Конец войны. 1945 год. Ликование москвичей неописуемо. Ночью с девятого на десятое мая тысячи людей на Красной площади приветствовали друг друга, незнакомые незнакомых, брали друг друга за руки, под руки, чтобы вместе гулять, целовались, смеялись, плакали. Шатер из скрещенных лучей прожекторов скрывал небо. Фейерверки вздымали фонтаны, снопы, гигантские хризантемы огней. Медленные стаи потухающих звезд уплывали прочь от того места, где они возгорались.
В 1945 году произошло мое воссоединение с отцом. В Боровом под пристальным взглядом мачехи он не очень любил меня. Разговор между мной и Симом открыл мне глаза. Я поняла и простила. Разговаривали мы в 1943 году на Малой Бронной вскоре после моего возвращения из Борового. «Ты любишь отца?» — спросила я Сима. — «Люблю». — «А за что?» — «Жалко его. Он старик». — «Ане кажется тебе странным, что нам не за что любить отца, которого обожает множество людей ? » «Нет, — сказал Сим, — преданность науке и отцовский долг пришли в жесточайший конфликт, когда появилась Марьмиха». — Так мы звали мачеху. — «Единственный выход — признать нас недостойными его заботы и внимания. Высший социальный подвиг: Я тебя породил, я тебя и убью — очень в духе философии отца. До убийства дело не доходило, но изгнать нас — злодеев — из своей жизни он мог, не испытывая угрызений совести. Ясность духа ему необходима для творчества. И Марьмиху нельзя осуждать. Ревность — одно из величайших страданий». Говорилось все это не без юмора. Вздох мачехи в ответ на вопрос отца «где Раиса?» изображен артистически и предельно красноречиво рисует всю глубину моего морального падения.
Отец приехал на юбилейную сессию Академии наук. Праздновалось ее 220-летие. Академиков и членов-корреспондентов награждают по чину, не по заслугам. Выше чин — выше награда.
Враг народа покойный Левитский награжден по ошибке. В отношении Вавилова ошибки не произошло. Он не вошел в число награждаемых.
Множество иностранных гостей. Академия должна показать товар лицом. На приемах в Кремле и в Академии будут Дамы. Среди ученых дам ходили слухи, что Президиум Академии, его хозяйственный отдел, ведающий распределением жизненных благ, выдает дамам талоны на покупку одежды и обуви в академическом распределителе, куда они, не будучи академиками, не вхожи. Ученые дамы ясно понимали, что дело их хана. Очередная потемкинская деревня не для них. Талоны получают приближенные, придворные, купающиеся в лучах хозяйственного отдела Академии дамы. Я готовилась отправиться в экспедицию. Для построения моей теории мне нужна еще одна популяция. Изолированных популяций и линий достаточно. Нужно исследовать еще одну большую, не изолированную. Решено ехать в Закавказье, в долину Риони и ловить мух на гигантских винных заводах города Кутаиси.
Подготовка к экспедиции шла полным ходом. Вся обувь отдана в починку. В лаборатории университета мой друг, молодой художник и поэт Игорь Александрович Нечаев готовит выставку иллюстраций к моим исследованиям. Придут иностранцы на кафедру дарвинизма Московского университета — мы им покажем. Научное общение будет. Банкеты — к чертям собачьим. Вышло, однако, иначе.
Джулиан Гексли — один из самых важных гостей — написал в Президиум, что желает встретиться с двумя учеными: Александрой Алексеевной Прокофьевой-Бельговской и со мною. И мы предстали. Чинили и перелицовывали мы наши костюмы у одной и той же портнихи. Она мастер ставить заплаты и вообще выходить из затруднительных положений. Для всего этого служат «натачки» — ее излюбленное слово, понятие более широкое, чем заплата. Мои брезентовые туфли — единственная обувь, не нуждавшаяся в починке, вполне гармонировали со всем прочим. С весельем и взаимным пониманием поглядывали мы на жалкие туалеты друг друга, отлично понимая, в каком контрасте они находятся с парадными одеждами придворных дам. Александра Алексеевна при всей своей исключительной женственности, к туалетам относилась так же, как и я. Любила приодеться, но всему свое место. Уделяй Гексли внимание одежде, академической показухе был бы нанесен ущерб. Только по одежде самого Гексли было видно, что он не щеголь.
Я очутилась в свите Гексли.
А в Большой театр, где состоялось открытие сессии, билет мне достал кто-то из моих покровителей, не помню кто — Шмальгаузен, может быть, Орбели, Кржижановский? А может быть, отец? Отец был членом корреспондентом Академии. «Вот, в первый ряд партера билет дали, — сказал отец с удивлением. — К чему бы это?» Я сидела на галерке. Когда после исполнения увертюры Чайковского «1812 год» с пушечной пальбой, Марсельезой и гимном «Боже, царя храни» распахнулся занавес сцены Большого театра, стало ясно — к чему. Сцену занимали действительные члены Академии. Иностранные гости в парадных мантиях своих Академий и члены-корреспонденты Академии наук СССР располагались в партере. Ничего злее того фарса, который являла сцена, представить себе невозможно. Как будто для того, чтобы подчеркнуть трагикомичность зрелища, седины, морщины, жирность одних, худоба других, черные шапочки, прикрывающие — чтобы не мерзли — лысины сонма бессмертных, и сами эти лысины утопали в море роз. Розовые розы по одну сторону, белые — по другую.
Два высоких гостя — Гексли и Эшби посетили кафедру дарвинизма Московского университета. Эшби — профессор университета в Сиднее — ехал в Лондон, чтобы занять высокий пост в Министерстве сельского хозяйства Англии. Лестницу, по которой гости должны проследовать на кафедру, устлали красным ковром и приставили двух стражей следить, чтобы никто из прочих не нарушал девственной чистоты этих ковров. Для прочих открыт другой ход. Являемся мы. С великим почтением стража пропускает иностранцев. «А вы, пожалуйста, пройдите через другую дверь», — говорит мне цербер тихо. «Не срамитесь», — тихо говорю я и делаю перед иностранцами вид, что ничего не произошло.
Гексли и Эшби пригласили меня на лекцию Лысенко, специально организованную по случаю торжеств. Директор Института генетики Академии наук, действительный член трех академий Трофим Денисович Лысенко докладывал, Гексли и Эшби внимали, Элеонора Давидовна Маневич — биолог, в равной мере владеющая обоими языками, переводила. Зал полон.
Зал Биоотделения АН СССР, где происходило заседание, — великолепный светлый амфитеатр. За столом, покрытым красным сукном, стоял Трофим Денисович Лысенко и сидели два академика — физиолог растений Келлер и микробиолог Гамалея. Ни тени не то что стыда, а малейшей неловкости их очень разные лица не выражали. Заинтересованности тоже. Это для вас — иностранцев — новость, а мы давно постигли значимость и важность работ нашего собрата по членству в Академии. Свои высокие чины они клали на весы оценки происходящего со стороны слушателей. Выражение лица — это уже мелочь. Ею они пренебрегали. Особенно эпичен был крупный породистый Гамалея со своей косо выдающейся челюстью рядом с седеньким Келлером.
Лысенко удивительно похож на Гитлера. Даже прядь прямых волос, падающая на лоб, та же. Способность оказывать гипнотическое действие — это одно, а привлекательная внешность, видно, — другое.
Лысенко показывал снопы и говорил хриплым лающим голосом, я помню только один обрывок одной фразы: «...этот признак считается доминантным, а этот вот рецессивным, здесь, к сожалению, еще есть те, кто понимает, что это значит...» Угроза уничтожения инакомыслящих. Дальше я слушала, но не слышала. Вавилов уже более двух лет лежал в братской могиле.
Софья Леонидовна Фролова и Лидия Петровна Бреславец — знаменитые цитологи с мировым именем, не пришли на заседание, как говорила мне потом Лидия Петровна, чтобы не быть свидетелями профанации своей Родины и своей науки перед иностранцами.
Доклад Лысенко я не помню, но отлично помню вопросы, которые задал ему Гексли, и ответы Лысенко. Один из вопросов гласил: «Если нет генов, как объяснить расщепление?»
Как известно, гибриды, как правило, обнаруживают сходство только с одним из родителей. Но четверть их потомков выявляет признак другого родителя, подавленный в первом поколении. Знаменитое 3:1. Кратные отношения — вещь в науке очень важная. Им мы обязаны открытием элементарных единиц мироздания — молекул, атомов, генов. Разнообразие гибридов второго поколения называется расщеплением.
Гексли спросил Лысенко: «Если нет генов, как объяснить расщепление?» «Это объяснить трудно, но можно, — сказал Лысенко. — Нужно знать мою теорию оплодотворения. Оплодотворение — это взаимное пожирание. За поглощением идет переваривание, но оно совершается не полностью. И получается отрыжка. Отрыжка — это и есть расщепление». Элеонора Давидовна перевела: “We know in our own persons, that digestion is not always complete. When that is so, what happens? We belch. Segretion is Nature’s belching: unassimilated hereditary material is belched out”. Эти слова Гексли приводит в своей книжке. (Julian Huxley. Heredity East and West. Lysenko and World Science. N.Y. 1949. Р. 102).
После доклада два джентльмена, два немолодых сдержанных англичанина сперва в замешательстве посмотрели друг на друга, потом вдруг обернулись друг к другу, вскинули руки на плечи друг друга и захохотали. Первый акт представления позади. Второй акт — демонстрация экспериментальных участков Института генетики Академии наук. Лысенко отбыл. Парадом командовал его верный сатрап Глущенко. Он должен показать влияние подвоя на привой, могучее преобразующее действие питания на наследственность. Но оказалось, показывать решительно нечего. Ни одного случая взаимного влияния растений, ничего, что доказывало бы верность доктрин директора института, великого преобразователя природы Лысенко, нет. Большие поля засажены, зрелище этих насаждений самое жалкое.
Третий акт должен вознаградить за все неудачи первых двух. Банкет. Не только состав участников, но и места за столом строго регламентированы. Гостей не более двадцати пяти. Еды на добрую сотню обжор. Мировая слава Гексли воспрепятствовала хозяевам банкета указать мне на дверь. Провозглашая тост за здоровье высокого гостя, Глущенко сказал: «Выпьем, товарищи, за Джулиана Гексли — внука Томаса Гексли, великого соратника Дарвина». «Я сам дедушка», — сказал как бы сам для себя Гексли.
Восемь лет прошло с того дня, когда другой директор Института генетики Академии наук принимал не менее высокого гостя. Шофер директора сидел с нами, и мы пили чай и ели белый хлеб с копченой рыбой и шоколад. Вавилов, Меллер...
А откуда брались несметные богатства, под тяжестью которых ломился стол, все эти окорока и паштеты, я знала. Один из их создателей — мой друг, поэт и художник Игорь Александрович Нечаев. Получить высшее образование ему помешала честность. Он не мог, как с легкой совестью это делала я, повторять на экзаменах по политическим предметам то, во что он не верил. Когда арестовали Вавилова, он не был изгнан: лаборантов не гнали, работал сперва лаборантом Прокофьевой-Бельговской, а когда выпихнули и ее, лаборантом Глущенко. Лаборанты чистили свинарники и кормили свиней в подсобном хозяйстве института. Окорока и паштеты происходили из этого подсобного хозяйства. Худшие части свиных туш распределялись между сотрудниками института.
Игорь Александрович — отпрыск очень интеллигентной семьи. В детстве он болел костным туберкулезом и теперь хромал. Он и его жена, теща и трое детей — два сына и приемная дочь — жили впроголодь. Он писал трагические прекрасные стихи:
Вы обманули молодость мою, Мечты мои — вы предали меня.
Но такого весельчака и балагура, выдумщика и остряка, как Игорь Александрович, днем с огнем не сыскать. Он изготовлял иллюстрации для выставки на кафедре дарвинизма за небольшое вознаграждение.
А у меня объявился поклонник — Юрий Аркадьевич Васильев. В прошлом сотрудник И.П. Павлова, выдающийся ученый, в то время референт вице-презвдента Академии наук Леона Абгаровича Орбели. Ухаживания Юрия Аркадьевича носили чисто материнский характер. Он имел непреодолимое желание кормить меня. Самым неправдоподобным и фантастическим образом это желание сочеталось в нем со скаредностью. Он женат, и жена его точно такая же скряга, как он сам. Приносит мне полфунта шоколадных конфет: «Возьмите ровно половину». «Спасибо, — говорю, — разрешите мне взять только две конфеты». Он не разрешает: «Ровно половину или ни одной». — «Да в чем дело?» А дело в том, что жена его взвесит оставшиеся конфеты, недостачу сочтет за обвешивание и пошлет его объясняться к директору магазина.
И вот, в то самое время, когда я и сама получаю сверхдостаточное количество пищи по моим привилегированным карточкам, а тут еще отец водит меня в Дом ученых и кормит распрекрасными обедами, приходит на кафедру Юрий Аркадьевич и приносит бутерброды с паюсной икрой. «Вот спасибо, так спасибо! — восклицаю я, — Сейчас скормим эти бутерброды Игорю Александровичу». — «Никак нет. Бутерброды вам и никому другому». «Так в чем же смысл дара? — спрашиваю. — Хотите мне удовольствие доставить? Разрешите скормить бутерброды Игорю Александровичу. Большое удовольствие мне доставите». А ему доставит удовольствие, если я съем их сама. — «Не желаю ваших бутербродов. Заберите их. И пусть передохнет та рыба, из которой добывают икру, и пусть пересохнут водоемы, где та рыба ходила». — «Ну что же, раз так, берите бутерброды и делайте с ними, что хотите». Все это в присутствии Игоря Александровича. Его физиономия с самого начала разговора выражала величайшее удовольствие, насквозь пронизанное иронией. Удовольствие сменилось восторгом, когда дело дошло до пересохших водоемов. Я подала ему бутерброды, и без малейшего сопротивления он тут же поглотил их. Когда Юрий Аркадьевич ушел, Игорь Александрович с большой похвалой и весельем отозвался о моих библейских проклятиях. На следующий день он принес стеклянную банку с тушеной картошкой и кусочками свинины. У нас в лаборатории плитка была за перегородкой, сотрудники на ней разогревали еду — запах американской свиной тушенки разносился из-за перегородки. Игорь Александрович пошел погреть свое рагу. Является Юрий Аркадьевич: «Где Игорь Александрович?» — «За перегородкой». Юрий Аркадьевич идет туда. «Уйдите, — говорит он. — Я сам погрею ваше рагу. Я вам кое-что принес». Он принес полкило черного хлеба и большой кусок шпика — целое состояние по тем временам. Мы были побеждены.
И вот я отправляюсь в экспедицию в Закавказье. Снабжают меня и университет, и Академия. Трое студентов едут со мной: две девушки и юноша. Академия выдает со склада продукты и лекарства. Академия достает билеты. «Что это вы такой гадостью занимаетесь — мухами!» — говорит мне замдекана факультета, женщина, готовая отказать мне в финансировании. «Нет ничего на свете прекраснее дрозофил, — говорю я ей. — Если бы вы увидели их под микроскопом, вы никогда не сказали бы этих несправедливых слов. Их глаза подобны горящей гранатовой люстре». Она подписывает приказ о финансировании. На складе Академии я получила великое множество пищи. Ведро топленого масла. Я сделала непростительную глупость. Банки сгущенного молока я взяла с собой. Масло я загнала по спекулянтским ценам, думая, что, имея деньги, я смогу купить масло в Кутаиси: там, куда лежал мой путь.
Ни молока, ни масла, ни мяса на рынке в Кутаиси не было. Мы варили кашу на сгущенном молоке. Фрукты были первоклассные и в огромном изобилии. После экспедиции я заболела фурункулезом. Худо мне было.
Добраться до Кутаиси в 1945 году было не так-то просто. Ехали с тремя пересадками: Ростов-на-Дону, Баку, Тбилиси. Чтобы компостировать билет, приходилось часами стоять в очереди. Множество обездоленных людей, тени людей стояли в очередях. Всем, кто был угнан немцами на работы в Германию, велено вернуться туда, откуда они взяты, чтобы на месте чинить над ними суд и расправу, разоблачить их преступное бегство за границу в лагерь врага. Места в очереди за билетами брались с бою. «Ишь, шеи-то понаели, а теперь им билеты подавай», — кричала мне женщина, выпихивая меня из очереди. Я была предельно худа, она — беспредельно. Посадка в поезд при наличии билета грозила смертельной опасностью. Я ехала не умирать, а исследовать. Со мной студенты, за здоровье и жизнь которых я отвечаю. Девицы хоть куда. Мальчик болезненный и слабый. Одна из девиц — Померанцева, и мальчик Татаринов — теперь первоклассные ученые.
Все члены экспедиции Седова — исследователя Северного полюса — и он сам погибли из-за его непредусмотрительности. Он забыл взять примусные иголки.
Опасности, грозящие моим экспедициям, были того же масштаба, что и рискованность полярных исследований прошлых веков. Отсутствие весов для развешивания составных частей мушиного корма, электрических лампочек, примусов и примусных иголок и многого, многого другого могло сорвать весь безумный замысел. Бушующая стихия, покорять которую надлежало на пути к заветной цели, — экономические проблемы строящегося социализма. 1945, 1946 годы не в счет. Война создала разруху. Но и в конце пятидесятых годов нечего было и думать отправиться в экспедицию, и не в пустыню, а в город, будь то даже столица Союзной республики, не проиграв в воображении все бедственные ситуации.
Вокзальные бои предусмотрены. Меры избежать смертельной опасности приняты. Бутылки с девяностошестиградусным спиртом — важнейший ингредиент экспедиционного оборудования. Бутылка спирта — оплата наемного солдата. Он, носильщик вокзала, с боя возьмет место в вагоне.
В Баку победа, купленная дорогой ценой, оказалась частичной. Я лежала под потолком на третьей полке, той, что багажная, для лежания не предназначенная. Багажную полку напротив занимали два азербайджанца. Один из них сидел на краю полки. Ноги он протянул через проход, и его босые ступни оказались на моем животе. «Уберите ноги». Мне казалось, что он может устроиться как-то иначе. Обида страшная. «Нужна ты мне очень. Да мне деньги заплати, я с тобой не лягу!» — кричит он на весь вагон. «Обсуждение этого вопроса мы отложим до лучших времен, а пока что уберите ноги», — говорю я ему. Он повинуется. В немыслимой позе он режет дыню. Надо видеть, как он это делает! Отбор на протяжении сотен поколений только и мог создать точность и красоту его действий. Но не в красоте дело. Дыня зажата пятками его босых ног. Он орудует ножом. Ни ноги, ни руки его не прикасаются к мякоти дыни. Среди пыли и грязи то, что он будет есть, остается стерильным. Он протягивает на ноже ломоть дыни мне: «Ешь!» Мир.
Отправление поезда задерживалось. Я смотрю в окно, как завороженная. Никогда не забуду. Маленький, коренастый старик-азербайджанец, приседая под тяжестью своей ноши, фантастически изогнувшись под ее непосильным давлением, несет на спине огромный гипсовый бюст Сталина. Все: и дорога, и одежда старика, и его седины, и бюст вождя серовато-белое в слепящем свете бакинского солнца. Обладай я даром Репина, я написала бы этот вариант его «Бурлаков». Были бы не «Бурлаки на Волге», а «Сталинский бурлак». Не перо Гойи, не кисть Репина — сама жизнь шутила передо мной свои дьявольские шутки.
Один из пассажиров, узнав, что мы едем изучать плодовых мух, сказал: «Нашли тоже время...» «Представьте себе, самый сезон», — сказала я.
Популяции Кутаиси надлежало быть высокомутабильной. Частота возникновения мутаций оказалась низкой. Я решила, что я ошиблась, считая популяцию подразделенной на отдельные относительно изолированные очаги размножения. Кутаиси — город ураганов, И бушуют они как раз в сезон виноделия. Каждый винный завод — мушиный изолят, океанический остров. Высунуться за его пределы равносильно смерти. Отбор идет в пользу оседлых. Популяция Кутаиси — решила я — относится к типу изолированных. Низкая мутабильность — результат изоляции.
Шмальгаузен рвал и метал. Я должна прекратить исследования и представить докторскую диссертацию. Докторант, не представивший в срок диссертацию, бросает тень на руководителя. Но я не могла засесть за писанину. Поймите меня! Мне нужна большая популяция, суперпопуляция, подразделенная на боевые когорты, ведущие смертельный, хотя и бескровный бой друг с другом. Соревнование по наследственной пластичности ничем, никакими преградами, никакими ураганами ограничено быть не должно.
Какое счастье, что я не послушалась Шмальгаузена. Добывание докторской степени — вот, где таилась опасность для моей теории. 1946 год — последний год моих исследований, прерванных затем на десятилетие жизненными обстоятельствами и августовской сессией ВАСХНИЛ, когда лысенковщина одержала окончательную победу и генетика была ликвидирована.
Недаром няня, противопоставляя мой характер нежности моего брата — ангела небесного Симочки, говорила: «Раиска настырная».
Послушайся я Шмальгаузена — директора института, главы лаборатории и моего руководителя, — и не видать мне глобальных флуктуации мутабильности. Я знала — различия в пространстве существуют. В одних популяциях мутации возникают часто, в других — редко. В 1946 году я обнаружила различия во времени. Мои географические изыскания стали географо-историческими. Большая гигантская популяция — цель моих пламенных желаний — мухи Тирасполя, Молдавии — родины моих предков. Поблизости от Тирасполя в маленьком городке Бендеры в стену дома, где родился в 1876 году мой отец, вделана маленькая мраморная мемориальная доска. Я видела ее в 1962 году, когда вместе с моей младшей дочкой Машей, названной в честь убитой немцами тети Мусиньки, я снова посетила Молдавию. Но экспедиция к мухам организуется осенью, а до осени 1946 год изобиловал событиями.
Проведя новогоднюю ночь в поезде Москва — Ленинград, я прибыла в город, медленно оправлявшийся после блокады. Контраст между Москвой и Ленинградом потрясающий. Послевоенную Москву в июле 1945 года показывали иностранцам. В Ленинграде в январе 1946 года свалки мусора и нечистот загромождали каналы, расчищен только самый центр города, а канал Круштейна, огибающий великолепный когда-то, а теперь обшарпанный до предела дворец графа Бобринского, завален гигантскими остроконечными холмами отбросов. Дворцы перемежаются с руинами. Стены домов выщерблены, будто дома болели оспой: следы обстрелов. Одна из гигантских колонн Исаакиевского собора на стороне, глядящей на Конногвардейский бульвар, еще в семидесятые годы хранила шрам оспенной язвы.
В очереди за хлебом люди рассказывали о том, как они ели трупы людей, умерших на улице. Я не буду воспроизводить эти рассказы.
В Зоологическом институте Академии наук под руководством великого специалиста по систематике мух А.А. Штакельберга я начала исследования по эволюции крыла. Крыло насекомого — гениальное изобретение гениального авиастроителя. Моя детская мечта познавать законы эволюции сбылась. Изменчивость, отбор, различия между видами — все было перед моими глазами. Я измеряла крылья мух разных родов и видов, сопоставляла размеры крыльев с расположением жилок на крыловой пластине и была счастлива.
В августе 1946 года мы с Мариной Померанцевой, моей спутницей по прошлогодней экспедиции и с лаборанткой кафедры дарвинизма Софьей Львовной, пожилой женщиной, за глаза называемой Софочкой, уехали через Одессу в Тирасполь. Софочка задержалась в Одессе, где у нее были родственники. Мы с Мариной ехали в мягком вагоне поезда Одесса — Кишинев. В Кишиневе был съезд виноделов. В нашем купе оказался старичок-профессор, специалист по биохимии вина. «Имею честь быть знакомым с вашим всеми уважаемым батюшкой», — сказал он, когда я представилась. Он в курсе всех событий на генетическом фронте. Он читал статью А.Р. Жебрака в журнале Science и знал, что Жебрака судили общественным судом за эту статью. Он знал, что Жебрак — один из крупнейших генетиков-селекционеров, профессор Тимирязевской академии и академик Белорусской академии, не каялся, как того требовали во время этого издевательского фарса. Он прекрасно осведомлен о провалах всех без исключения сенсационных проектов Лысенко.
Мы дивно поужинали креветками и помидорами, купленными на базаре в Одессе. Старичок спал, а я, лежа на второй полке, пела. Сим обожал блатные песни и обучал меня им.
Отчего меня девчоночки не люблять,
Отчего мене ботиночки не куплять? —
пела я в полном самозабвении.
Манька рупь, да Катька два,
Ты бы, Любка, полтора,
Вот тебе шевровые ботинки.
Очень хочется мене жениться,
Твоим мужем стать мене хотиться.
Я фартовый Петька Клин,
Ты коса на глаз один,
Вот тебе прелестнейшая па-а-ра... —
заливалась я в полной уверенности, что стук колес и качка усыпили профессора.
А она ему в ответ:
Я тебе не пара,
Мой миленочек шофер,
А я его шмара.
Я не успела допеть про то, как
Измученный, истерзанный
Да Любкою косой,
Сидел Клин на толкучечке
Голодный и босой.
Вдруг видит — мимо шляется
Фартовый господин.
К нему в карман рученочку
Засунул Петька Клин.
Не прозвучало и то, как застукали Петьку и как затрясся он, как индюшечка, и как он пел в тюряге: «отчего меня девчоночки не люблять». Блатные мои рулады оборвались на ползвуке. Я глянула вниз и увидела старичка. Он не спал. Вытянув шею, — складки кожи натянулись до предела, — он с отвращением на лице слушал мое пение. Он едва попрощался утром, при расставании. Он был глубоко оскорблен за всеми уважаемого батюшку, имя которого профанировалось столь бесстыдно. Отцу я об этом, конечно, никогда ни гуту. Но однажды у отца был званый ужин, я рассказывала одному из гостей историю про старичка и цитировала, не пела, конечно, эту самую песню. И вдруг я увидела отца. Он слышал все. Мы с Симом недаром были его детьми. Слова песни доставили ему величайшее удовольствие. Сказать он не сказал — по лицу было видно.
Софочка — это продукт. Служить, по ее понятиям, — репрезентативным для подавляющего большинства совслужащих, включая рабочих и колхозников, — это получать те мизерные крохи, которые платит государство, и извлекать из предприятия максимальную выгоду, минимизируя до предела трудовые затраты. У нее не было на кафедре никаких обязанностей. Числилась она лаборантом. Я нанимала лаборанта и препаратора за свой счет. Платила деньги и давала талоны карточек. Софочка не ударяла палец о палец. Абраму Львовичу Зеликману, доценту кафедры, помогала усердная студентка. Он изучал преимущества низкой плодовитости в условиях голодания. Малюсенькие рачки — циклопы — были его объектом. Он работал с утра до ночи. Софочка не помогала и ему. Зельман Исаакович Берман, как и я, нанимал лаборанта за свой счет.
Может быть, вас удивляют имена сотрудников кафедры. Глава ее Шмальгаузен — немец. Все без исключения аспиранты и сотрудники кафедры — евреи.
Меня предостерегали против участия Софочки в экспедиции. Я надеялась на лучшее. Я предупредила ее, что лов мух производится далеко от лаборатории и что придется много ходить по неизвестно каким, скорее всего плохим, дорогам. Нужна соответствующая обувь. Обуви у нее нет. Я дала денег. Когда, погостив в Одессе, она с большим опозданием появилась в Тирасполе, работа была в полном разгаре. Идти ловить мух? У нее нет обуви. Да, она понимает. Деньги пришлось отдать родственникам. Сестра ее больна. И бутылку спирта, предназначенную для раздобывания билета, пришлось продать. Потому и опоздала. Она не делала ничего, паразитируя на экспедиционном бюджете. Настал день и час, когда терпение мое истощилось. Но для этого потребовались чрезвычайные события. Молдавия — страна прекрасных людей. Честность, услужливость, доброжелательство молдован — легендарны. Дом, где помещалась наша лаборатория, находился на перекрестке пяти дорог. Председатель колхоза — Паван — он такой урожай снимал, такую оросительную систему построил, что о нем в «Правде» писали, — дал нам этот дом. Он выписывал трудодни кухарке, которая варила корм мухам. Он сказал, что двери не запираются: надобности нет. О воровстве не слыхать. Мы снимали комнаты в соседнем селе, там мы только спали. Ели и работали в доме у пяти дорог. Я договорилась с супружеской четой молдован, что они будут приносить нам молоко. Кринки будут ставить на подоконник, а деньги мы будем класть в пустую кринку, возвращаемую им. Система работала безотказно. Но вот муж и жена пришли ко мне. «Где же деньги?» Деньги, чтобы платить за молоко, я дала Софочке. Ее пребыванию в составе экспедиции пришел конец. На что она рассчитывала? Уехать в подходящий момент, до того, как махинация раскроется, а потом обвинить меня и молочников во лжи. Очная ставка — великое дело.
Мы вернулись в Москву. Софочка принимала экспедиционное оборудование, взятое с кафедры. Кое-чего недоставало. Сломалась керосинка. Я оставила ее кухарке. Софочка грозила судом. Веселая жизнь. Тут она крупно проворовалась. Представила подложные документы, доказывающие, что кафедра потратила большую сумму денег на починку микроскопов, и прикарманила эти деньги. «Прогонят?» — сказал мне Зельман Исаакович Берман. «Не надейтесь. Прогонят всех, включая Шмальгаузена, а Софья Львовна останется». Фраза риторическая. Она означала: скорее прогонят Шмальгаузена, чем проворовавшегося лаборанта. Но оказалась она пророческой. Менее, чем через два года после того, как она прозвучала, все без исключения сотрудники кафедры дарвинизма были изгнаны, включая главу и организатора кафедры Шмальгаузена. Софочка осталась в неприкосновенности. Она одна. Это случилось в 1948 году. Конец драмы разыгрался без меня. Я переехала из Москвы в Ленинград в 1947 году и была изгнана с другой кафедры другого учебного заведения.
С воровством в Молдавии мне, увы, пришлось столкнуться. Тетя Мотя, украинка, варила корм мухам и нам. Когда продуктам, привезенным нами из Москвы, пришел конец, а он пришел много раньше, чем ему полагалось, и причина тому воровские повадки тети Моти, она покинула нас. И ее мораль, как и мораль молдован, легендарна. Только с противоположным знаком. Она ненавидела евреев. «Скоро мы будем их кровью лакировать наши крыши», — говорила она. Кухарка, которой я отдала сломанную керосинку, пришла ей на смену.
В Кишиневе мы были проездом. Разрушения намного превосходи ли все, виденное мною раньше. Коробки домов без крыш, без рам и стекол высились повсеместно.
На рынке, на прилавке фруктового ларька под тентом спал среди яблок младенец в очень застиранных, очень чистых пеленках. «Он продается?» Ответ по-румынски я поняла. Так же было бы и по-французски: Il dort.
В пригороде Кишинева — деревня деревней — в меня влюбился аист. Черно-белая лента свисала ниже пояса с широких полей моей белой соломенной шляпы. Расцветка аиста. Он перелетал с крыши на крышу, следуя за нами, и не сводил с меня глаз. Будь на мне год назад эта шляпа, и я прошла бы по красному ковру вместе с иностранцами, не встретив ни малейшего препятствия.
Сперва казалось, что мухи Тирасполя — именно то, что мне нужно. Среди диких самцов мутантов много. Желтые самцы попадаются с той же частотой, что в Умани девять лет назад. Но вот я стала изучать частоту возникновения мутаций. Она оказалась низкой. Раз мутанты встречаются среди диких мух, значит, частота возникновения только-только понизилась. Мутационный процесс нагнетал наследственное разнообразие в популяцию, и мы видим свежий след его прекратившейся, нет, снизившейся активности.
Мне следовало лететь в Умань. Марина была отправлена в Москву. Ее и так чуть было из университета не исключили за неявку на занятия в положенный срок. Я отправилась в Умань одна. Каким-то непостижимым образом удалось выхлопотать через правительство Молдавской республики самолет. Он дан персонально мне. Маршрут Кишинев — Киев. В Умани нет аэродрома.
Первый раз в жизни я увидела вблизи самолет. Двухместная стрекоза эта имела открытую в небо кабину. Тросики не толще моего пальца вертикально натянуты между верхней и нижней парами крыльев. Допотопная модель У-2. Казалось, взлетит эта стрекоза в воздух и — кряк! — развалится. Еще и сиденье сломано и ремней нет. Пилот, однако, что надо: Герой Советского Союза, летчик Пряхин. Катастрофы можно не бояться. Меня страшило другое. Лететь предстояло на высоте снежных шапок горных вер^ шин. Зимних вещей у меня не было. Я завернулась в мохнатое полотенце, надела все чулки, какие были с собой. «Товарищ Пряхин, мне не в Киев, мне в Умань нужно. Ведь не по рельсам ехать. Давайте полетим в Умань», — говорю я летчику. «Маршрут Кишинев — Киев, — говорит он, — не смею ослушаться». Взлетели. Оказалось, что морская болезнь, терзавшая меня в автобусах на пути из Симферополя в Никитский сад, особенно, когда шоссе начинало виться между гор, переносится на свежем воздухе гораздо легче. Содержимое желудка вырывается из вас в поднебесье с легкостью дыхания и рассеивается в атмосфере, не достигая топографической карты под вами. Смотреть надо вдаль. Ничто не должно качаться перед вашими глазами. Я было приспособилась, как вдруг Пряхин протягивает мне записку: «Куда посадить вас в Умани?» «К вокзалу», — написала я. Морская болезнь усилилась. У-2 называется еще кукурузником. Мы приземлились неподалеку от вокзала на кукурузном поле среди редких засохших стеблей.
Меня приютил Педагогический институт Умани. На его географическом факультете я устроилась со своим бинокуляром. Старший научный сотрудник Академии наук, дочь Берга. Географы оказывали мне царские почести. Меня приглашали послушать лекции, и преподаватели читали их для меня по-русски. Я чувствовала себя ужасно, а тут дело еще осложнилось. Я подыхала с голоду. Я послала телеграмму в Москву с просьбой продлить мне командировку и выслать деньги. И вот нет уже ни копейки, а ответ из Москвы не приходит. Не будь этих почестей, я пошла бы на рынок, продала бы одно из платьев и баста. У меня уже черно в глазах делалось, когда я решила все же идти на рынок и продать платье. С платьем под мышкой я пришла на почту, чтобы справиться, не пришли ли деньги. Деньги пришли. Честь спасена.
Что касается мушиных популяций, Умань ничем не отличалась от Тирасполя. Мутанты встречались среди диких самцов в точности с той же частотой, как и в 1937 году. Возникали они много реже. Мутабильность понизилась и здесь, и понижение произошло совсем недавно. Изменения мутабильности в популяциях мух Умани и Тирасполя произошли одновременно.
Исследовать мух, прибывших из Умани и Тирасполя, я могла на кафедре дарвинизма в Москве. Чтобы постигать законы инженерного изобретательства на примере мушиного крыла, я нуждалась в коллекции Зоологического музея в Ленинграде. Я ездила в Ленинград.
Эволюция крыла всех первоклассных летунов сопровождается упрощением сети жилок, оснащающих крыло. Крыло — парус, способный придать струе воздуха нужное направление. От паруса крыло отличается так же, как поэт от прозаика. Крыло — пропеллер, но во сто крат более виртуозный, чем создание рук человеческих. Задняя часть его гибких лопастей изгибается в полете по отношению к передней, сбрасывая воздух не назад, а вперед, чтобы он нес летуна к заветной цели. Нет ветра — он будет создан взмахами крыльев. Попутный ветер. Птицы и насекомые не отталкиваются от воздуха, они скользят в его струях, созданных взмахами крыльев. Жилки на крыле насекомого — залог прочности и гибкости. Разнообразие их сетей — красноречивое повествование о множестве инженерных средств достичь совершенства. Сети упрощаются, совершенствуясь.
Нить моей судьбы тем временем рвалась и запутывалась. Генетик на кафедре дарвинизма Московского университета, генетик в Институте эволюционной морфологии — это была я. Генетиков гнали из учреждений, специально для исследований по генетике предназначенных. Ю.Я. Керкис, изгнанный из Института генетики Академии наук, когда Лысенко заместил Вавилова, пристроился было на миг в Зоологический институт в Ленинграде, но изгнан и оттуда. Всемирно известный ученый, он добывал хлеб, работая директором овцеводческого совхоза в Таджикистане. А.А. Прокофьева-Бельговская, изгнанная из Академии, стала микробиологом.
Во время одного из моих посещений Зоологического музея в Ленинграде я попросила мое московское начальство продлить командировку. В ответ на письмо получаю телеграмму: вернуться, иначе отчислят. Я вернулась. Из университета меня отчислили.
В Институте эволюционной морфологии партийная организация потребовала, чтобы я отчиталась о своей работе по эволюционной морфологии животных. Мои популяционные исследования не соответствуют тематике института. Доклад по эволюционной морфологии крыла произвел впечатление. Меня не отчислили. Шмальгаузен был в отъезде. Все делалось за его спиной.
На Ломоносовские чтения Московского университета я ходила, чтобы слушать доклады на отделении математики и механики по проблеме машущего крыла. Техника не знает его и поныне. Расположение жилок на крыле первоклассных летунов — пчел и мух — может сослужить хорошую службу его конструкторам. Я написала статью и послала ее в «Известия Академии наук», где редактором оставалась красавица Надежда Исаевна Михельсон, не поколебленная в своем добром отношении ко мне портретистом Ленина. Статья не увидела свет. После разгрома генетики в 1948 году редакция вернула мне рукопись с мотивировкой: статья не может быть напечатана, так как работа сделана на объекте, не имеющем хозяйственного значения.
Объект Менделя, как известно, горох. Горох, а не какая-то там, совсем даже не вредная плодовая муха! Несомненная хозяйственная ценность его объекта не спасла покойного гения от ниспровержения. Где уж мне!
Надежду Исаевну из редакции журнала к тому времени, надо думать, турнули или принудили изменить профиль издания, как гласил официальный эвфемизм.
Зато другой моей статье, сделанной совместно с Мариной Померанцевой на кафедре дарвинизма Московского университета, повезло. Она появилась под занавес в последнем номере «Журнала общей биологии» перед тем, как его профиль был изменен, а главный редактор, академик Шмальгаузен изгнан из его редакции. Произошло это год спустя: появление моей статьи, разгром генетики, изгнание всех генетиков и меня в том числе со всех постов, официальная победа знахарства, коронование распутинщины. Николай Второй Распутина приближал в качестве целителя царевича Алексея, но министром здравоохранения не делал. Знахарство Лысенко было возведено в ранг государственной доктрины, а он сам сделан членом Правительства. Разгромом генетики знаменит 1948 год. А пока шел 1947-й.
Как бы ни бесился Шмальгаузен, что я не пишу докторскую диссертацию, как бы ни указывал на опасность изгнания за невыполнение производственного плана, — а в плане не истина, а труд, напрасный труд по оформлению машинописной книги, не предназначенной для печати, а годный только для бесконечной бюрократической процедуры, завершающейся получением степени доктора наук, — как бы ни советовали отец и друзья торопиться с получением степени (отец предвидел надвигающуюся катастрофу), писать диссертацию я не намеревалась.
Мухи, которых я изучала до тех пор, в сущности домашние животные, неразлучные спутники человека. Я хотела изучать настоящих дикарей, обитателей фруктовых лесов Ферганской долины. Мой путь лежал в Шахризябс. Шмальгаузен утвердил план. Противиться до конца Раискиной настырности он не мог. Во время одного из наших визитов к нему отец спросил его: «Она вас слушается?» «Когда я делаю то, что она хочет», — был ответ.
Ферганская долина — голубые кулисы гор, уходящие к горизонту, уменьшаясь, сменяя друг друга. Дикие мухи фруктовых лесов. Мне никогда не пришлось увидеть их.
Мой муж, Валентин Сергеевич Кирпичников, демобилизовался из армии и получил место в Рыбном институте, пардон — в Институте рыбного хозяйства Министерства пищевой промышленности РСФСР в Ленинграде. Я переехала в Ленинград. Я бы не переехала ни за что, так и жили бы в разных городах, если бы не два взаимоосложняющих обстоятельства. Моя старшая дочь Лиза была в проекте, и я лишилась жилплощади. Последнее означает, что меня вышвырнули из общежития на Малой Бронной. Случилось это еще в 1945 году, в то время как я изучала мух гигантских винных заводов Кутаиси. В мою комнату вселили демобилизованную из армии сотрудницу Академии, а мои вещи и книги вынесли в коридор. Храм Баграта спас меня от отчаяния. Тысячу лет он лежал § в развалинах. Горельефы с изображениями львов и виноградных листьев украшали когда-то его стены. Благородные камни порознь лежали в траве. Бог, лишившийся кровли, шептал мне на руинах своего храма слова утешения. Я снимала комнату артистов, уехавших на гастроли. Я судорожно держалась за Москву, за Институт эволюционной морфологии животных, отлично понимая, что в отношении работы меня в Ленинграде не ждет ничего хорошего. Но Лиза уже шевелилась, артисты вот-вот должны вернуться, бывший выдвиженец Лобашев, согнавший меня и Розу Андреевну Мазинг с кафедры, которой он заведовал, согласился взять меня обратно. Я переехала.
Достарыңызбен бөлісу: |