СМЫСЛ ДЗЭНСКОГО ПРОБУЖДЕНИЯ
«Решение» коана никоим образом не похоже на решение какой-либо математической проблемы или логической задачи. Вряд ли его можно сравнить и со знаменитым «Эврика!» Архимеда, открывшего способ определения чистоты золота. «Ответ» на коан — не интеллектуальное открытие и не обоснованный вывод. Так в чем же смысл му, способствовавшего пробуждению и Хакуина, и Капло? Это не просто внезапное освобождение от боли (растворение сформировавшегося в ходе медитации раскаленного «шара сомнений»), не просто разом обретенное избавление от какой-то большой опасности или моментальное изле-чивание от тяжелой болезни. Пробужденный может лишь попытаться интерпретировать и как-то выразить пережитый духовный опыт.
Думается, мы вправе сказать: в коане воплощены все жизненные разочарования человека — как человеческого существа и как индивидуума. Именно здесь субстанциализированы составляющие нашу жизнь затруднения: иррациональность происходящего, конфликт разума и чувств, эмоций и долга, желаний и ограничений, инстинктов и морали, индивидуального и общественного, благорасположенности и гнева, любви и ненависти. Возбуждаемое коаном напряжение является напряжением жизни (варьирующимся в каждом отдельном индивидууме), доведенным в медитации до своего предельного состояния.
Через коан выражается та мысль, что разум не способен совладать с экзистенциальными проблемами. Таким образом, усилия медитирующего направляются на решение нелогического вопроса. Они проявляются в нечувственных, нерациональных попытках «разрешить» коан. Так в чем же смысл «му», «трех цзиней льна» и «хлопков одной руки»? Если поставленный в коане вопрос и следует «решить», то сделать это нужно на эмоциональном, или внутреннем, уровне, а не на уровне интеллекта. Коан призван продемонстрировать, что самые глубокие экзистенциальные вопросы неразрешимы разумом. Их можно лишь инстинктивно «снять».
Важным этапом в данном процессе является стирание, уничтожение утвержденных культурой барьеров между «внутренним» и «внешним», между «я» и «не-я». Ведь именно так мы обычно мыслим и живем большую часть времени. Наша цивилизация и культура всячески укрепляет это разделение и усугубляет его. Физический мир и все прочие живые существа находятся «вовне». Мы же — единственные «подлинные» создания — вечно отличны и оторваны от «вещей» и «индивидуумов», которые являются объектами наших размышлений и анализа, к которым мы стремимся, которые мы описываем в словах. Следуя своим даосским корням, дзэн противится подобному разделению и пытается привести человека — в его мыслях, чувствах и действиях — к гармонии и органическому единству с космосом. Человек обретает способность освободиться от ограниченности собственной субъективности и достичь полной свободы в «доме бытия».
Подталкивает его к этому так называемое дзэнское «озадачивание». Для обычного человека горы суть всего лишь горы. Однако в ходе медитации человек начинает понимать, что горы на самом деле не суть горы. Прошедший же медитационный процесс до конца постигает, что горы все-таки суть горы. Дзэн интерпретирует ситуацию так: для обыденного субъект-объектного сознания «гора» — это огромная груда камней, которую мы видим перед собой и на которую мы можем попытаться вскарабкаться. Но, достигнув в ходе медитации некоторого «прозрения», ученик приходит к выводу, что связь слова-понятия «гора» с подлинной реальностью весьма искусственна и условна. Слово «гора» не обладает никакой субстанциальной действительностью; оно не выражает истинной «горности» горы.
Затем наступает последний этап, когда горы вновь становятся подлинно горами в чьем-либо конкретном опыте. «Гора» перестает быть ярлыком, приклеиваемым к чувственной реальности; она превращается в саму реальность, в пережитую в опыте гору. Судзуки говорил об этом, что «не только я вижу гору, но и гора видит меня». Здесь проявляются во всей полноте и ощущение и опыт мира, в котором мы живем, и органическое единение в данном опыте видимого—чувственного и видящего—чувствующего. (Быть может, гора является «горой» лишь постольку, поскольку я ее ощущаю?) Судзуки сказал бы, подобно тому, как он говорил о художнике, рисующем объект «вне пределов мира», что в своем отношении к горе мы должны «стать с ней одним».
Дзэн отрицает различающее «сознание я» (отделенное и отличное от других индивидуумов и вещей). Ведь подобное сознание не только приводит к нежелательному и разрушительному, ориентированному на себя эгоизму, но и лишает человека той самой живой взаимопроникающей гармонии с мирозданием, которую дзэн так стремится обрести. И коан считается первым этапом на пути к этой гармонии. Когда внимание и эмоции полностью сконцентрированы на коане, ощущение «я» исчезает. Например, если медитирующий вновь и вновь повторяет «му» не только для того, чтобы внимание не ослабло, но и отдаваясь этому с предельной духовно-эмоциональной концентрацией, все различения типа «я», «я—ты», «я—вещь», «субъект—объект» исчезнут.
Отрицание собственного различающего «я» порождает чувство единения со всем сущим. Так, как мы помним, Капло сообщает, что в момент переживания опыта «прорыва» он произнес: «Я есть все, а все есть ничто». То есть каждая вещь сосуществует со всем космосом, космос находится «в» ней, а конкретное содержание каждой вещи является «ничем» — ничем отличным и отделенным от чего бы то ни было. Тем самым подтверждается даосская идея о неразделимости, внутренней ли, внешней ли, человека и природы.
Для понимания всего пути пробуждения, всех его этапов, от первого опыта кэнсё-сатори до полного просветления дзэнского наставника, необходимо помнить, что меняется не мир вокруг пережившего сатори, а сам человек. Мир, переживаемый пробужденным человеком — это совершенно новая действительность. Для не обретших же пробуждения он остается тем же самым «старым» миром вещей, событий и других индивидуумов. Вот что говорит об этом Хакуин:
«В зеркале наставника Коадзи (шестой патриарх Хуэй-нэн) отражаются рай и ад. Чистая Земля и наш оскверненный мир, но все они — не что иное, как единственный глаз монаха... Они ничего не могут поделать с уходящим и приходящим, с рождением и смертью... Будда Амитабха величественно проявляет себя здесь и сейчас... Все адские муки — не что иное, как тело будды Амитабхи, сияющее отполированным до пурпурного блеска золотом... Мир страданий видится пробужденным существам как Земля Света Вечного Спокойствия».
Вспомним, как живший в тринадцатом столетии монах Букко пережил чувство единения с безбрежным космосом и обрел сознание тождественности индивидуума и мира. Вторя ему, участвовавшая вместе с Капло в сеансах медитации женщина говорит о полученном ею новом видении прежнего обыденного мира: «Я очень устала, конечности мои занемели, так что более я не могла продолжать сидеть в медитации. Я тихонько выскользнула из главного зала и пошла в купальню. Никогда прежде дорога не казалась мне такой великолепной, а зимнее небо — таким звездным».
Остается последний вопрос: какова же конечная цель всех этих усилий? В традиционной буддийской терминологии — конечно, само пробуждение, то есть такое понимание себя и мира, которое сделало Сиддхарту Буддой, которое наделяет сознанием будды пробужденного, которое вырывает его из круговорота сансары и ведет к лишенной рождений и смертей нирване. Для раннего буддизма это означало (а в современной Тхераваде означает и поныне), что просветленный не возродится более ни животным, ни человеком, ни духом, ни божеством, и что поскольку жизнь непостоянна, «пуста» подлинной реальности и представляет собой лишь череду болезней и страданий, заветная цель всех человеческих устремлений — нирвана.
Буддизм же Махаяны (Китай, Тибет, Япония, Корея) — и сегодняшний японский дзэн-буддизм в частности — менее определен в этом вопросе. Часто высказывается мысль, что жизнь и смерть составляют единый континуум, что они не столь уж отличны и легко переходят друг в друга, что они являются лишь составными частями некоей большей реальности. Смерть человека подобна волне, возвращающейся в породивший ее океан (вселенскую жизнь) — вспомним даосское учение о том, что тело принимают в следующей жизни новые формы. Или же говорят, что «обретение подлинного дзэнского пробуждения "выносит" человека за пределы рождений и смертей и потому оно не есть лишь "психологическая отвага" перед лицом неотвратимого исчезновения». Но характер подобной трансценденции остается смутным. Какой бы смысл ни имело пробуждение для нынешних дзэн-буддистов, для дзэнского наставника восемнадцатого века Хакуина оно означало конец перерождений. Вот что он говорил о медитации над му как пути его достижения:
«Когда слышишь о состоянии полного единения (с му), испытываешь чувство невообразимой трудности и испуга. Но помни, что именно через это упражнение обретается опыт внутренней реализации, который имели все будды, ибо только так можно сломать пограничные врата вечного перерождения».
Но что более важно — быть может, даже для Хакуина? — главной целью дзэнской медитации является не эмоциональный опыт «триумфального прорыва», каким бы волнующим он ни был, но качественно новая жизнь. Человек «сидит в забытьи» — то есть находится в состоянии интенсивной медитации — для того, чтобы научиться «свободно парить». Капло описывает результат так: «Теперь, что бы я ни делал, я нахожусь в полном единстве с тем, что делаю. Я принимаю приятные вещи как исключительно приятные, а отвратительные — как исключительно отвратительные, после чего полностью забываю о своей реакции приятия или отвращения». Пробуждение — это не столько «гарантия» некоего будущего посмертного блаженства, сколько «просветленная жизнь» в средоточии этой реальности, здесь и теперь. Это — способность находиться в единстве с настоящей жизнью, вне зависимости от ее положительных либо отрицательных характеристик. В более же глубоком смысле «пробудиться» означает «проживать» каждое действие, каждый момент своей жизни с максимальной глубиной. И тогда любой поступок, каким бы тривиальным он ни был, будет проистекать из бездны тотальности личностного бытия. Все действия человека будут поглощать его внимание и энергию целиком и без остатка, причем не в смысле «напряженной интенсивности», но с той легкостью, которая возможна только при условии достижения состояния полного понимания собственного предназначения в этой жизни и своего места в ней. Вот почему смысл Дзэнского просветления не в том, что обретший его человек получает возможность участвовать в «особой», специфически дзэнской деятельности, а в том, что такой человек оказывается способным исполнять на качественно ином уровне даже повседневные дела. Именно внутренняя направленность, а не внешняя проявленность, является отличительной чертой дзэнской жизни. Судзуки так говорит об этом:
«Даже когда просто мигнешь, меняется все. Вы обрели дзэн, но остались таким же совершенным и обычным (то есть "обычным" в дзэнском смысле, каким должен быть каждый). Кроме того, одновременно вы приобрели и что-то новое. Ваша духовная деятельность выходит на новый уровень. Она приносит вам больше удовлетворения, больше покоя и радости, чем что бы то ни было прежде. Характер вашей жизни меняется. В ней появляется нечто омолаживающее. Весенние цветы кажутся еще красивее, а горные потоки — холоднее и прозрачнее».
Это относится даже к чаю, который, быть может, пьете вы, «непробужденный» в дзэнском смысле, и Судзуки, достигший просветления. Какую же ценность имело все это — скажем, медитация над «му» и «три цзиня льна» — для самурая, совершенствовавшегося в боевом искусстве? На данный вопрос мы попытаемся ответить позднее.
ЯПОНСКИЙ ВОИН ПРИНИМАЕТ ДЗЭН
Дзэн-буддизм стал важной составляющей как обучения, так и всей жизни японского военного сословия в тринадцатом столетии. Еще в период противостояния кланов Тайра и Минамото в конце двенадцатого века воины, особенно в час смерти, отдавали предпочтение буддийской школе Дзёдо (Чистой Земли) — будде Ами-табхе и его безграничному состраданию и всепрощению. Но с приходом к власти регентов Ходзё на передний план постепенно выступает дзэн.
ЭЙСАЙ — «ОСНОВАТЕЛЬ» ДЗЭН
Говоря о восхождении дзэн, в первую очередь следует упомянуть имя Эйсая (1141-1215). Иногда его называют основателем дзэн-буддизма в Японии. Дзэнская практика медитации, привезенная из Китая (чань), была известна в Японии с седьмого века. Она считалась одним из нескольких видов буддийского духовного совершенствования. Главным ее центром был храм Энрякудзи школы Тэндай.
Ситуация меняется, когда Эйсай (также Ёсай), монах школы Тэндай, попытался придать дзэн статус более независимый, чем того желали наставники монастыря Энрякудзи. Эйсай, желавший учиться у наставников знаменитой китайской традиции, совершил две поездки в Китай, чтобы «углубить» и «обновить» свое понимание буддизма. Там он познакомился с уважаемыми учителями самостоятельной школы чань. В конце своего второго пребывания в Китае, продолжавшегося с 1187 по 1191 год, он был посвящен в сан дзэнского наставника «рин-дзай». По возвращении на родину Эйсай пытался основать в Киото храм, в котором собственно дзэнские практика и медитация — а «дзэн» и означает «медитация» — заняли бы центральное место. До самой своей смерти Эйсай продолжал считать себя монахом школы Тэндай. Но храм Энрякудзи не желал иметь ничего общего с «новой версией» тэндайского буддизма и всячески препятствовал его усилиям. Тогда Эйсай отправился в столицу сёгуната — Камакура, где был обласкан вдовой первого сёгуна Минамото Ёритомо. По ее приказанию Эйсая назначили настоятелем только что построенного храма. Уже позднее он по приглашению вернулся в Киото, где и провел последние годы жизни, будучи почитаемым всеми учителем-монахом.
Любопытно, что Эйсай вошел в историю и благодаря изобретенному им способу приготовления чая: измельченные листья горького зеленого чая засыпаются в кипящую воду и помешиваются специальной бамбуковой палочкой, украшенной перьями, до появления пены. Он полагал, что приготовленный таким образом чай обладает тонизирующим действием и вообще полезен для здоровья. Впоследствии чаепитие превратилось в своеобразное церемониальное искусство. Например, Тоётоми Хидэёси, предшественник Токугава Иэясу, повсюду искал знатоков чайной церемонии и щедро вознаграждал их. Порой чаепитие превращалось в некий показной ритуал — так, для Хидэёси оно было и способом осуществления политической интриги, и средством утверждения собственного превосходства. Другие же, следуя подлинно дзэнскому началу, считали, что главное — это совершенная (в высшей степени изысканная) простота и «естественность». В современной Японии по-прежнему сохраняются оба достаточно противоположных по своему духу отношения к чайной церемонии: с одной стороны — простое и безыскусное чаепитие дзэнских монастырей, а с другой — его «коммерциализированные» формы, культивируемые для широкой публики.
Но вернемся к Эйсаю. Его заслуги перед дзэн были двоякими. Во-первых, несмотря на то, что сам он оставался монахом школы Тэндай, его особое отношение к дзэнской практике как самостоятельной и независимой религиозной дисциплине способствовало началу формирования собственно дзэнской школы в Японии. «Новый» дзэн-буддизм стал частью так называемого «народного буддизма» периода Камакура, который положил конец элитарной замкнутости буддийского учения и тем самым открыл его для самых широких слоев общества. «Сподвижниками» Эйсая в этом деле являлись Хонэн и Син-ран, проповедовавшие достаточность для обретения спасения повторения (в вере) имени будды Амитабхи, а также Нитирэн, провозгласивший абсолютную действенность одного мантрического псалма — Лотосовой Сутры.
Вторым несомненным достижением Эйсая было то, что ему удалось познакомить с дзэнской практикой и доказать ее право на самостоятельное существование новым правителям Японии — сёгунату, возглавляемому регентами Ходзё. Именно их интерес к дзэн, их убежденность в его созвучии профессиональным и духовным качествам воина свели самураев и дзэн воедино. Однако даже с учетом дружественного и предпочтительного отношения к дзэн со стороны регентов Ходзё прошло еще какое-то время, прежде чем дзэн окончательно освободился от специфически тэндайских черт и эзотерических практик школы Сингон, привнесенных в него Эйсаем. Заслуга в этом принадлежит ученикам Эйсая и Догэну (1200-1253), который также, с 1223 по 1228 год, изучал чань в Китае, а по возвращении в Японию основал «соперничающую» школу дзэн — Сото. Кроме того, в Японию приехало немало чаньских наставников с материка, которые способствовали утверждению самостоятельности дзэн как учения и развитию его собственного неповторимого характера.
ДЗЭН КАК РЕЛИГИЯ ВОИНА
Четвертый регент Ходзё, Ходзё Токиёри (1227-1263), через пятьдесят лет после кончины Эйсая стал среди правителей Японии первым, не только проявившим общепринятое официальное расположение к дзэн, но и практиковавшим его. Он даже получил свидетельство от китайского наставника как «обретший пробуждение». Отныне дзэн и самураи — новые хозяева Японии — были тесно связаны друг с другом. Интерес самураев к дзэн и ученичеству не иссяк и в эпоху правления сёгунов Асикага, которые с 1333 по 1573 год контролировали страну (или, по крайней мере, большую ее часть) и при которых ставка сёгуната была перенесена из Камакура обратно в Киото.
Таким образом, со времен Токиёри дзэн превратился в полуофициально-полунеофициальную религию правящего класса. И учение дзэн, и его институты процветали. Щедрыми меценатами дзэн были и поздние Ходзё, и особенно некоторые сёгуны Асикага. Благодаря регентам Ходзё и сёгунату столетие спустя после Эйсая, ко времени Сосэки Мусо (1275-1351), который считался самым выдающимся монахом своего времени, дзэн стал поистине общенациональной религией. Во всех областях построили дзэнские храмы. Утвердилась и «система пяти гор» (год-зан): пять больших храмов вокруг Киото с храмом Нан-дзэндзи во главе и пять храмов в Камакура (в том числе и храм Эйсая) получили статус первых. В подчинении им находились около шестидесяти храмов «второго» уровня. Наконец, еще около двухсот храмов было разбросано по всей Японии. Повторим, что власти сёгуната полностью поддерживали данную систему и участвовали в ее создании.
Дзэн пользовался благорасположением не только власть предержащих, но и рядовых самураев. Похоже, что с самого начала своего «второго появления» дзэнская медитация и дисциплина привлекли к себе внимание самураев и высокого, и низкого ранга. Один из них так наставлял собственного сына: «Долг воина сродни долгу монаха: он состоит в том, чтобы подчиняться приказаниям... Воин не может считать жизнь принадлежащей ему самому. Жизнь воина — это подарок господину». Действительно, самураи настолько близко восприняли дзэн как «свой» буддизм, что уже в эпоху Камакура пословицей стали следующие слова: «Тэндай — для императорского двора, Сингон — для знати, дзэн — для военного сословия, Чистая Земля — для народа».
Однако альянс дзэн с сёгунатом Асикага, находившимся теперь в Киото, имел куда более значительные последствия, чем только создание по всей стране системы дзэнских храмов. Еще при Асикага Такаудзи, первом сёгуне Асикага, дзэнские священнослужители стали официальными советниками сёгуната. Дзэнские монахи были ведущими учеными своего времени. Кроме того, некоторые из них учились в Китае, поэтому в качестве советников они оказывали огромное влияние и на политическую, и на общественную жизнь. Они немало путешествовали и многое повидали, а посвящение в дзэнские монахи давало им высокий социальный статус и отнюдь не выключало их из мирской жизни. (Стоит отметить, что дзэн не разграничивает строго «священное» и «мирское»; для просветленного человека оба мира являются одним — внутренне-личностным качеством жизни, вместилищем добродетели и святости. Ведь поистине всё, без сколько-нибудь существенных различий, обладает природой будды.) Поэтому они выполняли важные дипломатические поручения, часто вели переговоры как с китайскими чиновниками, так и с другими иностранцами, и являлись «особыми посланниками» сёгуната. В течение долгого времени дзэн-ский храм Сёкокудзи в Киото служил, по сути, «министерством» иностранных дел.
Был и еще один существенный аспект дзэнского влияния, следы которого и поныне прослеживаются в японской художественной традиции и культуре. Как отмечает Г. Дюмулен, именно дзэнский монах-ученый-художник открыл военным кланам мир «высокой культуры». Регенты Ходзё, правившие в Камакура, намеренно дистанци-ровались от придворных кругов Киото, чтобы сохранить в неприкосновенности политическую власть и избежать расслабляющего и «развращающего» влияния аристократии. Грубые суровые воины севера и востока презирали мягкую и рафинированную жизнь, уничтожавшую, по их мнению, добродетель мужества и стойкости. Но со временем, а особенно после того, как режим Асикага перенес столицу сёгуната в Киото, подобное отношение изменилось. Главы военных кланов вдруг обнаружили неистребимую тягу к учености и изящным искусствам, с которыми они соприкоснулись в древнем городе. И тогда дзэнские монахи — высокодисциплинированные в жизни, знавшие языки и новые направления живописи, не только храбрые воины, но также писатели и поэты — стали наставниками самураев и в целом весьма влиятельной культурообра-зующей силой.
Таким образом, существенным оказалось и влияние дзэн, прямое и косвенное, на искусство того времени. Возьмем, к примеру, живопись. Новый стиль «открытой, простой и спонтанной» живописи обязан своим появлением именно дзэн-буддизму. Художники-монахи большей частью не любили цветную и декоративную роспись и преклонялись перед сумиэ (рисунок индийской тушью), также именовавшимся суйбоку («творение водой и тушью»). Большое распространение получили автопортреты (почти карикатурные, ставившие целью выразить индивидуальность), изображения людей, животных, птиц, растений. Кроме того, многие с увлечением отдавались каллиграфии. Ее образцы представляли собой произведения мгновенного искусства «черным-по-белому» — черная как смоль несмываемая тушь на белой пористой бумаге. Такой стиль требовал полного самообладания и решительности, ибо первая строка являлась одновременно и последней. Нельзя было позволить себе ни исправления, ни переделывания. В этой возвышенной простоте удивительным образом воплощается дзэнское отношение к жизни.
Кроме того, дзэн оказал значительное влияние если не на зарождение, то на развитие искусства театра Но. Особенно сильным оно было в годы правления сёгуна Асикага Ёсимицу (1368-1394), который лично уделял большое внимание становлению Но. Опять, как и в случае с сумиэ, дух дзэн проявился и в кажущейся разбросанности действий, и в мистическо-суггестивном символизме, хотя сюжеты для пьес черпались в первую очередь из синтоизма и буддизма. Ёсимицу также построил знаменитый «земной» Золотой Павильон (Кинкакудзи), а через два поколения, в 1473 году, его потомок сёгун Асикага Ёсимаса построил Серебряный Павильон (Гинкакудзи), куда и удалился от дел земных, чтобы посвятить себя медитации.
Несмотря на все то личное внимание и расположение, которое проявляли по отношению к дзэн отдельные регенты и сёгуны и официальные власти в целом, несмотря на его фактическое превращение в «государственную религию», дзэн-буддизм в целом сумел уберечься от участия в политических баталиях, что было характерно, например, для храмов Нара и Энрякудзи и секты Чистой Земли Икко. Дзэнские монахи служили советниками чиновников сёгуната и, как уже отмечалось, выполняли поручения правительства в международных делах. Однако ни какого-либо «дзэнского лобби» в ставке сёгуната, ни объединений или храмов, которые пытались бы отнять власть у своих соперников, просто не существовало.
Можно выдвинуть несколько возможных объяснений, почему дело складывалось именно так. Первое и самое очевидное: зачем дзэн-буддизму нужно было вступать на извечно опасное поле религиозно-политических интриг? Ведь дзэн практиковали несколько сёгунов; в течение столетия после Эйсая дзэнские монастыри появились по всей стране, а власти сёгуната считали дзэн фактически «официальной» религией. Дзэнские монахи являлись советниками сёгунов, и многие самураи смотрели на дзэн как на предназначенное именно для них вероучение. Кроме того, в период наибольшей популярности дзэн именно ученые-монахи задавали тон в культурной жизни страны и в немалой степени формировали художественные вкусы современников. Чего же еще желать? К чему ввязываться в придворные интриги?
Другой фактор, который, несомненно, играл определенную роль в этой связи — так называемый «анти-инсти-туционалистский» характер дзэн-буддизма. Ведь, если говорить о собственно религиозной тематике, то дзэн отрицал многие доктринальные положения и ритуальные элементы буддийской традиции, которые разделяло большинство других школ. Это, собственно, и позволяло ему пользоваться значительной свободой в практиковании и проповеди. Что же касается узко-институционального уровня, то здесь дзэн ценил не столько организационные или «фракционные», сколько личностные действия. Ведущие дзэнские монастыри были весьма большими — регенты Ходзё и сёгуны Асикага щедро поддерживали дзэнский «истэблишмент». Однако отношения дзэн-буддизма с властями, да и с другими школами, строились скорее на основе личного влияния учителей, чем на демонстрировании организационной силы. Вот почему ни один дзэнский храм — в отличие от, скажем, Энрякудзи школы Тэндай, Коя-сан школы Сингон или храма-крепости школы Чистой Земли Хонгандзи около Осака — не превратился в мощный воинственный институт, который бы жаждал добиться тех или иных политических преимуществ.
Еще одно соображение, быть может, отчасти объяснит сложившееся положение вещей. Крупные храмы, многократно участвовавшие в политических столкновениях с гражданскими властями — такие как Нара, Энрякудзи или Коя-сан — появились на исторической сцене за столетия до того, как дзэн оформился в самостоятельную школу. И за несколько веков они приобрели огромные земельные владения, имущественные интересы, и собрали целые армии воинов-монахов. Таким образом, дзэн не участвовал ни в борьбе за феодальные владения, ни в политизации религиозных институтов. Впрочем, школы Чистой Земли (как, например, Хонгандзи Дзёдо Синею) формировались приблизительно в одно время с дзэн — в тринадцатом столетии. И при этом буддизм Хонгандзи породил воинственность Икко. В любом случае, неучастие дзэн в политических играх уберегло его от тех кровавых чисток, которые Ода Нобунага проводил в отношении лидеров Энрякудзи и Икко в шестнадцатом веке.
На характер религиозно-политической ситуации в стране оказывали существенное влияние и исторические взаимоотношения с государством синтоизма и буддизма. В синтоизме, первой и «национальной» религии Японии, главным жрецом считался император. Как хранитель Трех Священных Сокровищ и исполнитель ежегодного ритуала плодородия, он должен был в первую очередь заботиться о мире и процветании своего народа. Поэтому в годину бед и невзгод, например, во время монгольского нашествия в тринадцатом веке, синтоистские священнослужители усердно молились богам и пребывали в уверенности, что именно их молитвы были услышаны, и боги наслали сильнейший ураган («камикадзэ»), который уничтожил монгольский флот.
Но стоит напомнить, что буддизм, пришедший в Японию в шестом веке, ставил своей целью то же самое — сохранение нации. Все буддийские школы — быть может, лишь за частичным исключением школы Чистой Земли — хорошо понимали, что таковой должна быть их роль в кризисные периоды. Когда на страну напали монголы, буддийские священнослужители пели сутры, молясь о победе, а синтоистские жрецы исполняли свои ритуалы. Гибель монгольского флота стала равной наградой и тем, и другим. Местные кланы в «смутные времена» нередко жертвовали значительные суммы буддийским монастырям и храмам, дабы обрести посредством молитв монахов божественное покровительство. А после того как Хатиман, синтоистское божество войны, превратился в бодхисаттву, воины-буддисты получили возможность просить его о победе точно так же, как и «синтоисты». И дзэн, в свою очередь, не избежал полностью этого влияния. Примечательно, что Эйсай назвал свое первое крупное сочинение так: «Трактат о распространении дзэн ради защиты государства».
Естественным и даже неизбежным результатом стало то, что дело «ненасильственного» распространения буддийского учения оказалось переданным господину клана, так что воины-буддисты могли убивать друг друга, не испытывая особых угрызений совести. Впрочем, подобные «противоречия» имели место не только в истории буддизма. После того, как в 330 году император Константин сделал христианство государственной религией, последователи «провозвестника мира» не только шли в крестовые походы против неверных мусульман, но и с необъяснимой жестокостью сражались друг с другом из-за «расхождений в доктринах».
Справедливости ради следует сказать, что многие воины-буддисты (как правило, на склоне лет) удалялись в монастыри, чтобы предаться духовному самосовершенствованию и хоть в какой-то мере искупить вину за явно небуддийские поступки и убийство людей. Но и в самом буддизме был один пункт, который работал против учения о том, что любая жизнь, а особенно человеческая, священна. Это — положение об определении судьбы кармой. Так, некоторые герои «Хэйкэ моногатари» («Повесть о Хэйкэ») в минуты размышлений или после того, как они проявили вынужденную жестокость в бою, скорбят о том, что они рождены в воинском доме и потому вынуждены исполнять кровавый долг самурая. И если дзэн в каких-то моментах пренебрегал условностями буддийской традиции, то от бремени учения о карме не был свободен и он.
К этому можно присовокупить и специфически японский фактор — сильное чувство привязанности к семье и верности традиции, особенно среди высших сословий. Во всем господствовал китайский дух поклонения предкам. Семья, а вместе с ней и ее роль в обществе, род занятий и прочее, считались священным наследием, что заставляло сына — особенно старшего — идти по стопам отца. (Один современный синтоистский священнослужитель с гордостью говорил, что принадлежит уже к двадцать восьмому поколению семьи, члены которой являются главными настоятелями одного храма.) Если рассматривать все это в свете кармического предопределения, то человек просто обречен исполнять предписанную ему роль. Так, самураю суждено стать сражающимся и уничтожающим жизнь «буддистом».
Несмотря на то, что дзэн оказался избавленным от некоторых условностей, характерных для других школ, и проповедовал индивидуальную свободу и неприятие всяких институциональных оков, он не избежал их исторического и доктринального влияния. Когда в тринадцатом столетии он формировался как самостоятельная и независимая школа, институциональный облик религии на службе государства, воинственных школ и воинов-монахов уже давно сложился. Что могло быть в таких условиях более естественным для дзэнских монахов, фаворитов регентов Ходзё и сёгунов Асикага, и, кроме того, почитаемых духовных наставников самураев, чем полностью отдаться государственной службе?
Блестящий пример в отношении того, какими качествами и достоинствами обладали талантливые дзэнские монахи, какие разнообразные роли им приходилось играть, представляет собой личность Судэна (Дэн-тёро, ум. 1633), который жил уже в другое время, когда дзэн утратил привилегированное и исключительное положение в правящих кругах. Он был настоятелем двух храмов в Киото, Конти-ин и Нандзэндзи, самого известного из всех дзэнских храмов, восстановлению которого он посвятил два года. В 1608 году Токугава Иэясу позвал Судэна на службу сёгунату. (Прежде, во время военных кампаний, Судэн был у Иэясу полевым секретарем.) Ему поручили ведение всей документации, связанной с международными делами. Кроме того, Судэн фактически осуществлял религиозную политику Токугава. Он сохранял свой пост еще в течение семнадцати лет после смерти Иэясу и в немалой степени способствовал подчинению государственному контролю буддийских школ и изгнанию из страны христианства.
В юности Судэн сражался в армии своего отца и в одной из битв захватил головы трех врагов. Потом, после смерти отца, он постригся в монахи. Когда Иэясу разрешил Судэну построить храм в своей резиденции в Сумпу, то приказал украсить знамя храма тремя черными звездами в честь воинской доблести Судэна. Таким образом, за свою жизнь Судэн успел побывать и воином, и личным секретарем человека, ставшим в 1600 году правителем Японии, а затем «государственным секретарем» и главой Ведомства по религиозным делам сёгуната. При этом он оставался дзэнским монахом. В Европе подобную карьеру сделал разве что священнослужитель и государственный деятель кардинал Ришелье.
В свете тесных взаимоотношений дзэн-буддизма и правящего военного сословия, а также огромной популярности Дзэнской медитации среди рядовых самураев, особенно в «столетия войн» (1200-1600), особый интерес для нас имеет следующее: что же представляло из себя само самурайское сословие, на идеалы и образ жизни которого Дзэн оказал столь большое влияние? Почему воины обращались в своих духовных исканиях к дзэн-буддизму? Это будет понятно нам только если мы знаем их историю их оружие — особенно меч — и то, как они пользовались им, их надежды, страхи и идеалы, их социальное положение, наконец, то, как они воспринимали самих себя и свой «боевой позыв». Поэтому вторая часть нашей книги посвящена самураям, в обучении, тренировках, и сражениях обращавшимся к глубинам дзэн.
Достарыңызбен бөлісу: |