Становление европейской науки



бет16/47
Дата20.06.2016
өлшемі3.34 Mb.
#149892
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   47


202

типичный логический круг, изводящий философию эпохи и напоминающий положение кантовской «вещи в себе» в ребусе Якоби: без нее нельзя войти в философию Канта, с нею нельзя там оставаться; соответственно: без любви нельзя войти в брак, с нею входить туда неприлично; так свершалась, говоря словами Фуко, «великая конфискация сексуальной этики семейной моралью» 213. Конфискации подлежало решительно всё, что не отвечало требованиям новой эпистемы; нищий, «Божий человек», распевающий псалмы под странноприимным небом Средневековья, оказался вдруг «бездельником» в измерениях рациональной тарификации; в самом начале века 100 тысячный Париж насчитывал свыше 30 тысяч таких уже «бездельников», переходящих отныне в распоряжение лейтенанта полиции с правом использования их на принудительных работах. Еще один призрак Средневековья: рыцарь, борющийся со злом. Теперь это рыцарь минус рыцарские «химеры», некий рационально дезинфицированный Дон-Кихот, у которого конфисковали прежнее безрассудное



213 M. Foucault, L’histoire de la folie à l’âge classique, op. cit., p. 104. Ничего удивительного, что и эта медаль обнаружила в скором времени свою обратную сторону. «Французы, – как свидетельствует об этом 55-е из «Персидских писем» Монтескье, – почти никогда не говорят публично о своих женах; причина кроется в том, что они боятся говорить о них в присутствии людей, которые знают их лучше, чем они сами… Муж, захотевший бы единолично обладать своей женой, выглядел бы неким нарушителем радостей общественной жизни, безумцем, возжелавшим бы наслаждаться солнечным светом, не разделяя свою радость с другими людьми» (Montesquieu, Lettres persanes, Paris, 1964, p. 98-99). Ничто не дискредитировало Людовика XVI больше, чем его слабость любить свою жену и не иметь никаких любовниц. «Эта слабость, – говорит Луи Блан в своей «Истории французской революции», – сделала его посмешищем толпы, и именно порядочность его нравов навлекла на него презрение знати.» Сюда: Franklin, La vie privée d’autrefois. L’Enfant, Paris, 1895, p. 2-30.

203

«безумие» – жертвовать жизнью во имя веры, и в которого вложили новое рассудочное «безумие» – быть невольником чудовищно воспаленной чести; Средние века хохотали бы над братской могилой четырех тысяч сумасбродов, убитых на дуэли только за время царствования Людовика XIII; теперь хохотали над сумасбродным идальго из Ламанчи. В «дуэлянтах» были добиты последние реминисценции рыцарских времен; наследником оказался «некто» просто gentleman. Характерен этот переход от прежней noblesse d’épée к новой noblesse de robe и уже к esprit bourgeois на фоне широковещательной кампании против феномена «героизма»;214 роль катализатора выпала здесь идеологии Пор-Рояля и вообще янсенистски ориентированных кругов; по существу, ни к чему другому и не сводился пафос французского морализма XVII века, как к разрушению фигуры «героя» (хотя бы в ближайшем корнелевском исполнении) путем недозволенных приемов спонтанно психоаналитического выслеживания. Плебейской идеологии через считанные десятилетия оставалось занять опустевшее место и сделать последние выводы, сколь бы невыносимыми ни показались они «зачинщикам» – скажем, герцогу Ларошфуко, которому и в дурном сне не приснилось бы, что он всего лишь «работает» на грядущего «женевского гражданина». Аббат Жак Эспри в 1678 году мог уже из вполне «теологических» соображений вменять себе в достоинство развенчание прежней веры человека в собственную imago героя и полубога; спустя столетие аббат Галиани внушает своей конфидентке новую мораль du monde: «Зачем быть героиней, если плохо при этом себя чувствуешь? Если добродетель не делает нас счастливыми – на кой черт она? Я вам советую: имейте столько добродетели, сколько ее нужно для вашего удовольствия и удобств, – и



214 Сюда: Paul Bénichou, Morales du grand siècle, Paris, 1948, глава «La démolition du héros», p. 155-180.

204

никакого героизма, прошу вас» 215. В этой морали уже неприкрыто явлен новый буржуазный этос; дворянство, лишенное рыцарски-трансцендентного начала и сведенное к легкомысленно светскому кодексу чести, оказалось весьма удобным вакуумом для самоопределения «деловых» людей; с XVII века оно фигурирует уже в прейскуранте цен; скупка земель и браки с наследницами аристократических фамилий – довольно типичное явление в финансовых и коммерческих кругах Англии, Франции, Голландии и Германии. Со всем этим шлифовка «форм» достигает фантастических результатов; утраченное être могло компенсироваться только филигранной техникой paraître, и Европа впервые вступает на нелегкие стези «воспитания чувств», где чувствам предстояло перевоспитываться решительно во всем, прежде всего по части естественности и непосредственности. Век одержим экзотикой и косметикой; появляются парики и шлейфы: с 1672 года выходит первый журнал мод и светских сплетен «Mercure galant»; Восток снова пленит душу небылицами; Карл II во время войны с Францией серьезно подумывает о том, чтобы заменить при дворе французские фасоны персидским костюмом; ремесленники осваивают китайскую и японскую технику покрытия лаком и окраски тканей; в моде китайские портреты (Рембрандт копирует их); Роберт Бойль сравнивает китайцев и индусов с греками и римлянами; в 1687 году выходит в свет латинский перевод «Аналект» Конфуция; спустя десять лет иезуиты публикуют сенсационный труд: Confucius, Sinarum Philosophus; о Франсуа Ламот Левайе шла молва, что ему стоило больших усилий не закричать во всю грудь: «Sancte Confuci, ora pro nobis!» (Святой Конфуций, молись за нас!); в 1701 году публикуется французский перевод «Тысячи и одной ночи» 216. Антропология века не идет дальше внешних манер; человек – это animal in aliqua re elegantissimum, элегантнейшее животное, умеющее



215 Correspondance inèdite de l’abbè Galiani, t. 2, Paris, 1818, p. 115-16.

216 Сюда: G. N. Clark, The Seventeenth Century, op. cit., p. XIV-XVI. Paul Hazard, La crise de la conscience européenne. 1680-1715, Paris, 1935, p. 21-24.

205


быть элегантным, не больше; таков посильный вклад Франции в общеевропейский культурный баланс. Элегантность граничит здесь с умопомрачением; король, снимающий шляпу даже перед горничными,217 задает тон; понятно, что это обязывало горничных к чудесам; Тэн приводит мнение Курье о том, что горничная XVII века умела изъясняться лучше современных академиков 218. Всё служит слову, а слово служит изяществу; итальянцы Сократи, Росси и Кавалли, приглашенные в Париж Мазарини и положившие начало французской опере, раздувают до гротеска присущую эпохе тенденцию подчинения музыки тексту; Кречмар прямо характеризует французскую оперу как «орудие политической пропаганды» 219. В поэзии: «enfin Malherbe vint» – «наконец пришел Малерб» и поверг гармонию к ногам рассудка, как об этом поведал миру восхищенный Буало. Речь идет не о художественном гении великих французских поэтов XVII века – кто бы стал оспаривать значимость Расина? – но позволительно спросить и о другом: что заставляло греческих и римских героев Расина вести себя на сцене так, чтобы их поведение не стало предметом сплетен в придворных кругах? и что же это было такое – изысканный, учтивый и обольстительный Ахилл? В конце концов, «Ахилл в перчатках» и был художественной нормой века, ничуть не менее своеобразной, чем «артиллерия», которой обстреливали друг друга у Мильтона восставшие и верноподданные ангелы. Будущий упрек Стендаля в адрес Ришелье220 расширится до адреса

217 Saint-Simon, Mémoires, t. 2, Moscou, éd. du Progrès, 1976, p. 220.

218 H. Taine, Philosophie de l’art, op. cit., p. 90. Речь идет, конечно, о французских академиках.

219 Г. Кречмар, История оперы, ук. соч., с. 152.

220 «Все просвещенные люди знают, какой вред принес Ришелье литературе основанием Французской Академии. Этот величайший из деспотов изобрел десяток других еще столь же сильных средств, чтобы лишить французов древней галльской энергии и скрыть под цветами цепи, которые он на них наложил». Стендаль, Расин и Шекспир, Собр. соч. в 15 тт., т. 7, М., 1959, с. 110-11.

206


века, заменившего, по словам Буало, хор античной трагедии скрипкой, а саму музыку техническими возможностями инструментов 221. Что и говорить о музыке или поэзии, если даже «ведущий» теолог века и прославленный стилист, Боссюэ, может позволить себе, говоря о Боге, такой «реверанс»: «Поскольку Бог оказал нам честь сотворить нас по образу своему…» и т. д 222. Характерная особенность: с французского XVII века европейская душа впервые оказывается в зависимости от будущей оптики психоанализа; евангельское «ищите да обрящете» прочитывается уже в рефрене недвусмысленной подоплеки: «ищите… женщину», и госпожа де Севинье, вполне смущенная неожиданной набожностью расиновской «Эсфири», может уже подобрать для этого классически фрейдистское толкование: «Расин любит Бога, как он прежде любил своих любовниц». Знаменателен этот социокультурный метаморфоз внебрачной женской судьбы – от средневековой «дамы сердца» через эрудированную либертинку XVII-XVIII вв. до… героинь Стриндберга и Золя; отметим всё же, что эффект в ряде случаев превзошел ожидания. То, о чем еще

221 Характернейшая тенденция музыкальной культуры Барокко от Габриели и Монтеверди до Генриха Шютца. См. F. Blume. Barock. In: Epochen der Musikgeschichte 3. Aufl., Kassel, 1977, S. 199. Как тут не вспомнить рычание Бетховена в связи с его скрипичным концертом, на который «технически» пожаловался один знаменитый скрипач: «Полагает он, что я о его несчастной скрипчонке забочусь, когда дух говорит во мне»!

222 «puisque Dieu nous a fait l’honneur de nous créer à son image etc». Bossuet, Sermons choisis, Paris, 1879, p. 173-74. Каким-то инфантильным лепетом в этом смысле кажутся все аргументы «научного атеизма» на фоне одной-единственной кокетливой реплики г-жи де Севинье: «Comment peut on aimer Dieu quand on n’en entend pas bien parler?» (Как можно любить Бога, когда не услышишь от Него ни одного изысканного выражения?). Ну чем же не «дезонтологический контраргумент»! Малерб на смертном одре успел-таки перебить исповедника, неуклюже перечисляющего ему загробные льготы: «Довольно! Оставим это! Ваш дурной стиль внушает мне отвращение!»

207


в XIII веке мечтал Роджер Бэкон, что тщетно силился претворить в жизнь Пико де ла Мирандола в конце XV-го, – творческая корпорация умов, – оказалось под силу женщинам XVII века; достаточно было лишь простой социологизации инстинкта сводничества, чтобы достойные мужи могли преодолевать свою разобщенность и творить сообща. Век отмечен возникновением и расцветом «салонов», «bureaux d’esprit»; среди них знаменитый Hôtel de Rambouillet, где, между прочим, были сведены Ришелье и Корнель и откуда выросла вскоре Французская Академия. Салоны – рассадник культуры и чисто светское перевоплощение схоластических «кводлибетариев»; Европа впервые училась здесь искусству ни к чему не обязывающей и универсально легкомысленной болтовни, «l’art de dire absolument rien d’une manière agréable et ingénieuse»; поздняя острота о «нации, которой нужно было говорить, чтобы мыслить, и которая мыслила лишь ради того, чтобы говорить», необыкновенно метко характеризует неслыханную тиранию номинализма, ставшего нормой мышления и жизни. «Сударь, я пишу Вам это письмо, так как не знаю, что делать, и я заканчиваю его, так как не знаю, что сказать» – озорная жеманница, создавшая этот эпистолярный шедевр,223 прикоснулась, сама того не ведая, до самой сердцевины новой парадигмы разума, который, эмансипировавшись от прежних теологических пут и предоставленный самому себе, резвился в рафинированной атмосфере капризов и оригинальничаний; в этом маточном растворе ствердевали кристаллы будущих академий и энциклопедий; ни к чему не обязывающей болтовне суждено было через ряд промежуточных звеньев определить меру предстоящей ментальности и выступить в обличии таких непререкаемых истин о мире, в сравнении с которыми самой мягкостью показались бы «выдумки попов».

223 K. Toth, Weib und Rokoko in Frankreich, Zürich-Leipzig-Wien, 1924, S. 141

208

Любопытная деталь, символически вскрывающая изнанку формальной роскоши эпохи; постараемся сделать этот шаг от салонов к быту и особенностям частной жизни. Начнем хотя бы с отсутствия ретирад и сколько-нибудь «разумно» устроенных выгребных ям; английский путешественник Юнг к концу XVIII века описывает главный город Оверни Клермон-Ферран: «Улицы по своей грязи и зловонию напоминали траншеи, прорезанные в куче навоза», хотя местным жителям, по всей видимости, это не было в тягость. В Париже не только улицы были загажены экскрементами, но и публичные здания, церкви, даже лестницы и балконы королевского дворца. Главка «Отхожие места» в монументальной «Картине Парижа» Себастьяна Мерсье соперничает с самыми мрачными страницами Inferno; впечатление таково, что руссоистская идеология «возвращения к природе», нелепая во всех отношениях, именно в этом пункте способна была бы выдержать поверку на продуктивность: «Пусть те, кому дорого собственное здоровье, никогда не испражняются в эти дыры, именуемые отхожими местами, и пусть они никогда не подставляют свои задние проходы этим потокам чумного воздуха; лучше уж рты, так как желудочная кислота скорее справилась бы с ними. Многие болезни берут свое начало в этих опасных очагах, откуда испаряются гнилостные миазмы, проникая при этом в тело. Дети страшатся этих зараженных отверстий; им кажется, что здесь начинается дорога в ад; то же думал и я в детстве. Блаженны сельские жители, испражняющиеся лишь под открытым небом; они свежи и обладают крепким здоровьем!… Парижане, живущие с кошками, любящие кошек, наблюдайте за ними и подражайте их чистоплотности: восхищают же вас их энергичные любовные страсти; так почему бы вам не взять за образец тот урок физики, который они преподают вам с высоты крыш? Нужда приводит их на воздух и на солнце, а в завершение они разрыхляют лапками землю и укрывают от взора то, чему надлежит



209

быть сокрытым» 224. Нечистоты выливались прямо на улицы, нередко на головы прохожих, которым оставалось культивировать в себе особое чувство настороженности, чтобы выходить чистыми из игры 225. Впрочем, так ли уж и чистыми? Идеал познавательной чистоты, взыскуемый классической эпохой, странным образом уживался с каким-то свирепым культом телесных неопрятностей; одна из любовниц Людовика XIV жаловалась, «qu’il puait comme une charogne» («что от него несет как от падали»);226 полное пренебрежение царило в отношении белья; Мерсье так характеризует парижанина конца XVIII века: «Парикмахер ему нужен ежедневно, но прачка является лишь раз в месяц»;227 особенное недоверие вызывали… носовые платки, и умники даже подыскивали для этого вполне рациональную аргументацию: за что – так рассуждали они – дается особая привилегия той грязи, которая выходит из носа? на каком основании следует ее помещать в изящный кусок полотна и бережно прятать в карман вместо того, чтобы ее прямо выбрасывать? Еще в начале XIX века французская публика бойкотировала Шекспира за… платок Дездомоны; сморкаться можно было куда угодно; показывать на сцене платок значило оскорбить вкус зрителя.

Параллельно с блеском Франции шли дела английские; Англия наряду с Францией выступала в качестве режиссера-постановщика «нового мира»; роль прочих европейских держав – после вывода из строя Германии в 30-летней войне и полного угасания Испании после Пиринейского мира – приобретала партикулярное

224 L. S. Mercier, Tableau de Paris, t. 2, Paris, 1994, p. 1071-73.

225 Только в 1777 году полиция запретила этот обычай. См. Franklin, La vie privée d’autrefois. L’hygiène, Paris, 1890, passim.

226 По мнению Зомбарта, начало гигиенической революции восходит к придворным куртизанкам. W. Sombart, Liebe, Luxus und Kapitalismus, Berlin, 1983, S. 81.

227 L. S. Mercier, Tableau de Paris, t. 1, op. cit., p. 1088.

210


значение. Англия, это своеобразное alter ego германства, со второй половины XVII века не скрывает своих планов на мир; в морской политике Кромвеля, захвате Ямайки и видах на Бразилию уже загадан весь спецификум будущего британского империализма, по сравнению с которым политика Людовика XIV, оставившего без внимания меморандум Лейбница о Египте и довольствующегося разграблением Голландии и Рейнской области, выглядит всё еще провинциальным утолением сиюминутного голода. Трудно сыскать бо́льшую противоположность, но трудно представить себе и бо́льшее единство задач. Мир в обоих случаях расценивается как театр,228 но актерским стараниям своего континентального соседа Англия противопоставила холодную позицию зрителя, умеющего смотреть и делать выводы, а главное никогда не отождествляться полностью с происходящим; достаточно уже сравнить английскую и французскую революции, чтобы характер этого различия сказался в полной мере: французская революция во всем объеме ее свершений, от исступленных клятв именем Брута и насаженных на пики голов до превращения Собора Богоматери в республиканский Храм Разума, как бы рассчитана на зрителя, и в этом смысле инсценировка Садом убийства Марата в Шарантоне в пьесе Петера Вайса ни в коей мере не грешила против исторической правды, так как инсценировкой был и сам «оригинал»; английская революция, напротив, поражает выдержкой и экономией; даже наиболее «зрелищные» ее эпизоды – кромвелевские ironsides, распевающие псалмы на поле боя, – не допускают мысли о рисовке, и взглянуть на них с этой точки зрения, значило бы внести безвкусный диссонанс в имитацию библейской строгости. Элиас Канетти

228 Два наугад подобранных свидетельства с обоих концов, Жак из «Как вам это понравится»: «All the world’s a stage and all the men and women merely players» (II, 7). Епископ Боссюэ: «Le monde est une comédie qui se joue en différentes scènes» (Sermons choisis, p. 519).

211

в блестящем очерке символов отдельных наций охарактеризовал английское самоощущение символом «капитана»229 – «корабля» или «спортивной команды», всё равно; этот комплекс лидерства прослеживается на всех этапах английской истории, от Кларендонских постановлений до «билля о правах» и уже до наших дней. Английский индивидуализм воспринимается уже почти как плеоназм; ничто не характеризует эту нацию лучше, чем взыскание личной свободы при минимуме фраз о ней; мировоззрение англичанина всегда некий point of view, чистейшей воды релятивизм, маскируемый, однако, в силу врожденно консервативных инстинктов мимикрией конституционного «абсолюта». Монархизм, при всех своих диких непредвиденностях, поражает здесь неким налетом плебейства, или, по-современному, демократичности; королева Елизавета (Queen Bess), казнившая Эссекса и Марию Стюарт, радовалась, когда толпа приветствовала ее на улице словами: «Как поживаешь, старая шлюха?», а лорд-протектор Кромвель, ставивший свою подпись выше подписи французского короля, чувствовал себя адекватнее в роли не короля, а констебля («not as a king, but as a constable»). Сама свобода мыслится при этом исключительно экстравертно: как гарантия личной неприкосновенности и гражданских прав; Мильтон в Ареопагитике 1644 года сравнивает цензуру с человекоубийством и требует максимальных авторских прав;230 любопытно, что эти же права, применительно к изобретателям, ратифицируются двадцатилетием раньше в законе о патенте; речь идет просто о личной собственности и охраняющем ее законе; качество и внутренние обязанности самого авторства не принимаются в счет. Вопрос Гёльдерлина:



229 Elias Canetti, Masse und Macht, Frankfurt/Main, 1986, S. 187f.

230 J. Milton, On the Freedom of the Press. In: The Portable Age of Reason. Reader, ed. by Crane Brinton, Penguin Books, 1977, p. 134-136. Ср. Stopford A. Brooke, Milton, London, 1879, p. 45-46.

212


«Und wozu Dichter in dürftiger Zeit?» непонятен на английской почве и из английских корней; в лучшем случае за ним может быть признано личное право Гёльдерлина на такой point of view. Мысль, как и не-мысль, есть просто личное достояние, добытое субъектом и уже неотъемлемо расцениваемое как добыча; рудиментарная психология викингов, ищущих удачи в открытом море, сыграла не последнюю роль в формировании навыков английской ментальности,231 и когда герой романа Дефо, проведший 29 лет на необитаемом острове, встречается, наконец, со своим соотечественником и начинает разговор с условия: пока Вы у меня на острове, Вы не будете предъявлять никаких притязаний на власть, – эта сцена может показаться гротескной или юмористической кому угодно; нормальность ее засвидетельствует только англичанин. Очень странная диалектика личного начала; ни один народ не придавал такого значения «Я», и ни у одного народа это «Я» не мыслилось столь иллюзорным; что же скрывалось за этим прописным английским «Я»? Чистейшая химера, разоблаченная английскими философами: tabula rasa Локка, юмовский пучок представлений; этого «Я», утверждению которого отдала все свои силы славная английская история, с огнем не сыщешь в содержаниях сознания, где есть ощущения, восприятия, представления и нет никакого „Я“, а есть лишь пучок восприятий, из удобства называемый «Я», совсем как конгломерат цветов радуги, суммируемых в «свет» в оптике Ньютона. Представим же себе, что именно на этой почве эгоизму суждено было возвести себя в ранг универсальной силы; типичная апория сенсуализма: наиреальнейший эгоизм за отсутствием реальности самого «эго». Реальность оставалась за восприятиями («esse est percipi» –

231 Эта мысль красной нитью пронизывает всю идеологию так называемой немецкой консервативной революции, от Мёллера ван ден Брука до Шпенглера. См. A. Mohler, Die konservative Revolution, Stuttgart, 1950.

213

подлинно английский вклад в историю «онтологического аргумента»); утверждать себя, значило утверждать право на свои восприятия при номинальном признании чужих прав и реальном отстаивании своих; ничего удивительного, что именно в этой атмосфере мог возникнуть философский казус «солипсизма» с абсурдной казуистикой доказательства «чужих сознаний». Идеал самоутверждения – selfmademan, личность, не зависящая ни от чего, кроме собственных содержаний сознания, или интересов; некий прирожденный рекордсмен по части личного преуспеяния; представим себе общество, состоящее из таких рекордсменов, и гоббсовская констатация «войны всех против всех» окажется вполне эмпирическим фактом, верифицируемым всеми ракурсами английской ментальности; Гоббс, Мандевиль и Бентам удостоверили его в теории государства, Смит, Мальтус и Рикардо в политической экономии, Дарвин в биологии; самый феномен «конкуренции», заменивший систему средневековой «регламентации» и положивший начало промышленной революции,232 был не столько явлением хозяйственного порядка, сколько новым стилем, новым способом видения мира, приобретающим со второй половины XVIII века мировое значение. Homo dei полностью деградировал здесь до homo lupus, а до «обезьяны» было уже и рукой подать; впереди открывались сногсшибательные перспективы утопии, становящейся былью.



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   47




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет