В половине мая книга Ленина «Шаг вперед — два шага назад» вышла из печати. Она вызвала буквально бурю возмущения среди меньшевиков Женевы. Незадолго до этого Плеханов, защищая Мартова от нападок большевиков, писал, что «тов. Мартов — непримиримый враг ревизионизма и ортодокс чистейшей воды».
И вот теперь в книге Ленина можно было прочитать, что и Мартов, и Аксельрод, и прочие видные меньшевики тянутся к оппортунизму, жоресизму, ревизионизму, тем обнаруживая поползновение уйти от ортодоксального марксизма. Редакция «Искры» и меньшевики, считавшие себя самыми настоящими представителями «ортодоксии чистейшей воды», — не могли допустить подобного оскорбления. На атаку Ленина они ответили контратакой, печатая против него серию статей в каждом номере «Искры». Стрельбу открыл Плеханов. Еще до выхода книги Ленина он поместил в «Искре» статью о «Централизме и бонапартизме», где, высмеивая большевистских лягушек, желающих иметь царя, резко критиковал организационную схему и централизм Ленина. В номере «Искры», помеченном 15 мая, в статье «Теперь молчание невозможно», Плеханов, обращаясь к членам Центрального Комитета Партии, заграничным представителем которого был Ленин, требовал от них отмежеваться от политики Ленина.
«Деятельность ваших заграничных представителей пропитана духом той политики, которую я называю {264} политикой мертвой петли, туго затягиваемой на шее партии.
Наиболее видным и последовательным носителем принципов этой политики являлся и является тов. Ленин. Зачем вы молчите теперь, когда вам следовало бы не только говорить, а прямо греметь, трубить во все трубы, кричать со всех крыш о вашем отношении к бонапартизму? Прервите же ваше молчание! Скажите нам прямо и решительно: как понимаете вы централизм, что вы думаете о бонапартизме или, короче, одобряете ли вы политику Ленина? Это тем более уместно, нужно, полезно сделать теперь, когда Ленин выпустил брошюру, которая в истории наших внутренних распрей будет играть роль масла, подлитого в огонь. Вы не отняли у Ленина его полномочий и он, пользуясь ими, продолжал делать всё от него зависящее для того, чтобы толкать партию прямо к расколу. У него был для этого свой и совершенно понятный расчет».
На Ленина, избегавшего задевать Плеханова, желавшего его «нейтрализовать», не особенно раздражать, статья Плеханова должна была произвести сильное впечатление. Плеханов явно никакой «нейтрализации» не поддавался. Наоборот, он нападал и весьма недвусмысленно требовал от Центрального Комитета лишить Ленина полномочий, которыми тот пользовался в качестве представителя этого Комитета заграницей. Ленин мыслил себя только на самом высшем посту командования партии. Если после ухода из редакции Центрального Органа его теперь хотят удалить из Центрального Комитета — каково будет его положение? Самое предположение, что он может лишен всякого касательства к «дирижерской палочке» — должно было казаться ему невероятным абсурдом.
Нужно думать, по его указанию, Крупская обошла наиболее видных большевиков Женевы, указывая им, что большевистская колония не может оставить без ответа статью Плеханова, должна {265} вступиться за Ленина и письмами в редакцию «Искры» протестовать против обвинений Ильича. М. Лядов (Мандельштам) в своих воспоминаниях пишет:
«Сразу появилось несколько проектов открытых писем к Плеханову. Помню, мы собрались все у Ильича на квартире и прочитали ему эти проекты. Решили, что застрельщиком выступлю я с моим письмом как делегат второго съезда. Вслед за тем должно быть послано коллективное письмо, написанное, если не ошибаюсь, одним из братьев Вольских, жившим тогда под фамилией Валентинова, вскоре перешедшего к меньшевикам. Мое письмо удостоилось помещения в «Искре» и грубейшего ответа «тамбовского дворянина» Плеханова. Но коллективное письмо напечатано не было под предлогом, что редакция не знает, имеют ли право подписавшиеся называть себя членами партии».
Лядов кое-что путает. Я жил в Женеве не под фамилией Валентинова, а Самсонова. Псевдонимом Н. Валентинов стал подписывать свои статьи в московском журнале Кожевникова «Правда» лишь в следующем году, в 1905. Но важно не это, а другое, что ни Лядов, ни другие большевики Женевы не знали и не узнали, и о чем я дал Ленину обещание никогда никому не говорить.
На собрании у Ленина Лядов прочитал написанный им ответ Плеханову, а мне, действительно, было поручено составить письмо от имени группы женевских большевиков. Но когда после собрания мы расходились, Ленин шепнул мне: «выходите со всеми, потом возвращайтесь ко мне». Так я и сделал.
— Письмо Лядова, заявил мне Ленин, не плохо, а всё-таки слишком, слишком мягко. Мне было неудобно ему об этом сказать. Не могу же я заявить, что вы меня плохо защищаете. Плеханову нужно написать такое письмо, чтобы оно у него как кость в горле застряло. Давайте с вами такое письмо составим. Пойдет оно в {266} редакцию «Искры» не за подписью группы, а только за вашей. Если наша публика захочет вдогонку послать еще коллективный протест, делайте это, но сначала пошлем письмо, о котором говорю. Для него есть интересный матерьялец. Приходите ко мне завтра утром.
Мое раздражение против Плеханова, не по той причине, что руководила Лениным, совсем не остыло и я заявил, что готов послать Плеханову письмо во много раз более резкое, чем написанное Лядовым и проект такого «послания» приготовлю придя домой. С этим проектом я и пришел к Ленину на следующий день. Он бегло просмотрел его, отложил в сторону и сказал: прочитайте предварительно, что я вам сейчас покажу. То было письмо к нему Плеханова, написанное года полтора пред этим. Извлеченное из архива Ленина, оно в тридцатых годах напечатано в одном из томов третьего издания сочинений Ленина и я могу точно привести ту часть его, на которую Ленин меня заставил обратить особое внимание.
«Поверьте одному, писал ему Плеханов, я глубоко вас уважаю и думаю, что на 75% мы с вами ближе друг к другу, чем ко всем другим членам коллегии («Искры»), на остальные 25% есть разница, но ведь 75% втрое больше 25%».
— Итак, говорил Ленин, еще совсем недавно Плеханов находил, что на 75% он ко мне ближе, чем к Аксельроду, Засулич, Мартову, Староверу. На партийном съезде он заявил, что Акимов и другие, подобно Наполеону, любившему разводить своих маршалов с их женами, стараются нас, т. е. Плеханова и меня, — во что бы то ни стало развести, но на развод он не пойдет. После съезда, когда мы с ним вдвоем редактировали «Искру» (с конца августа по ноябрь 1903 г.), Плеханов, напоминая о своем письме, говорил: четыре прежних редактора «Искры» своим поведением и речами {267} меня окончательно от них отшатнули. Я вижу, что нашу близость нужно измерять не 75%, а большим процентом.
И Плеханов шутил: «Примерно 85%-90%». В это время он беспощадно критиковал Аксельрода, называя его «калечью», человеком, потерявшим всякую ценность для партии. Над Засулич издевался. Она-де выжила из ума, думает, что он — Плеханов — генерал Трепов, в которого она стреляла 26 лет назад. Старовера-Потресова называл переодетым в марксизм либералом. О Мартове говорил, что человек он способный, но истерик и Плеханов не удивился бы, если бы кто-нибудь сказал ему, что Мартов прибегает к кокаину. Такова была характеристика Плехановым членов коллегии «Искры» (Троцкий сказал о Ленине, что у него, как у микроскопа, была способность всё увеличивать. «Микроскоп» вероятно «преувеличил» и характеристику Плехановым своих коллег. Во всяком случае, она была бесконечно далеко от действительной ценности критикуемых лиц.).
Из них первых троих, он, как и я, считал на съезде не подлежащими избранию в редакцию. Что же произошло потом? Флюгер вертится и Плеханов призывает в редакцию людей, признаваемых им калечью и ненужными, а я сразу делаюсь вредным, опасным человеком, бонапартистом и меня следует удалить из Центрального Комитета. Зная теперь многое о поведении Плеханова, вы поймете какого рода письмо он заслуживает!
Вынув из кармана, Ленин прочитал составленное им послание к Плеханову. Мне трудно теперь передать его содержание, скажу только, что это была защита Ленина и яростное нападение на Плеханова. Оно было пропитано ядом и резкими выражениями. Как и письмо Лядова, оно состояло из вопросов и каждый из них должен был ставить Плеханова в неудобное положение, особенно, те, где он указывал на отношение последнего к своим коллегам по редакции. Письмо Ленина было во {268} много раз язвительнее моего проекта, тем более письма Лядова.
— Если этот проект, сказал Ленин, вы одобряете, тогда предлагаю вам его переписать и поставить подпись — Самсонов.
У меня, повторяю, был слишком большой зуб против Плеханова, письмо Ленина я немедленно одобрил, но подпись решил поставить не Самсонов, а Н. Нилов. Я хотел этим напомнить Плеханову, что я тот самый человек («пошлите этого человека ко мне»), которого он угостил возмутительной болтовней о буржуазных ведьмах с красными и желтыми глазами. Единственно, что меня несколько смущало — это слишком уже большое знание Плеханова и партийных дел, видное из этого письма: откуда-то может знать Самсонов — Нилов? — «Это совсем не важный вопрос — ответил Ленин. Сорока на хвосте вам эти сведения принесла. Важнее другое — как будет выворачиваться Плеханов, посмеет ли он сказать, что всё в письме неправда. Пусть попробует, тогда мы его прищемим еще сильнее». — «Ну, а если товарищи меня будут спрашивать — откуда я знаю о чем пишу в письме?» — «Вы и им ответьте: сорока на хвосте мне сведения принесла».
Большое, на 7 или 8 почтовых страницах, письмо Ленина, написанное очень мелким почерком я тут же переписал, отдав оригинал Ленину, который его порвал на мелкие клочки. В этом произведении «Н. Нилова», кроме двух или трех запятых и маленького стилистического исправления, ничего моего нет, но Ленин, прощаясь со мною, хитро улыбаясь, счел нужным подчеркнуть, что письмо написано «одним Ниловым, только Ниловым» и маленький секрет должен быть безусловно сохранен. В этом я «поклялся» Ленину.
Не думаю, что нарушение через 48 лет моего обещания — может быть признано большим преступлением.
{269} Вскоре после этого мне пришлось быть у Бонч-Бруевича. Он жил тогда на окраине Женевы, на даче, среди большого парка. Бонч мне объявил, что у него есть срочная работа, бросить ее он не может и он просит меня вместо него пойти к Ленину — передать ему пакет с полученными из России письмами. К Ленину на rue du Foyer после столкновения с Крупской я ходить избегал, всё же, чтобы не плодить сплетней, я Бончу об этом ничего не сказал. Я согласился выполнить просьбу Бонча и отправился к Ленину. Я нашел его в состоянии крайнего раздражения. «Почитайте, кинул он мне, что пишет тамбовский дворянин». — «Кто??» — «Плеханов».
Это были гранки еще невышедшего № «Искры» помеченного 1-ым июня. Кто-то из большевиков их принес Ленину из типографии. Я стал читать. За набранным письмом Лядова следовал ответ ему Плеханова. Ответ архигрубый, причем мне сразу почуялось, что Плеханов бьет не столько по Лядову сколько по Нилову, т. е. по Ленину, ибо письмо Лядова не было таким уже непозволительным допросом с пристрастием, в котором его обвинял Плеханов.
«Ставлю вам на вид, что ваше письмо написано странным тоном допроса с пристрастием.
Этот тон гораздо более приличествует какому-нибудь сутяге из персонажей Островского, чем социал-демократу. Я решительно не знаю, что дает вам право говорить со мною таким тоном. Вы, почтеннейший, обязаны вести себя прилично и помнить, что тон допроса с пристрастием непозволителен».
Переходя на презрительно-шутовский тон, Плеханов продолжал:
«Что же касается собственно ваших допросных пунктов, то я, неслужилый дворянин Тамбовской губернии Георгий Валентинов сын Плеханова, у исповеди и святого причастия давно уже не бывавший, не токмо {270} за страх, а за совесть отвечаю. Если я незаслуженно обидел Ленина, то готов, объясниться с ним, а не тратить время на объяснение с ходатаем. Ходатаев по делам Ленина не нужно, а потому с Лядовым в какие-либо разговоры о нем (Ленине) вступать не желаю, тем более, что мне неизвестно имеет ли оный ходатай доверенность, засвидетельствованную установленным в законе порядком».
За сим ответом следовал следующий постскриптум. Он-то и привел Ленина в бешенство. Он тыкал в него пальцем, говоря: «Вот что читайте, вот что!». Что же там было?
«Кроме товарища Лядова мне прислал письмо еще какой-то Нилов. Это лицо мне совершенно неизвестно, так что я не только не знаю, за кого и когда оно голосовало, но мне неизвестно даже, имело ли оно право голосовать за кого-нибудь из нас, т. е. принадлежит ли оно к нашей партии. Если Лядов допрашивает, то Нилов просто бранится. Наша редакция не сочла себя обязанной помещать на столбцах «Искры» эту брань, которая в виду указанного обстоятельства является как бы анонимной».
Ответ Плеханова — недурная иллюстрация приемов и лживых уловок, которые допускают в политической и партийной полемике даже большие и почтенные люди. Его ссылка, что ему неизвестно за кого голосовал Нилов (где, когда?) абсолютно никакого отношения к вопросу не имеет. Но если она бессмысленна, то указание, что Плеханову неизвестно — принадлежал ли Нилов к партии, уже сознательно лживо. Плеханов, чего я и опасался, по разным намекам слишком уже много знающего Нилова несомненно догадался, что за спиною последнего стоит Ленин. Печатать письмо Нилова, отвечать на его вопросы-«допросы», Плеханов никак не мог. Они ставили его в самое щекотливое положение. И он {271} вывернулся. Пользуясь Ниловым, Ленин «стрелял» по Плеханову, а Плеханов, обрушиваясь на Лядова, требуя вести себя «прилично» фактически отвечал Нилову, т. е. Ленину, рекомендуя последнему не прибегать к маске, к ходатаям.
Ленин был озлоблен, написанное им письмо не достигло цели.
— Плеханов вывернулся самым позорным образом. Жулик, настоящий жулик! Скажите, а кому вы адресовали письмо?
Я объяснил Ленину, что так как у него не было конверта, я уходя от него, купил конверт, сделал на нем надпись и, возвращаясь к себе домой на rue du Carouge, оставил письмо у консьержа дома, где жил Плеханов.
— Можно ли было делать такую оплошность! Вы поступили как младенец, не могли догадаться, что адресовать и направлять письмо следовало не Плеханову, а редакции «Искры»! Глубоко уверен, что ни одному из других редакторов Плеханов письма не показал. Весь заряд пропал даром. Оставить это дело без продолжения никак нельзя. Выйдет, что нам дали по роже и мы замолчали.
Вместо письма в редакцию — напечатаем листовку. Вы мне как-то говорили, что у Плеханова есть как две капли воды на него похожий брат — полицейский. А ну-ка расскажите мне об этом поподробнее, этим братом нам нужно хлопнуть по Плеханову. На этот счет у меня есть маленький план.
Я рассказал всё, что знал о Плеханове-Моршанском, и Ленин, прищурив глаза, изложил свой план. «Хлопнуть» Плеханова меня подмывало, ленинский план я весьма охотно выполнил в виде, впрочем, несколько отличном от того, что он предлагал. Что я сделал будет видно из дальнейшего, но вспоминая сейчас через 48 лет, эту сцену из партийной склоки, испытываю самое пренеприятное чувство.
«Суета сует — всё суета». Мне {272} неприятно о том думать, может быть, больше всего потому, что в памяти встает не тот Плеханов, из квартиры которого в Женеве я вылетел как ошпаренный, не тот Плеханов, который позднее через четыре года потребовал удаления меня из числа сотрудников сборников «Общественного движения в начале XX столетия», а другой Плеханов, — почти накануне смерти. В 1904 г. он был в апогее своей силы и славы, полубог на партийном горизонте — Громовержец-Олимпиец. «Это человек, пред которым приходится съеживаться», — говорил о нем Ленин. В 1917 г., когда после 38 лет жизни в эмиграции, Плеханов приехал в Петербург, его политическое положение и он сам — были уже другими. Он осунулся от болезни, сильно постарел, гордая осанка его исчезла. В Женеве он стоял наверху, к нему все прислушивались. В Петербурге Плеханов был в некотором роде забытый и забываемый Фирс из «Вишневого Сада» Чехова.
Та самая Революция, к которой он призывал всю жизнь — катила чрез его голову. Она шла к Ленину, а не к нему. Он был «социал-патриот» и говорил, что с немцами нужно бороться. А революция кричала «долой войну» и желала брататься с немцами. В августе 1917 г. он приехал со своей женой на созванное правительством Керенского Государственное Совещание в Москве. Плеханов был приглашен на это Совещание, если хотите, в качестве одной из икон революции. На таком же основании были приглашены престарелый анархист Кропоткин и «бабушка революции» — социалистка-революционерка Брешко-Брешковская.
Увы, на эти иконы уже не обращали большого внимания. Приехавшего Плеханова никто не встретил. Никто не позаботился найти для него пристанище, а это было нелегко в переполненной во время войны Москве. После объезда нескольких гостиниц, где всюду говорили «свободных комнат» нет, Плеханов, сдав вещи на хранение на вокзале, отправился на Совещание в Большой Театр. В ожидании его {273} открытия, сидел с Р. М. Плехановой в ложе — мрачный, усталый, в помятом в дороге костюме. Узнав от кого-то, что у Плеханова нет приюта, я подошел к министру внутренних дел в правительстве Керенского социал-демократу меньшевику А. М. Никитину.
— Послушайте, Алексей Максимович, ведь это сущее безобразие! Плеханову негде голову преклонить. Реквизируйте для него комнату в каком-нибудь отеле или отведите ему помещение хотя бы в Кремле. Вы же министр внутренних дел, неужели и на такое маленькое дело силенки у вас не хватит?
Никитин заорал на меня:
— Мне некогда заниматься квартирами! У меня дело поважнее — следить, чтобы большевики не бросили бомбу в Совещание.
Я выругался и решил, что предложу Плеханову поселиться в квартире, которую мы с женой занимали очень близко от Большого Театра. Это была довольно деликатная задача. Отношения с ним были крайне натянутые. Почти одновременно в 1908 г. против его философии выступили — я со своей книгой и Юшкевич. Отвечать на нашу критику он не желал, однако, она его до последней степени раздражала.
— Если кто подумает, — говорил Плеханов, — что мне нечего возразить, например, Юшкевичу или Валентинову, то с этим ничего не поделаешь, это старая песня: давно уже крыловская мышь думала, что сильнее кошки зверя нет. Но это мышиное заблуждение не сделало кошку сильнее, чем она есть на самом деле. Так и Юшкевич и Валентинов не сделаются сильнее оттого, что какой-нибудь молодой читатель вообразит, что нет на свете философских истин более глубоких нежели те, глашатаями которых они выступают. Оно, конечно, не мешало бы, пожалуй, вывести из заблуждений даже и {274} этого молодого человека, но у меня никогда не было охоты преподавать в приготовительном классе (Слова Плеханова Дейчу, напечатаны в журнале «Пролетарская революция».).
Плеханов неоднократно говорил, что считает меня не «товарищем», а «господином», т. е. человеком, стоящим вне марксизма, и не желает иметь со мной никаких отношений. Поэтому, не будет ли рискованным предлагать Плеханову свое гостеприимство? Не получу ли я оскорбительный отказ? Я всё-таки написал записку и направил ее в ложу, где сидел Плеханов: «Я узнал, что Вы еще не смогли найти свободной комнаты в гостиницах Москвы, может быть вы воспользуетесь предложением моей жены и моим поселиться у нас?».
Я видел, что Плеханов долго вертел в руках записку, потом, переговорив с Р. М. Плехановой, — вышел в коридор меня отыскивать. Я пошел к нему навстречу. Пробежала минута, вероятно, нами обоими ощущаемой неловкости, затем ее внезапное исчезновение и Плеханов крепко пожал мне руку. Р. М. Плеханова, как человек ультрапрактичный, немедленно отправилась со мною смотреть, насколько наша квартира отвечает требованиям ее мужа и, найдя ее вполне подходящей, через два часа вместе с Плехановым перебралась к нам. Они прожили у нас около двух недель (О пребывании Плеханова у нас я писал в «Новом Журнале» в 1948 г. в статье— «Трагедия Г. В. Плеханова».).
Из моей библиотеки я подарил ему Софокла в русском переводе, он не мог найти его в магазинах, а Плеханов мне презентовал три тома своей последней работы «История русской общественной мысли». На ней четким почерком было написано «Товарищу Вольскому от автора». Титулование меня не «господином», а «товарищем» — означало, что Плеханов уже не прежний Плеханов!
После этой встречи я больше его не видел. Покинув Петербург, где бушевала октябрьская {275} революция, он вскоре умер в Финляндии (в 1918 г.). Если у моей жены главной мыслью было сделать удобнее пребывание у нас Плеханова, как бы получше его накормить, что становилось тогда трудным делом, то меня не оставляла мысль ничем на напоминать ему о моей книге и всячески избегать — хотя несколько раз на то наталкивали разговоры, — всего, что могло бы напомнить, выполненное по плану и наущению Ленина, мое выступление против него в Женеве в июне 1904 г.
Вот что тогда произошло. Несколько дней спустя по выходе № «Искры» с письмом Лядова, ответом Плеханова на него и письмо Нилова, в большой зале Handwerk состоялось собрание, на котором присутствовали большевики и меньшевики и были прения о партийных делах. По какому поводу и кем оно было созвано — абсолютно не помню. На собрание пришел и Плеханов, как всегда важный, как всегда притягивавший к себе всеобщее, почтительное внимание. Увидев его, я решил, что наступил момент «хлопнуть». Я выбрал место в нескольких шагах от Плеханова и после нескольких сцепившихся друг с другом ораторов (от большевиков, насколько помнится говорил Гусев) попросил слова.
— Мы всё время слышим, — сказал я, — обращаясь к Плеханову, о партийном демократизме, который противопоставляется бонапартизму и ленинской политике, которая как вы пишете, петля на шее партии. Должен сказать, что мне неясно ваше отношение к этому вопросу. Возьмем такой пример. Я послал письмо в «Искру», подписав его Н. Нилов.
Это письмо содержало вопросы, выяснить которые для партии было бы и интересно, и полезно. Возможно, что печатать его вам было неудобно и неприятно: из него видно, сколь непочтительно вы относились к вашим товарищам по редакции. Но отказ печатать его вы мотивируете не этим, а другим: вы-де не печатаете писем «каких-то» неизвестных Ниловых. В партии таких, неизвестных лично вам, Ниловых сотни, {276} если не тысячи.
Живя четверть века заграницей, вы знаете их меньше, чем кто-либо... Я спрашиваю демократично ли именовать этих членов партии презрительно барским эпитетом «какие-то»? Ведь этот термин, перефразируя фразу в вашем ответе т. Лядову, приличествует гораздо более какому-нибудь реакционному тамбовскому дворянину, чем социал-демократу. Вы пишете, что я вам совершенно неизвестен, т. е. можно подумать, что вы никогда меня не видели.
Окажите мне честь взгляните на меня — не вспомните ли вы, что три месяца назад я был у вас по вашему же приглашению, адресованному т. Бонч-Бруевичу. Кстати сказать, посылая вам мои статьи для журнала «Рассвет», он дал вам довольно подробные сведения о моем партийном стаже. Ваше заявление, что вы не знаете о моей принадлежности к партии, по меньшей мере странно. Вы написали, что не зная «какого-то» Нилова, не зная принадлежит ли он к партии, считаете мое письмо как бы анонимным и в качестве такого не подлежащим печатанию. Но здесь, по известным вам причинам полицейского порядка, — мы почти все анонимы, почти все живем под вымышленными кличками. Чтобы рассеять анонимность, не быть каким-то неизвестным субъектом, нужно, полагаю, представить вам что-то, в ваших глазах более солидное, чем свидетельство партийных товарищей. Что же вам нужно? Очевидно, вы требуете показать вам настоящий паспорт, установленный предержащими властями. Подобно всякому русскому подданному, был паспорт и у меня. Он был выдан мне полицией города Моршанска Тамбовской губернии, вам известной, так как, в ответе т. Лядову, вы считаете почему-то нужным сообщить, что состоите в дворянском сословии этой губернии. Выдачу мне законом утвержденного паспорта вы легко можете проверить. Для этого вам надлежит обратиться за справкой к вашему брату Григорию Валентиновичу Плеханову — полицейскому исправнику г. Моршанска.
Достарыңызбен бөлісу: |