Источники
1. Пронин В.А. Немецкий романтизм // История зарубежной литературы 19 века. В 2 ч. Ч. 1. / Под ред. Н.П. Михальской. – М., 1991.
2. Берковский Н.Я. Романтизм в Германии. – СПб., 2001.
3. Гулыга А. Шеллинг. – М., 1982.
4. Нарский И.С. Западноевропейская философия 19 века. - М., 1976.
5. Шлегель Ф. Эстетика. Философия. Критика. В 2-х тт. Т. 1. – М., 1982.
6. Жирмунский В.М. Немецкий романтизм и современная мистика. – СПб., 1996.
7. Рейман П. Основные течения в немецкой литературе 1750-1848. – М., 1959.
8. Шлегель Ф. История европейской литературы // Шлегель Ф. Эстетика. Философия. Критика. В 2-х тт. Т. 2. – М., 1983.
9. Вакенродер В.Г. Сердечные излияния отшельника – любителя искусств // Вакенродер В.Г. Фантазии об искусстве. – М., 1977.
10. Новалис. Фрагменты // Зарубежная литература 19 века. Романтизм: Хрестоматия историко-литературных материалов. – М., 1990.
11. Ванслов В.В. Эстетика романтизма. – М., 1966.
12. Геердтс Г.Ю. Классики и романтизм // История немецкой литературы: в 3 т. Т. 2 / Под ред. А. Дмитриева. – М., 1985.
Ю.А. Шуплецова
«О, самозванцев жалкие усилья!»
(Политическая поэзия М. И. Цветаевой.
Сборник «Лебединый стан»)
Марина Ивановна Цветаева в русской литературе известна прежде всего как поэтесса, жившая всегда в себе и не замечавшая ничего вокруг, чья поэзия – дневник, чья главная тема – любовь в ее самых страстных проявлениях. Но настолько ли сильно М. И. Цветаева была увлечена «романом со своей душой», своими эмоциями, чтобы крайне редко упоминать о ней как о поэте, откликающемся на историческое прошлое, настоящее и будущее своей страны, пусть этот отклик был во многом крайне субъективен? Но насколько мы все объективны при оценке тех или иных событий? И можно ли говорить об объективности, когда являешься не просто сторонним наблюдателем, а участником происходящего?
Проявлением политического субъективизма М. И. Цветаевой впервые стал сборник «Лебединый стан» (1917-1921). Именно он «представляет читателю Марину Цветаеву в качестве … пристрастного летописца своего времени, в чьем творчестве нашли отражение и революция, и гражданская война, и важнейшие идейные искания эпохи». (1, 5)
Время «Лебединого стана» – один из самых напряженных периодов не только в истории России, но и в жизни М.И. Цветаевой, ставший переходом от счастливой поры, когда жилось, как хотелось, к страданиям и лишениям, когда ей, ничего не умевшей, пришлось с головой окунуться в быт, в «тошную, непонятную, непривычную работу в Комиссариате» (5, 43), когда «нужда заставила её бегать по очередям и базарам». (7, 196)
Как отмечают исследователи творчества поэтессы, 1917 год ознаменовал собой новую веху развития таланта Цветаевой, развернувшегося во всей своей полноте и яркости. «Создается впечатление, что её поэтическая энергия становилась тем сильнее, чем непосильнее делалось для нее внешнее, бытовое существование». (3, 13) Хотя будущий хаос жизни появится вначале в стихотворениях 1916 года, потом он перейдет в реальность 1917–1921 гг. Прежде всего, это отразилось на любовной лирике Цветаевой, которая из неразделенной, возвышенной, бесценной любви уходит в плотскую, противоречащую всем правилам приличия любовь-страсть на грани отчаяния. Цветаева нарушает уединенность своего чувства, никогда и никем не потревоженного извне, вынося его во враждебный мир, представленный образом «бабки лютой, коромыслом от злости гнутой». Никогда ещё до этого года её противостояние миру не было таким яростным, вызывающим и кричащим:
Вынимайте рубашку белую,
Жеребка не гоните черного,
Не поите попа соборного,
Вы кладите меня под яблоней,
Без моления, да без ладана.
……………………………..
Как ударит соборный колокол –
Сволокут меня черти волоком.
1917 год изменит только направленность этого противостояния, отраженную в «Лебедином стане»: не весь мир, а новая власть. Интересно, что в стихотворениях 1916 года М.И. Цветаева использует прием антитезы «черт – церковь, поп, колокол», в котором сама поэтесса выступает как сторонница тёмной силы, противопоставленной традиционной христианской символике. Эта антитеза, как и противостояние миру, перейдет, правда, с другим значением, и в лирику «Лебединого стана».
Одна из ведущих тем «Лебединого стана», как ни странно для Цветаевой, – историческая судьба России. Удивительно, что женщина, никогда не писавшая политических книг, обращает пристальное внимание на происходящие вокруг события. Ещё удивительнее, что она, говорившая о своей неспособности «видеть вещи такими, какие они есть» (6, 29), сумела предсказать в мае 1917 года после Февральской революции и до наступления Октябрьской, как будет выглядеть Свобода, к которой так стремятся люди. Она знала, что вместо «Прекрасной Дамы маркизов и русских князей» придёт «гулящая девка на шалой солдатской груди». А сколько презрения и неприязни к новой жизни, новым людям, новому грядущему миру, к этой «страшной спевке» «на визге площадей»! Окончательно в несостоятельности борьбы народа ради свободы Цветаева убедилась, находясь в Крыму, когда «она оказалась свидетельницей того, как революционные солдаты громили винные склады. Это была уже не безликая молчаливая масса, а потерявшая человеческий облик буйная и безудержная толпа, для которой свобода свелась к возможности бесчинствовать». (7, 173) Именно с этого момента появляется образ «винного облака» как символ новой России, страны с абсолютной анархией и хаосом, страны, погруженной во тьму, в ночь, страны, опьяненной безграничной свободой, страны, в которой все в один миг стало «наше»:
……………………… Мир – наш!
Наше в княжеских подвалах вино!
В стихотворениях 1917 года, написанных во время становления советской власти, как собственно и в более поздних из этого сборника, нет ни одного слова, ни одного средства художественной выразительности, смягчающего негативизм М.И. Цветаевой. Для неё это время навсегда связано с рёвом, кровью, разрушениями. И этот новый мир потряс поэтессу своей жестокостью и сумашествием:
Ошалелые столбы тополей.
Ошалелое – в ночи – пенье птиц.
Царский памятник вчерашний – пуст.
И над памятником царским – ночь.
Гавань пьет, казармы пьют…
Целый город, топоча как бык,
К мутной луже припадая – пьёт.
Еще не зная, что готовит Октябрьская революция и идущая за ней Гражданская война, Цветаева противопоставляет площадям «строгие, стройные» храмы, как символ прошлого, веры, вечности, правды. Противопоставление «храм – площадь», где площадь (а позднее «винные облака») будет ассоциироваться с коммунистическим строем, станет центральным в её поэзии советского периода. И она, ранее сама часто отворачивавшаяся от церкви и Бога, вдруг заговорит о них как о главной важности в этом мире, ведь «есть рядом с нашей подлой жизнью – другая жизнь: торжественная, нерушимая, непреложная: жизнь Церкви», в которой «те же слова, те же движения, – всё, как столетия назад. Вне времени, то есть вне измены». (6, 28) И теперь Цветаева, которая когда-то вместо иконы водрузила портрет Бонапарта, осудит большевизм за разгром монастырей:
Единодержцы штыков и душ!
Распродавайте – на вес – часовни,
Монастыри – с молотка – на слом.
Рвитесь на лошади в Божий дом!
Перепивайтесь кровавым пойлом!
Стойла – в соборы! Соборы – в стойла!
…………………………………………...
Единодержцы грошей и часа!
На куполах вымещайте злость!
То, что Цветаева не приняла Октябрьскую революцию, назвав её «смертными днями», ни для кого и никогда не являлось секретом. Но точки зрения на это неприятие были разными. До 1990-х гг. бытовало мнение о том, что, выражаясь словами В. Рождественского, «Марина Цветаева не только не поняла Октября, она и не приняла его, не увидела в нем могучей силы, обновляющей все личное и общественной в человеке». (2, 6) Отрицать это мнение нельзя, но и применять его ко всей жизни Цветаевой тоже. 1917 год, как и последующие, она не жила изолированно от происходящего, да и могла ли, когда у неё на руках от голода и холода умерла младшая дочь и чуть не последовала за ней старшая – Ариадна, объяснявшая впоследствии отъезд матери: «Мама никогда не могла забыть, что дети здесь умирают с голоду. (Поэтому я на стену лезу, читая… стандартное: “Цветаева не поняла и не приняла”). Чего уж понятнее и неприемлемее!». (7, 203)
Ещё одно высказывание, основанное на стереотипе несамостоятельности и внеполитичности поэтессы, созданное Ильей Эренбургом и на долгое время поселившееся в исследованиях творчества М.И. Цветаевой. Согласно ему, поэтесса отвернулась от новой власти, следуя идеям мужа, белогвардейца С.Я. Эфрона. Но почему, в таком случае, М.И. Цветаева отказалась признать советскую власть даже тогда, когда её признал и С. Эфрон, и её дочь Ариадна? Почему так не хотела возвращаться на Родину, получая восторженные письма дочери о Советской России? Да потому, что знала: «Там мне не только заткнут рот непечатаньем моих стихов, там мне их и писать не дадут».
Но это потом, а тогда, в 1917-1922 годах, она сама для себя решила, как ей относиться к советской власти. И не потому, что кто-то пришел к этому убеждению за неё, а потому, что видела, чувствовала, переживала и не просто как очевидец, а как Поэт. Поэтому неприязнь к новому времени вызвана не столько ужасами ежедневного быта, сколько антидуховной направленностью советского строя, в котором Искусство заменено «напевами милыми, стихами плохими» – одним словом – «убожеством». Хотя здесь «чем хуже – тем лучше», пусть уж «подделка за подделку: после фарса советского – полусветский фарс» (5, 43), чем настоящее искусство в этом ошалелом хаосе, сумятице, абсолютной бессмыслице, где «гавань пьет, казармы пьют», «город буйствует и стонет».
Свою ненависть к коммунизму Цветаева выскажет ещё не раз в самых грубых, жестких, уничижительных высказываниях. Так, в стихотворении 1920 года «Целовалась с нищим, с вором, с горбачом…» Цветаева не просто критикует советскую власть, она всем своим поведением, своими высказываниями бросает вызов, дает понять, насколько ей противна коммунистическая страна. Цветаева намеренно предстает в стихотворении в образе распутной девки, прожигающей жизнь в беспорядочных связях, не гнушающейся никем:
Никому никогда – нет!
Всегда – да!
С каждой строкой Цветаева нагнетает образы, используя приём градации, чем дальше, тем чернее, тем греховнее образ в глазах общества: нищий – вор – каторга – прокажённый. Казалось бы, чем уж тут гордиться и стоит ли кричать об этом? Но ведь цветаевская героиня с гордостью, с вызовом сообщает о своих «победах»:
Целовалась с нищим, с вором, с горбачом,
Со всей каторгой гуляла – нипочем!
Алых губ своих отказом не тружу, -
Прокаженный подойди – не откажу!..
Слишком откровенный образ лирической героини выводит Цветаева, её распутность, ее бескомпромиссность вызывают неприятное удивление, перерастающее в неприязнь, когда вдруг она объявляет:
А мне что за беда –
Что с копытом нога!
Такой вызов даже возмущает: зачем? почему? Ответ прост, и он содержится в последних двух строках стихотворения, представляющих собой смысловое, идейное звено. Всё сказанное выше в стихотворении было лишь преддверием этого итога. Вот когда понимаешь, что «победы» героини только бравада, всего лишь способ показать своё презрение к «кумачу», к коммунистическим «палачам»:
Блещут, плещут, хлещут раны – кумачом.
Целоваться я не стану – с палачом!
Это как же нужно ненавидеть, чтобы заявить, что коммунизм хуже прокажённых, хуже чёрта, что даже столь доступная женщина не отдаст себя в руки людям, которые внешне похожи на них, но на самом деле даже отдалённо не напоминают людей. Вот она, мопассановская Рошель, взбунтовавшаяся проститутка-патриотка, оказавшаяся не в состоянии вынести оскорбления в адрес своей страны и своего народа. Разница между этими героинями лишь в том, что мопассановская ополчается против внешних врагов, а цветаевская – против внутренних, что гораздо обиднее, неприятнее, болезненнее. Внешних врагов для М.И. Цветаевой не существовало. Даже во времена Первой мировой войны она проявляла к врагам удивительное милосердие, но с врагами, пришедшими в 1917 году, никогда не смогла смириться. Странный парадокс, на первый взгляд, но если присмотреться ближе, то становится ясно, что именно враги, разрушающие Родину изнутри, опаснее всего, ведь они уничтожают не что-то чужое, далёкое, непонятное, а своё же, родное, свою Родину-мать, пытаются смести с лица земли историю страны с вековыми традициями и укладами и привнести новое сознание, «новую» историю, отказавшись от «старой». Для М.И. Цветаевой эти поступки явились главным критерием оценки советской власти, а, рассмотрев уже один недостаток, она со своим максимализмом и бескомпромиссностью не смогла взглянуть на коммунизм под другим углом, не попыталась взвесить все «за» и «против». Для неё невозможность творить свободно оказалось гораздо важнее, чем все остальные свободы, предоставленные человеку в новом обществе.
И на фоне ошалелой, опьяненной, погрязшей в хаосе и бездуховности советской власти предстает образ белой гвардии – белого лебедя как образ святости старой России. В описании белой гвардии для Цветаевой уже не было политики. Здесь «зазвучала тоска по обречённому герою – идеальному и благородному Воину, – и больше всего было здесь отвлеченной патетики и мифотворчества». (3, 14) Цветаева создает в стихотворениях образ святого мученика:
– Что делали? – Да принимали муки,
Потом устали и легли на сон.
Лебеди у М.И. Цветаевой навсегда связаны с церквями и храмами, в отличие от красных палачей. Но это не отражение действительного положения дел, а прием противопоставления, цветаевское видение проблемы, ее романтический идеал. Её воины борются не за власть, а за старый мир, за сохранение России:
Белою стаей летя на плаху,
Мы за одно умирали: хаты!
Белая гвардия Цветаевой пассивна, её борьба – это уход как попытка сохранения старого мира:
– Где лебеди? – А лебеди ушли…
– Зачем ушли? – Чтоб крылья не достались.
Цветаева принимает эту пассивность как данность, не призывая к активной борьбе с новым строем, хотя, казалось бы, что при её-то ненависти к советской власти могло быть логичнее. Но поэтессу не интересует борьба, ведь это уже политические игры, это война за власть, как раз та сфера человеческой жизни, которая интересовала ее крайне мало.
В описании своих лебедей М. И. Цветаева увлекалась, придавая им чрезмерный идеал святости, доблести и благородства, что для нее было вполне оправданно: ее муж был «белым лебедем». Сережа, которого она любила до умопомрачения и которого не видела с начала становления советской власти, явился воплощением белой гвардии. Именно этим обстоятельством вызвано сострадание и жалость к белогвардейцам. Ее Сережа был слаб здоровьем, чтобы воевать с обезумевшей толпой, поэтому в стихах нет образа воюющей белой гвардии, ее муж должен быть жив, поэтому белая стая уходит. Это мечты Цветаевой, в которые, тем не менее, вторгается грозная реальность, боязнь поэтессы за жизнь С. Эфрона, страх от сознания, что его уже нет в живых. И тогда появляется «Плач Ярославны» в интерпретации М. И. Цветаевой, плач по ушедшему мужу. Здесь поэтесса выступает «современным Нестором». Не хочет она обманываться и лгать, как когда-то обманывал «нас Баян льстивый», утверждая, что муж Ярославны Игорь вернулся домой:
Знаешь конец? Там, где Дон и Донец – плещут,
Пал меж знамен Игорь на сон – вечный.
И по все Руси слышен «плач надгробный», вопль стародавний о погибшем муже, «с башенной вышечки непрерывный вопль – неизбывный». Узнав о гибели мужа, Ярославна теряет смысл жизни, и единственный путь для неё – «под камешками гнить».
В отличие от оригинала М. И. Цветаева усилила трагизм в своем плаче, не оставив никакой надежды на будущее, заявляя открыто и прямо: Игорь мертв, в то время как древнерусская Ярославна верит в то, что Игорь жив и просит ему помочь. Цветаевская Ярославна жестче, мстительнее, она не просит, не жалуется, она приказывает:
Солнце, мечи
Стрелы в них – пусть
Слепнут!
Жестокость этой Ярославны от отсутствия надежды, от пустоты в сердце, от утраты. Трагизм усиливается ещё и тем, что Ярославна Цветаевой не плачет, из её уст вырывается «вопль стародавний». В слове «вопль» слышится что-то животное, истерическое, аффективное, в то время как слово «плач» этими эмоционально трагическими свойствами не обладает. Усугублен трагизм призывом к возвестнику смерти ворону, о котором в оригинале не говорится ни слова:
Ворон, не сглазь
Глаз моих – пусть
Плачут!...
Белое тело его – ворон клевал.
Её Игорь обречён на смерть. Образ святого лебедя тесно связан с обречённостью. Ни в одном стихотворении «Лебединого стана», посвящённом белогвардейцам, нет ни малейшего намека на спасение, все сыны убиты:
Белогвардейская рать святая
Белым видением тает, тает…
(«Белая гвардия, путь твой высок…», 1918)
Тронулся Дон. – Погибаем. – Тонем.
Ветру веков доверяем снесть
Внукам – лихую весть:
Да! Проломилась донская глыба!
Белая гвардия – да! – погибла.
(«Волны и молодость – вне закона!..», 1918)
В ситуации крайнего напряжения душевных и физических сил народа, как правило, в литературе остро стоит вопрос о назначении Поэта и Поэзии. В этом смысле обращение М.И. Цветаевой к данной теме не было случайным, так как именно период становления советской власти стал для неё первым серьёзным испытанием, заставил осознать тот факт, что «из Истории не выскочишь», а отсюда и появился призыв:
Над кабаком, где грехи, гроши,
Кровь, вероломство, дыры –
Встань, Триединство моей души:
Лилия – Лебедь – Лира!
Цветаева в этом призыве противопоставляет свою поэзию убожеству реальности, в которой возведён «лихой поклёп на Красоту и Душу». Даже тему Поэта и Поэзии она использует для осуждения советского строя. Ее Лира, служившая «великим мира: / Мачтам, знамёнам, церквам, царям, / Бардам, героям, орлам и старцам», навсегда останется верна им:
Ветреный век мы застали, Лира!
Ветер в клоки изодрав мундиры,
Треплет последний лоскут шатра…
Новые толпы – новые флаги!
Мы ж остаемся верны присяге,
Ибо дурные вожди – ветра!
Поэт Цветаевой ближе лермонтовскому, не понятому людьми, гонимому отовсюду, позднему пушкинскому, разочарованному в людях – «порабощенных браздах», в которых гибнет «живительное семя»:
А следующий раз – глухонемая
Приду на свет, где всем свой стих дарю, свой слух дарю.
Ведь всё равно – что говорят – не понимаю,
Ведь всё равно – кто разберет? – что говорю.
Но у её поэта меньше возмущения и гораздо больше равнодушия, скорее всего, потому, что Цветаева никогда не задавалась целью изменять, перевоспитывать толпу, звать её за собой.
М.И. Цветаева, никогда не называвшая себя, в отличие от поэтов-классиков, пророком, своим творчеством доказала, что она и есть истинный поэт в классическом понимании. Она сама во многом явилась пророком, предсказав судьбу России. Словно «предчувствуя страшную участь, уготованную царской семье, она просит Россию молиться и не карать бывшего Наследника» (7, 168):
Грех отцовский не карай на сыне.
Сохрани, крестьянская Россия,
Царскосельского ягненка – Алексия!
Стихотворение написано 4 апреля 1917 года за несколько месяцев до убийства царской семьи. Удивительное чутье для женщины вне политики! Не потому ли она смогла предсказать, увидеть будущее, что жила, прежде всего, чувствами. Потому что невозможно было логически объяснить творившийся хаос. И она, всегда чувствовавшая то, что лежит глубоко внутри человеческих отношений, не случайно смогла разглядеть раньше всех скрытое пеленой тайны.
Для Цветаевой поэт видится несколько в другом плане, чем в поэзии классиков, в которой главная задача поэта – «глаголом жечь сердца людей», пророчествовать. Ее поэзия, в отличие от классической, не предназначена убеждать людей в правоте своей точки зрения, призывать к борьбе. Для неё гораздо интереснее рассмотреть не влияние собственной поэзии, а процесс создания стихотворений. В этом она остаётся верна главному принципу своей поэзии – интимности: пишу о себе, а не о других.
Цветаевский поэт всегда творит на изломе, его поэзия – катарсис, высший пик творения:
Птица – Феникс – я, только в огне пою!
Поддержите высокую жизнь мою!
Высоко горб – и горю дотла!
Творения поэта для Цветаевой – его жизнь, его любимое, выстраданное детище, созданное «чернотою крови, не пурпуром чернил», поэтому поэтесса утверждает: «Я и в предсмертной икоте останусь поэтом!».
Таким образом, рассматривать творчество М. И. Цветаевой как отражение только личных переживаний, не опирающееся на историческую ситуацию было бы большой ошибкой, т. к. только изучение всех сторон творчества позволит воссоздать истинный образ Цветаевой – поэта.
Источники
1. Поликовская Л., Долгова Н. «… Все – сердце и судьба» // Цветаева М. И. За всех – противу всех! – М., 1992.
2. Рождественский В. Марина Цветаева // Цветаева М. И. Сочинения. В 2 т. Т. 1. – Минск, 1988.
3. Саакянц А. Марина Цветаева // Цветаева М.И. Стихотворения. Поэмы. – М., 2003
4. Цветаева М. И. За всех – противу всех! – М., 1992.
5. Цветаева М. И. Мои службы // Цветаева М. И. За всех – противу всех! – М., 1992.
6. Цветаева М. И. Чердачное // Цветаева М. И. За всех – противу всех! – М., 1992
7. Швейцер В. А. Марина Цветаева – М., 2002
С.Б. Борисов
Книга Л.А. Кассиля «Кондуит и Швамбрания»: проблемы текстологии
С самой удачной и знаменитой повестью Л.А. Кассиля (1905-1970) «Кондуит и Швамбрания» подавляющее большинство людей, родившихся во второй половине 1940-х гг. и в более поздние годы, знакомилось по изданиям 1950-х-1980-х гг. Вряд ли многие читатели – дети, подростки – вдумывались в смысл стоящих в конце текста повести чисел: «1928-1931, 1955».
Речь, конечно же, идёт о времени работы писателя над книгой.
Повесть «Кондуит» была написана и издана в 1928-1930 гг., «Швамбрания» – в 1930-1931 гг. В 1935 году «писатель решил соединить обе повести в одну книгу, – появилась книга под названием “Кондуит и Швамбрания”» (1, 661)
В Генеральном каталоге Российской национальной библиотеки (Санкт-Петербург) имеется карточка с описанием этого издания:
Кассиль, Лев Абрамович. Кондуит и Швамбрания. (Авторская переработка для детей старш[его] возраста 2 книг Л. Кассиля “Кондуит” и “Швамбрания”]. – М., Детиздат, “Образцовая” типография и ф[абри]ка детской книги, 1935. – 266 с.
Книга вышла также в 1936 и 1937 гг., а затем наступил долгий перерыв. В чем же причина? Ведь сам Лев Абрамович Кассиль не был репрессирован.
По крайней мере, один из возможных вариантов ответа содержится в комментариях к автобиографической статье Л.А. Кассиля «Вслух про себя»:
«Братишка Ося – Иосиф Абрамович Кассиль родился в 1908 году, окончил Саратовский университет, работал в Саратовской совпартшколе и в редакции саратовской газеты “Коммунист”. В 1937 году незаконно репрессирован; посмертно реабилитирован» (1, 660).
Итак, в 1937 году прототип одного из главных персонажей книги был репрессирован.
Первое после 1937 года издание книги «Кондуит и Швамбрания» датировано 1957 годом. Любопытно, что книга вышла не в Москве, а в Петрозаводске. В Москве в 1957 году вышла «Швамбрания». В 1959 году «Кондуит и Швамбрания» публикуется в Москве, в серии «Золотая библиотека».
Но ведь Иосиф Абрамович Кассиль, прототип Оськи, реабилитирован, какие же столь существенные изменения в текст книги внес писатель, что дата «1955» наряду с временем первичного написания повестей – «1928-1931» – указывается во всех изданиях, начиная с 1957 года?
Издания книги «Кондуит и Швамбрания» 1935, 1936 и 1937 года в руки мне не попадались. Однако мне довелось познакомиться с книгой «Швамбрания» 1935 года издания. Как представляется, её содержание в главных чертах совпадает с содержанием «соединённой» книги (косвенным подтверждением обоснованности этого предположения является совпадение года издания – 1935).
Сравнение текста «Швамбрании» 1935 года с текстом «Кондуита и Швамбрании» изданий 1957 и последующего годов выявило отсутствие в «позднесоветском» варианте ряда фрагментов. По-видимому, их изъятие из текста, – а их совокупный удельный вес едва ли составит даже один процент объема книги, – было для Л.А. Кассиля столь важным, что он настоял на указании в конце книги даты этого урезания текста хотя бы под видом «переработки» или «новой авторской редакции».
Целью настоящей публикации является введение в научный оборот замеченных нами фрагментов текста, изъятых 50-летним авторов из текста, написанного им в 26-летнем возрасте.
В главе «История» цитируется письмо, направленное «императору Швамбрании», после чего в прежнем издании наличествовала ремарка, изъятая впоследствии: «Таков был наш дипломатический язык. Мы черпали его из исторических романов, газет и дворовых бесед» (2, 23).
Далее, из имевшейся в издании 1935 года фразы: «Разумеется, изо всех войн Швамбрания выходила победительницей, как Россия в старых учебниках истории» была изъята часть, выделенная курсивом (2, 24).
В главе «От Покровска до Дранздонска» в исправленном издании читаем: «У афиш, расклеенных на мучном клейстере, паслись целые стада». В прежнем издании было: «У афиш паслись целые стада, упоённо тряся хвостами, рогатые меценаты обгладывали литографированную грусть с ресниц Веры Холодной» (2, 26).
Из главы «Мы – демократы» (во второй редакции названа «Езда в народ») изъята фраза, выделенная курсивом:
«[Наши родители] были только люди своего времени и уж, конечно, совсем не худшие. В огромном большинстве интеллигентских семей ребята воспитывались ещё в тысячу раз хуже. Подлый уклад той жизни уродовал нас так же, как наших родителей» (2, 43)
Из «исправленного» издания была изъята глава «Из хорошего дома», в издании 1935 года находившаяся между главами «Мир животных» и «Вокруг нас». Вот текст этой главы:
«Нас старательно обучали также хорошим манерам.
Прежде всего запрещалось болтать ногами и языком за обедом. Папа учредил премии: гривенник за молчаливый обед. Папа не ошибся. Никто из нас так и не заработал гривенника.
Пробовали воспитывать нас и чужими наёмными руками. Взяли бонну из “хорошего дома”. Звалась она Августа Карловна.
Такой злобной ведьмы я больше не встречал. Меня она невзлюбила с самого начала, а мне она была омерзительна до конца.
– Ну-с, – дразнила она, – вот я и к евреям попала. Так, так, хорошее племя… А знаешь, что ваши древние… Христа к кресту прикнопили. Ваше племя бог проклял… И тебе на том свете крыса живот выест. Вот… А знаешь, как вас зовут? Жиды вас зовут… Вот как.
– Вы юдофобка и дура, – говорил я, чуть не плача. – Аннушка тоже говорит, что вы… пожилая хрычиха… Вот. И если вы ещё будете, то я маме пожалуюсь.
– Конечно, конечно, – говорила Августа Карловна. – Иди, иди. Жалуйся. Передавай. Иуда-предатель тоже из ваших был.
И я не мог идти жаловаться.
Я плакал по ночам.
Обида раздирала внутренности, как крыса, обещанная мне в аду.
План мести созрел.
Когда бонна вошла раз в детскую, её ударила по голове щетка, державшаяся на двери. В этот же момент загремели бубенцы на привязанных к двери вожжах, и ночной горшок синим метеором промелькнул у самого носа Августы. Горшок качался под люстрой. Во время последовавшего затем скандала и отсидки в “аптечке” всё выяснилось. Аннушка пошла за извозчиком. Я отказался попрощаться с Августой» (2, 47-48).
Вместо выражения «поклоны двенадцати родственным коленам» (с. 52) (намек на «колена Израилевы») в новой редакции значится «поклоны многочисленным родственникам».
Дополнительно вставлено про Оську (выделено курсивом): «Он путал помидоры с пирамидами. Вместо “летописцы” он говорил “пистолетцы”».
В главе «Бог и Оська» купированию подверглась фраза священника:
«…Некрещёный, что ль? Отец-то твой кто? Папа? Ах, доктор…. Так, так, понятно…. Иудей, значит…. Про бога-то знаешь?» (2, 55).
Из этой фразы в позднесоветских изданиях исключена лишь «знаковая» реплика – «Иудей, значит…».
Из главы «Наука умеет много гитик» при «редактировании» 1955 года был исключён следующий яркий в психологическом отношении отрывок:
В позднейших изданий читаем:
– Иди в угол и стой до звонка, – перебил меня вспыхнувший латинист <…> – Болван! Заткни фонтан!
В издании же 1935 года между восклицаниями «Болван!» и «Заткни фонтан!» наличествовал отрывок размером в полстраницы:
«– Иди в угол и стой до звонка, – перебил меня вспыхнувший латинист <…> – Болван!
Вообще с проклятыми вопросами мне в гимназии отчаянно не повезло. Например, на уроке истории я интересовался, “почему Ивана Грозного не посадили в тюрьму, раз он столько наубивал зря?”
– Вы что, – побледнел историк – царя всея Руси… соображаете?
– Значит, царь, если захочет, может убить? – не унимался я.
– То был жестокий век, – замялся историк, – видите ли, тогдашние нравы…
– А сейчас, – начал я, но историк вскочил такой разъяренный, что я осекся.
Неприятность вышла также на “русском” уроке. Шли занятия по выразительному чтению. В классе по очереди читали “Тарас Бульба”. Мне досталось читать место, где запорожцы кидают в Днепр ни в чём не повинных евреев, а те тонут… Мне до слёз было жалко несчастных. Мне было тошно читать. А весь класс, обернувшись ко мне, слушал, кто просто с жестоким любопытством, кто с нахальной усмешкой, кто с открытым злорадством. Ведь я, я тоже был из тех, кого топили весёлые казаки… Меня осматривали как наглядное пособие. А Гоголь, Гоголь, такой хороший, смешной писатель, сам гадко издевался вместе с казаками над мелькавшими в воздухе еврейскими ногами. Класс хохотал. И я почувствовал, что тону в собственных слезах, как евреи в Днепре.
– Я … не буду читать больше, – сказал я учителю Озерникову, – не буду. И всё!.. Гадость! Довольно стыдно Гоголю так писать.
– Ну, ну! – заорал грубый Озерников. – Критику будем проходить в четвертом классе. А сейчас заткни фонтан.
И я заткнул фонтан» (2, 78-79).
Из главки «Вид на войну из окна» исключены следующие «звуки, долетающие с улицы в окно гимназии»:
«– Чубарики-чубчик-гуляла…
– Взвейтесь, соколы, орлами!...» (2, 95)
Из главы «Классный командир и ротный наставник» исключено сравнение мельниц с георгиевскими крестами (выделено курсивом):
«Просторный ветер играет на кладбище в нолики и крестики. Из-за пригорка видны заячьи морды ветряных мельниц. Они награждают гору размашистыми георгиевскими крестами своих крыльев, и горизонт выглядит, как грудь героя. На небольшом плоскогорье скучает военный городок. (2, 99)
Удалены из издания 1955 года присутствовавшие ранее главки «Неприятель в Покровске» и «Дух времени»:
«Неприятель в Покровске
Вскоре пригнали в Покровск первые партии пленных. Это были австрийцы. В серых кэпи, в гетрах и толстых невиданных ботинках, ободранные, запуганные, толпились они у волостного правления. Плотная толпа любопытных беззлобно рассматривала их.
– Австрияки! – кричали мальчишки.
Инспектор повёл нас насладиться назидательным зрелищем – поверженного и пленённого врага. Воинственная рогатка инспекторской бородки раздвинула толпу. Мы прошли вперёд. Голодные смуглые лица покорно глянули на нас. Это и был “неприятель”, настоящий, ненарисованный, живой неприятель, тот самый неприятель, под давлением превосходных сил которого наши войска, как пишут в газетах, отступили и т. д. Несколько секунд мы ещё пыжились, искусственно нагнетая ненависть, но тут же бросили эти попытки…
Ничего, кроме любопытства, не осталось у нас к чернявым пленникам: мадьярам, венгерцам, чехам…
Инспектор плавно и уверенно, как смотритель музея, рассказывал окружающим об Австрии, о её флоре и фауне… Вдруг один из пленных вежливо обратился к нему по-русски, но с каким-то акцентом:
– Прошу у пана звиненья, – заокал он, – ибо зубры у нас не водятся…
Инспектор смутился.
– Ну, как сказать, иногда попадаются всё же, – сказал инспектор просительно.
– Во зверинце, – мягко сказал пленный.
В это время за спиной инспектора Степка Гавря успел променять булку с воблой на пару австрийских погон. Пошла бойкая торговля. Но оглянувшийся инспектор велел тотчас прекратить этот, по его словам, непристойный торг, намекнув, что в кондуит можно попасть и за сношение с неприятелем.
Дух времени
На уроке истории учитель говорит:
– Турки, как и все мусульмане, отличаются бесчеловечной жестокостью, кровожадностью и зверством. Их священная книга Коран учит убивать христиан без всякой жалости, ибо чем больше “неверных” христиан убьёт турок, тем больше грехов ему простится. Но в сегодняшней войне турок перещеголяли в зверствах куль-тур-ные немцы. Они, немцы, варварски разрушили…
Класс оборачивается и укоризненно смотрит на Куфельда: Куфельд – немец. Класс возмущённо смотрит на Реклинга. Реклинг – тоже немец. Класс грозно смотрит на Крейберга, на Виркеля, на Фрицлера… Крейберг, Виркель, Фрицлер – все немцы. Враги! – неприятель в классе!
– А евреи? – спрашивает вдруг хитрый Гешка Крейберг. – А евреи? Правда, говорят, тоже кровожадны, Кирилл Михалыч? И продают Россию…
Теперь весь класс смотрит на меня. Я краснею так мучительно, что мне кажется, будто хлынувшая в лицо кровь уже прорвалась сквозь кожу щек наружу.
– Это не относится к уроку, – отвечает учитель. – Сегодня мы говорим не о них.
Во время перемены классная доска, – эта чёрная трибуна и вечевой колокол класса, – покрывается крупными надписями: “Бей немчуру!”, “Фрейберг – немец, перец, колбаса…”, “Все жиды – изменники”.
Следующий урок – закон божий. После звонка приходит, как всегда перед этим предметом, инспектор. Он подходит к моей парте.
– Язычники, изыдите! – кричит инспектор. – Дежурный, изгони нечестивых из храма!
Я с немцами покидаю класс.
Немцев не приняли в нашу войну. Их не допустили в гимназическую армию. Гимназия воюет с лютеранской школой. У нас своя армия, у них – своя. Бом происходят три раза в неделю на Сапсаевом пустыре. Обе стороны располагают земляными укреплениями, фортами, траншеями, флотом, свободно плавающим по Сапсаевой луже, бабками, начиненными порохом, рогатками и деревянными мечами. Мартыненко-Биндюг – наш главнокомандующий. У немцев есть даже настоящий Вильгельм. Вилька Фертель – сын шапочника. На озере происходят ожесточённые сражения. Мы яростно играем в великое кровопролитие. Впрочем, вражда настоящая и кровь тоже. Начальство знает об этой войне, но проявляет тактичное попустительство.
– Дети, знаете, очень чутко улавливают дух времени, – глубокомысленно твердят взрослые.
Дух времени, очень тяжелый дух, пропитывает всю гимназию». (2, 106-110)
В следующей главке «Нас обучают войне» в издании 1935 года значилось:
«Роту вел лукавый подпоручик. Лихо присвистывая, напрягая остуженные глотки, солдаты пели:
И-эх, если б гимназистки по воздуху летали…
Тогда бы гимназисты все летчиками стали» (2, 111-112)
В редакции 1955 года этот эпизод был изложен так: «Поравнявшись с нами, солдаты с заученным молодечеством запели непристойную песню, лихо посвистывая и напрягая остуженные глотки».
После этого в главе имелся эпизод, изложенный в редакции 1955 года следующим образом:
«Позади всех шел, спотыкаясь в огромных сапогах и путаясь в шинели, маленький тщедушный солдатик. Он старался попасть в ногу, быстро семенил, подскакивал и отставал. Гимназисты узнали в нём отца одного их наших гимназистов-бедняков.
– Вот так вояка! – кричали гимназисты. – У нас в третьем классе его сын учится. Вон стоит.
Все захохотали. Солдатик подобрал шинель руками и вприпрыжку, судорожно вытянув шею, пытался настичь свою роту.
Дома меня ждал с нетерпением Оська.
– Ты знаешь, – сказал я. – Война, это, оказывается, ни капельки не красиво. <…>»
В тексте же 1935 года эпизод выглядел так:
«Позади всех шел, спотыкаясь в огромных сапогах и путаясь в шинели, маленький тщедушный солдатик. Он старался попасть в ногу, быстро семенил, подскакивал и отставал. Гимназисты узнали в нем отца моего одноклассника Карлушки Виркеля.
– Вот так вояка! – кричали гимназисты. – У нас в классе его сын учится. Вот стоит, немчик.
Молодой ефрейтор крикнул отстающему Виркелю:
– Ей, Франц, подбери шванц!
Все захохотали. Виркель подобрал шинель руками и вприпрыжку, судорожно вытянув шею, пытался настичь свою роту. Публика смеялась. Карлушка стоял, опустив голову. Красные пятна ползли по его лицу.
– Ужасно неуклюжий народ эти немцы! – сказала толстая начальница женской гимназии. – Твой отец ведь немец? – спросила она Карлушку.
– Мой отец русский солдат! – сказал Карлушка.
– Врёт! – заорали гимназисты. – Немец он.
– Мой отец солдат, – повторил Карлушка.
– Твой отец немец, мобилизованный в русскую армию, – строго поправила начальница.
Дома меня ждал с нетерпением Оська.
– Ты знаешь, – сказал я. – Война, это, оказывается, ни капельки не красиво». (2, 111-113)
Как видно из полного текста, Оську возмущает не «война» как таковая и даже не насмешка над неуклюжим солдатом, а проявление национализма, в данном случае – германофобии.
В главке «“Вольно!” – говорит солдат» фраза «Нацепив на швабру красный Аннушкин платок, мы ходим по ковру» заменена на: «Мы ходим по ковру, нацепив на папину трость красный Аннушкин платок». (2, 118)
Глава «Самоопределение Оськи» исходно имела название «Самоопределение национальностей». В редакции 1955 года имеется следующий фрагмент:
«– Лёля, а Лёля! А что такое еврей?
– Ну, народ такой… Бывают разные: русские, например, американцы, китайцы. Немцы ещё, французы. А есть евреи».
В издании 1935 года этот отрывок выглядел следующим образом:
«– Лёля, а Лёля! Ты говоришь: еврей. А что такое еврей?
– Ну, народ такой… Бывают разные. Русские, например, или вот дошлые. “Дошлый народ, – папа говорит, – есть”. Немцы ещё, французы. А вот евреи. Папа – еврей, ты – еврей». (2, 119)
В главе «Братишки-солдатики» наличествовал следующий «чёрно-юмористический» фрагмент:
«… фронтовики <…> слушали патриотические речи. <…> Большинство были совсем легко раненые. Дамы даже негодовали.
– Нет, это право же возмутительно, – разочарованно шептались они, – одни пустяковые царапины… хоть бы один тяжелый случай! Небось, себе Саратов добыл трех почти безнадежных… Кошмарно! Кошмарно!» (2, 128)
В редакции 1955 года выражение «патриотические речи» заменены на «громогласные речи “отцов города”», а весь выделенный курсивом пассаж удалён.
В главке «Покорение Брешки» вместо слов «Погром начали дезертиры» было: «Погром начали фронтовики и одна рота стоявшего в городе полка» (2, 196).
Из издания 1955 года исключена главка «За ушко да на солнышко», находившаяся в издании 1935 года между главками «Единственная тайна Швамбрании» и «Точка, и ша!»:
«На лавочке у отдела народного образования сидели учителя. Инспектор, историк, рыжий математик Монохордов, латинист Тараканиус. Зябкое августовское солнышко не грело педагогов. Их выгнали.
– А-а, здравствуйте, добрый день, моё почтенье, как живём, – наперебой здоровались со мной педагоги, вежливо протягивая руки.
– Здравствуйте, – сухо и чинно отвечал я, – что скажете?
Инспектор отозвал меня в сторону.
– <…> Я разве виноват, что царь и Керенский дураки? Они виноваты, а не я. А при советской власти и я хороший буду. Мне не жалко. Я ведь сочувствующий. <…>
Я подошёл к Стёпке.
– Стёпка, – сказал я, – может быть, инспектора оставить? Он иногда хороший был.
– Эх, ты, сопля задушевная! – сказал Стёпка. – Интеллигент! Хороший да плохих не бывает. Наши бывают, чужие бывают. Красные бывают, белые бывают. Пролетариат – бывает, буржуазия – бывает. А ещё дураки бывают. Это вроде тебя.
Я обиделся. <…>». (2, 153-155)
В заключительной главе из текста исключена фраза, выделенная нами курсивом:
«Мы долго говорили потом с Осей. Дом улегся.
Наши молодые жены одиноко стыли на креслах, составленных во временные ложа. А мы разговаривали шепотом…» (2, 344).
Из переклички героев в конце повести убраны следующие фразы:
«– Виркель Карл!
– Секретарь канткома партии, – отзывался Ося. <…>
– Горьбан Виктор!
– Застрелился от несчастной любви <…>
–Тальянов Виталий!
– Расстрелян за бандитизм». (2, 344, 345)
Наконец, в редакции 1955 года читаем:
«Больница ослепила меня блеском окон, полов, инструментов.
– Ну, что, – говорил папа, наслаждаясь моим восторгом, – было в вашей Швамбрании что-либо подобное?
– Нет, – признавал я, – ничего подобного не было».
В редакции же 1935 года смысл диалога был существенно иным:
«– Ну, что, – говорил папа, наслаждаясь моим восторгом, – было в вашей Швамбрании что-либо подобное? Были у вас такие шприцы или мочеприемники подобной конструкции?
– Нет, – признавал я, – ничего подобного не было». (2, 346)
Итак, какого рода изменения текста предпринял Кассиль и с чем это было связано?
Известно, что в конце 1940-х годов, в период кампании против космополитизма, повесть была подвергнута критике. Одна из рецензий на «Кондуит и Швамбранию» называлась: «Это не нужно детям». Вероятно, с этим так или иначе связано сведение к абсолютному минимуму «еврейского вопроса».
Второе. Из книги почти полностью удалена «немецкая тема». Это связано с тем, что на основе Указа Президиума Верховного Совета СССР от 28 августа 1941 года «О переселении всех немцев из Республики немцев Поволжья, Саратовской и Сталинградской областей в другие края и области» были депортированы примерно 950 000 человек, из них 450 000 – из Автономной Советской Социалистической республики немцев Поволжья. Депортация началась 3 сентября 1941 года, самое большое число эшелонов было отправлено со станции Покровск (действие повести, напомним, происходит в слободе Покровской). 7 сентября 1941 года была ликвидирована и Автономная республика немцев Поволжья.
Далее, элиминации подверглись пассажи, осмеивающие военно-патриотические настроения. Были удалены некоторые натуралистические пассажи. Есть и такие изменения текста, которые нуждаются в специальном разъяснении.
В текстологии принято считать окончательной редакцией произведения такую, в которой обнаруживает себя не просто «последняя авторская воля», но последняя творческая воля автора. Характер произведенных Л.А. Кассилем в 1955 году изменений над текстом книги заставляет предположить, что они носили преимущественно принудительный идеолого-политический, то есть, фактически, цензурный, а отнюдь не творческий характер.
Может быть, в настоящее время нет резона (пусть того же самого, идеолого-политического) «возвращать» в предназначенные для детей издания книги изъятые фрагменты. Однако имело бы смысл предпринять «академическое» переиздание самой знаменитой повести Л.А. Кассиля, в котором привести полный текст повести и прокомментировать исключенные в издании 1955 года фрагменты. (3)
Достарыңызбен бөлісу: |