколько дней нам объявили, что институт будет эвакуирован в Пржевальск, в Киргизию. Я получила приказ от Шмальгаузена ехать в Казахстан в пансионат для академиков, где живет он сам и куда из Ленинграда эвакуирован мой отец. В качестве докторанта Шмальгаузена я жить в пансионате для академиков, само собой, права не имела. До Свердловска я ехала в поезде вместе с сотрудниками института. У нас спальные места. Мне досталось нижнее боковое место, очень узкое. Я больна, лежу днем и ночью. В ногах у меня сидел старик. Он без билета ехал в Свердловск, где его сын лежал в военном госпитале. Он подсел где-то в пути. Его не хотели пускать, я настояла. Он то и дело засыпал и припадал к моим коленям. Меркурий Сергеевич Гиляров, в то время докторант Шмальгаузена, а ныне академик, специалист по биоценозам почв, цитировал по этому поводу Пушкина:

В тоске безумных сожалений


К ее ногам припал Евгений.

В Свердловске — пересадка. И там, в Свердловске, расквартирована часть, и в ее составе Сим — мой брат. Найти его я могла через военную комендатуру вокзала. Я отправилась на ее поиски.

Уезжая из Москвы, я взяла с собой пробирки с мухами. Моя драгоценная высокомутабильная линия Кашира-6 среди них. И корм для мух: изюм и агар для изготовления мармелада. Раздобыла я изюм в институте не без приключений. Моя просьба выдать мне со склада изюм и агар, которые кроме меня никому для опытов не нужны, отклонена. Я сговорилась с пожарной охраной института, ночью мы проникли на склад, взломали ящик с изюмом, отрубили хороший кусок прессованного изюма, этак кило восемь, и собирались заколотить ящик, как нас застукали. Не заведующая складом, а одна из кладовщиц, дежурила в ту ночь, Кража со взломом. Протокол. Милицию еще не вызвали. Возникла идея уточнить меру моего преступления. Достали амбарную книгу. В ней значилось, сколько изюма хранилось на складе до моего грабежа. Ну что бы взвесить кусок, чуть было не похищенный мною. Так нет! На мое счастье, решили взвесить — сколько осталось, И — о, чудо, — оказалось, что осталось ровно столько, сколько значилось в амбарной книге. Изюм, похищаемый мною, украден работниками склада до того, как я прикоснулась к нему. Не они застукали меня, я — их. Дело происходит при свидетелях — пожарники с топорами должны подписать протокол. Ящик заколотили. Изюм ехал со мной в эвакуацию.

Пробирки с мухами наполняли деревянный ящик, привязанный полотенцами к моей груди под шубой, а то мухи замерзнут. Я шла по вокзалу в поисках комендатуры, текла в потоке толп, переполнявших вокзал. Именно ту дверь, в которую я вместе со множеством других хотела войти, милиционер закрыл перед моим носом. Нет, чуть было не закрыл. Отгоняя людей, он пихнул меня кулаком в грудь, и его кулак натолкнулся на ящик с мухами. Меня арестовали и отвели в комендатуру. Я показывала военным и милиционерам мух и рассказывала, как похожи законы наследования признаков у мух и человека. «Вот мухи с белыми глазами. Белоглазие — болезнь. Нормальные мухи красноглазые. Наследуется белоглазие в точности так же, как гемофилия — несвертываемость крови у человека. Царевич Алексей, сын Николая Второго, болел ею. Он унаследовал ее от своей матери. У нее задаток кровоточивости был подавлен, а у него выявился. Половина сыновей царицы, будь у нее много сыновей, болела бы гемофилией. И ни одна из дочерей. И все в точности, как у мух, когда белоглазые скрещиваются с красноглазыми». Мне разыскали адрес брата и предложили оставить мух в комендатуре вокзала. Может, в квартире брата холодно. А в распределителе для военных валенки есть — пусть брат мне купит.

Мухи остались в комендатуре. Сим купил мне валенки.

От вшей, которыми наградил меня безутешный Евгений Онегин, я в Свердловске избавилась.

 

 



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет