На следующий день мы отбыли в Москву, пролетая по пути над бескрайними русскими равнинами с их густыми лесами, далеко отстоящими одна от другой деревнями и одинокими хуторами с их темными, крытыми соломой крышами, которые сразу же после пересечения границы напомнили, что мы больше не в Германии, где крыши из красной черепицы ярко выделялись среди возделанных полей. После четырех часов полета мы достигли Москвы, морем домов напоминавшей Берлин или Лондон с воздуха. Вся делегация, включая Риббентропа, потрясенно смотрела через иллюминаторы. Наступил великий момент приземления на «далекую планету».
Что прежде всего поразило меня, едва я вышел из самолета, так это щит со словом «Москва», написанным по-французски, а рядом с ним флаг со свастикой в дружеском соприкосновении с флагом с [183] серпом и молотом. Перед ним стоял Потемкин, депутат народного комиссариата иностранных дел, чья фамилия, казалось, символически подчеркивала нереальность всей сцены. Он возглавлял делегацию официальных лиц, прибывших встретить нас. С ним были итальянский посол Россо, с которым я познакомился в Женеве, и немецкий посол фон Шуленбург. Мы поехали в Москву в русских машинах, очень удобных и похожих на американские бьюики. «Диктаторам, кажется, нравится великолепие широких дорог», — размышлял я, в то время как мы ехали в Москву по широкой, прямой как стрела автостраде. Окрестности этой дороги показались мне такими же блеклыми и удручающими, как те, что можно видеть теперь в берлинской части района Тиргартена — чье нынешнее состояние является прямым и, будем надеяться, последним последствием этого визита в Москву.
Вся делегация была размещена в немецком посольстве или в домах работников посольства. Торопливо перекусив, Риббентроп немедленно отправился на встречу с Молотовым в Кремль. Мы явно очень спешили. Я должен был бы поехать вместе с ним, но мой багаж, в котором находился полагавшийся по такому случаю даже в Москве темный костюм, задержался по пути с аэродрома.
Я воспользовался этой возможностью, чтобы погулять по Москве с женой моего хозяина, которая отлично говорила по-русски. Со своими большими широкими проспектами, площадями с церквями, переполненными трамваями, оживленными улицами, запруженными автомобильным и конным транспортом, город на первый взгляд поражал почти ошеломляющим сходством с другими большими европейскими [184] городами. Лишь присмотревшись пристальнее, я был поражен главным отличием. Жизнерадостное выражение на лицах людей, привычное для меня в толпе на улицах Берлина, Парижа или Лондона, казалось, отсутствовало здесь, в Москве. Люди смотрели прямо перед собой серьезно и почти отрешенно. Очень редко во время моей многочасовой прогулки по Москве мне встречалось улыбающееся лицо.
Как не было смеющихся лиц, так и не было ярких цветов в одежде москвичей, насколько мне показалось. Изредка попадались лишь белые головные уборы, которые вносили немного жизни в серость лиц и одежды. Хотя почти все были одеты чисто и аккуратно, едва ли кто-то шел в лохмотьях, однако серая пелена грусти и подавленности, казалось, окутывала все и всех. В отношении домов это впечатление было вызвано тем фактом, что их давно не красили и не чистили. Многие из них производили такое же впечатление, как район возле Шлезише Штацион в Берлине сразу же после первой мировой войны и революции 1918 года.
Несколько построенных по американскому образцу новых небоскребов, где размещались министерства, имели внушительный вид. Спустившись в знаменитое метро, я испытал такое же восхищение, какое высказывали все гости с Запада, побывавшие в Москве. Линия была не слишком длинной, но ее станции, украшенные мрамором, с хорошим освещением, удобство и чистота в сверхсовременных вагонах, великолепная вентиляция могли посрамить метро Берлина, Лондона, Парижа и Мадрида. Стоявшие рядом со мной москвичи смотрели на меня молча, безо всякого выражения на лицах. Как объяснила моя спутница, по одежде, особенно по моим [185] кожаным туфлям, они сразу же узнали во мне иностранца. Если бы на мне были мои белые легкие туфли, которые я носил в Нордернее, я был бы менее приметным, потому что обувь из серой и белой парусины, казалось, в то время была самой модной в Москве.
Я думал совершить капиталистический поступок в коммунистической столице, сделав кое-какие покупки, но в этом мне не повезло. В магазинах, на витринах которых было выставлено кое-что из товаров, ежедневная норма уже давно была продана. Даже до начала войны нехватка товаров здесь была такой острой, какой стала в Берлине во время войны, а моей спутнице отвечали русским эквивалентом фразы «У нас этого нет и не будет», ставшей привычной во всех берлинских магазинах к концу войны.
Когда я вернулся вечером в посольство, Риббентроп вернулся из Кремля. Энтузиазм в отношении Молотова и Сталина, который, похоже, присоединился к разговору позднее, буквально переполнял его. «Дела с русскими идут великолепно, — то и дело восклицал он за поспешным ужином. — Мы, несомненно, придем к соглашению еще до ночи».
Линия раздела сфер интересов России и Германии в Польше, ставшая такой знаменитой и обусловившая новый раздел этой страны, уже, судя по всему, обсуждалась на том послеобеденном заседании. Риббентроп направил по телефону из посольства запрос в Германию, спрашивая мнение Гитлера, согласится ли тот, если порты на Балтийском море Либау{6} и Виндау{7} отойдут к русской сфере [186] интересов. Через полчаса пришел утвердительный ответ Гитлера.
Сразу же после быстро проглоченного ужина Риббентроп помчался обратно в Кремль с Шуленбургом и доктором Гаусом, начальником юридического отдела. К моему сожалению, я не поехал с ними. Хильгер, переводчик с русского, тоже должен был составлять отчеты о переговорах. «Я не хочу, чтобы новое лицо вдруг появилось среди тех, кто уже принимает участие в переговорах», — объяснил Риббентроп. Я был немного расстроен, осознав, что задержка грузовика с багажом лишила меня возможности свести личное знакомство со Сталиным. С Молотовым я довольно близко познакомился, когда он приехал в Берлин в 1940 году на переговоры с Гитлером — по этому случаю я снова взялся за прежнюю работу, состоявшую в записи встреч. Но тем не менее я узнал о сути кремлевских разговоров, когда Риббентроп и его компания вновь появились в посольстве после окончания переговоров. Они пребывали в наилучшем расположении духа. При разборе отдельных пунктов дискуссии Риббентроп с восторгом сообщал любому, кто готов был слушать, о Сталине и о «людях с сильными лицами», которые работают с ним. Казалось, он особенно радовался договоренностям об отошедших к Германии и России сферах интересов в Восточной Европе, подробности которых еще некоторое время держали в секрете. Той же ночью я бросил взгляд на этот секретный протокол относительно этих территорий, подписанный Риббентропом и Молотовым. Вводные фразы, чрезвычайно зловещие в свете существовавшего в тот момент политического положения, гласили: «В случае территориальной и политической переориентации... « [187] Предусматривалось, что прибалтийские государства Финляндия, Эстония и Латвия отойдут к российской сфере интересов. Что касалось «территории польского государства», то демаркационная линия должна была проходить примерно по течению рек Нарев, Висла и Сан. Вопрос о том, будет ли существовать независимое польское государство, обе стороны должны были решить позднее. «В отношении Юго-Восточной Европы» я прочел: «Советская Россия заявляет о своем интересе к Бессарабии. Германия, со своей стороны, выражает полное отсутствие политического интереса к этим территориям».
Намерения двух договаривающихся сторон едва ли могли быть выражены более определенно. Я понял, что мы правильно провозглашали наш тост прощания с миром в Кенигсберге.
Затем Риббентроп и его спутники восторженно описывали небольшой импровизированный праздник, который Сталин устроил после подписания этого соглашения. Как «добрый отец семейства», Сталин лично позаботился о своих гостях. По русскому обычаю, тосты следовали один за другим. Сталин предложил выпить за здоровье Гитлера со словами: «Я знаю, как сильно народ Германии любит своего фюрера. Поэтому я хотел бы выпить за его здоровье».
Мне было также интересно услышать, что скажут те, кто присутствовал на переговорах о замечаниях Сталина насчет самых насущных вопросов. «Англия виновата во всем», — таков был, естественно, припев Риббентропа. Сталин согласился и добавил некоторые замечания о слабости Англии, хотя, сказал он, какой бы слабой ни была Англия, она будет сражаться жестко и упорно. Сталин, казалось, [188] оценивал силу Франции выше, чем Риббентроп. В отношении Италии Сталин задал вопрос, не присоединили ли итальянцы Албанию с некоторым прицелом на Грецию. Насчет Японии Сталин был очень неразговорчив. Когда Риббентроп предложил посредничество Германии, Сталин не отклонил предложение, но сказал в своей прямолинейной манере: «Я знаю азиатов лучше. С ними иной раз нужно обходиться сурово».
Имея возможность так близко наблюдать за заключением договора с Россией, я с особым интересом прочел в истории войны Черчилля о заявлении, которое сделал ему Сталин в августе 1942 года. У русских, сказал Сталин, сложилось впечатление, что англичане и французы не имели намерения вступать в войну, если бы совершилось нападение на Польшу, скорее, они надеялись испугать Гитлера единым фронтом Великобритании, Франции и России. Русские, однако, были уверены, что Гитлер не позволит себя испугать. Черчилль цитирует это заявление в связи с длившимися неделю переговорами, которые англо-французская миссия проводила в Москве, пытаясь вовлечь Россию в «дипломатический фронт» против Германии. Мы не видели членов миссии в Москве во время нашего пребывания там, хотя в то время они находились в Москве. Они уехали с пустыми руками.
«Обе договаривающиеся стороны будут воздерживаться от любого акта применения силы, любого агрессивного действия, любого нападения друг на друга», — говорилось в статье I «Пакта о ненападении между Германией и Союзом Советских Социалистических Республик», должным образом подписанного Молотовым и Риббентропом, который тот, [189] сияя от радости, демонстрировал ранним утром в посольстве.
Мы отбыли в Берлин в час дня 24 августа, проведя в Москве лишь двадцать четыре часа. Риббентроп, несомненно, установил рекорд скорости в дипломатии, даже по современным стандартам. К их удивлению, в этом раунде дипломатического соревнования Гитлер и Сталин поставили шах и мат Англии и Франции.
Перед отъездом из Москвы я пошел посмотреть на Красную площадь и Мавзолей Ленина. Русские крестьяне в длинной очереди терпеливо ждали перед Мавзолеем, чтобы увидеть мумифицированного предшественника Сталина в его стеклянном гробу. По своему поведению и выражению лиц эти русские были похожи на набожных паломников. «В простом русском народе, — сказал мне один работник посольства, — не уважают того, кто был в Москве и не видел Ленина».
Величественная Кремлевская стена производила незабываемое впечатление, как и сам Кремль с его многочисленными башнями с большими красными звездами, которые светились в темноте — я видел это накануне вечером.
Наша делегация была такой многочисленной, что для этой поездки потребовалось два самолета «кондор». Один должен был доставить Риббентропа прямо к Гитлеру в Берхтесгаден, тогда как второй летел в Берлин. Так как я был единственным «туристом» — не выполнявшим на тот момент никаких обязанностей и все же присутствовавшим, — я получил место во втором самолете, взлетавшем через час после первого. Я подумал, что этот интервал в один час, соблюдавшийся, когда мы останавливались в [190] Кенигсберге и спокойно ждали отлета самолета Риббентропа, сохранится и на этот раз, но второй самолет взлетел сразу же за первым. За годы работы среди высокопоставленных персон Европы меня часто фотографировали, и я всегда жалел, что нет никакой фотографии, запечатлевшей тот момент, когда я стоял на земле, глупо глядя вслед моему улетающему самолету.
Во время краткого визита в ресторан при аэродроме я узнал, что оба «кондора» имели боевую броню. За последние несколько дней напряженность между Германией и Польшей настолько усилилась, что машины «Люфтганзы» часто попадали под обстрел польских зенитных батарей. «Железнодорожное сообщение с Рейхом было приостановлено сегодня», — сказал мне один из свидетелей, когда я спросил о поездах. Я поспешил в Бюро воздушных сообщений. «Как можно быстрее бегите на другой конец поля. Запасная машина вот-вот отправится в Берлин без пассажиров». Я понесся рысью, жестами отчаянно показывая летчикам, уже запустившим двигатель, чтобы они меня подождали. Я с облегчением увидел, что винты машины стали вращаться медленнее. Открылась маленькая дверца в хвосте «Ju-52», радист помог мне подняться в самолет, и я рухнул на ближайшее сиденье. Мы сразу же взлетели.
«Можно взглянуть на Ваш пропуск?» — сказал пилот. — В такое время лишняя предосторожность не помешает». Он тоже упомянул о польских обстрелах. «Мы не такие важные, как те другие, — сказал он, имея в виду Риббентропа и его делегацию. — У нас нет боевой брони, но мы пролетим подальше над Балтикой, где поляки нас не достанут, если только не погонятся за нами на истребителях и не заставят нас [191] приземлиться». Из предосторожности я подготовил свои документы для уничтожения. Я должен был быть уверен, что они не попадут в руки поляков в случае вынужденной посадки. Но ничего такого не случилось, я приземлился в Берлине через полчаса после Риббентропа. Ему пришлось сменить маршрут на Берлин, потому что сам Гитлер направлялся туда. Весь этот эпизод показал мне, насколько в действительности близка была война между Польшей и Германией.
За время моего пребывания в Москве один из коллег сопровождал британского посла в Берхтесгаден. Гендерсон вручил Гитлеру персональное письмо от Чемберлена. Премьер-министр писал между прочим: «Очевидно, известие о германо-советском соглашении воспринято в некоторых кругах в Берлине как показатель того, что вмешательство Великобритании в польские дела больше не является обстоятельством, с которым приходится считаться. Большей ошибки нельзя было бы допустить. Какой бы характер не носило германо-советское соглашение, оно не может изменить обязательств Великобритании в отношении Польши, о которых правительство Его Величества неоднократно и открыто заявляло публично и которые намерено соблюдать».
К этому предостережению Чемберлен добавил такие слова: «Высказывалось мнение, что если бы правительство Его Величества заняло более определенную позицию в 1914 году, можно было бы избежать большой катастрофы. Верно или неверно такое предположение, но правительство Его Величества [192] убеждено, что на этот раз не будет такого трагического неправильного понимания ситуации».
Это было сказано достаточно откровенно; но Чемберлен, болезненно переживавший разочарование после ввода Гитлером войск в Прагу, выразился еще более ясно и определенно: «Если возникнет необходимость, правительство Его Величества полно решимости и готово использовать все вооруженные силы, которые имеются в его распоряжении, и невозможно предвидеть, каким будет конец однажды начатых военных действий. Было бы опасной иллюзией думать, что если война начнется, то закончится быстро, даже если будет достигнут успех на одном из нескольких фронтов, на которых придется биться».
Чемберлен дополнил это ясное и недвусмысленное предупреждение предложением начать дружественные переговоры и прекратить антипольскую пропагандистскую кампанию. Он предположил также, что немедленно должны начаться прямые переговоры между Германией и Польшей: «Ввиду тяжких последствий для человечества, которые могут последовать в результате действий их руководства, я надеюсь, Ваше превосходительство, Вы взвесите с величайшей осмотрительностью доводы, приведенные мною».
Я нашел английский текст этого письма на своем письменном столе, вернувшись из Москвы.
В своем ответе Гитлер выдвинул яростные обвинения против Польши. Он сослался на предложения Германии относительно Данцига и «коридора» и в заключение высказал резкую критику в отношении Англии: «Безоговорочные гарантии, которые Англия дала Польше, обязуясь при любых обстоятельствах [193] прийти на помощь этой стране в любом конфликте, независимо от его причин, может быть понято в Польше только как поощрение к немедленному началу террора против полутора миллионов немцев, проживающих там». Жестокости, терпеть которые не может такая великая держава, как германский Рейх, нарушение обязательств относительно свободного города Данцига, экономическое удушение — такими были основные пункты письма Гитлера, который сделал вывод: «Таким образом, я должен сообщить Вашему превосходительству, что если будут осуществлены объявленные (Англией) военные меры, я немедленно отдам приказ о мобилизации германского вермахта».
На следующее утро, 25 августа, меня вызвали в Канцелярию, чтобы я перевел для Гитлера некоторые особенно резкие отрывки из заявлений, сделанных Чемберленом и Галифаксом в обеих палатах Парламента. «Я не намерен скрывать от Палаты, — сказал Чемберлен в Палате общин, — что это сообщение (о советско-германском Пакте о ненападении) явилось для правительства неожиданностью, и неожиданностью очень неприятной». «В Берлине, — продолжал он, — эту весть приветствовали с чрезвычайным цинизмом как большую дипломатическую победу, которая устраняет какую-либо опасность войны, так как Франция и мы сами, по всей видимости, не собираемся выполнять свои обязательства по отношению к Польше. Мы сочли своим первейшим долгом разрушить подобные опасные иллюзии». Заявление Галифакса в Палате лордов было легко переводить, так как оно почти полностью совпадало с заявлением Чемберлена. Эти высказывания заставили Гитлера задуматься, но он ничего не сказал. [194]
Когда примерно в час пополудни британский посол прибыл по вызову в Канцелярию, я заметил, что письмо Чемберлена и его заявление в Палате общин произвели на Гитлера определенное впечатление. Гитлер был сравнительно спокоен и сказал Гендерсону, что подумал о последних словах, сказанных в Берхтесгадене о взаимопонимании между Англией и Германией, и хотел бы сделать окончательное предложение относительно англо-германского урегулирования. Он сослался на заявления Чемберлена и Галифакса, которые я перевел для него утром, и пришел при этом в некоторое возбуждение. Приведя длинный перечень обвинений в адрес поляков, в том числе стрельбу по гражданскому самолету, он воскликнул: «Македонским условиям на нашей восточной границе необходимо положить конец!» При любых обстоятельствах проблему Данцига и вопрос о «коридоре», сказал он, следует урегулировать.
«Вчера в Палате общин ваш премьер-министр произнес речь, которая ни в коей мере не меняет отношения Германии. Единственным результатом этой речи может стать кровопролитная и непредсказуемая война между Германией и Англией. Но на этот раз Германии не придется сражаться на два фронта, так как соглашение с Россией является безоговорочным и представляет долгосрочное изменение в немецкой внешней политике».
В заключение своей обвинительной речи он произнес фразу, представляющую особый интерес в свете последующих событий: «Россия и Германия никогда больше не поднимут оружие друг против друга».
Затем последовало его знаменитое предложение гарантии незыблемости Британской империи и даже [195] предложение оказать помощь «в любой части света, где такая помощь может понадобиться». Ограничения в вооружении, гарантии западных границ и другие темы стали завершением этого удивительного предложения. Ничего больше не говорилось о польском вопросе, за исключением того, что Гитлер заявил: «Германско-польская проблема должна быть решена и будет решена».
Предложения, содержавшиеся в этой беседе, были извлечены из моего отчета, и я в тот же день должен был вручить их Гендерсону в посольстве Великобритании. По предложению Гитлера посол на следующее утро, 26 августа, отправил их в Англию специальным немецким самолетом.
Вскоре после визита британского посла появился Аттолико. Гитлер уже написал Муссолини, намекая, что, вероятно, он будет вынужден вскоре выступить против Польши и что он надеется на «понимание Италии». Ответа дуче он ожидал с нескрываемым нетерпением и был чрезвычайно разочарован, когда Аттолико сказал ему, что хотя инструкции для него отправлены из Рима, но он их еще не получил. Гитлер так хотел побыстрее получить ответ, что послал Риббентропа позвонить Чиано. Судя по всему, ему очень нужно было заручиться «пониманием» Муссолини, прежде чем предпринять серьезные шаги против Польши. Риббентроп вернулся быстро, так как ему не удалось дозвониться до Чиано. Аттолико отпустили с холодной вежливостью.
Вскоре после этого ожидался визит французского посла, поэтому я остался в кабинете Гитлера. Таким образом, я стал свидетелем того, какое впечатление произвело на него известие о только что заключенном официальном пакте о взаимопомощи [196] между Англией и Польшей. Я имел возможность прочесть, бросив взгляд из-за его плеча, отчет, присланный из отдела прессы, а потом наблюдал, как он мрачно сидел за своим столом, пока не объявили о приходе французского посла Кулондра.
Кулондр был преемником Франсуа-Понсе, которого перевели в Рим вскоре после Мюнхенской конференции. Нового французского посла я знал более десяти лет; он был главой отдела внешней торговли министерства иностранных дел Франции, и, следовательно, сидел напротив меня на бесчисленных заседаниях во время длительных франко-германских торговых переговоров. В ходе этих переговоров элегантный, темноволосый француз-южанин всегда поражал меня как «человек доброй воли», осмотрительно и умело заботившийся о защите интересов своей страны и в то же время умевший смотреть за пределы Франции. Я был рад, что он приехал в Германию в качестве посла не только потому, что очень высоко ценил его, но и потому, что знал по опыту о его таланте дипломата, столь необходимом для предотвращения катастрофы в тот критический период с 1938 по 1939 год.
Как и год назад, во времена Судетского кризиса, когда я был поражен государственной мудростью и большим дипломатическим мастерством Франсуа-Понсе, так и теперь его преемник Кулондр в том остром разговоре 25 августа 1939 года противостоял Гитлеру. Фюрер сделал такое же заявление, как Гендерсону четырьмя часами раньше. Он гневно обрушился на поляков, чьи провокации описывал как невыносимые. Даже угроза войны с Англией и Францией не заставят его, сказал он, отказаться от защиты интересов Германии. Он будет особенно сожалеть, [197] если Франция и Германия будут втянуты в войну, так как после его официального отказа от претензий на Эльзас и Лотарингию между двумя соседями не было конфликтных вопросов. Свое заявление Гендерсону Гитлер подтвердил письменно, а в данном случае удовлетворился тем, что попросил Кулондра лично передать его мнение Даладье.
В разговоре с Кулондром он разгорячился, только когда заговорил о поляках, и выразил глубокое сожаление, упомянув о возможности войны между Германией и Францией. Тогда у меня сложилось впечатление, что он механически повторял то, что сказал Гендерсону, а мысли его блуждали далеко. Было очевидно, что он хочет побыстрее закончить деловую встречу.
Однако, когда он уже приподнялся со стула, давая понять, что разговор закончен, Кулондр не позволил так просто отделаться от себя. Он очень многозначительно попросил разрешения сразу же дать ответ на некоторые заявления Гитлера. Как и Франсуа-Понсе, он говорил убедительно. Его заключительные слова я потом часто вспоминал: «В такой критической ситуации, как эта, герр Рейхсканцлер, непонимание между странами является самым страшным. Следовательно, чтобы прояснить суть дела, я даю Вам честное слово французского офицера, что французская армия будет сражаться на стороне Польши, если эта страна подвергнется нападению». Затем, повысив голос, продолжал:
«Но я также могу дать Вам мое честное слово, что французское правительство готово сделать все возможное для сохранения мира и стать посредником в вопросах урегулирования в Варшаве».
«Почему же тогда Вы дали Польше карт-бланш [198] действовать по ее разумению?» — сердито парировал Гитлер.
Не успел Кулондр ответить, как Гитлер вскочил и бросился в новую атаку против Польши. «Мне больно сознавать необходимость вступления в войну против Франции, но это решение не зависит от меня», — сказал он и протянул руку Кулондру, заканчивая разговор. С французским послом он едва ли поговорил полчаса.
Достарыңызбен бөлісу: |