Явдат Хасанович Ильясов Башня молчания



бет10/12
Дата08.07.2016
өлшемі0.71 Mb.
#184345
түріКнига
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   12

Но это временно. Это пройдет! Все равно наука победит. И когда люди перестанут бояться бога и, одолев полосу тяжких испытаний, наконец, осознают свой разум и силу, они сами станут как боги…


– Проходите, учитель, – встал ему навстречу Газали. – Живы, здоровы, благополучны?

– Несмотря – и вопреки! – бодро ответил Омар. – Жив пока. К собственному изумлению.

– Что так? – вздохнул Абу-Хамид. И попятился к окну.

Омар, при всей своей внешней сдержанности и степенной неторопливости, из-за внутренней бодрости, что ли, общей легкости и молодого беспечного голоса, показался ему слишком резким, подвижным и шумным. Он внушал беспокойство.

– На улицах много повозок, – сказал Омар. – Еще больше грабителей. А женщин больше, чем этих и тех. Не задавит повозка, не ограбит лихой человек – то и другое с успехом сделает женщина.

– Хм, – бледно усмехнулся богослов. – Вы все такой же… добрый, крепкий. Веселый.

– А что? Вот обыватель, он боится:

бога,


царя,

начальство,

соседа,

соседскую собаку,



свою жену,

самого себя, и, хирея от беспрестанного, изнуряющего страха, умирает прежде времени. Я никого и ничего не боюсь. Потому и здоров. И долго жить буду.

Сдал Газали. На десять лет моложе Омара, а выглядит на десять старше. Весь белый, под стать его грубой суфийской одежде. Давно они не виделись. С тех самых пор, как покойный визирь Низам аль-Мульк услал его в Багдад, в медресе Низамие.

Уж коль человек, по лени своей или тупости, не способен овладеть каким-то путным ремеслом, пусть выходит он в богословы. Где ничего не надо придумывать, – все давно за него придумано. И спущено сверху. Остается только запомнить. И то не все, а самое ходовое…

Газали уже четвертый месяц, как вернулся домой, в Нишапур. Но только сегодня утром прислал Омару записку: сам не может посетить поэта, поскольку часто хворает; если Омар пожелает встретиться с ним, то найдет его в медресе Исмаила ас-Судами.

И Омару захотелось увидеть Абу-Хамида. Богослов-то он богослов, но не чета многим другим. Человек пытливый и глубоко одаренный. Впрочем, посмотрим, что из него получилось за эти четыре года…

Келья Абу-Хамида находилась на теневой стороне, сквозь решетку окна сюда проникал скудный свет. И Газали, сидевший спиной к окну, был неясен, расплывчат и казался отшельником-схимником в глубине таинственной пещеры. И голос его, от сумрака, звучал загадочно.

Он с печалью рассказывал, из-за чего ему пришлось покинуть Багдад.

– Если учитель соизволит помнить, жажда постижения истинной природы вещей была моим свойством и повседневным желанием, начиная с первых моих самостоятельных шагов, с первых дней моей юности.

– Помню, – кивнул Омар. – Ты изрядно надоел мне своими вопросами в Исфахане, где мы строили звездный храм.

Он неохотно грыз черствый хлеб, предложенный ему Абу-Хамидом. Черствый хлеб, изюм, вода – суфийское угощение…

– Я не оставил это и в Багдаде, – продолжал Газали, зябко потирая руки. В аскетической келье его было сыро. – Я не пропустил ни одного представителя батыния – без того, чтобы не полюбопытствовать о смысле его учения; ни одного представителя захирия – без того, чтобы не загореться желанием ознакомиться с сущностью его убеждений; ни одного мутакаллима – чтобы не постичь цели его писаний; ни одного суфия – чтобы не воспылать страстью к проникновению в тайны его отрешенности; ни одного ортодокса – без того, чтобы не полюбопытствовать, к чему сводится суть его ортодоксальности; ни одного философа – чтобы не задаться целью достичь глубины его взглядов

– Скажи, какой въедливый, – заметил Омар, невольно восхищенный точностью его выражений.

Сам Хайям, со своей грубой, простонародной речью, не умел излагать мысли так четко, гладко и правильно. Разве что – в четверостишиях. Но и в них его выручала образность…

– И ни одного еретика-безбожника – без того, чтобы не проследить, откуда у него берется та дерзость, с которой он отвергает всевышнего.

– И что же? – осторожно спросил Омар. – Что извлек ты из своих исканий? О батынитах, захиритах, мутакаллимах и прочих многомудрых спорщиках можешь не говорить, – их бред меня не интересует. Что ты скажешь о философской науке?

– Убедившись перед тем, на других примерах, что опровергать чье-либо учение до того, как его уразумеешь и постигнешь суть его, все равно, что стрелять вслепую, я с засученными рукавами взялся за книги и принялся усердно вникать в эту науку…

Опасный человек! Омару захотелось вина. Он с отвращением хлебнул воды.

– За неполных два года, в часы, свободные от занятий в медресе, я овладел полным объемом философских знаний. Я увидел, что философы делятся на ряд категорий, а науки их – на ряд направлений. Но на всех философах, к какой бы из категорий они ни принадлежали, и на всех их науках непременно стоит одно и то же клеймо – клеймо неверия и безбожия.

– Уж это точно, – уныло вздохнул Омар.

Его потянуло вон отсюда, на улицу, к солнцу, цветам и птицам. В харчевню «Увы мне», где веселый народ толкует совсем о других вещах…

– Их три вида, – продолжал увлеченно Абу-Хамид, найдя в Омаре терпеливого слушателя. У всех богословов, и очень умных, и менее умных, одна болезнь – проповедовать. – Дахриты не признают бога и утверждают, что мир существовал так, сам по себе, и не имел творца. Что животное всегда происходило из семени, а семя из животного. Что так было и будет во веки веков. Это – еретики.

«Интересно, из чего ты сам произошел?» – сердито подумал Омар.

– Что касается табиан – естествоиспытателей, – горячился Газали, – проводящих изыскания в мире природы, находящих диковинные породы животных и растений и изучающих их внутреннее строение, то они утверждают, например, что мыслительная потенция человека зависит от его темперамента, то есть жизненной силы. Они говорят, что немыслимо возвращение того, что раз уже погибло. Отсюда они делают дерзкий вывод, что душа умирает вместе с телом и не возвращается, тем самым отвергая потустороннюю жизнь и отрицая рай, ад, воскресение, страшный суд и расплату.

«Чтоб ты сдох! И поскорей угодил в свой рай. Зачем я пришел сюда?»

Солнце уже поднялось высоко, в келье стало светлее, в ней стали виднее грязные стены. Таинственности в келье поубавилось, проповедник утратил внушительность и его голос – загадочность:

– И третьи из них – метафизики. Аристотель, из наших – Фараби, ибн Сина. Они, глубоко погрязнув в пороках того же неверия, оказывают, тем не менее, большое влияние на умы современных людей.

– На меня, например, – кивнул Омар Хайям. – А что ты думаешь о математике?

– Надо признать, что это – доказательный предмет, отрицание которого становится невозможным после того, как он освоен. Всякий, изучающий математику, приходит в такой восторг от точности ее разделов: арифметики, алгебры, геометрии и астрономии, и от ясности их доказательств, что о философах у него начинает складываться благоприятное мнение.

– И на том спасибо!

– Он начинает думать, что все их науки обладают тем же четким и строго доказательным характером, как и эта наука, и затем, если окажется, что он уже слышал людские разговоры об их неверии и безбожии, об их пренебрежительном отношении к шариату, такой человек сам становится богоотступником.

– Так и должно быть! Знание – свет. Нетерпимость – от незнания.

– Беда в том, – Газали до того оживился, что даже взял Омара за руку, – что иные друзья ислама, в силу невежества, думают, будто вере можно помочь путем отрицания всякой науки. Они доходят даже до того, что отвергают рассуждения астрономов о лунных и солнечных затмениях! И тогда, видя несуразицу в их возражениях человек посвященный проникается к философам еще большим доверием и симпатией, а к исламу – презрением. Преступление перед религией совершают люди, полагающие, что исламу можно помочь отрицанием математических наук.

«Экая гнусная изощренность! – подумал Омар с отвращением. – И все это для того, чтобы спасти религию, которая уже трещит по всем швам под напором свободомыслия. Все равно она обречена. И ухищрения Газали для нее – все равно что мертвому припарки».

– Не имеют также, – витийствовал Газали, – никакой связи с религией, ни в смысле отрицания, ни в смысле утверждения, логика и физика. Религия не должна отклонять и врачебную науку. Все это я изложил в своих сочинениях «Тенденция философов» и «Ответы на вопросы».

– Не читал, – сухо сказал Омар. – Я подобное чтиво не признаю.

Газали пропустил его выпад мимо ушей. В течение всей беседы он будто не слышал замечаний поэта. Это и есть фанатизм: с пеной на губах, нахраписто, самозабвенно утверждать свое, не слушая возражений, даже самых дельных, заранее отнеся их к разряду несостоятельных: «Я прав потому, что это говорю я; ты неправ потому, что это говоришь ты…»

– Но меня не поняли в Багдаде, – с недоумением развел руками Газали. – Мои сочинения вызвали в среде богословов бурю негодования. Говорили, что, следуя этим путем, я могу постепенно усомниться и в существовании бога. Я был отстранен от преподавания. Мне угрожали. Пришлось уехать…

«Ясно! Умный и дельный слуга перерос глуповатых господ. Переусердствовал. Ох уж эти аскеты-подвижники, сгорающие на собственном огне».

– Выходит, – сказал Омар с ядовитой усмешкой, – даже ты, правоверный до мозга костей, не сумел угодить ортодоксам?

– Не сумел. Потому что осмелился думать о божьей правде по-своему…

– Но это же – ересь! Настоящий мусульманин не имеет права думать. Даже о божьей правде. Тем более, по-своему. Долби бездумно, как попугай, молитвы, которым тебя научили с детства, делай вид, что строго соблюдаешь предписания шариата и не задавай вопросов, – и ты в безопасности. Чем ты занимаешься здесь?

– Преподаю мусульманское право. Но это – видимость. Из Багдада, от халифа нашего, прибыло решительное повеление: написать против разрушителей веры Аристотеля, Фараби, ибн Сины трактат «Опровержение философов», разоблачающий истинный, вредный смысл их учения.

– Вот как, – насторожился Омар.

– Этого я не могу не сделать. Я уже составил список тех, кто, находясь под влиянием упомянутых нечестивцев, нарушает догмы ислама. Я изучаю отдельных лиц, равнодушных к закону, выспрашиваю их об одолевающих их сомнениях, осведомляю о тайных желаниях. Я говорю: «Что с тобой? Почему ты так небрежен в выполнении требований шариата? Ведь не обменяешь две вещи на одну, – почему же ты размениваешь бесконечную жизнь на считанные дни здесь, на земле?»

Солнце заглянуло прямо в келью. Внизу стен с облезлой штукатуркой, в углах обозначилась плесень. Проповедник и голос его безнадежно и мерзостно выцвели.

«А-а! Вот зачем ты меня позвал…» – Омар потемнел. И недобро прищурил глаза.

– И первым, конечно, в твоем списке стоит мое имя?

– Да, – признался Абу-Хамид. – Согласись, ты сейчас у нас – самый вредный человек для правой веры.

– Может быть. – Омар пожал плечами. То ли он искренний дурак, то ли очень тонкий, хитрый притворщик, сей ревнитель правой веры. Негодяй. Соглядатай, осведомитель. Ну, что ж… я устрою тебе… урок богословия. – Ладно, – вздохнул он, поднимаясь. – Все в руках аллаха, не так ли? Покажи мне медресе. Давно не бывал.

В одном из помещений изучали строение Вселенной: она разделена на семь небес и семь планет. На земле – семь частей света и семь морей. Человеческий род состоит из семи рас: китайцев, тюрков, европейцев, арабов, персов, индийцев и негров. Материя состоит из четырех стихий: огня, ветра, воды и земли. Огонь находится между луной и ветром, ветер – между огнем и водой, вода – между ветром и землей, а земля окружена остальными стихиями…

Омар не стал слушать дальше и, сплюнув, пошел к выходу. Ничего не изменилось с тех пор, как он учился в этом медресе. То есть изменилось, но к худшему. Тогда здесь хоть был шейх Назир Мохамед Мансур, его мудрый наставник. А теперь всем заправляет хилый мистик Абу-Хамид Газали.

Газали, не понимая, чем он возмущен, робко следовал за ним.

Семь планет.

Семь небес.

Семь рас…

Зацепило их магической цифрой «7», как тупым серпом, и никак не отпускает. Если это всего лишь поэтически-образное восприятие мира, тогда еще куда ни шло. Но нет, сей бред выдается за вершину человеческих знаний! Семь морей. Ха! Одно Средиземное вместе с Мраморным, Черным и Азовским, состоит из восьми морей. А сколько их еще на Земле…

Не стыдно ли – в начале второго тысячелетия новой эры, после Аристотеля, Гераклита, Эратосфена, Ариябхаты, Абу-Рейхана Беруни, говорившего, что «шаровидность для Земли – естественная необходимость», нести такую чушь.

– Земля есть плоскость, которая держится на роге быка, а бык на рыбе, а рыба на воде, а вода на воздухе, а воздух на влажности…

– О мусульмане! – страстно воскликнул Омар. – Хоть режьте меня, хоть кожу сдерите, хоть на костре меня жгите: если это – знание, то что же тогда крик шелудивого осла? Нам, в нашей стране, лучше б скромно помалкивать о нашей древней культуре! Если из ста человек девяносто восемь не умеют читать и писать, а двое читают такую чушь, это, брат, не культура. Это дикость.

– Так положено! – строго сказал Газали. Тут он был у себя дома. – Знание есть поклонение ему… То есть богу. Зачем слепому солнце? Странный ты человек. Живешь… вне времени.

– Нет! Я-то живу во времени, в прошлом, настоящем и будущем, умея увидеть между ними прямую связь. Это вы живете обрывками времени, полагая, что сиюминутное и есть самое серьезное и вечное. Но то, что сегодня серьезно, завтра может оказаться смехотворным. Как и то, что было серьезно вчера, сегодня уже смешно и глупо. Ладно, – сказал он примирительно. Поэт не хотел рассориться с Газали прежде времени, – это не входило в мелькнувший у него остроумный замысел проучить богослова надлежащим образом. – Беседа с вами, – перешел он на угодливый язык, – открыла мне глаза на многое. Я хотел бы продолжить ее. Не согласится ли его милость посетить как-нибудь мой убогий дом?

Газали – с аскетической скромностью:

– Наставлять заблудших на истинный путь – обязанность шейха.

– Премного благодарен! Слезно вам благодарен! Вполне по заслугам вас наделили высоким титулом «Худжат уль-ислам», – доказательство ислама. Угощение, конечно, будет не столь чистым и строгим, но…

– Я мяса не ем, вина не пью, – предупредил Газали.

– Хорошо. Учту. Я приду за вами. Прощайте.

Богослов – покровительственно:

– Прощай…

У выхода поэт столкнулся с Мохамедом аль-Багдади, своим зятем, мужем Голе-Мохтар. И на него излил всю ярость:

– Не признаешь меня, сын собаки? Так знай: ни фельса тебе не оставлю в наследство!..
И зять явился. Вместе с женой и детьми. Пока он листал книги Омара, а дети возились с добродушным псом, Голе-Мохтар в летней кухне, где они с братом стряпали жаркое, плакалась Омару:

– Ты же знаешь, как я тебя люблю, дневала и ночевала бы здесь, стирала, варила, хлеб пекла. Он запрещает. Но и его ты постарайся понять: боится тех, в медресе…

– Понимаю, – вздохнул Омар. – Займись-ка лучше луком. Я теперь плохо вижу, не нарежу так тонко, как следует. – Он взял из кучки дров кривое сучковатое полено, чтобы добавить в огонь. – Смотри-ка! – Полено было обвито, как пестрой выцветшей лентой, растрепанной сухой змеиной шкурой.

– О боже! Что теперь будет? – испугалась Голе-Мохтар.

– Ничего не будет. Сгорит. Я их живых не боюсь, – что в одной старой шкуре? Может, она сама давно уже сдохла, только шкура от нее осталась. – Омар сунул полено в огонь, шкура затрещала и вспыхнула. – У христиан, которых мы считаем заклятыми врагами, – но кого мы считаем друзьями? – хоть учат: «Люби ближнего своего, как самого себя». Ну, любят они своих ближних, не любят, их дело. У нас даже этого нет. Нам с детства внушают: человек малодушен и слаб, человек ничто. Это погань и мразь. Уж какая тут любовь. Мусульманин должен любить бога. И только бога. И ради него может оставить и дом, и семью, и состояние. Но бог далеко, и в итоге – животное себялюбие. Не потому ли мы друг с другом – как звери? Если и есть у нас что-то доброе, светлое, то оно не от веры, а от старых народных обычаев. От нас самих. От самого человека, от того, что в нем осталось еще человеческого…

– Ты умный и добрый. Прости его.

– Как не простить? Я всех прощаю.

Расстелили скатерть.

– Зря ты чураешься меня! – сказал поэт, когда они обильно поели и Омар выпил вина. – Если кто и вспомнит когда-нибудь о тебе, то только потому, что ты был женат на моей сестре.

– А о тебе-то… вспомнит кто когда-нибудь? – съязвил обиженный зять.

– Еще как! Куда я денусь? Им уже не отвертеться от меня. Ладно, захаживайте. Иногда…

Он дал им сто динаров. Они ушли довольные.


– У входа вас ждет паланкин. Или, может, пройдемся пешком? День чудесный.

– Я редко выхожу из медресе, – вздохнул Газали, должно быть, уже жалея, что согласился пойти к Омару в гости.

– Надо бы чаще, – взглянул Омар на его бескровное, белое, как баранье сало, лицо. – Свежий воздух, знаете…

– У меня от свежего воздуха кружится голова.

– Я вас поддержу.

– Хорошо, немного пройдемся. Но этих не отпускайте, – кивнул богослов на молодых здоровенных носильщиков, приготовивших крытые нарядные носилки. – Пусть следуют за нами.

– Идите поодаль за нами, – распорядился Омар. – Может статься, его милость устанет.

– Ваша воля, сударь…

Ясный день, золотистый, синий, с теплым ветром раннего лета. Если зимой мир сер и тесен, и темное небо давит на плечи, и во рту оседает сырая мгла, то теперь оно, небо, взметнулось в неимоверную даль, мир развернулся и весь раскрылся, необъятный и радостный.

Но Газали все ежится. Ему холодно в этом огромном солнечном мире. Он не смотрит на небо. Он, опираясь на палку, смотрит в землю и упорно думает о чем-то своем. Наверно, о нем же, о небе. Ведь богословы только и толкуют, что о небе. О чем же еще. Хотя никогда не взглянут на него. Ибо свет его режет им глаза, привыкшие к сумраку затхлых келий.

Тот самый свет, который не сходит с их языка: «Бог это свет небесный», «вера – свет сердца», «знание – свет»…

Омар почтительно вел его под локоть. Медресе находилось на главной площади Нишапура, мощенной круглым камнем; улицы здесь ухожены, обсажены ивами и тополями. Людное место. Встречные низко кланялись Газали, целовали его руку. Велика его слава как богослова.

Омара Хайяма никто не замечал. Разве что у Большого базара, у спуска в харчевню «Увы мне», увидев его, оживились пропойцы-бездельники.

Он украдкой сунул им золотой: «Отвяжитесь».

– Что это за люди? – проскрипел Газали.

– Это… те самые, для которых уготован огненный ад, – усмехнулся Омар. – Только вот не знаю, смогут ли они гореть: насквозь промокли от вина, – все равно, как сырые поленья. Я полагаю, сухим ханжам адский огонь опаснее…

– И ты знаешься с подобным сбродом?

Как бывает у старых знакомых, которые долго не виделись, они то переходили на осторожное «вы», то возвращались к давнему «ты».

– Почему бы и нет? Они тоже были когда-то людьми. И, быть может, хорошими. У них было светлое детство, – детство всегда нам кажется светлым, даже самое собачье, – была юность с мечтами и надеждами. Что из них получилось, сам видишь, а почему – не спрашивай, – вспомнил Омар слова Давида, сына Мизрохова. – Не все человеческие судьбы укладываются в четыре суфийских разряда: «шариат», «тарикат», «марифат» и «хакикат». Я, например, становлюсь самим собой только когда работаю. Положил перо, встал – и превратился тут же в пустой бурдюк, который следует как можно скорее наполнить вином. Боюсь, меня тоже не пустят в рай. Вот я и завожу знакомства здесь, на земле, чтобы угодить на том свете в свою компанию…

– Ах, погибнешь, погибнешь! Опомнись, пока не поздно. Спасение падших – на пути, которым идут люди нашего братства.

Омар яростно стиснул зубы. Он ненавидел это братство! Из-за отца. Это они, словоблуды, сбили с толку трудового, простого и честного человека и довели его до того, что он умер, как бродячий пес, на пороге дервишской обители…

– Я, грешный… равнодушен к суфизму. Он слишком утончен для меня. Он требует полной отрешенности от человеческих желаний. У меня же много грубых страстей, которые я, несчастный, одолеть никак не в силах. Зато, – может быть, тебе пригодится, – у меня есть мальчик-слуга, сирота. Подобрал на базаре. Невзгоды юности настроили его на серьезный лад, и он живо интересуется вашим учением…

Газали встрепенулся. Завербовать для общины нового сторонника – мюрида – заманчиво. Юная душа, едва лишь тронутая житейской грязью. Ее можно очистить и придать ей божественный блеск…

Газали, остановившись и сунув палку под мышку, лихорадочно потирал костлявые руки.

– Мне не терпится увидеть его! Подзови этих. Поспешим…

Омар сделал знак носильщикам.


Мальчик, открыв калитку, сложил ладони вместе и низко склонился перед Газали. В белом тюрбане, в широкой белой куртке, в узких белых штанах, – это понравилось богослову, так как соответствовало его суфийским понятиям о чистоте.

Так и встретились они, оба белые, как пеликан и чайка в заливе Каспия…

Газали пытался заглянуть слуге в лицо, но тот скромно прятал его. И это понравилось Газали. Не совсем испорчен…

Хозяин и слуга помогли почетному гостю взобраться по лестнице в жилье.

Басар, лежавший в сторонке, сперва было заинтересовался новым человеком, но затем скучающе отвернулся. Даже с места не встал. Ничего особенного. Что-то белое и невзрачное. Во всяком случае, для хозяина не опасное.

Газали усадили на мягкой подстилке, набросали ему под локоть круглых подушек.

– Я кухней займусь, – сказал Омар. – А вы пока знакомьтесь… Его зовут Хамидом, – кивнул поэт на мальчишку. – Так что, Абу-Хамид, можешь считать его сыном…

Арабская приставка «Абу» к имени означает «отец такого-то», но человек не обязательно имеет ребенка с этим именем. Она указывает, скорее, на возможность мужчины быть родителем сына или дочери с теми или иными достоинствами. Так уж принято. «Абу-ль-Фатх», например, второе имя Омара, переводится как «Отец завоевателя». Хотя никаких детей, тем более, завоевателей, у Омара Хайяма нет и теперь уж, пожалуй, не будет.

Мальчик, как положено слуге, пошел проводить его к выходу.

Омар заскрипел ступеньками лестницы. Хамид обернулся у двери, – Газали беззвучно ахнул и откинулся на подушки. Огромные черные глаза с крылатыми бровями. Слуга тут же потупил их. Будто ласточка мелькнула. Богослов не успел уловить их выражение. Морозная дрожь прошла по его костлявому телу…

– Удобно ли вы устроились? – Голос задумчивый, нежный, замирающий на последних звуках как будто где-то вдали…

И вновь – огромные черные очи. Поэты называют их агатовыми. Газали видел такие на миниатюрах. И с презрением отворачивался от них. Художники лгут. Чтобы приукрасить эту мерзкую жизнь. Таких глаз не бывает у живых земных женщин, этих гнусных тварей. Они возможны только у райских гурий.

Откуда же они у этого мальчишки? Газали охватило смутное беспокойство. Их выражение? Ожидание. Искательность и готовность. Которую он, настроенный на назидательную беседу, истолковал как готовность внимать слову божью.

Из-под тюрбана, как змея из-под белого круглого камня, на румяную гладкую щеку вылезла прядь вьющихся черных волос. Личико – худенькое, совсем еще детское. Детский носик. И рот – пухлый, детский, наивный. Лишь темная поросль на верхней губе да странное подрагивание придавали этим невинно-алым губам некую, чуть уловимую, порочность…

Мальчик принес из передней скатерть, развернул, расстелил ее. Газали, озадаченный, следил за его проворными руками, за тонкими ловкими пальцами, которые за любой предмет брались с особым значением, как за вещь, тайно ему известную.

Но больше всего смущал богослова вихляющий зад: сам мальчишка тонкий, легкий, а зад у него совсем не мальчишеский. И он, наклоняясь, опускаясь на колено или вставая и разгибаясь, как нарочно выставляет его самым бесстыдным образом.

Тьфу! Непотребство.

Хамид принес стопку румяных лепешек, кувшин с молоком и глубокую миску со сливками. Затем поставил на скатерть большое медное, вычищенное до блеска блюдо с ранними плодами. Блюдо до ободка выстлано крупной спелой черешней, а в середине, горкой, желтые абрикосы. Хорошо смотрится – темно-красное с желтым. Как рубин с янтарем…

Появился еще кувшин – высокий, с узким горлышком…

– Прошу, – мальчик сделал предлагающий жест, и опять движение его рук – от себя и в стороны – показалось шейху двусмысленным.

– Просим, просим отведать, – сказал Омар, заглядывая в дверь. – Вот незадача, – вздохнул он огорченно. – Оказалось, уксус весь вышел. И укроп с петрушкой увяли. Простите его, он слуга еще молодой и неопытный, к порядку еще не привык. Придется мне самому сходить на Зеленый базар, тут близко. А вы беседуйте…

– Я уксус в пищу не употребляю, – капризно сказал Газали. – От него у меня сердцебиение.

– Зато мы с Хамидом без уксуса, перца, чеснока и лука, и без разной острой и кислой травы жить не можем. Сердцебиение у нас происходит от постного и пресного. Беседуйте! Учите его уму-разуму.

Он взял корзину, ушел, хлопнув калиткой. Хамид, поджав стройные ноги, скромно опустился на подстилку по ту сторону скатерти, напротив Газали, готовый вскочить по первому его желанию.

– Итак, ты стремишься к богу? – Газали разломил лепешку.

– Всей душой. – Хамид взял узкогорлый кувшин, налил в чашу темный прозрачный напиток. – Шербет. Хотите?

– Потом, потом.

– Я выпью. – Он выпил. Глаза его увлажнились. В их глубине, постепенно разгораясь, засветился лукавый огонек.

– Бог – это свет, – произнес шейх торжественно. – Человек телесный пред ним – ничто. Ибо видимый мир пуст и призрачен, он лишь отображение небесного или, иначе, отражение свойств и качеств божественного абсолюта.

Хамид с недоумением хлопнул себя по бедрам, как бы не веря в их призрачность…

– Зато душа человека, – преподавал шейх слуге основы суфизма, – есть эманация, то есть истечение божественного духа.

– Словом, бог – это свечка, а душа человека – луч этой свечки?

– Свечка! – возмутился Газали. – Бог – исполинский источник яркого света искрящейся белизны! И душа человека, будучи отделена от своего источника, страдает и стремится вновь соединиться с ним. Конечная цель души – вновь слиться с богом, достичь с ним нераздельности.

Богослов со вздохом макнул кусок лепешки в миску со сливками. Но есть не стал, положил на поднос. Хамид, между тем, запихивал в рот сразу по половине лепешки, горстями ел черешню, небрежно выплевывая косточки на скатерть, не забывая подлить себе в чашу из подозрительного кувшина.

– Ешь, как зверь, – строго заметил шейх. – Одно из главнейших условий приближения к богу – скромность в еде. Ибо голод есть пища аллаха. Он, обостряя внутреннее зрение, открывает человеку звезды и через них – путь к небу.

– Это верно, – согласился Хамид с полным ртом. – Помню, иной раз, когда не ешь по три дня, идешь по улице еле живой, и вдруг в голове замелькают звезды… Если нет под рукой дерева, чтобы ухватиться, или ограды, то упадешь в канаву. Канава и есть путь к богу?

– Не смей! – одернул его богослов. – Путь к богу долог, сложен и труден.

– Отдохнем, коли так? – предложил Хамид. Его разморило от шербета, и он, не стесняясь, растянулся на подстилке.

Газали сердито отвел глаза от его широких бедер.

Во дворе послышалась легкая возня, звякнул половник, зашипели сало и мясо в уже раскаленном котле. Омар, видно, вернулся с базара.

– Ох, как пахнет! – облизнулся Хамид. – Люблю мясо. Мой хозяин мастер жарить его. Пальчики оближешь. – Он, опираясь о локоть правой руки, быстро-быстро зашевелил пальцами левой, будто собираясь пощекотать шейха, и поцеловал их.

– Тебе придется отказаться от мяса, – сурово сказал богослов. – Если ты вправду намерен идти к богу нашим путем. И от мяса, и от шербета, – а то, я вижу, ты от него дуреешь. Ты испорченный мальчик, – сокрушенно вздохнул Газали. – В тебе, я чую, так и кипят низкие страсти. От тебя исходит грех…

– Это моя эманация, – хихикнул слуга. Его нежное лицо разрумянилось, в черных волосах на верхней губе заблестели капельки пота.

Он действовал на шейха раздражающе, но наставник должен быть терпелив. Газали, не глядя на мальчика, упрямо бубнил:

– Прежде всего ты должен пройти «шариат» – первую стадию приближения к богу. То есть безусловно соблюдать во всех мелочах мусульманское законодательство. Затем «тарикат» – вступление на путь суфийства. На этой ступени следует полностью отказаться от себя, от воли своей. Мюрид должен быть в руках шейха, как труп в руках обмывателя мертвых.

– Извольте! – Слуга с готовностью приподнялся. – Я всегда послушен. Спросите у моего хозяина. Но трупом быть я не хочу, – что может чувствовать труп?

– Никаких чувств! Только совсем отказавшись от них, ты перейдешь на третью ступень – «марифат», то есть дойдешь до познания божественной истины. На третьей ступени суфий, презрев все мирское, изнурением плоти, отшельничеством и постоянным произнесением имени бога, в экстазе постигает его, как бы опьяняясь и соединяясь с ним.

– А я, как выпью, в экстазе льну к Омару…

– Не о вине речь, блудник! И не о прочих мерзостях. Имеется в виду духовное опьянение.

– Блажь, одним словом. Одурь. Как от хашиша.

– Не одурь, а правда! На третьей ступени мюрид поднимается над жизнью, он равнодушен к добру и злу. Для него становится равным нравственное и безнравственное.

– Для меня это давно уже все равно, – заметил Хамид с самым невинным видом.

– На темном пути греха! Но не на светлом пути высшей истины. Достичь которой суфий способен лишь на четвертой, последней ступени, именуемой «хакикат».

Хамид отшатнулся, ибо аскет вдруг вскинул к небу ладони и бороду и вскричал хриплым, надрывисто-рыдающим голосом, как на дервишских радениях – зикрах:

– Фана фи-лла! На которой – о-о! – все земное в нем угасает, он совершенно – о-о! – отрекается от себя, он теряет свое «я» и – о-о-о! – блаженно сливается с богом…

– То есть, как говорят мясники на базаре, «откидывает хвост и копыта», – ехидно заметил слуга.

Проповедник сник. По бороде струились слезы. Хамид смотрел на него с брезгливым испугом. Какая страсть! Как будто о женщине речь. И трепетном слиянии, физическом. Но нет, это холодная, мертвая страсть. Бескровная и бесплотная. Извращенно-духовная. Свет от гнилушки. Самоубийство. В угоду тому, как говорит Хайям, «чего нет – и быть не может».

– А дальше что?

– Дальше? – Аскет, сам уже готовый «слиться с богом», с трудом очнулся от нирваны. – Блеск и радость. Рай. Где текут реки с водой, не имеющей смрада, и молоком, которое не прокисает, и вином, приятным для пьющих, и медом очищенным. Вошедший в сад эдемский нарядился в шелка, в запястья золотые и жемчужные.

Он вытер глаза и губы, будто уже одним глазом заглянул в «сад эдемский» и отведал вина, «приятного для пьющих».

– И только? – удивился Хамид. – Зачем же так далеко ходить? Все это есть и на земле. Для пьющих приятно вино, которое здесь, под рукой, а не где-то в небесных харчевнях, – щелкнул он по сосуду с шербетом. – Вот молоко, чистое, свежее, – всю ночь охлаждалось в ручье. Это вода из горных ключей, ее принес водонос. Хочешь меду? Наложу полную миску, – у нас его целый хум. И запястья есть у меня золотые. – Хамид отвернул широкий рукав, показал…

– Зато праведник там пребывает в объятиях гурий, – вздохнул проповедник мечтательно.

– Разве тут мало гурий? – возразил слуга. – Я знаю одну… – Он закинул руки за голову, томно вытянув ноги. – Куда до нее райским девам…

– Здесь все кратковременно, там вечно.

– Так долго? Бабка моя прожила сто лет. Противно было смотреть на нее.

– Там – вечная молодость.

– Вечно – скучно. Ведь грех тем и соблазнителен, что длится краткий миг. И сей миг – неотложен! Говорит мой хозяин:
Нам с гуриями рай сулят на свете том

И чаши, полные пурпуровым вином.

Красавиц и вина бежать на свете этом

Разумно ль, если к ним мы все равно придем?


Проповедник – злобно:

– Твой хозяин – безбожник! Никогда он в рай не попадет. В аду ему гореть.

– Что ж! Куда господин, туда и слуга. Гореть будем вместе. Но:
Ты не верь измышленьям непьющих тихонь,

Будто пьяниц в аду ожидает огонь.

Если место в аду для влюбленных и пьяных –

Рай окажется завтра пустым, как ладонь!


– Ты развращен до мозга костей, – мрачно сказал проповедник. И мрачный дух подвижничества охватил его ледяную душу. Он ожидал увидеть здесь робкого безвольного мальчишку, который, разинув рот, будет внимать наставлениям, но встретил строптивого и остроумного прощелыгу, и его веселое сопротивление вызвало в шейхе яростную настойчивость. Он погасит в нечестивце огонь кипящих страстей, заморозит горячую кровь! Аллах воздаст ему на том свете за подвиг. – Все равно я тобой овладею! – брызнул шейх слюной. – Я тебя выведу к свету…

– Владей! Хватит болтать. Но зачем же – при свете? Лучше ставни закрой. Ох, жарко! – Хамид расстегнул куртку на груди, – и перед обомлевшим шейхом открылась нежная ложбина, по сторонам которой угадывались подозрительные выпуклости…

Что за наваждение? У аскета закружилась голова. Он ничего не понимал. Это ифрит, злой дух.

– Эй, мусульмане! – окликнул их Омар со двора. – Время полуденной молитвы.

Шейх испуганно заторопился:

– Я пойду совершу омовение. И тебе бы надо, – буркнул он с отвращением, скосив неприязненный взгляд на толстый зад слуги.

– Обязательно! – звонко воскликнул Хамид. – Может, вместе пойдем? – предложил он игриво. – Я полью, помою…

– Будь проклят, шайтан.

Пока задумчивый Абу-Хамид готовился к ритуалу, беспечный Хамид, хихикая, что-то рассказывал Омару Хайяму, хлопотавшему у котла в летней кухне.

Тот, сдержанно посмеиваясь, что-то мычал, довольный.

– Бисмилла! – Носильщики паланкина, которых Омар оставил во дворе ждать почтенного шейха, расстелив на земле поясные платки, принялись за хуфтан – полуденную молитву.

Омар не молился. Шейх и мальчик вернулись в жилье.

– Где тут кабла? – вопросил Газали, стараясь определить сторону, в которой находилась Кааба, храм в Мекке, куда мусульманину следует обращаться с молитвой.

– Кааба? – сказал Хамид. – Я знаю, где она. Стена с окном – на севере; с нишами, выходит, на юге. Молись в юго-западный угол, там и есть Кааба…

– Становись рядом, – приказал богослов.

Они чинно встали рядом и, прочитав вступительные строки молитвы, упали на колени.

Когда настало время биться лбом о землю, Газали, снедаемый неясной тревогой, скосил глаза на слугу, на его немыслимый зад. Руки у шейха заныли и затряслись. Мальчишка, тоже скосив на Газали свои грешные лукавые глаза, ехидно хихикал.

Видно, ему надоело все это, он встал, прекратил молитву. И Газали ощутил с леденящей жутью, как Хамид греховно прикоснулся к его тощему заду босой ногой. Этакий легкий пиночек…

– Нечестивец! – возопил Газали. – В аду тебе гореть! Ты нарушил мою молитву.

Поднимаясь, он увидел, – только теперь; давеча, находясь в растерянности, не заметил, – что в углу, на который он молился, висит, раскорячив руки и ноги, индийская медная идолица…

– Молись на меня, хилый дурень! – Слуга сорвал тюрбан, и на плечи его черной тучей упали кудрявые волосы. Кушак полетел в одну сторону, куртка – в другую, и перед помертвевшим святошей предстало почти нагое девичье тело…

Хамида схватила в нише бубен, застучала в тугую кожу, звеня погремками, и пустилась в греховный пляс Она плясала, мелко дрожа, в такт дробному стуку бубна ладным смуглым животом, вздергивая крутые бедра и ритмично вертя задом.

Груди ее, в лад всему, трепетали, точно янтарные крупные груши на ветке, дрожащей от ветра. Штаны, приспущенные почти до паха, казалось вот-вот спадут. Но не спадали…

Это ужасно! Газали, бессильно рухнув на подстилку, глядел на танцовщицу безумными глазами. В нем проснулось что-то забытое, властное. Он скорчился, плотно сдвинул колени, со стоном выгнулся – и потерял сознание.

– Омар! – закричала Хамида в испуге. – Сомлел твой святой.

– Как сомлел? – прибежал на ее зов встревоженный Омар.

– Ну, познал высшую истину. Слился с богом. Хвост откинул, – уточнила она по-простецки, что и выдавало род ее занятий.

– Ты что? Не дай бог. Только этого нам не хватало! – Омар плеснул в лицо шейху холодной воды. У того дрогнули веки. – Нет, еще не слился. Но уже готовенький. Бишкен, как говорят братья-тюрки. Поспел…

Отрешенно, уныло сел Газали, приподнявшись с помощью Омара. Он был еще где-то по ту сторону добра и зла. Хамида надела куртку, но не запахнула, и пуп ее глядел на шейха коварным глазом.

– И это – мужчина? – Она залилась сочным здоровым смехом. – Глиста! Фитиль сухой. Райских дев ему подавай. Что ты можешь, бледная немочь? Ты предстанешь там дохлой тенью. Омар Хайям на десять лет старше тебя и на тридцать – старше меня, но я его ни на какого молодца не променяю. Вот кто для женщины – бог! А не кто-то за облаками, бесплотный, незримый…

Газали – Омару, замогильным голосом:

– Да накажет тебя аллах! Ты оскорбил мои религиозные чувства. Мои убеждения достойны уважения.

– «Убеждения – уважения», – вздохнул Омар. – Прости. Оскорблять чьи-то религиозные чувства, конечно, не следует. Раз уж это для вас так серьезно. Но уважать их? Уволь. Не очень-то вы уважаете наши убеждения. Я на себе испытал…

Он позвал носильщиков:

– Эй! Почтенный шейх духовно упился вином и любовью, его развезло. Доставьте, друзья, в медресе. Вот золотой.

– В баню отнесите пачкуна, – усмехнулась девица.

Их пути разошлись – навсегда. Еще только раз увидит Омар беднягу Газали, но уже в ином образе…

Посрамленный аскет удалился, Хамида осталась с вертопрахом.

– Не очень ли круто мы с ним обошлись? – усомнился Омар.

– Э! Плюнь, – беспечно сказала она. – Разве лучше они обходятся с нами, все эти имамы, улемы, ишаны и шейхи? Мы их не жжем на кострах, не забиваем каменьями. А надо бы! Ведь это – убийца, не уступающий кровавым султанам и ханам. По его учению выходит, что мусульмане, а их – миллионы, должны забросить все дела и заботы, расползтись по темным углам, не есть, не пить, смирно сидеть – и, молясь, смерти ждать. Тьфу! Мы проучили его по заслугам.

– Да, – согласился Омар неохотно. – Крайность на крайность. Но все же…

– Брось! Ты мой «ширехват», «перехват», «в-ме-ру-хват» и «ох-и-хват», – со смехом прильнула она к нему, переиначив на свой лад ступени приближения к богу.

Они много смеялись в тот день. Пили вино. Ели мясо, – с мягким хлебом, с уксусом, перцем, луком и чесноком, и пряной травой. Жарко обнимались, целовались. И сочиняли вместе стихи о ханже:
Доколе предавать хуле нас будешь, скверный,

За то, что жизни на земле мы служим верно?

Нас радует любовь – и с ней вино, ты ж влез,

Как в саван, в бред заупокойно-лицемерный…


На базаре – снова:

– Слыхали? Убит окружной правитель, эмир-сепахдар Аргуш…

Пораженные:

– Кем?


С оглядкой:

– Теми… из Аламута.

Со вздохом:

– Ну, времена!

С опаской:

– То ли еще будет. Злорадно:

– Так ему и надо.

В этом году, кроме Аргуша, исмаилитами были убиты эмиры Анар и Бурсак, а также Абу-муслим, градоначальник Рея…

Страшный век в Иране.
Пролетел и канул в холодную вечность и этот год. И другой. Омару уже сорок девять…
Увы, не много дней нам здесь побыть дано,

Прожить их без любви и без вина – грешно,

Не стоит размышлять, мир этот стар иль молод:

Коль суждено уйти – не все ли нам равно?


Черной осенней ночью, когда с окоченевших деревьев с шумом сыпалась от ветра жухлая листва, чтобы покрыть к утру весь город толстой шуршащей шкурой, и городская стража грелась у жаровен в караульных помещениях, не торопясь выйти наружу, на стылый воздух, верный Басар разбудил хозяина тихим рычанием в ухо.

Он никогда не поднимал шума прежде времени.

Пес сделал движение к выходу, выжидательно обернулся. Хм. Кого занесло к Омару этой темной гиблой ночью?

Он зажег от жаровни свечу, поставил ее на столик, кинул тулуп, взял суковатую палку. Будто, с больной своей рукой, мог кого-то избить. Но все же с дубиной больше уверенности.

– Кто? – тихо спросил Омар сквозь глазок в калитке. Он тоже не любил шуметь прежде времени.

Взволнованный шепот:

– Самарканд. В саду Абу-Тахира. Ты купил у беглого руса «Атараксию»…

– Светозар? – вскрикнул сдавленно Омар Хайям.

– Я. Открой.

– Ты один?

– Один…
Давно это было, но Омар отчетливо помнил их первую встречу.

Базар. Молодой ученый, неимоверно устав от своего «Трактата о доказательствах задач алгебры и альмукабалы», над которым работал по заказу судьи Абу-Тахира Алака, сходил в баню, где ему, после купания, веселый цирюльник дал чашу вина.

Затем Омар пошел поглядеть на гостей из Хорезма. Покрутившись в толпе знатных покупателей, он решил отправиться домой.

– Не спеши, дорогой, – услыхал он за плечами. Омара остановил большой человек в мохнатой бараньей шапке, – ученый только что видел его среди хорезмийцев. Но говорит больше человек на тюркском языке. И лицо – смугло-румяное, с крепкими скулами, тюркское. Борода и брови черные. Но глаза! Омар никогда не встречал таких ярких синих глаз! Кроме как у Занге-Сахро.

– Не скажешь, где тут можно глотнуть? – спросил приезжий. – Давеча пахнуло от тебя, ты близко стоял, – ну, думаю, он должен знать.

– В бане…

Тогда он выдавал себя за булгарина с Волги, состоящего в наемной охране при хорезмийских купцах. Но при второй их встрече, в саду Абу-Тахира, где корчевал старые пни, приезжий признался, что зовут его Светозаром, по-христиански – Феодулом, что он бежал из Киева после неудачного восстания. Омар купил у него книгу с изложением Эпикурова учения.

В третий раз они виделись, когда Омар уезжал в Бухару…

И вот – новая встреча. Что она сулит? Басар сразу признал ночного пришельца за своего. Даже ворчать перестал. Наверно, собака способна распознавать, что у человека внутри, на душе. Светозар, по-прежнему громоздкий, сбросил грубый кафтан, снял драную обувь и сел на подстилку, потирая руки и радуясь теплу.

Руки и плечи у него были, как и раньше, могучими, но борода и волосы побелели. И глаза, когда-то ярко-синие, выцвели, будто слиняли. Или, может, при слабом свете свечи они кажутся тусклыми? Омар, чтобы лучше видеть, зажег еще несколько свечей. Да, не только волосы выцветают от невзгод. Глаза – тоже. И щеки. Весь человек от нужды линяет…

– Никто не скажет, почему у тебя ночью горит огонь? – спросил Светозар с тревогой.

– Не скажет. Я тут у них на особом счету. Могу в полночь затеять веселый пир. Или драку. Уж как придется.

Он принес на подносе хлеба, холодного мяса с вареной репой и морковью.

– Вина?


– Ради бога – немного. Не хочу терять головы. Нельзя. Ох, хорошо! Тепло. Долго плутал в закоулках, замерз.

– Как же ты меня нашел?

– Э, не спрашивай! Довели, показали…

– И как ты попал в Нишапур?

– Расскажу. Никто не услышит?

– Кроме Басара. Но он – не выдаст.

– Вижу. Свой парень.

Это все тот же Светозар, приветливый, добрый – и какой-то чужой, непонятный. Ну, ясно, – сколько лет прошло с тех пор. Разве сам Омар все такой же, каким он был в те времена?

– Я закурю?

– Кури, – удивленно сказал Омар. – Я этого дыма не выношу, но ничего. Приоткрою ставень.

– Не надо! – вскинулся Светозар-Феодул. – А вдруг кто услышит нас, подкрадется к окну?

– Кто услышит? – усмехнулся поэт. – Вон шум какой от летящей листвы. И у нас есть Басар. Иди, друг, погуляй во дворе.

Басар с готовностью вышел. Сам дверь открыл – и закрыл ее лапой…

Светозар достал из своей переметной сумы трубку и маленький тыквенный сосуд с хашишем. Кашель. Дым – особый, приторно-сладкий и горький. Проклятое зелье! Вино по сравнению с ним – молоко. Оно полезно, если пить его в меру. Так же, впрочем, как и молоко. И даже – вода. Во всем нужна мера. К сожалению, мы не всегда ее соблюдаем. Но разве жизнь-то сама соблюдает ее? Нет нигде равновесия. Весь мир состоит из крайностей. Одуряющий зной долин – и ледяная стужа горных хребтов. Пустыня, где годами не бывает дождей, – и тропический ливень, вызывающий сокрушительные наводнения. Баснословная роскошь у одних – и нищета у других. Ходячий мертвец Газали – и жизнерадостный Хайям. Разве это не крайности?

Но все же лучше всего – свежий воздух. Омар откинул задвижку, приоткрыл резной толстый ставень. Уже которую тысячу лет люди дурманят себя этой пакостью! Она и есть та самая «хаома», которой поклонялись древние арии.

Хаома – хаос…

– После того, как ты уехал в Бухару, – приступил, откашлявшись, рус к рассказу, – я так и жил в Самарканде. У судьи Абу-Тахира дворником был. Вместо Али Джафара.

– Куда же девался Али Джафар? – вспомнил Омар с теплотой старого друга.

– Он дворецким стал вместо Юнуса. Затем, накопив деньжат, купил дом и небольшой надел. Словом, вернулся к земледелию. Абу-Тахир назначил дворецким меня. Мы с ним ладили. Но когда твой покровитель Меликшах пришел громить Самарканд, мы с хозяином рассорились. Он был сторонником Сельджукидов: «Меликшах, мол, законный государь, раз уж Караханиды перед тем подчинились ему». Но народ самаркандский думал иначе. От своих царей натерпелись, тут еще чужому кланяйся. И дары ему неси. Взбунтовались. Я, конечно, был с ними. Нас возглавил хан Ахмед. Ну, как тебе, конечно, известно, Меликшах нас одолел. Захватил много наших в плен, даже Караханидского хана. Ахмеда он отпустил, жизнь ему даровал, как родичу своей любимой жены Туркан-Хатун, а нас, десятки тысяч, угнал в Хорасан…

Светозар согрелся, повеселел – и от тепла, и от хашиша. Он почувствовал себя увереннее; говорил он, правда, все так же тихо, но уже без страха, основательнее, весомее:

– Я достался сепахдару Абуль-Фатху Дехестани. Он теперь визирем у султана Баркъярука. Ну, брат! – Светозар стиснул огромный кулак. – Много всякого лиха я с детства хватил, но таких измывательств… поношений таких видеть еще не случалось. Это зверь. Бешеный зверь. Сумасшедший…

За окном шумел черный ветер. Именно – черный; утром он розовый, днем голубой, золотистый иль серый, смотря по погоде. Ночью – черный, иначе не скажешь. Ветер тоже имеет цвет. Но не всякий это видит.

Вкрадчиво шуршала сухая листва на террасе, будто подбираясь к окну, чтобы подслушать, о чем говорят. Ветер трепал на свечах язычки пламени, по лицам и стенам скользили зыбкие тени, и Омар казался себе заговорщиком, обсуждающим с напарником темное дело…

– Твой хозяин сейчас в Нишапуре, – сказал Омар. – Проездом в Мерв. Зачем-то едет к Санджару. Ты с ним? – догадался поэт.

– Дрязги у них в Исфахане! Перессорились братья-султаны. Вот и гоняют визирей туда и сюда. Но теперь он мне не хозяин. Я уже три года, как убежал от него. Бродягой стал. Ну, что за судьба! Как в детстве забрали меня печенеги, так нигде не найду приюта. Гонит, как ветром лист сухой…

Омар тут же сложил ему стихи:


Водой небытия зародыш мой вспоен,

Огнем страдания мой мрачный дух зажжен;

Как ветер, я несусь из края в край вселенной

И горсточкой земли окончу жизни сон.


– Иль горсточкой пепла, – вздохнул Светозар. – Пропала жизнь! Пропала… – Он уронил голову на колени, волосы упали ему на лоб. Левое ухо открылось, и Омар увидел на мочке четкий разрез.

– Что это с ухом твоим? – В нем, как смутное воспоминание о чем-то недобром, шевельнулось подозрение…

– А! – махнул рукой Светозар. – Ведь рабам вдевают в ухо серьгу с именем господина. Вденут – и запаяют, чтобы снять не мог. Я, когда убежал от хозяина, первым делом выдрал серьгу, уха не пожалел.

– Мм…


– Давай, друг, спать. На рассвете уйду. А ты никому на земле, даже под пыткой, что я у тебя ночевал. Пес не выдаст, а другим не следует знать. Суму я оставлю, ты ее сожги. Никому не показывай. Слыхал небось, что бывает за укрывательство беглых рабов?

– Слыхал.

– Вот и помалкивай. – Рус отстегнул от пояса и сунул под голову огромный кинжал в черных ножнах.

– С кинжалом ходишь?

– Без кинжала бродяге нельзя…

На сей раз Омар проснулся поздно. То есть, когда утро было уже в разгаре. Светозара нет. А сума его здесь…

Работать сегодня поэт не сможет. Эх, носит вас! Омар с досадой бросил перо. Беспокойство гнало его на улицу.

Сегодня что-то должно случиться…

Он быстро собрался и, оставив дом на Басара, двинулся в главную часть города.

На улицах – пыль, мерный шорох. Дворники с шарканьем сметают мусор в кучи и жгут. Весь город окутан едким, как от хашиша, дымом от палых листьев. Иные из которых – красные, будто их обрызгало кровью.

Да, это другой Светозар. Хашиш. Кинжал. В речах – недосказанность…

Если он сам выдрал из уха рабскую серьгу, то рана получилась бы рваной. У него же ясный разрез. Ухо ему рассекли. Где? И – зачем? Почему просто не распилили серьгу или не перекусили кусачками? Дело темное.

Тревога торопила Омара к соборной мечети, где, как узнал он вчера, должен был состояться утренний молебен по случаю благополучного отбытия визиря Аль-Фатха в далекий путь.

Омар немного опоздал. Народ уже выходил из мечети. Люди толпились по обе стороны от портала, тихо переговариваясь.

Поэт увидел Светозара. Его, огромного, нетрудно было заметить в низкорослой толпе. Рус напряженно поглядывал по сторонам. Омар двинулся было к нему, чтобы спасти, удержать от чего-то страшного, но Светозар отмел его темным жестоким взглядом.

Омар отступил. Его лихорадило от волнения, ни о чем он не мог думать в эту минуту.

Появился, в сопровождении местной знати и духовных лиц, визирь Дехестани. Человек видный, нарядный, но строгий. Говорят, свой Дехестан, – это по Горгану, где Баге-Санг, – визирь превратил в подобие скотобойни. Где всегда льется кровь и пахнет кровью…

– О великий, славный, блистательный! – заканючили нищие, калеки во вшивых отрепьях, отделившие двумя рядами толпу с двух сторон от прохода.

Звенели монеты, рассыпаясь на каменных плитах. Красивый, с белым лицом и смолисто-черной бородой, Аль-Фатх небрежно, даже не глядя, осыпал юродивых медяками, доставая их из сумки в левой руке.

Вид – скучающий. Такой бывает у людей, пресыщенных силой и властью. Для которых подобострастие окружающих – нечто привычное, само собой разумеющееся. Он в толпе, но всякому ясно, что к ней он не принадлежит. Человек из другого мира. Хочет – казнит, хочет – милует.

Все остальное – только приложение к нему…

– О великий, славный, блистательный! – один из нищих, самый угодливый, кинулся, в припадке подобострастия, с той стороны прохода, ему под ноги, дабы облобызать его божественную стопу…

Но сделал он это так неловко, что чуть не сбил вельможу с ног. Визирь отступил, пошатнулся, повернулся, взмахнув руками вокруг себя, – и Омар увидел правую часть его лица: кривую, корявую, с глубоким старым шрамом через вытекший глаз и скулу под ухо.

Его поддержали под руки. Сановник вновь обрел устойчивость – и, разгневанный, ударил нищего ногой в лицо. Брызнула кровь. Дервиш завопил, испуская пену и дрыгая ногами:

– А-ах… аллах!

Стража схватила бродягу, оттащить его прочь. Произошло замешательство. Визирь повернулся спиной к этой стороне толпы…

И тогда, всех раскидав, как буйвол, к визирю ринулся Светозар. Блеснул огромный кинжал. Скрежуще звякнула кольчуга. Светозар пропорол ее одним ударом – и по самую рукоять всадил дехестанцу кинжал под левую лопатку.

– Исмаилит! – с воплем раздвинулась толпа. Людей охватил ужас. Только что все было чинно, благопристойно, и вдруг – такое событие. Один из пожилых зевак, тихо вскрикнув, упал без чувств. Нет, никогда человек не привыкнет к виду смерти. Вернее, не сможет с ним примириться, – привыкнуть, положим, сможет. Ибо нет в этом мире, веселом и ярком, пусть беспокойном, ничего нелепее смерти. Нормальна жизнь, смерть – ненормальна…

Убийцу тут же скрутили. Он, впрочем, и не собирался бежать. Или сопротивляться. Стоял и терпеливо ждал, что будут с ним делать.

… Зато нищий, с которого все началось, незаметно исчез.

Через несколько дней он придет в Аламут и сообщит «шейху горы», что «голяме-руси», то есть русский раб, сделал свое дело. По этому случаю состоится семидневное празднество. Будь у Светозара мать, она бы плясала от радости у костра: сын погиб, зато исполнил свой долг, – она бы в горе рвала себе волосы, если б дитя ее вернулось живым, но не справилось с заданием.

Но Светозар с трех лет не знал матери…

И стоял он теперь, одинокий, на главной площади чужого города, далеко от родного Днепра, и бог весть о чем думал.

Хашишинов казнят на месте преступления.

Когда его, со связанными за спиной руками, бросили на колени, он обернулся, разыскал глазами Омара и чуть заметно кивнул ему. Хотел будто что-то сказать. Но тут телохранитель убитого визиря взмахнул кривым тюркским мечом. И ничего не успел сказать Светозар… Потрясенный, Омар побрел домой.

«Эх, Пейдул!.. – Так выговаривал он «Феодул», христианское имя беглого руса. – Тебе-то зачем нужно было лезть в дела людей, которые сами никак меж собой не разберутся?»

Вернувшись к себе, он широко распахнул окно и дверь. Лучше всего – свежий воздух! В глаза ему бросилась сумка убийцы.

Раскрыл – в ней нет ничего. Кроме трубки да маленького тыквенного сосуда. Омар испугался. Господь сохрани и помилуй! Он быстро разжег очаг, бросил в огонь шерстяную сумку, сломал и швырнул туда же и трубку, вытряхнул из табакерки темно-зеленые комочки хашиша…

Гори, скверное зелье! Догоняй в небесах ядовитым дымом своим душу бедняги Светозара и, обвившись с нею, лети в исмаилитский рай.

Табакерку он оставил себе – на память о несчастном славянине. Затем он спрятал рукопись «Книги печали» и записи к ней. Зарыл в землю в кувшине…


И только Омар, спеша от страха, проделал все это, как снаружи, на улице, загремели копыта и кто-то застучал в калитку громко и беспощадно…



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   12




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет