впоследствии зловещая герцогиня Амалия Нахтигальская!
* * *
В те еще времена, когда семьи Николя и Мишеля жили в Петербурге одним домом, а
Леопольдина и Валентина были крошками, однажды, в канун европейского Рождества,
у ворот их особняка остановилась колымага, из коей выскочила всклокоченная
старуха, более похожая на истерическую русскую боярыню, чем на чопорную
северогерманскую герцогиню. Колымага с гербом, напоминавшим стертую от времени
крышку коробки нюхательного табаку, - это было все, что осталось у Амалии от ее
государства. Дальше все в том же фасоне "страсти-мордасти": на коленях поползла
от ворот к дверям, рвала крест на груди, кричала что-то невразумительное на
смеси русского и курляндского. Сестры ничего понять не могли, однако чувствовали
в ужасной визитерше что-то свое.
Только уже в доме, когда все, что на ней намерзло, стекло на паркет, выявились
знакомые тевтонские черты. Тетушка Амалия! Та самая, что в незабвенном дворце
"Дочки-Матери" во времена их золотого детства вела хороводики маленьких
принцесс!
Вечером вернулись из клуба мужья. Вымытая, просушенная и даже слегка
накуафюренная старая дама сидела у камина. Известный всему обществу от Данцига
до Киля великолепный французский вернулся к ней. Именно на этом языке она и
поведала семье свой лё плю гран кошмар. Быть может, именно сие языковое
совершенство и повлияло на окончательное решение ея судьбы.
* * *
Оказалось, что она даже в самом страшном сне не могла вообразить, что все так
ужасно кончится. Конечно, она была до чрезвычайности сердита на старших
Грудерингов за то, что те без предупреждения засели со всем своим двором на
острове Оттец. Даже датчане никогда бы не пошли на такое безрассудство. В
герцогине боролись две сути ее естества, да-да, именно две сути: одна суть
любящей родственницы и тети, другая - суть суверена, который не может просто так
оставить посягательства на свою собственную, родовую территорию.
Однажды явился какой-то весьма солидный господин и предложил за умеренную плату
найти решение конфликта. Он произвел на герцогиню вполне серьезное впечатление,
и только потом она вспомнила, что он во время разговора иногда как бы заглатывал
свой рот. Как-то весь слегка передергивался, адамово яблоко уходило под
подбородок, и рот исчезал, вместо него получалось просто голое место; как
колено. Впрочем, всякий раз это длилось не более секунды. Герцогиня решила, что
это просто нервный тик, и только потом, уже после трагедии, она сообразила, что
это был вовсе не нервный тик, а результат слишком поспешной трансформации. Вы,
конечно, понимаете, дети мои, что это значит. Нет, не понимаете? А вот я, к
сожалению, понимаю, и казнюсь, казнюсь, казнюсь. Ну хорошо, дайте мне еще одну
скляночку валерьяны.
Не уверена, что этот господин - его имя, кажется, было Парлеуазо Гельдовский -
говорил ртом, нет, в этом я не была уверена, однако, попав под наваждение, я
согласилась через его комиссию нанять отряд рейтаров из Гамбурга. Сии рейтары
должны были расставить во дворце караулы и попросить Грудерингов во имя мира и
справедливости покинуть Оттец. Натюрельман, никакого насилия не
предусматривалось, нужно было просто попугать кузена Магнуса и его высокомерную
цесаревну. В случае отказа отряд должен был покинуть остров, но пообещать
вернуться. Вот и все. Остальное известно. Прощенья мне нет, но клянусь, если вы,
мои любимые курфюрстиночки, последние близкие души, оставшиеся у меня на этой
грешной земле, соблаговолите дать мне кров и кусок хлеба, я буду самой верной и
нежной шапероншей для ваших деток, а также и для их деток, а также... а также... да
что я говорю... убейте меня... или... или дайте еще одну скляночку валерьяны!
Потрясенные сей исповедью, а еще более самой личностью кающейся дамы, Николай и
Михаил выскочили из своих кресел и зашагали по обширной гостиной. Что делать?
Выбросить вон старую гидру? Послать за полицией, препроводить беглую герцогиню в
крепость? Самим отмстить за убиенных и испохабленных? Разрядить в нее пистолеты?
Нет, нельзя осквернять гвардейское оружие! Поверить во весь этот бред, простить?
Амалия тем временем уже слегка похрапывала под действием благородного корня,
являя собой порядочно умильный образ старенькой аристократки с одной лишь
необычностью: над ухом у нее вдруг поднялся крепенький цветочек, по виду роза,
но с запахом валерьяны. Клаудия и Фиокла, стараясь не глядеть на мужей, подняли
тетушку и увели ее в опочивальню. Вскоре они вернулись со странным видом прежних
вечно счастливых курфюрстиночек. "Ах, наши милые мужья, попробуйте нас понять!
Ведь мы потеряли всех наших родных, а эта несчастная, при всей своей
монструозности, все же наша тетушка! Ведь она из Грудерингов!"
Так и стала безобразная герцогиня отменнейшей шанероншей еще по крайней мере
двух поколений наследников подсеченного ею под корень рода.
* * *
Из всех детей Николая и Феклы Лесковых отсутствовал в тот вечер только младший
сын, тридцатипятилетний флотский офицер Аруэт Николаевич. Трудно было даже
предположить, на каких градусах широты и долготы находился в этот момент его
корабль, представитель уже четвертого поколения многопушечных громад, носивших
любезное российскому флоту имя "Не тронь меня!". Последнее письмо пришло из
Гибралтара, что давало возможность предположить, что возглавляемый им линкор
входит в союзную, то есть в основном британскую, эскадру, занятую пресечением
средиземноморских происков Буонапарте.
Своими успехами в морском деле Аруэт, названный так, разумеется, в честь все
того же властителя дум прошлого столетия, обязан был славному адмиралу и одному
из главенствующих лиц екатерининского "греческого проекта" Фоме Андреевичу
Вертиго, ставшему после описанных в сей повести событий верным другом его
батюшки. Вышедший в отставку престарелый герой турецких битв как раз в
Гибралтаре и обосновался на закате своих дней, вернувшись, таким образом, к
своему исконному британскому имени Томаса Вертайджо. В одном из писем Николаю
Галактионовичу он сообщил о недавнем визите коммодора Аруэта Лескова.
"Твой сын, - писал он, - являет собою идеал флотоводца российского, хотя и
удивляет некоторой коловратностью своих политических взглядов. В частности,
борясь с французскими эскадрами и честно выполняя свой долг, он в то же время
восхищается личностью Императора Наполеона и никогда не именует оного
Буонапарте. Вельми я опасаюсь, что новое поколение дворян еще удивит мир
экстремным выражением вольтерьянских идеалов, унаследованных ими от нас, своих
родителей".
Получив сие послание и прочитав вышеуказанный пассаж другу Михаилу Теофиловичу,
Николай Галактионович кричал, стучал тростью, однако ж глаза его светились
странной гордостью за своего оригинального сына. Михаил Теофилович, кажется,
понимал происхождение сей гордости. Новое поколение все-таки должно проявляться
с новыми, или, как нынче гласят, "байроническими" (по имени какого-то непутевого
английского лорда), взглядами на сущий мир, иначе в мире нарушится циркуляция
жидкостей и слизей, иначе холиостратики накопившихся предрассудков приведут к
образованию безобразных сгустков и застою необходимых для энергии тела и души
эльсистрациратов.
С тою же не вполне отчетливой, но понятной гордостью он относился к своим
собственным детям, родившимся у них во время долгого сиамского путешествия.
Холостяк Георгий и волоокая красавица Наталья, ныне княгиня Пензовалдайская,
несмотря на довольно иноземную внешность, выросли настоящими российскими
либералами. В Петербурге, где они проводили большую часть времени, они посещали
вольнодумские салоны, где говорили более о масонах Радищеве и Новикове, чем о
наследии масоноборческой императрицы.
* * *
Княгиня Пензовалдайская, антр ну, была весьма близкой, чтобы не сказать,
интимной, подругой мореплавателя Аруэта Лескова. Настолько близкой, что у
родителей по обе стороны реки Мастерицы возникали опасения по поводу слишком уж
родственного слияния кровей. Впрочем, сиамские влияния затемняли славянские,
черты двух ее деток, так что трудно было сказать, кто на кого похож. Самому
князю, человеку намного старше Натальи, сии тонкости были, как тогда говорили,
"до свечи". Выйдя в отставку из преторианской гвардии императора Павла, он
теперь сиднем сидел в своем огромном тамбовском поместье, злобствовал по адресу
новых российских поколений и воспарял душою только в сезон псовой охоты, когда
гонял по покатым холмам свои отменные английскую и русскую своры.
Что касается красавицы Натальи, то она предпочитала их богатый петербургский
дом, а если уж отправлялась на Тамбовщину, то по дороге надолго задерживалась у
маменьки с папенькой и с соседствующей тетушкой Феклой, то есть ликовала в
атмосфере фортепианных концертов и регулярных книжных присылок из Европы.
Словом, она со своими детьми тоже присутствовала на семейном ужине у Лесковых.
* * *
Уселись все вокруг большущего овального стола. Во главе его, разумеется,
фигурировал сам маркграф, генерал Лесков, вовсю играющий роль патриарха большого
дворянского сельского клана, как будто это и не он хитроумным "русским
Калиостро" вот уж пятнадцать лет рыщет по городам и весям России и близлежащей
Европы.
Визави от него восседала герцогиня Амалия, то есть можно было и про нее сказать,
что это она возглавляет стол. Так или иначе, но по традиции Лесковых-Земсковых
предполагалось, что вокруг герцогини собирается многочисленное детство клана,
коему она преподносит весь отменнейший "финесс" оверсаленной Европы. Нынче уже
не так многого можно было ожидать от полуслепой и на три четверти глухой дамы,
однако даже и сейчас она иной раз выкаркивала: "Не путать куверты!", или:
"Салфетку!", а то и целое изречение вроде: "Улыбку - извольте, хохот - на
десерт!" В эти редкие осмысленные моменты с основательно усохшей ея головкой
происходили необычные явления: ну, скажем, из уха у нее всходил колосок яровой
пшеницы, на нижнем веке по соседству с глазом появлялась незабудка, на
подбородке вырастал крепенький грибок, или вдруг по неровностям щеки неспешно
проползала пушистая гусеница, поглядывающая на собравшихся вокруг довольно
вдумчивым взглядом. Дети так привыкли к этим странностям, что не обращали на них
внимания.
Вскоре за столом определился и истинный глава пира. Оным естественно оказался не
кто иной, как старший сын Лесковых, Магнус Николаевич. Набравшийся грузинских
привычек от своей супруги и от генерала Багратиона, он объявил себя "тамадою",
постоянно провозглашал тосты и выкрикивал столь благозвучное "алаверды!", а
также показывал в лицах всем знакомых помещиков, что "профершпилились" за
картами на губернской ярмарке.
В промежутках между блюдами общество непринужденно пускалось в танцы, и тут уж к
вящему удовольствию всего детства истовым церемониймейстером становился
богатырственный тяжеловес, Гран-Пер Мишель. Именно он однажды между кофием и
бланманже начал бухать всеми пальцами, а то и локтями по клавиатуре и в память о
юношественных авантюрах объявил матлот-матроску. То-то было визгу среди детства,
когда обе бабушки, Клавдия и Фекла, подбрасывая юбки, пустились в пляс. Среди
сего всеобщего танцевального варварства никто из детей и не заметил, как бабушки
в углу залы уткнулись друг дружке носиками в кружева и содрогнулись в
ошеломляющих воспоминаниях. Словом, пир удался.
* * *
Дом затихает. Детей развели по спальням. Родители вышли к прудам, на коих,
словно отблески празднества, покачивались отражения луны. С колпачками на
длинных шестах по комнатам прошли слуги и загасили высокие люстры. Два старых
друга, Николя и Мишель, по старой привычке остались вдвоем у большого
полукруглого окна с видом на залитую луной обширную и немного слезливую
рязанскую равнину. О де ви, похожий на расплавленный янтарь, из тяжелого
хрусталя перетекает в два легких и далее через видавшие виды глотки отправляется
на соединение с не менее умудренными жидкостями и слизями их организмов.
"Эта твоя сегодняшняя эскапада на фортепьянах, Мишка, напомнила мне знаешь кого?
Унтеров Упрямцева и Марфушина, помнишь? - не без мечтательности вопросил Николай
Галактионович и, увидев улыбку на морщинистых губах друга, продолжил вопрос: -
Ты их встречал потом в Петербурге?"
"Как же, встречались, - ответствовал Михаил Теофилович. - Только без усов и в
других чинах. Да и имена были другие. Как ты думаешь, Колька, записана ли сия
облискурация в книгу наших грехов?"
Лесков рассмеялся и подкрутил свои новомодные усики: "Можешь не сомневаться,
ваше превосходительство, и не надейся на вольтеровские индульгенции! Лучше
давай, пока живы, вместе покаемся, только не православному батюшке, а ксендзу в
Данциге".
Почти никогда они не говорили о своей второй религии, католичестве, которое
тайно приняли по настоянию невест-католичек. В духе цветущего своего
вольтерьянства шевалье Террано и Буало мало заботились в те дни о разделении
церкви и нерушимости ритуалов. С такой же легкой душою вторично пошли под венец
и в рязанских православных краях. С той же степенью легкости, впрочем, они
относились и к атеистической догме энциклопедистов, а усмешливую фигуру Бога,
известного в предреволюционной Франции под кличкой "Господин Быть", полагали
проявлением бойкости языка и слабости духа. Непостижимый Део, вот перед кем они
благоговели. Он посылает к людям своих аватаров, Будду, Моисея, Христа,
Магомета, дабы очистить их сути от "холиостратиков" догм, но люди из сих
посланников творят новые догмы. Таким образом, отрешившись от множественных
сомнений, можно легко вскочить в седла и понестись в непостижимом, как сам Део,
пространстве, порой проскакивая границы между прошлым, настоящим и будущим.
Между тем тяжелый хрустальный сосуд становился все легче. Почтенные генералы с
каждым глотком О де ви становились моложе, и в темных стеклах виделись им
отражения их прежних юных лиц. Беседа стала перепрыгивать с темы на тему,
подобно тому, как Пуркуа-Па и Антр-Ну перепрыгивали с камня на камень при
переходах через швейцарские горные ручьи.
"Мы редко видимся, Мишаня, а я давно тебя хотел спросить: случаются ли с тобой в
преклонном возрасте прежние визионы? Шалит ли по-прежнему твоя голова?" -
спросил Николай.
Михаил усмехнулся: "Ах, Николашамой Калиострович, башка моя нынче затвердела в
научной работе, в рутине медлительной жизни. Часто мне вспоминаются прежние
ослепительности. Помнишь, я тебе говорил про летающие домы, про визги Орды, про
лунное пребывание?.."
Николай мечтательно улыбнулся: "Я помню, как ты в Париже на Масленицу нежданно
заголосил чудную песню под гваделупский тамтам, помню еще твоего бреющего
"жужжала"..."
"Не жужжала, а жужжалу", - поправил его Михаил.
"Да-да, женского рода, как бритва...- проговорил Николай. - Ах, какие были
восхитительные облискурации! До сих пор не понимаю, сколько мы сидели в
Шюрстине, год или день, действительно ли вели нас тогда на казнь..."
Миша взял его за острое колено крупной своей ладонью и попросил с неожиданной
страстью: "Вот ежели бы ты угостил меня поперек головы какой-нибудь колотухой!"
Николай сбросил его длань со сгиба своей конечности: "Окстись, мон шер! Мне
голова твоя дороже собственной!" Смущенные оба, один юношеским порывом, другой
старческой сентиментальностью, два генерала раскурили две драгоценные длинные
трубки, взятые еще при взятии Очакова во дворце великого визиря Саламбека-паши.
Миша сквозь дым смотрел на своего братственного друга и видел, что еще один
вопрос у того назревает, быть может, тот самый, что мучит столь долгие годы. Так
и оказалось. С нарочитой некоторой небрежностию, как бы мимоходом при разливании
О де ви, тот полюбопытствовал:
"Скажи, Михаил, это правда, как иной раз исторические люди говорят, что ты поял
Государыню?"
С тою же мимоходностью, поднимая бокал, Михаил Теофилович ответствовал:
"Случалось".
Ответ сей поверг Николая Галактионовича в какую-то душевную коловратность. Рука
его дрогнула, частично расплескав бокал. Страдальческим голосом он зашептал:
"Миша, Миша, брат мой, сейчас, когда все уже прошло, скажи мне, сколько раз в
течение жизни соединялся ты с нею?"
Земсков положил Лескову руку на подрагивающее плечо: "Успокойся, Коленька, я
тебе все расскажу. У нас было в жизни восемнадцать свиданий, а сколько раз
соединялся, не сочту. Но прежде ты мне поведай, пришлось ли и тебе познать
властительницу?"
"В том-то и дело, что не могу ответить, - отчаивался Лесков. - Лишь раз во время
Остзейского кумпанейства проснулся я в опочивальне барона Фон-Фигина, но тот уже
исчез вместе с кораблем "Не тронь меня!". Так и не знаю, что было в ту ночь, но
только после не раз посещала во сне память о чем-то толь величественном, чего уж
более никогда в жизни не повторялось". Он опустил лицо в ладони и вконец
расхлюпался. "Всю карьеру... галлюцинировал... мечтал предстать... скрежетал по
адресу... всех тех мазуриков Орловых... балды Васильчикова... кентавра Сериниссимуса...
смазлюшки Ланского... прочих жеребчиков..." Он поднял голову. "Однако, Миша, как же
так получилось, что ты не въехал к ней во дворец?"
Земсков некоторое время молча смотрел в окно на залитую луной даль, испещренную
бестолочью болот, меж коих, как спящая уж, лежала захудалая речка. Наконец
изрек: "Потому и не въехал на жительство, что не ласкался быть, как тогда
говорили о фаворитах, "в случае", а просто дорожил теми свиданиями, на кои
всегда мчался, чаще всего скакал в седле как оглашенный. Для меня в те дни весь
мир вокруг представал в каком-то новом виде, всякое древо шумело о чем-то
непознанном и ежели снег в лицо летел, так будто с неведомых вершин, а ежели
солнце озаряло окна, так вроде по мановению моей собственной руки, как будто от
щелчка пальцев, все поражало неслыханно, тем паче стук ея каблуков, шелест
платья. Короче говоря, Коленька мой дорогой, за те годы восемнадцать раз я был
страстно, как мальчишка, влюблен и жадно жаждал, как, быть может, когда-нибудь в
песне споют, эту Ея Величество Женщину..."
"Ты все-таки безумец, - прошептал Лесков. - Или Ланцелот, заново рожденный".
Земсков невесело рассмеялся. "Ланцелот, одержимый Гинервой, что правит сама,
избавившись от Артура, так, что ли? Между прочим, ты заметил тогда на острове,
как ластились к барону Фон-Фигину всякие твари: кони, кошки, голуби, выжлецы и
собаки? Вот и меня, как одну из тварей, тянуло к нему, хоть и страшился того,
что казалось мужеложской похотью".
"А как же наши влюбленности в курфюрстиночек?" - со вздохом спросил Лесков.
"Ах, друг мой братский, для меня ведь Клаудия была совсем иным ликом любви, -
пробормотал Земсков. - Таким иным сей лик и остался наперекор злодейке-судьбе.
Екатерина же воплощала всю усладу греха земного. Мы много с ней говорили о сиих
предметах".
"Ах так? - удивился Лесков не без толики ядовитости. - Вы, стало быть, не только
любодействовали, но и беседовали?"
"Часами, устав от утех, шептались в постели, боясь подслушивания. Иной раз,
приблизив свечу, она зачитывала мне куски из писем Вольтера. При чем тут
Вольтер, спросишь ты. Да как же, ведь все наши свидания как раз и начинались с
передачи писем, ведь я был восемнадцать раз в роли ея спецьяльного и тайного в
Ферне курьера. Ох уж сей сладкозвучный старик! Иной раз мне казалось, что и он
влюблен в некое екатерининское величество. Запомнились иные из его обращений.
"Да здравствует августейшая обожаемая Екатерина!.. Ваше Императорское
Величество, вы приемлете некоторое обо мне сожаление в рассуждении моей к вам
страсти. Вы подаете мне утешение, но в самое то время наводите также несколько и
страху и, как видно, для того, чтоб содержать своего обожателя в привычке к
терпению... Мне должно онеметь, наложить на изступление мое молчание и остаться в
пределах глубокого почтения и преданности, с коими и повергаюсь к ножкам Вашего
Императорского Величества на то короткое время, которое еще осталось жить
альпийскому пустыннику..."
До сих пор не могу взять в толк, чего тут боле: искреннего душевного
"изступления" или французской витиеватой любезности? С мнимой шутейностью я
спрашивал о сем Екатерину, и она с мнимой шутейностью каялась в грехах с
Вольтером. Однажды, впрочем, даже как бы осерчала: "Милый мой друг, то, о чем вы
вопрошаете, относится не ко мне, а к посланнику Фон-Фигину!" Как тебе сие
понравится, Николай?"
Избранные фразы, взятые автором повести из переписки друзей, кои якобы никогда в
жизни не зрили один другого воочью.
От Императрицы. Первое письмо. 1763.
...по обширности России, год не иное что, как один день, как тысяча лет перед
Господом. Мне больше нечем извиниться в том, что Я не сделала еще того добра,
которое Мне сделать надлежало бы.
Предсказание Жан-Жака Руссо, надеюсь, пока Я буду жива, не сбудется. Таково мое
намерение, а время покажет следствия. После сего, Государь Мой! хочется Мне вам
сказать: Молитесь обо Мне Богу.
От Вольтера. 1766.
...Все ученые люди в Европе должны повергнуться к стопам Вашим.
Чудеса изволите творить Вы, Всемилостивейшая Государыня!.. Щастлива Ваша
Академия, имеющая целию образование людей, независимых от Св.Франциска!
...Простите ли, Всемилостивейшая Государыня, дерзость моей маленькой досады на то,
что Вы именуетесь Екатериною.
...Вы сотворены не для Месяцеслова.
...пусть Юнона, Минерва, Венера или Церера делают лучший склад в Поэзии всех
народов.
От Императрицы. 1766.
...Я не думаю иметь право на то, чтобы быть воспеваемою... не поменяюсь именем с
завистливою и ревнивою Юноною; Я не так тщеславна, чтобы принять имя Минервы;
называться Венерою хочу еще менее, потому что сия красавица слишком прославлена;
Церерой быть я также не могу, потому что урожай в России нынешний год был очень
не хорош.
От Вольтера. 1767.
...Русского языка я не знаю, но могу видеть из перевода Вашего манифеста, который
изволили Вы мне прислать, что он имеет такие перемещения и обороты, каких совсем
нет на нашем языке. Я не скажу того, что сказала одна Придворная Дама в
Версалии, которая сказала: "Жаль, что Вавилонское столпотворение произвело
смешение языков, а без того бы весь Свет говорил по-французски".
Сосед Ваш, Китайский Император Камги, спрашивал одного миссионера, можно ли на
Достарыңызбен бөлісу: |