И тем не менее время распространения этих тенденций утверждения несвободы, которые не затронули Англию и Нидерланды и способствовали воздействию в новых формах перешедших от античности сил свободы, было временем возникновения великих современных философских систем, охватывавших в противоположность сегодняшним и практический смысл существования. Тем самым в это время появились первые ростки совершенно нового формирования этого смысла, которое затем в XVIII в., оттеснив церковную догматику, впервые привело к толкованию разума, а затем к интерпретации человечности; это привело к тому, что в Соединенных Штатах и во Франции было поднято знамя свободы и равенства над преисполненным величайшей мощи новым осмыслением существования.
В данной работе мы с различных сторон рассмотрели судьбу этой самой универсальной и революционной после христианства попытки осмысления, прежде всего, чтобы ясно показать сложившееся в XIX в. отношение к бытию как предшествующую стадию сегодняшнего распада бытия, и одновременно способствовать пониманию XIX в. со стороны содержащихся в нем технических, социально-структурных и политических факторов, вызвавших преобразование бытия, наряду с его исторической особенностью в качестве итога всего бывшего раньше и вместе с тем его могилы. Полагаю, что по этому, к сожалению, вызванному необходимостью поверхностному обзору можно лишь приблизительно представить себе, как обстояло дело с осмыслением истории, качестве развивающегося внедрения надвитального смысла в мир чисто витальных сил.
По-видимому, это осмысление впервые удается там, где уровень сознания и мыслительное постижение бытия допускают магическое сковывание сил существования в посюстороннем мире. Следовательно, мы здесь оставляем в стороне первые великие, древние культуры Египта и Вавилона на стадии, предшествующей попыткам решить вопрос о смысле существования, а также сохранившиеся в сегодняшней и непосредственно во вчерашней жизни магически окрашенные культуры, культуру Китая и особенно Индии. Подобное осмысление происходит и там, где магия превратилась в ритуальную форму жизни, как у евреев, а также в исламе. При этом не следует забывать, насколько незначительно на Востоке и в исламе были скованы витальные силы, как они наряду с осмыслением жизни доводили до жестокости.
Однако повсюду, где полностью, также только на Западе, утверждается мифологическое видение существования, особенно где вслед за этим и наряду с этим распространилось интеллектуально окрашенное толкование смысла, следовательно, именно там, где, по крайней мере формально, особенно укоренились постижение мышления и расширение сознания и глубокого понимания смысла, больше не было завершенного осмысления существования. Вернее, есть либо грандиозное освещение его смысла, как в античной греческой классике и в стоицизме, а затем вновь в Возрождении. Или даже там. где вследствие интенсивного внедрения в жизнь смысла, как на христианском Западе, делается попытка регулировать влечения, давление на них завершается в известной степени противоположным результатом, а именно динамизацией уклоняющихся от давления влечений. Эти поздние осмысления к тому же настолько проникнуты в своем обрамлении прежним интеллектуальным, даже мифологическим, толкованием смысла, что, как только происходит ослабление давления такого внедренного в существование смысла, это толкование раскрывается как богатое собственное бытие, которое может быть прекрасным, но если вообще допускает попытку осмысления существования, то лишь по видимости или в пуританской узости.
Таков исторический фон нашего положения, покончившего с величайшим последним, связанным с постижением нового образа человека, формированием смысла в XVIII в. и одновременно допустившего возникновение в XIX в. социальных и политических конденсаций этого осмысления вместе с отчуждением от него, и рассмотренные нами проблематические следствия этого.
В целом исторически следует констатировать: во-первых, это как будто неизбежное ослабление шансов на общее осмысление содержащихся в истории сил существования, — по мере того как заключающиеся в ней содержания смысла становятся богаче и полнее, а грани интеллектуального освещения существования многообразнее, — наполняя горизонт сознания все более глубоким и сложным содержанием, является существенным свойством истории. Как будто существует некое требование дани, заставляющее приносить в жертву общему осмысленному членению богатство созданных в самой истории осмыслений, требование, которое в XIX в. с его техникой становится опасным.
Но, с другой стороны, вплоть до начала XIX в., особым образом нарушившего это соотношение, человечество не уставало пытаться исторически осмысленно формировать свое существование в рамках истории общего бытия или, если это оказывалось невозможным, придать смысл своему существованию в героически трагическом видении и вести себя соответственно. Такое внедрение смысла или толкование смысла в этой включающей в себя практические следствия позиции поистине необходимы человеку в его историческом существовании.
*Милосердие (лат.).
** Особого рода (лат.)..
5. Надцелесообразые толкования смысла и их распространение
Представить себе значение этих двух моментов для истории и для нашего поведения сегодня можно только, если мы обратимся ко второму названному способу как будто непреднамеренного толкования смысла существования, которое тем не менее оказывает воздействие на него, к художественному произведению. Тем самым мы подходим к тому, что можно в собственном смысле назвать ритмизацией истории.
Все попытки постигнуть смысл или смысловые акты существования всегда каким-либо образом оставляли в художественном творчестве памятники, которые в самих себе или для себя представляют собой второе вневитальное царство, осмысленное, ретроспективное воздействие которого на существование не следует ни переоценивать, ни игнорировать.
Этот художественный ряд осмысленного, соответственно подъемам и падениям которого пытались выявить ритм истории, не полностью, но несомненно связан, если исходить из его периодизации, с последовательностью ступеней исторической жизни, требующей все новой душевной продуктивности, — что, конечно, имеет место; однако прежде всего и специально развитие искусства связано с процессом осознанного постижения ступеней мышления, которые всегда создают новые душевные соприкосновения, будь то со старым, будь то с новым существованием.
На первой стадии, стадии художественного творчества просто как своего рода корреспондирующей душевной функции жизни, его периодизация в целом проходит в остающихся более или менее магическими исторических телах. Здесь она довольно строго связана с временными периодами, в которых стремящемуся к полному формированию существования магическому или полумагическому осмыслению удается в некоторой степени одолеть партикуляризирующие и разрушающие тенденции витальных сил. Поэтому в Египте и Вавилоне, в первичных культурах такого типа, важные периоды создания великих памятников культуры, которые не только дошли до нас, но и могут быть благодаря расшифровке письменности интерпретированы, в целом параллельны консолидации и распаду этих стран. Так, в Египте первое великолепное пессимистическое, интерпретирующее жизнь произведение, «Разговор утомленного жизнью со своей душой», которое наряду с шумеро-вавилонским эпосом о Гильгамеше представляет собой первую в истории интерпретацию смысла жизни, является реакцией на упадок первого великого периода. Поэтому в Китае периоды великой художественной продуктивности всегда, в эпоху Тан, Сун, Мин и позже, возникали, когда там ощущалась прочная космогоническая устойчивость его центра. С другой стороны, все духовные основы его осмысленного вхождения в космос прежде всего посредством дискуссий о Дао, пути к небу, были заложены но время распада, когда надеялись вновь обрести утраченное, как полагали, вследствие распада прочное осмысление существования. Такая периодизация становится почти незаметной в Индии. Здесь два великих толкования бытия, ставших в различных нюансах исторически сущностными, толкование буддизма и содержащаяся в Упанишадах основа индуизма, развивавшегося, принимая многообразные прежние, преимущественно матриархальные представления, относятся, подобно великим китайским универсальным учениям, к переходным периодам. Буддизм — к воспринимаемому почти как эпизод времени соперничества мелких государств на Ганге, Упанишады — к странному периоду феодального преобразования лежащего между Индом и Гангом региона Мадъядека, где находится нынешнее Нью Дели. Однако подобно тому как ведущие к метакосмическое ступени существования были тогда уже заложены, хотя на Ганге менее прочно, — там они утвердились позже, — вся индийская, ведущая к катарсису, художественная продуктивность, которая ведь могла вполне свободно развиваться только до мусульманского завоевания около 1000 г., ощущается как бы встроенной в эту прочную последовательность ступеней, не допускавшую подлинной периодизации, так как она никогда не модифицировалась и не разрушалась. Поэтому почти как эпизод воспринимается возникший под греческим влиянием при победившем в правление Ашоки буддизме единственный период ведущей к катарсису архитектуры и изобразительного искусства, когда возникли изображения Будды и ступы. Почти эпизодом представляется и великий период индийской драмы, достигшей наибольшей высоты в произведениях Васантасены и Калидасы при Гуптах в 330-455 гг. И как в непрерывном росте возникли наряду с этим в этой стране, постоянно вводящей новое в старое, ее два великих эпоса: Махабхарата, где содержится поразительная интерпретация существования Бхагавадгиты, в которую, однако, в течение веков вносилось множество различных умозрений; то же относится, хотя и в меньшей степени, к также любимой народом Рамаяне; свое завершение индийская философия обрела около 800 г., хотя датировка и здесь воспринимается почти как случайная, у Шанкары в его учении о Майе. А матриархальность, с годами все больше выступающая в религиозной жизненной практике, находит свое архаическое дополнение в приверженности древнему мифу рационально столь образованными брахманами, блестяще характеризованными Генрихом Циммером в его интерпретации Пуран3.
Подлинная периодизация почти невозможна в этом фантастическом построении жизни и культуры, в котором новые интерпретирующие смысл образования — лишь немногие из них здесь названы, — почти беспрерывно возникают в любой ситуации, как яркие плоды в неизменяющейся листве; после столетий господства мусульман, покрывших страну мечетями, и невзирая на последующую интермедию британского правления, Индия сегодня пребывает, отчасти в новых внешних формах, внутренне неизменной. Она есть и остается плодом особого субконтинента со своими внутренними законами.
Ритмизирующая периодизация возможна и в древней иудейско-израильской художественной продуктивности. Она блестяще проведена в либеральном анализе Библии. К сожалению, мы не можем повторить его здесь. Только благодаря этому анализу становится понятным, как случилось, что этот народ подарил миру в единственной книге наиболее существенное в его судьбе и, несмотря на искажения, внесенные его священнослужителями, также удивительные произведения своей литературы, в которой отражены усилия понять смысл бытия пророками, Иовом и в великолепных, особенно в поздних, псалмах. И становится также понятным, как оказалось возможным, что к этой книге выходцами из того же народа был присоединен христианский миф, обладающий, быть может, еще большим значением. Таким образом, человечество могло на протяжении веков черпать из обеих книг, совершенно независимо от их религиозного содержания, чисто литературно существенную часть своей духовной пищи.
Покажем теперь кратко и только на отдельных выдающихся примерах второй тип ритмизации, свойственный западному региону в широком смысле. Здесь продуктивность, помимо новых внешних жизненных процессов, существенно обусловлена и вторжением душевных факторов, связанных с осознанным мыслительным постижением бытия каждого образа существования. Вопрос надо поставить здесь следующим образом: когда и по какой причине понимание бытия настолько углубилось под влиянием существующего положения, что стало различимо и получило свое выражение прошлое человеческого существования? При строгом рассмотрении этого вопроса число художественных произведений, которые следует принять во внимание, очень сокращается.
Гомер, поздний продукт первой ионическо-аристократической формы существования, стал возможен в исторический момент, когда раннее историческое мифологически-героическое постижение существования озарилось сложившимся на ионийском побережье более древним и высоким по уровню своего развития переднеазиатским интеллектуальным сознанием. Благодаря этому возникло неповторимое сочетание как бы увиденной в новом свете ранней мифологической стадии жизни с доведенной до предельной тонкости человечностью, что, наряду с другими качествами, дало Гомеру бессмертную славу. Это то же сочетание, из которого более столетия спустя выросли духовно столь удивительные по своей смелости образы ионийской философии, которую мы здесь рассматривать не будем, а также и значительная часть ранней греческой лирики. Возникновение классики в Афинах и возможность уходящей туда своими корнями великой трагической эпохи, чему я, как мне представляется, посвятил достаточно обстоятельное исследование4, также является результатом духовного соприкосновения, а именно сочетания сложившегося в Элладе крестьянского хтонизма с его исконной и в ее первоначальном смысле уже больше не понимаемой, едва ли не всеохватывающей мифологизацией существования, ужасной по своему потрясающему воздействию, и вершины сознания, достигнутой на всей греческой периферии, как ионийской, так и возникшей после греко-персидских войн в Великой Греции. Ибо такое сочетание создало возможность того, что в воспринявших этот уровень сознания Афинах сложились условия, в которых образовалось классическое трагическое видение. Утонченная человечность и растущая интеллектуальная просвещенность почти внезапно осветили мощные образы и события мифа, начиная от Клитемнестры, Ореста до Эдипа и др. В таком видении они говорили с роковой неумолимостью об основных образах бытия и освещали н этой неумолимости глубочайшие бездны человеческих переживаний и высочайшие вершины происходящего. Человек воспринимается в рамках его существования и в его божественно-демонических коллизиях. И одновременно с пониманием и сочувствием. До тех пор пока в великих трагедиях и параллельно возникающих произведениях изобразительного искусства это сохраняется, в них изображается высокая стойкость в неизмеримо тяжелых обстоятельствах; а вокруг — также ставшая осознанной богатая и прекрасная флора. Это — одна из вершин понимания человеком смысла, сопровождаемая ярчайшим сиянием жизни, возникшая именно из указанного сочетания.
Все созданное в последующие периоды развития высокого искусства античности — в той или иной степени лишь отзвуки этого. Трудно найти общую формулу для возникновения вновь поднимающегося до поразительных достижений, преимущественно на побережье Малой Азии, эллинистического искусства, таких, как Венера Милосская или милетские рыночные ворота. Можно только сказать, что здесь, очевидно, произошло вторжение в сознание новых жизненных сил посредством чужого, следовательно переднеазиатского, влияния.
Вершина римской литературы, архитектуры, живописи, пластики и искусства портрета в правление Августа и в послеавгустовское время является в сущности первым возрождением греческой культуры, соприкосновением греческого духа с ясным и мощным римским духом. Большое всемирно-историческое значение Рима не во всем основано на его собственном потенциале. Римскую живопись можно сравнить по ее значению, например, с позднеегипетским фаюмским портретом, а в области пластики — с развивающимся параллельно искусством Сасанидов (Таки-Бустан). Римская литература, несмотря на творчество Вергилия и последующих авторов, не проникает уже, в отличие от творений писателей классической Греции, в последние темные глубины бытия. По сравнению с греческой литературой она остается «уравновешенной образованностью», так же, как и римский стоицизм. Однако эта образованность, выйдя из упомянутого соприкосновения, достигла такой удивительной сжатости и ясности формы выражения человеческих чувств, что мы еще сегодня живем ей. В этом отношении она несомненно равноценна эллинской глубине.
Возникающий, а также развивающийся Запад все время впитывал во все новых возрождениях оба эти художественные осмысления, по мере того как он в значительно большей сложности, а в целом и тяжеловесности своего сознания, искал не только ясное и близкое ему мышление, но и художественное выражение. Запад испытывал помимо этого и другие влияния, становившиеся для него плодотворными по своему художественному смыслу. О том, что происходило таким образом в готике, уже говорилось в связи со смысловым формированием существования в целом. Однако в тот же период высокой готики именно возникшее новое ощущение бытия столкнулось с сознанием, связанным с идущей из Ирландии и скандинавского севера древней эндогенной, явно героической мистики. Обработка легенды о святом Граале, Парсифаль, Роман о розе, Тристан и Изольда, а также Песня о Нибелунгах, Песня о Гудрун, Эдда и Велуспа — все это документы такого соприкосновения.
За только намеченным здесь богатством первого великого периода соприкосновения Запада с другими культурами, которое в пластике соборов знаменовало собой и первое возвращение к античности — эта пластика, наряду с самими соборами, относится к самому глубокому и вечному из всего созданного этим временем, — за этим богатством и этой глубиной следуют упомянутые выше иные по своему типу ступени сознания бюргерского позднего средневековья в областях к северу от Альп и новая встреча с христианством. На художественных последствиях этого, о которых уже шла речь выше, я останавливаться не могу, однако всем известно, что они в конечном итоге привели к основанной на мистике вершине в виде поздних соборов и картин Ван Эйка и Мемлинга.
Все это набожный христианин наших дней может чтить как последнее художественное воплощение христианской интерпретации бытия, превзойти которое вряд ли возможно. Мы же, другие, должны объективно признать, что нашему пониманию смысла ближе то, что приходит с юга как подлинное Возрождение. Ибо то, что развивалось здесь в течение многих веков, достигая все большей высоты в посюстороннем по своему характеру изображении христианской мифологии и ее символических образов в живописи и пластике, представляет собой воплощение столь тонкой, вечной человечности — достаточно вспомнить о произведениях, посвященных Деве Марии, — что мы не хотим утерять этот свет на нашем пути. И это, несмотря на то, что мы знаем: возникающее теперь не пребывает больше в непосредственном осмысленном отношении к полностью принимаемому существованию. Смысл искусства и фактическое существование идут с тех пор на Западе своими путями. Не будем повторяться. Однако укажем, что Данте, названный нами первым в ряду одиноко стоящих великих людей, которые теперь следуют друг за другом в утратившем свою прочность общем существовании, воплощает собой единственную великую полемику со своим временем. И несмотря на то что он по его собственному сознанию сохраняет еще христианское понимание смысла существования, в котором он видит задачу своей жизни, его творчество является одновременно результатом новой встречи с античностью. Вергилий, который служит ему проводником в большей части Commedia*, является (быть может, неосознанно для Данте) одновременно выразителем присущего Данте античного трагического ощущения человека. Без этого не было бы многих прекрасных сцен «Purgatorio»" и «Ада». Все произведение, это впечатляющее зеркало, стало бы просто проповедью. Для двух других великих людей Возрождения, которые еще говорят последнее, значимое осмысленное для нас сегодня, для Микеланджело и Шекспира, — о других я умалчиваю, — их время внутренне означает не многим больше, чем повод к творчеству, а мифология, христианская и античная, — в общем лишь внешнюю оболочку, в которую они вводят свои высказывания. Это — мысли героически-монументального характера, с тех пор в истории больше не появлявшиеся. И возникли они полностью в соприкосновении с античностью.
Рембрандта, который по своей всеобщности и глубине своих высказываний о бытии был наиболее близок им, и безусловно не идет от античности, называли специфически нордическим, христианским художником. В действительности же он является величайшим представителем нового соприкосновения столь многообразного в своих движениях Запада. Без постижения бесконечности в возникшем в 1500/1600 западном видении мира и без легко различимой, находящейся в корреляции с ним, ступени сознания, достигшей своей вершины в Декарте и Паскале, Рембрандт не может быть ни понят, ни истолкован. Из этого соприкосновения с бесконечностью возникает тот идущий из неведомой дали свет, соединяющийся во всех его наиболее значительных картинах почти в мистическом сиянии с изображаемыми жизненными событиями, которые, в свою очередь, проникнуты изнутри упомянутым новым соприкосновением. Предметом своей озаряющей светом, нежной и одновременно величественной утонченности, которая еще способна оставаться в символике мифической картины, он избрал, как известно, иудейскую легенду.
Конечно, не следует забывать, что почти одновременно во Франции произошел расцвет ее классики, которая являет собой наиболее ярко выраженную на Западе параллель между художественным и завершенным политическим и социальным формированием и одновременно находит в этом свой предел, ибо вследствие этого не проникает в целом совершенно новым образом в основы бытия.
Соприкосновение в творчестве Рембрандта душевной интенсивности с питаемыми универсумом и Я новыми источниками света в сознании, это — совершенное уже в XVII в. вступление к тому, что в результате сделанных затем в XVIII в. открытий в естествознании и философии привело к новому освещению существования и сознания; как следствие этого в литературе, зодчестве и музыке возникают богатейшие осуществления смысла — последние подлинно великие, созданные европейским Западом.
Как поднимающаяся с середины XVII в. великая волна музыки связана с притягивающим бесконечность в посюсторонность развитием барокко в архитектуре, показал Рихард Бенц. Этот великий XVIII век привел затем, как мы видели, к самому решающему после христианства открытию человека и человечества в мышлении и сознании, следствием чего были соответствующие достижения в области литературы и искусства. При этом рост душевных сил нигде не встретил столь длительно остававшейся необработанной душевной и духовной почвы, как в Германии. И отставшая во внешнем существовании Германия могла возвыситься до того, что мы, немцы, ощущаем, наряду с Реформацией, как наше второе достижение мирового значения.
XIX век, который мог по-своему в известной степени подвести итог истории развития и осознанно его подвел, не был временем художественного осуществления смысла в такой степени, как это произошло в XVI, XVII и XVIII вв. Даже несмотря на такие явления, как Гёльдерлин и Байрон, ибо оба они по существу относятся к XVIII в. В той мере, в какой XIX век стремился создавать художественно осмысленное, он под нашим углом зрения пребывает в плену удивительной парадоксальности. С одной стороны, он своей техникой и социальными и политическими преобразованиями беспрерывно ломал старое, существовавшее до того, обнажая по мере своего продвижения реально и духовно чисто витальные глубины бытия со всеми их расщелинами и с борьбой в них природных сил, создавал, следовательно, возможности новых глубоких соприкосновений. Но, с другой стороны, в нем отсутствовала способность — и это даже несмотря на Ницше — полностью пройти, понимая, через эти глубины. Ницше беспрестанно говорит об ужасах его непосредственного видения, однако он был настолько занят уничтожением якобы отживших и опасных маскировок, что восхищался увиденным злом едва ли не как вновь открытым сокровищем, не познавая его в его ужасающей сущности. Поэтому он действовал in praxi*** совершенно непонятно, прежде всего с точки зрения какого-либо нового универсального осуществления смысла, которое он мог бы дать. В находившееся под его влиянием время до 1914 г. он был, как я уже сказал, всегда на устах интеллектуалов. Они стремились как бы патетически жить над бездной, не помышляя о том, чтобы реалистически действительно устранить из жизни эту бездну со всеми ее последствиями.
Достарыңызбен бөлісу: |