Мы вернулись в Берлин ночным поездом, и на следующее утро я поехал на машине в Каринхалле по указанию Гитлера, чтобы дать Герингу отчет о встрече в Берхтесгадене до прибытия Галифакса. Я не скрывал, насколько плохо идут дела, и выразил опасение, что Галифакс вернется в Англию с очень плохим мнением о шансах достижения соглашения с Германией. Геринг выслушал меня очень внимательно, но не сделал никаких комментариев.
Из беседы Геринга с Галифаксом во второй половине того же дня я понял, что он, должно быть, получил от Гитлера четкие инструкции. Он касался тех же самых вопросов, что и Гитлер, но с неизмеримо большей дипломатичностью. Он оставался очень спокойным, даже в вопросе об Австрии, и обсуждал все темы так, будто решения, которые ищет Германия, неизбежны и неоспоримы. «Ни при каких обстоятельствах мы не применим силу», — успокаивающе говорил он. По этому вопросу он, казалось, тоже получил намек то ли от Гитлера, то ли от Нейрата, потому что добавил: «В этом не будет никакой надобности».
Все можно было бы вполне хорошо уладить путем переговоров. Из последующих разговоров я понял, что фактически это было глубокое внутреннее убеждение Геринга, и оно постоянно проявлялось в [101] его разговорах с Галифаксом. Мы знаем из дневника Чемберлена, что Галифакс вернулся с благоприятными впечатлениями, и я убежден, что это было в основном обусловлено его беседой с Герингом в Каринхалле.
Гитлер сдержал слово в 1937 году — сюрпризов не было. Но он провел подготовку — и военную, и политическую — для грядущих событий. За этим годом мира последовал год, когда Германия находилась на волосок от мировой войны.
Глава четвертая.
1938 г.
Уже с самого начала 1938 года стало ясно, несмотря на то, что сказал Гитлер в 1937 году, что период сюрпризов еще не закончился. Сначала в феврале возник внутриполитический кризис, в ходе которого Нейрат был смещен и заменен Риббентропом в министерстве иностранных дел. Затем ввод немецких войск в Австрию и, наконец, Чешский кризис в сентябре, когда в течение многих дней Европа стояла на краю пропасти под угрозой войны.
Государственный визит Гитлера к Муссолини в первой половине мая среди всех этих бурь показался передышкой, словно бабье лето в преддверии зимы, напомнив мне торжества 1936 и 1937 годов. Муссолини в моем присутствии пригласил Гитлера нанести этот визит, находясь под впечатлением от великолепно организованного приема, оказанного ему в Германии. То, что это приглашение было бы таким сердечным, если бы аншлюс являлся уже свершившимся фактом, казалось мне сомнительным ввиду того, как категорично Муссолини покачал головой, когда Геринг прощупывал его по этому вопросу в [103] апреле 1937 года. С тех пор при мне эта тема больше не упоминалась в беседах с Муссолини.
Только перед самым вводом войск в Австрию Гитлер послал принца Филиппа Гесского, зятя короля Италии, с письмом к итальянскому диктатору, в котором излагал мотивы своего поступка. «Бледный, но решительный принц Гесский отбыл рано утром самолетом на встречу с Муссолини», — стало затем почти рутинной шуткой в министерстве иностранных дел, когда бы Гитлер ни направлял посланца сообщить Муссолини в последний момент о каком-либо новом потрясающем действии, о котором он принял решение. Однажды я был отозван из отпуска, потому что бюро переводов не успевало закончить перевод на итальянский, чтобы Муссолини как можно быстрее получил документ. В конце концов для таких срочных случаев мне пришлось найти годного к полетам переводчика с итальянского, который мог бы переводить письма Гитлера во время полета, как я сам переводил его мирный план между Берлином и Лондоном.
Несмотря на намек Геринга, Муссолини был некоторым образом удивлен, но проглотил «свершившийся факт» аншлюса с хорошей миной и уверил Гитлера, что понимает необходимость этого шага. «Дуче, я никогда не забуду этого», — телеграфировал Гитлер в ответ. И держал свое слово до 1945 года. Если кто-нибудь из его окружения хотя бы вскользь высказывался против Муссолини лично, Гитлер всегда упоминал о его поведении по поводу аншлюса. Из этого я сделал вывод, что Гитлер рассматривал «возвращение Австрии домой» в рейх как большой риск в его внешней политике. Только облегчение, которое принесло ему то, что Италия не изменила [104] своего отношения к Германии, может, по-моему, объяснить его неизменную благодарность. Более тесные отношения между Италией и Англией, установившиеся после аншлюса, показали, что Гитлер был прав в своих опасениях, что Италия может отвернуться от Германии в сторону европейского антинацистского фронта. Это сближение в такой степени поощрялось Чемберленом, что Иден в знак протеста подал в отставку и был заменен Галифаксом. 16 апреля это привело к целому ряду соглашений между двумя странами, важнейшим из которых являлось признание Великобританией аннексии Абиссинии. Теперь нам известно, что вскоре после бурной встречи Гитлера с австрийским канцлером Шушнигом Чиано рассказывал лорду Перту (британскому послу в Риме), что он дал указание Гранди (итальянскому послу в Лондоне) ускорить начало переговоров в предвидении «возможных будущих событий».
Таким был «второй» план немецкого государственного визита в Италию, полностью скрытый от широкой публики.
Все работники министерства иностранных дел, включенные в делегацию, проводили много времени у портных, примеряя свою «адмиральскую» униформу, фасон которой был одобрен фрау фон Риббентроп. В действительности эта униформа выглядела не более помпезно, чем традиционная форма, которую носили французские или британские дипломаты в официальной обстановке. Но в республиканской Германии мы, официальные лица министерства иностранных дел, как и американцы, привыкли носить смокинги.
В этой униформе я и отправился 2 мая в Италию [105] вместе с Гитлером и Риббентропом. Наша делегация, состоявшая примерно из пятисот человек, путешествовала в трех специальных поездах. В этом «вторжении в Италию», как некоторые из нас его называли, приняли участие половина членов правительства, большинство партийных лидеров, известные журналисты, жены министров, включая фрау фон Риббентроп. У каждого из нас было купе, в котором висели наготове несколько униформ. Кроме моего «адмиральского» обмундирования, я взял с собой полную форму военно-воздушных сил на случай, если придется работать только для одного Геринга.
Начальник по протоколу заранее расписал нам, какой костюм следует надевать в определенный час дня. На протяжении всего путешествия от одного итальянского города до другого нам приходилось постоянно менять форму на гражданскую одежду, потом на смокинги, затем на другую униформу с саблей или кинжалом в зависимости от ситуации, так что наши купе походили на актерские гримуборные. Самым изнурительным было надевание и стаскивание тяжелых сапог для верховой езды. «Никогда не думал, что придется путешествовать по Италии в гардеробе», — заметил один из моих коллег. «Вы неправильно надели ремень», — сказал один из адъютантов Гитлера, на которого я наткнулся на платформе.
На каждой украшенной станции вплоть до Лейпцига, где нас застала ночь, нас приветствовали толпы, восторженно кричавшие «Хайль!»
Цветы и знамена приветствовали нас и на станции Бреннер, где платформа была покрыта ковром, вдоль края которого выстроились формирования итальянской армии и фашистской партии. Пока наш [106] поезд замедлял ход, звучали национальные гимны, и герцог Пистойя, представитель короля Италии, в сопровождении большой делегации в роскошных мундирах подошел к поезду, чтобы встретить нас. Во время нашего путешествия по Южному Тиролю жители приходили на станции посмотреть на нас, но вели себя довольно спокойно. Не было фашистских приветствий, и едва ли можно было заметить взмах одинокого носового платка или какое-либо другое приветствие. Эти великолепные немцы Южного Тироля выглядели задумчивыми и серьезными. Мне казалось, на их лицах я читаю беспокойный вопрос: «Не собираетесь ли вы предать нас в Риме?» Когда мы подъехали к Бользано, атмосфера отрешенной меланхолии вдруг развеялась, и на всем остатке пути до Рима нас приветствовали с безудержным энтузиазмом.
В Рим приехали вечером. Король Виктор Эммануил и Муссолини с главами государства и партии и сопровождающие их лица встретили нас на железнодорожном вокзале, специально построенном для этого случая. В город мы въехали в карете, запряженной четверкой лошадей, и я подумал, когда нас встречал принц Колонна, губернатор Рима, возле древних городских ворот: «Теперь я сам сижу в сказочной карете, которой так восхищался в прошлом году на коронации в Лондоне». Мимо огромных фонтанов с иллюминацией мы двинулись древним триумфальным путем римлян. Муссолини расширил его, чтобы получилась настоящая Виа Триумфалис вдоль подножия Палатинского холма. До самой арки императора Константина бесчисленные огни освещали дорогу так ярко, что было светло как днем. По обе стороны дороги в специальных металлических [107] контейнерах сверкало пламя, ярко освещавшее пилоны, стяги и радостные толпы людей. Гитлер должен был расположиться в «Ройял Паласе». Мы, младшие, к счастью, смогли сойти со сцены и разместиться в «Гранд Отеле», где итальянское гостеприимство простиралось до такой степени, что во всех комнатах поставили замечательные корзины с фруктами и бутылки граппы.
Программа, представлявшая редкое сочетание хорошего вкуса и роскоши, не разочаровала нас. В Неаполе состоялся морской парад, где с крейсера «Юлий Цезарь» я видел, как одновременно сотня подводных лодок{5} погрузилась в воду и через несколько минут с точностью часового механизма дала залп. Я пользовался свободой, чтобы насладиться зрелищем, так как Гитлер, Муссолини, король и наиболее важные персоны находились на крейсере «Кавур».
Торжественное представление «Аиды» в театре Сан-Карло в тот вечер казалось почти скучным и обыденным, а музыка Верди серой и слабой по сравнению с фантастическими сценами, бравурными звуками и красками предыдущих дней.
Лишь один человек был не рад этому вечеру — несчастный начальник протокольной службы фон Бюлов-Шванте. Этот неудачник рекомендовал Гитлеру присутствовать на вечере без головного убора в вечернем костюме, чтобы пройти мимо почетного караула при выходе из театра, тогда как король Италии великолепно выглядел в полной униформе. Гитлер был вне себя, и Бюлов-Шванте лишился работы.
На этой неделе дворцовых приемов, официальных банкетов и других церемониальных мероприятий, [100] следовавших непрерывной чередой, мне пришлось переводить сравнительно мало. Хотя мы привезли с собой двоих специалистов по итальянскому языку, праздничная программа практически не оставляла времени для настоящих дискуссий или переговоров. Я уже заметил это во время визита Муссолини в Германию, и позднее у меня сложилось впечатление, что это было характерно для всех встреч диктаторов. Главной трудностью для меня и всех остальных была постоянная смена униформы. К концу поездки любой из нас мог бы получить работу в каком-нибудь среднего уровня мюзик-холле в качестве артиста жанра быстрого переодевания. Очень изнурительной была также необходимость по десять-двенадцать часов в день сохранять подобающее случаю торжественное, величественное или радостное выражение лица. При прохождении помпезных процессий по густонаселенным итальянским городам мы находились перед глазами внимательной публики, а на приемах элита критически поглядывала на «варваров с севера».
Основной причиной, почему для меня как для переводчика наступила легкая пора, было то, что Муссолини и граф Чиано явно старались избежать любой серьезной политической дискуссии — хотя Гитлер и особенно Риббентроп постоянно стремились к ней. Программа была специально построена таким образом, что не осталось времени для серьезной беседы, но даже во время различных светских встреч, на которых Гитлер и Риббентроп были всегда готовы для дискуссий, Муссолини и Чиано вполне явно давали понять, что сами они не готовы. Это впечатление подтвердилось, оставив позади все сомнения, когда мы передали Чиано договор об итало-германском [109] союзе — несмотря на все красивые речи, мы еще не стали официальными союзниками. Гитлер, несомненно, рассматривал этот договор как жизненно необходимый для своих планов безоговорочно привязать к себе Италию. Несколько дней спустя Чиано передал нам «проект договора с поправками». Этот документ оказался совершенно бессмысленным, а пустота его приравнивалась к полному отказу. В краткой беседе у Риббентропа с Чиано был на этот счет ожесточенный спор — гротескный контраст тому, что представлялось миру на публичных подмостках. Основными чертами характера Риббентропа были настойчивость и упрямство, с помощью которых он и пытался пробить себе дорогу. Впоследствии я часто наблюдал, как долго он придерживается этой линии поведения, без оглядки на тактичность или вежливость, что доводило противоположную сторону до полного изнеможения. Он испробовал эту тактику на Чиано, но безуспешно. «Солидарность, существующая между нашими двумя правительствами, — сказал Чиано с улыбкой, показавшейся мне саркастической, — в течение этих дней была выказана так явно, что формальный договор о союзе является излишним». В то время я сделал из этих слов вывод, что итальянцы, несомненно, переживали потрясение от австрийского аншлюса и в особенности от гитлеровских методов его осуществления и что взоры их все еще были устремлены на Запад. Но внешне, однако, это никак не проявлялось.
«Моим неколебимым желанием и завещанием немецкому народу является то, что граница в виде Альп, возведенная самой природой, провидением и историей между нами и Италией, будет рассматриваться [110] как навеки нерушимая», — сказал Гитлер, обращаясь к Муссолини, поднимая тост на официальном банкете. Он также без сомнения заметил, что австрийская афера все еще вызывает неловкость, и хотел этой гарантией нерушимости границы ослабить беспокойство итальянцев, которые с марта имели могущественную Германию в качестве непосредственного соседа. Это был единственный политический результат в вихре празднеств.
* * *
21 мая я переводил на бурной встрече Риббентропа и сэра Невила Гендерсона, на которой обсуждался чехословацкий вопрос. «Вы действовали за моей спиной, посол, и спрашивали генерала Кейтеля о передвижениях немецких войск близ чехословацкой границы, — яростно обращался Риббентроп к Гендерсону, который сидел напротив него в историческом кабинете Бисмарка на Вильгельмштрассе. — Я постараюсь, чтобы в будущем Вы не получали никакой информации о военных делах». «Я доложу об этом моему правительству, — ответил Гендерсон с необычной теплотой. — Из Вашего замечания я могу лишь сделать вывод, что заявление, которое сделал мне генерал Кейтель, было неверным».
Причина такого волнения заключалась в возрастающем напряжении в Судетской области, для которой проживавшие там немцы требовали автономии в составе Чехословакии. Ситуация на территории Судет ухудшалась день ото дня, инцидентов становилось все больше, они должным образом эксплуатировались и преувеличивались немецкой прессой. За границей ходило много слухов, что германские [111] войска скапливаются на чехословацкой границе, готовые войти на территорию Судет, как это было сделано в марте в Австрии. На самом деле такие слухи были или чистейшей выдумкой, или распространялись самими чехами по политическим причинам. Гендерсон спросил об этом Кейтеля и получил резко отрицательный ответ.
Уже давно между Кейтелем и Риббентропом существовала сильная личная антипатия, и это, естественно, способствовало раздражению Риббентропа против Гендерсона. Кроме того, Риббентроп вообще недолюбливал англичан с того времени, как был послом в Лондоне, где не раз получал отпор в ответ на свое наглое поведение. Теперь он срывал злость на Гендерсоне, который был утонченным англичанином старой школы и порой терялся, сталкиваясь с грубостью нашего министра иностранных дел,
Риббентроп исходил злостью из-за чехов. Когда по поводу смерти двух судетских немцев Гендерсон успокаивающе заметил, что было бы хуже, если бы сотни тысяч людей погибли на войне, Риббентроп театрально заявил, что каждый немец готов умереть за свою страну. Эти реплики с обеих сторон в той беседе говорят гораздо больше, чем длинное описание о царившей атмосфере напряженности и раздражения.
Гендерсон зашел даже настолько далеко, что высказал совершенно неприкрытое предупреждение. Он напомнил Риббентропу, что Франция имеет обязательства перед Чехословакией. «Британское правительство, — сказал он, — не может гарантировать, что не вступит в конфликт, который может разразиться».
«Если в результате начнется всеобщая война, со значением ответил Риббентроп, — это будет агрессивная война, спровоцированная Францией, и Германия будет сражаться, как сражалась в 1914 году».
В тот день, 21 мая, Гендерсон дважды виделся с Риббентропом и каждый раз говорил одинаково напористо, в действительности почти угрожающе. В следующее воскресенье он передал специальное личное предупреждение Галифакса, который привлек внимание к опасности какой-либо поспешности, которая легко могла бы привести ко всеобщей войне, способной повлечь за собой разрушение европейской цивилизации.
Судя по всему, англичане привлекли очень тяжелую артиллерию. В то время это было весьма неуместно. Я знал из надежного источника, что на самом деле не было ни слова правды в обвинениях против Германии. Когда я услышал, как британский посол с такой горячностью обращается к Риббентропу, я поверил, что он убежден в том, что Гитлер готовит удар против Чехословакии и что этим объясняется возбуждение Риббентропа. Из мемуаров Гендерсона мы теперь знаем, что британский военный атташе и его помощник после проведения усиленных расследований в Саксонии и Силезии доложили, что нет никаких признаков необычных перемещений войск и что другие военные атташе пришли к такому же выводу. Я до сих пор не понимаю, почему при этих обстоятельствах он встал на позицию силы. Из бесчисленного количества других примеров я знаю, что он не был агитатором и, конечно, всегда старался разъяснить разногласия и [113] сохранить мир. Я могу только предположить, что с самого начала разговора его смутили именно нападки Риббентропа. Более того, я замечал и до и после, что способ Гендерсона излагать идеи своего правительства в типичной манере западноевропейских дипломатов и все его поведение, отличавшее безупречного английского джентльмена, всегда раздражали и Гитлера, и Риббентропа, которые терпеть не могли «утонченных людей». Насколько я могу припомнить, только раз Гитлер проявил открытость и дружелюбие по отношению к Гендерсону. Это было в 1937 году на партийном съезде, когда Гитлер предположил, что присутствие дипломатического корпуса во всей его мощи, особенно представителей великих держав, было обеспечено благодаря британскому послу. Во всех остальных случаях при виде Гендерсона у Гитлера, казалось, возникало чувство антагонизма.
Этот антагонизм особенно поразил меня во время беседы в Канцелярии в начале марта 1938 года, в ходе которой Гендерсон сделал от имени своего правительства очень важное замечание относительно колониального вопроса. Если бы оно получило развитие, Германия обрела бы колониальные территории в Центральной Африке. Предложение состояло в том, чтобы объединить европейские владения в Центральной Африке, а затем распределить их заново; Германия при этом получала свою долю. И снова именно манера изложения послом этого проекта вызвала сильное раздражение у Гитлера.
Вместо того чтобы выступить с сенсационным заявлением, что Германии предлагают территории в Центральной Африке в качестве колоний, Гендерсон [114] начал с ряда оговорок. Он сказал, что британское правительство еще не обсуждало его предложение во всех подробностях с правительствами тех стран, которых это касается, и не достигло каких-либо определенных соглашений в этом плане, поэтому данный шаг является совершенно неофициальным. Как посол Великобритании он хотел удостовериться, какой будет реакция немецкого правительства. Усугубляя ситуацию, он упомянул также, что передача колониальных территорий предполагает некоторые условия. Например, спросил, будет ли немецкое правительство придерживаться условий Соглашения по Конго относительно запрещения военного обучения туземцев, строительства фортификационных сооружений, а также соблюдения определенных гуманитарных принципов в обращении с туземцами.
Когда Гендерсон закончил свое весьма пространное изложение, Гитлер не выказал ни малейшего интереса, сказав, что нет никакой спешки в колониальном вопросе. Но его досада проявилась во взволнованных ответах на другие замечания Гендерсона. Австрийский вопрос остро стоял в то время — всего несколько дней спустя германские войска вошли в Австрию, а судетская проблема активно дебатировалась в немецкой прессе. Гендерсон выразил отношение британского правительства, как и Галифакс позднее, сказав, что по обоим вопросам возможны изменения, но только если они произойдут мирным путем.
В ответной речи Гитлер дал выход своей ярости, но не обрушился лично на Гендерсона, как сделал это Риббентроп 21 мая в уже приводившемся [115] разговоре. Он раздраженно заявил, что лишь небольшой процент австрийцев поддерживает Шушнига, и если Англия вмешается в «семейные немецкие дела», которые ее не касаются, то Германия будет сражаться. Гитлер пространно и с большим негодованием углубился в эту тему о «вмешательстве Англии в дела, которые ее не касаются». Он употребил особенно жесткие выражения в своих высказываниях против прессы и религиозных кругов Англии за их вмешательство в диспут немецкой церкви. Продолжая говорить, он приходил во все большее волнение, как будто долго сдерживаемая неприязнь к Англии вдруг хлынула, словно прорвавшись сквозь шлюзы. Касаясь судетского вопроса, он особенно яростно обрушился на чехословацко-советский договор, выпалив, что европейские страны совершили преступление, пустив Россию в Центральную Европу.
Имея все это в виду, я вполне мог представить себе, какой гнев вызвал у Гитлера отчет Риббентропа о его разговоре с британским послом 21 мая и о высказанном в ходе разговора предупреждении. После той встречи Риббентроп сразу же улетел в Мюнхен. На следующий день, в воскресенье 22 мая, было получено личное предупреждение Галифакса. Барометр определенно указывал на шторм.
Более того, учитывая предполагаемую концентрацию германских войск на границе, чехи произвели 20 мая частичную мобилизацию, и когда Германия ничего не предприняла, мировая пресса торжествующе заявила, что немецкий диктатор отступил. Достаточно лишь показать ему свое противостояние, как сделали это чехи, писали газеты, чтобы заставить его [116] образумиться. И нарочно нельзя было придумать лучшего способа привести Гитлера в бешенство. Открыто обвинить диктатора в слабости — это меньше всего могло бы заставить его образумиться, особенно если, как в том случае, дело касалось чистого вымысла. Последствия не замедлили сказаться.
Летом моя переводческая активность резко пошла на убыль. Тон немецкой прессы в отношении Чехословакии становился все более яростным. Я дважды работал с Герингом — в форме военно-воздушных сил, потому что речь шла о чисто военно-воздушных делах. Первый случай представился, когда приехал с визитом Бальбо, итальянский министр авиации, второй по случаю приезда генерала Вюилемена, возглавлявшего французские военно-воздушные силы, который прибыл в Германию с группой французских летчиков по приглашению Геринга. Из-за моей униформы итальянцы всегда обращались ко мне как к «Colonello» (полковник). Французские офицеры произвели очень хорошее впечатление на всех немцев, с которыми встречались, и я отметил, какой большой эффект оказало на них состояние немецкого авиационного вооружения. Французы навестили Геринга в Каринхалле. «Что будет делать Франция, — спросил Геринг Вюилемена, — если между Германией и Чехословакией разразится война?» Вюилемен без промедления ответил: «Франция сдержит слово».
На обратном пути из Каринхалле, как написано в мемуарах Франсуа-Понсе, генерал сказал французскому [117] послу: «Если, как Вы считаете, в конце сентября начнется война, то через две недели у Франции не останется ни одного самолета».
В начале сентября я снова находился при исполнении обязанностей на партийном съезде. Зарубежные страны были представлены еще больше, чем в предыдущем году. Посол Великобритании, который на последнем съезде пробыл в Нюрнберге лишь два дня, теперь оставался почти до конца, а среди британских гостей были лорды Стэмп, Клайв, Холленден, Брокет и Макгоуен, а также Норман Хальберт. Франция и другие страны были представлены не менее внушительно. В разговорах, которые мне довелось переводить, я уловил с каждым днем возраставшее напряжение, преобладавшее в Европе в сентябре 1938 года. Мне редко приходилось так много переводить о войне и угрозе войны, как в те дни. Примечательно, что одним из тех, кто рассматривал ситуацию с наибольшим беспокойством, был посол Испании, который открыто выражал свои опасения, что в случае войны французское правительство при поддержке испанских левых свергнет режим Франко.
Достарыңызбен бөлісу: |