Марианна молча, холодно слушала, опустив глаза, и только иногда с видимым раздражением взглядывала на большие пальцы мужа, который опять начал крутить ими.
Высказав свою мысль, Родион Игнатьевич встал, раздражённый общим молчанием, и ушёл на свою половину.
Несколько минут в гостиной была тишина.
- Что же будет теперь? - спросила маленькая поэтесса.
- Сейчас центр военных операций, вероятно, будет перенесен на австрийский фронт, - сказал офицер, - и немцы, всё же ослабленные боями в Восточной Пруссии, не смогут оказать австрийцам надлежащей помощи. Тогда мы, смяв их, пойдём на Берлин через Прагу. Возможно, что сейчас начнутся самые кровопролитные бои. Как досадно, что приходится задержаться на несколько дней.
- Я понимаю в вас это отсутствие страха смерти. Когда я, хрупкая поэтесса, увидела в первый раз кровь на марле раненых, я почувствовала не страх, а какой-то удивительный подъём. Я почувствовала жажду участия в общей работе, причем мне захотелось самой грязной работы.
Она при этом с конфузливой краской на щеках взглядывала на офицера и на стоявших вокруг слушателей.
Марианна, накинув на худые плечи газ, затканный туманными цветами, сидела на диване и смотрела перед собой ушедшим в пространство взглядом, тем особенным взглядом, какой её друзья называли мистическим. Около неё на ковре, положив ей головы на колени, поместились две чёрненькие, восточного типа девушки. Марианна, машинально проводя рукой по их волосам, сказала:
- Отсутствие страха смерти и жажда самой чёрной и самой трудной работы сейчас естественны. Вид крови вернул нас к первоисточникам жизни, от которых мы слишком отошли. Кровь для нас символ воскресения, а жажда работы есть признак рождения в нас новой жизненной энергии.
- Как это верно! - сказала поэтесса, разговаривавшая с офицером. - Потом ещё... - торопливо прибавила она, - прежде я не выносила вида толпы, чувствовала перед ней страх и отвращение. Теперь же, когда я попадаю в толпу, я тоже чувствую какой-то необыкновенный подъём, желание идти вместе с толпой и чувствовать то же, что и она.
- Да, да, это верно, - послышались голоса с разных сторон.
- Когда я сейчас остаюсь одна, - продолжала поэтесса, - я чувствую гнетущую пустоту, мне хочется скорее на улицу, хочется ехать туда, где свершается это таинство обновления жизни, хочется испытать трудности, лишения.
К ней подошла разносившая чай горничная с бантиком в волосах и крахмальными крылышками фартучка на плечах. Она, опустив глаза, остановилась перед говорившими с подносом, на котором стояли тонкие фарфоровые чашки с крепким душистым чаем.
- Для вас поле сражения дало бы богатейший материал, а нас вы своим присутствием воодушевляли бы на безумные подвиги, - улыбаясь, сказал офицер и взял с подноса чашку, взглянув при этом на горничную. - Это очень знаменательно, что вы, служительница муз, теперь при виде крови чувствуете только подъём. Я получил письмо от своего приятеля, который пишет, что самые слабонервные юноши-аристократы, так же боявшиеся вида крови, как вы, - сказал он, учтиво поклонившись в сторону поэтессы, - теперь с наслаждением всаживают штык по трубку в живот противника. Нам нужен сейчас здоровый солдатский кулак и крепкий солдатский затылок, а не утончённый мозг профессора и скептицизм интеллигента.
- От скептицизма не осталось и следа, - сказало несколько голосов.
- Но как же мы, столько времени развивавшие в человеке высшие, тонкие чувства, как можем мы принять это пролитие крови и даже быть в этом участниками? - сказал писатель. Он вдохновенно простёр перед собой свои тонкие руки. Это показывало, что он не думает отрицать возможности участия в пролитии крови, а даст сейчас этому факту философское обоснование. - Мы можем принять это как неизбежность, как одну из тайн мира. Однако мы не должны убийство возводить в принцип, не должны делать его доблестью и новым законом жизни.
Но писатель здесь, так же как и у Лизы, не имел успеха. Его слишком женственная, слишком штатская фигура да ещё с длинными волосами (тогда как у офицеров были коротко остриженные волосы) вызывала у женщин неприятное, почти брезгливое чувство.
При его словах все неловко замолчали, избегая встречаться с ним глазами.
- Именно убийство нужно возвести в принцип, побольше огрубеть и поменьше анализировать, и тогда мы победим, - сказал офицер, презрительно пожав плечами и даже не взглянув на писателя.
- Верно, глубоко верно! - раздались голоса.
- Это огрубление ни в коем случае не будет опошлением души, - сказала Марианна, - а совсем наоборот.
- Да, да, - взволнованно проговорила одна из девушек, сидевших у ног Марианны. - Когда я пришла в лазарет, я почувствовала как бы новое рождение от тяжёлого труда. Кроме того, у меня совершенно не было стыда при виде мужского тела, а, наоборот, какие-то возвышенные и просветлённые чувства сестры к страдающим братьям.
- Этот труд потому так приятен нам, - казала Марианна, - что он является нашим покаянием. Мы искупаем грех нашего бездеятельного существования.
- А разве работу духа можно считать бездеятельностью? - сказал писатель.
- Сейчас нужна работа наших рук, наших мускулов, а не духа, - ответила Марианна, продолжая сидеть с устремлённым в пространство взглядом. - Когда перед нами была плоская серая действительность, мы бежали от жизни к смерти. Теперь же нам незачем умирать, потому что жизнь даёт нам возможность нового познания через их к р о в ь.
Марианна указала на упитанных офицеров, и все поняли, что Марианна остаётся жить и в жизни кружка начинается новая эра.
ХL
Рабочие не были взволнованы самсоновской катастрофой. Они прочли в газетах сообщение о гибели двух корпусов и сказали себе, что, значит, нужно считать вдвое и ждать новых наборов.
На заводы то и дело приезжали ораторы из меньшевиков, кадетов и призывали всех рабочих "на время войны забыть старые счёты с властью и встать на защиту родины, так как мы не можем сейчас идти против власти, занятой спасением родины. Мы должны искренно, с открытым сердцем двинуть свои силы ей на помощь, а после войны можно будет предъявить ей счёт. Иначе поражение России ослабит её мощь и замедлит развитие рабочего движения".
Эти голоса совершенно заглушили голоса тех немногих, которые были против всякого участия в войне. И все эти приезды меньшевистских и кадетских ораторов с речами, обращёнными к рабочим, как к равным, создали у многих повышенное настроение и даже патриотический подъём. Рабочие тоже ходили по городу с манифестациями, тем более что работа прерывалась этими шествиями и давала некоторое развлечение.
Но потом, когда мобилизация кончилась, процессии прекратились. Рабочие встали к станкам, большею частью как военнообязанные; союзы, вечерние школы и оставшиеся профессиональные журналы были закрыты, и точно в награду за хорошие слова, обращённые к рабочим, им прибавили работы.
Реакция уничтожила возможность организовываться и подавать голос рабочей массе. Единственная легальная большевистская газета "Правда" была закрыта. Сталин был в ссылке в Сибири, Ленин - за границей, в Кракове, и был арестован австрийским правительством.
Оставалась только одна легальная возможность подавать этот голос - думская трибуна, с которой была прочитана большевистская декларация против войны, отрицавшая всякую возможность единения пролетариата с царской властью.
Правительство принуждено было во имя соблюдения приличий и законности выслушать речи рабочих депутатов об угнетениях и насилии царской власти, о том, что "международная солидарность пролетариата найдёт средства для прекращения этой войны захватов".
Но это было последнее легальное выступление, и рабочим пришлось нелегально собираться и организовывать подпольные кружки.
Правительство искало путей к тому, чтобы ликвидировать в Думе большевистскую фракцию, и дело стояло только за тем, что не удалось поймать членов Думы с материалом, который дал бы возможность власти привлечь их к суду за предательство и измену.
Правительство знало, что прокламации, выпускаемые против войны и власти, "расстреливающей голодных рабочих и крестьян", распространяются при ближайшем участии большевистской фракции, но за неимением улик ограничивалось усиленной слежкой за большевиками и арестами рабочих. И всё-таки прокламации распространялись на фабриках и заводах и проникали в войска.
XLI Алексей Степанович, как обещал, зашёл к Митеньке Воейкову.
Они отправились в кружок. У него опять всю дорогу раздваивалось сознание.
"Что за возмутительное положение, - шёл и думал Митенька. - Надо бы ему сразу сказать, что меня совершенно не интересует кружковая работа, я признаю только индивидуальную..."
- Да, что же я не спросил. Говорил с мужиками о войне? Что они?
Алексей Степанович оглянулся назад и шепнул:
- Вы об этом всё-таки поосторожнее говорите на улице. Эта храбрость совсем ни к чему.
Свернули в глухой переулок, и только тогда Алексей Степанович продолжил беседу:
- Они было накинулись на меня за то, что я укрываюсь от войны, а я им доказал, что они подставляют шею капиталистам.
Вышли на набережную к церкви, где лежали выгруженные с баржи дрова и никого кругом не было.
- Читали, сколько народу положили в Восточной Пруссии? Сразу видно, что у нас за правительство. Такое поганой метлой надо гнать! Может, хоть это нашего мужичка раскачает.
- Да, удивительно инертный народ, - отозвался Митенька.
- Он привык под помещиком ходить да ворочать на него, так и готов весь век тянуть лямку.
- Да, да, - проговорил Митенька.
- Вот что, - сказал Алексей Степанович, - сейчас приходится наводить конспирацию. Запомните, что мы идём на именины. Там будут три студента: один сухой такой, бледный и серьёзный, - это Шнейдер; потом рыжий с веснушками, Чернов, он постоянно краснеет; а третий одет господчиком, но парень славный, Максом зовут. И потом две девушки - Маша и Сара. Маша, собственно, замужняя, - сказал он, почему-то покраснев. - Запомните имена... на всякий случай.
- А что, могут пожаловать и другие гости? - спросил Митенька, почувствовав удовольствие от того, что ему доверяют, раз ведут в нелегальное место.
- Как сказать, - ответил, пожав плечами, Алексей Степанович, - у нас уж такая привычка выработалась, чтобы всегда держаться начеку. Ведь попадёшь как раз тогда, когда об этом и не думаешь.
Он легко шёл в своих высоких сапогах, глядел вперёд и настороженно весь собирался, когда проходили мимо стоявших на тротуаре людей.
- Теперь я сверну направо и обойду этот квартал, а вы запомните номер дома и квартиру: Пятнадцатая линия, дом тридцать три, квартира семь. Идите туда один. Я раньше вас буду. Запомните?
Митенька хотел было достать записную книжку, но Алексей Степанович остановил его за руку и сказал:
- Никогда ничего не записывайте, всё держите в голове.
Квартира оказалась глубоко во дворе.
Это был обычный петербургский двор, узкий, как труба, меж высоких каменных домов, с раскрытыми окнами и сушившимся бельём на некоторых из них.
Митенька поднимался по лестнице, а сам всё твердил имена и боялся их перепутать. "Рыжий - Чернов, худощавый, бледный - Шнейдер, потом Макс и Маша с Сарой".
Митенька с бьющимся сердцем позвонил. Ему сейчас же открыл Алексей Степанович и по длинному коридору ввёл его в комнату, сказав присутствующим:
- Вот, прошу познакомиться, мой земляк и приятель, о котором я говорил. Мы с ним пешком вместе под стол ходили. - При этом он по своей привычке проводил рукой по рассыпающимся волосам.
В комнате мещанского типа, с занавесочками и геранью на окнах, было действительно похоже на именины: на столе в простенке между окнами стоял стол с самоваром и блюдо с пирожками. Но всему этому противоречил какой-то беспорядок в комнате, окурки на полу, табачный дым.
Несмотря на рекомендацию Алексея Степановича, Митеньку встретили несколько холодно, точно никто не хотел первым проявить по отношению к гостю чувство приветливости и радушия.
Только юноша с весёлым лицом, одетый в студенческий сюртук, первый протянул Митеньке руку и сказал:
- Милости прошу к нашему шалашу.
Митенька догадался, что это Макс.
За Максом кудрявая и смуглая девушка, похожая цветом лица и живостью на цыганку, по-видимому Сара, приветливо поздоровалась и сказала:
- А вы нас напугали стуком своей шашки... мы уж думали...
- Меня самого стесняют эти глупые доспехи, - сказал Митенька, почувствовав некоторую уверенность от свободного и приветливого тона девушки. Но эта уверенность быстро исчезла, так как другие почти ничем не отозвались на появление Митеньки.
Худощавый чёрный студент, с безразличным лицом, на котором никогда не появлялась улыбка, продолжал стоять у окна и просматривать книгу. Он как будто нехотя подал Митеньке свою сухую руку, едва взглянув на него острыми глазами, и сейчас же опять занялся перелистыванием страниц.
Митенька догадался, по описанию Алексея Степановича, что это Шнейдер.
Рыжий Чернов, в веснушках, в распахнутой тужурке, видимо, очень застенчивый и страдающий от этой застенчивости, тоже молча, весь покраснев при этом, подал Митеньке руку.
Маша была спокойная молодая женщина, с гладкой причёской, какую носят учительницы. На ней было синее платье с белым горошком, перехваченное поясом из той же материи. Но несмотря на внешнюю мягкость, в ней была какая-то прямота и жестокая властность, которые сказывались даже в мелочах. Она подошла к Шнейдеру, спокойно, но с видом, не допускающим никакого возражения, взяла у него из рук книгу и поставила её на полочку.
И когда она уходила в кухню и приносила оттуда на стол закуски, то делала это не как хозяйка, а как делает во время загородной прогулки наиболее энергичная и деловитая из всей компании женщина.
- Кто же у нас именинник сегодня? - спросил Алексей Степанович, утирая усы застенчивым жестом собранной в горсть руки.
Сара с веселой улыбкой повернула к нему кудрявую голову:
- Конечно, я!..
- Вы когда-нибудь до этого работали? - спросил вдруг Шнейдер, обращаясь к Митеньке.
Митенька, покраснев, сказал, что пока ещё не работал как следует, точно он пришёл сюда с определённой целью - работать по-настоящему.
Все в это время посмотрели на него, и от этого он ещё больше покраснел.
Его оставили в покое и уже не обращались к нему ни с какими вопросами.
- Наше положение сейчас очень трудное, - сказал Шнейдер, - мы остались без руководства. И сейчас почти бездействуем. Война многим свихнула мозги. Германские социалистические вожди почти сплошь оказались предателями. Наши тоже... Плеханов, я слышал, писал члену Думы меньшевику Бурьянову, что было бы крайне печально, если бы наши единомышленники помешали делу самообороны русского народа.
- Да, но ведь Плеханов всё-таки авторитет, - сказал Чернов, покраснев.
Шнейдер, прищурившись, остро взглянул на Чернова.
- Плеханов, который договаривался до созыва земского собора? Который ещё на втором съезде отказался от диктатуры пролетариата? Который боялся запачкаться, участвуя во власти, иначе говоря, отдавая власть буржуазии? Нет, нам таких авторитетов не надо.
- А ты думаешь, если немцы сюда придут, они будут заботиться о рабочем движении в тот момент, когда даже их вожди стали на сторону войны?
Шнейдер некоторое время не моргая смотрел на Чернова, красное веснушчатое лицо которого стало уже одного цвета с волосами.
- Высказывайся яснее. А лучше иди к своим единомышленникам.
Все притихли и смотрели на Чернова.
- Я и высказываюсь... А если я не прав, то разъясни и не запугивай своим тоном, - сказал обиженно Чернов.
- Что же я тебе буду разъяснять? Разве тебе не ясна наша платформа: никакой солидарности пролетариата с царским правительством и международная солидарность для установления диктатуры пролетариата?
- Да, но ведь этот пролетариат германский идёт против нас?
Шнейдер некоторое время смотрел молча на Чернова, как бы изучая его, потом сказал:
- Не пролетариат, а предатели, вроде твоих авторитетов, которых пролетариат скоро раскусит. Если мы будем так вихляться, то что же требовать от рабочих...
- Я не вихляюсь, а просто мне хотелось выяснить, чтобы никаких сомнений не было, - сказал Чернов, надувшись.
- Ну, не вихляешься, и слава богу. Кстати, что рабочие? - спросил Шнейдер.
- Все-таки самсоновский разгром немножко встряхнул мозги... - отозвался Алексей Степанович.
- Надо ближе держаться к товарищу Бадаеву, - сказал Шнейдер.
Он стал что-то говорить пониженным голосом. Митенька не знал, относится ли этот пониженный тон к нему, как к лицу, в котором ещё не уверены, или к тому, что кто-нибудь может услышать из-за стены; он не знал, вслушиваться ли в слова Шнейдера или скромно отойти.
- У интеллигенции заметно маленькое охлаждение, - сказал Макс. - Мой папаша, например, с тех пор как их "Речь" оштрафовали на пять тысяч и закрыли было совсем, меньше говорит о единении.
Митенька делал вид, что слушает, а сам думал о том, что его оскорбительно игнорируют. Он даже хотел встать и уйти. Хотя это показалось ему неудобным, но он всё-таки встал и, неловко попрощавшись и покраснев от весёлого, несколько насмешливого взгляда Сары, вышел, решив больше не приходить сюда. Он был уверен, что в кружок его не приняли, и это оскорбило его.
Но вместе с тем он почувствовал большое облегчение, что отделался от этой новой неожиданной повинности. Тем более что они проповедуют борьбу с властью путём насилия. А он хотя тоже против власти, но без применения насилия.
ХLII Маша Черняк по приезде из Москвы поступила на курсы и сблизилась с этим кружком, в котором работала Сара.
Дмитрий Черняк, муж Маши, отправился со своим полком не на фронт, а стоял в одном из тыловых провинциальных городов.
Маша не раз при воспоминании о муже, о первых годах тихой московской жизни с ним втихомолку плакала. Но в то же время чувствовала, что никакая сила не заставила бы её вернуться к этой ровной и беспечальной жизни. Что-то было изжито в её отношениях с мужем.
Здесь же новые люди будили в ней новую энергию, новые интересы. В Москве, когда она была при муже, она ничего не могла ему сказать такого, что было бы для него ново, неизвестно и нужно. Жила она мелкой, обывательской жизнью. Здесь же она являлась как бы центром, объединяющим их кружок. Ей доставляло большое удовольствие то, что Алексей Степанович жадно слушал и впитывал в себя всё, что она говорила, и ей искренно хотелось передать ему все свои знания и сделать из него культурного человека. Она с усилием обрывала в себе последние остатки привязанности к своим воспоминаниям, к мужу и была даже недовольна тем, что Черняк часто писал ей. Она на эти письма смотрела, как на тайную его цель удержать её.
Она себя оправдывала тем, что развёртывающиеся события требуют участия всех для перестройки жизни на новых началах.
ХLIII
Гибель армии Самсонова всё-таки дала свои результаты: был хоть отчасти "выполнен долг перед доблестной союзницей, прекрасной Францией".
Благодаря самсоновскому наступлению германское командование допустило крупную ошибку.
По плану Шлиффена, левый фланг германских войск должен был с минимальными силами оставаться на месте, а правый, усиленный насколько возможно, обойти французские заградительные крепости. Но верховное немецкое командование во главе с Мольтке не только не усилило правого крыла за счёт левого, а ещё сняло оттуда для отправки в Восточную Пруссию два корпуса (о чем его никто не просил). Благодаря этой переброске главнокомандующий французскими силами генерал Жоффр 23 августа имел возможность приостановить отступление своих армий. Он решил, что настало время для решительного манёвра, и 24 августа отдал приказ об общем наступлении.
Но вопреки его приказу сражение началось на день раньше атакой Шестой армии генерала Манури, которому подкрепления доставлялись из Парижа на городских такси. Торопливость Шестой армии открыла глаза немецкому командованию, и оно успело приготовиться к грозившей ему опасности.
Это знаменитое сражение на Марне продолжалось шесть дней и послужило началом отступления немцев и спасения Парижа, из которого правительство уже переехало было в Бордо.
Патриотически настроенная петербургская публика с восторгом встретила эту весть, так как возможность унижения Франции беспокоила её больше, чем собственная катастрофа в Восточной Пруссии.
Война, среди унылой российской тишины налетевшая неожиданным ураганом, разожгла любопытство и жажду сенсации. Нервы требовали известий всё более потрясающего характера. И первое время эта жажда находила полное удовлетворение в волнующих сообщениях о гибели армии Самсонова, о взятии Львова и о переезде французского правительства в Бордо.
Но Париж был спасён, разгромленные армии пополнили новой живой силой, армия Ренненкампфа отошла из Восточной Пруссии, потеряв все плоды своих первоначальных успехов, и началась полоса сравнительного спокойствия. Обыватель развёртывал утром газету с некоторым разочарованием, так как уже не находил на газетных полосах жирного шрифта, возвещающего о крупных блестящих победах или ужасных катастрофах, которых втайне хотели сердцА, если уж не было побед.
Та спешка и лихорадка, которые были вначале, когда люди спасались в безопасные места от призыва или захватывали освободившиеся благодаря призыву других, или же устраивались на новых выгодных военных должностях, - эта лихорадка тоже утихла: одни спаслись, другие устроились и вошли во вкус новой военной работы.
Общество вступило в новую полосу жизни, совершенно непохожую на прежнюю.
Русские правящие и буржуазные круги с торжеством говорили о взятии Львова и о с в о б о ж д е н и и Галиции, яркими красками рисуя будущее этой провинции. Издавна мечтавшие о соединении всего славянства под скипетром русского царя, они видели в присоединении Галиции начало осуществления своей мечты.
Идеологи этого соединения радовались за Галицию, указывая на то, что Германия и поющая под её дудку Австрия не смогут дать галичанам и полякам ничего, кроме внешней материальной культуры, построенной на внешних формах юридической законности, тогда как Россия может дать высшую культуру духа, основанную на высшей правде, преимущественно свойственной русской душе.
Генерал-губернатор Галиции, известный славянофил Бобринский, по своём назначении больше всего уделил внимания языку. В первые же дни своего пребывания он велел уничтожить резавшие глаз польские вывески, и, прикрывая их, на магазинах потянулись белые полотнища с напечатанными на них русскими словами: "Петроградский базар", "Киевская кофейня".
На приёме делегации, с президентом города Львова Рутковским во главе, произнёсшим речь на польском языке, Бобринский сказал:
- Нет более подъяремной Руси. Галиция искони коренная часть великой Руси. Здесь население русское, и управление должно быть основано на русских началах. Я буду здесь вводить русский язык, закон и строй. Поэтому на первых порах назначаю русских губернаторов, исправников и полицию. Сейм не подлежит созыву. Заседания городских дум запрещаются. До окончания войны будут закрыты общества, союзы и клубы. Предупреждаю, что за малейшую попытку противодействовать буду карать по всей строгости законов.
Русскими правящими кругами эта речь была признана достойным России ответом на бестактную выходку президента, очевидно, демонстративно намекнувшего на ту свободу языка, о которой было провозглашено в торжественном обращении верховного главнокомандующего к полякам.
Русские военные и некоторые члены Думы, побывавшие во Львове, с восхищением отзывались о мягкости нового генерал-губернатора, его работоспособности и справедливости. Но больше всего удивлялись и восхищались тем, что "дворец наместника", в котором поселился генерал-губернатор, остался в полной неприкосновенности. Все вещи были в полной сохранности, как будто его владелец только что выехал куда-нибудь в гости.
Причём прибавляли, что немцы, привыкшие везде грабить и ломать, вероятно, были бы ошеломлены при виде такой картины.
Достарыңызбен бөлісу: |