XLIII
И вот наконец в каюте зазвучал другой голос. Ирландец закончил. Он откинулся в мягком кожаном кресле, измотанный физически, но все еще парящий в потоке страстной надежды, источаемой сердцем. Ибо он отважился открыться больше, чем когда-либо прежде, и поведал о возможном новом крестовом походе, где он станет проповедовать о мире и счастье для всех живущих.
Голосом, выдававшим глубокое волнение, доктор Шталь лишь спросил:
— Думаете ли вы, что, приведя народы обратно к природе, вы поможете им наконец приблизиться к истине?
— Со временем, — был ответ. — Но первый шаг таков: изменить направление человеческой деятельности, с преходящего внешнего на вечное внутреннее. В простой жизни, когда обладание собственностью не обязательно и почитается тщетным, душа обратится вовнутрь и станет искать истинную реальность. Теперь лишь ничтожная часть человечества имеет возможность заняться этим. Досуга почти нет. Цивилизация означает приобретения для тела, а должна означать — развитие для души. Стоит отмести прочь ту ерунду, погоне за которой люди отдают себя, как крылья их угнетенных душ встрепенутся вновь. Сознание расширится. Вначале их привлечет природа. Они начнут ощущать Землю, подобно тому как это было со мной. Личность — эго — исчезнет, а вместе с нею и чувство отъединенности. Вместо этого проснется более широкое самосознание. Мир, радость и блаженство внутреннего роста заполнят их жизнь. Но для начала нужно оставить детски-неразумную смертельную гонку за внешними приобретениями — этот оплот цивилизации, чья пустота и безнадежность — лишь помеха. Они отворачивают от Бога и всего вечного.
Немец не отвечал; О’Мэлли замолк; между ними пролегла глубокая тишина. Наконец Шталь вновь зажег сигару и, перейдя на родной язык, что у него всегда означало признак величайшей серьезности, заговорил:
— Вы сделали мне честь, оказав великое доверие, и я безмерно вам благодарен. Вы поведали мне свою самую сокровенную мечту, а такое людям бывает труднее всего открыть другим. — В темноте он нашел руку собеседника и на мгновение сжал ее. Никаких комментариев услышанному не последовало. — А взамен, если можно так выразиться, хотел бы попросить вас выслушать мою историю, которая может показаться вам небезынтересной. Никому прежде я об этом не рассказывал. Лишь раз или два упомянул вам на пути сюда. Порой я предупреждал вас…
— Помню. Вы говорили, что он «захватит» меня, «одержит надо мной победу», — вы использовали слово «вовлечет».
— Да, и рекомендовал быть осторожным, побуждал не давать себе полной воли, говорил, что он представляет опасность для вас и для организации человечества в том виде, каким она предстает сейчас…
— И много чего еще, — несколько нетерпеливо прервал его О’Мэлли, — я все прекрасно помню.
— Поскольку я знал, о чем говорю, — в темноте голос доктора звучал несколько зловеще. Затем он добавил громче, видимо подавшись вперед: — Ибо то, что произошло с вами, как я и предвидел, едва не случилось со мной самим!
— И с вами, доктор!? — воскликнул ирландец во время небольшой паузы, последовавшей за этим заявлением.
— Но я успел спастись, избавившись от причины.
— Вы выписали его из больницы оттого, что боялись! — Эти слова прозвучали резко, почти с былой горечью.
Вместо ответа Шталь встал и резким движением включил лампу на столе, стоявшем у стены напротив. По-видимому, он предпочитал говорить при свете. О’Мэлли увидел, что его лицо бледно и очень серьезно. И впервые осознал: доктор говорит с профессиональной позиции. Значит, Шталь относится к нему как к пациенту…
— Прошу, продолжайте, доктор, — сказал он, теперь удваивая внимание. — Вы меня крайне заинтриговали.
Крылья великой мечты еще несли его высоко, поэтому он ощутил лишь легкую досаду от своего открытия. Чувства обиды не возникло. Только на мгновение души коснулась печаль. Но он был уверен, что Шталь на его стороне, что его удалось убедить.
— Вы сказали, что также испытали сходное переживание, — напомнил он. — Жажду услышать продолжение и полон сочувствия.
— Продолжим беседу на воздухе, — сказал доктор, позвонил стюарду, чтобы тот убрал посуду, и вывел приятеля на пустынную палубу.
Они прошли на нос корабля мимо спящих крестьян. Звезды отражались в зеркальной поверхности моря, а на севере на фоне неба смутно вырисовывались холмистые очертания Корсики. Было далеко за полночь.
— Да, нечто подобное едва не случилось со мной, — продолжил он беседу, когда они уселись на свернутые бухты канатов, куда до них долетал только слабый плеск волн о корпус судна, — и могло происходить также с другими. Все обитатели того большого сумасшедшего дома в той или иной степени подверглись воздействию. Мой поступок, хоть и запоздалый, спас и меня, и их.
После этого немец повел рассказ, будто избег огромной опасности. Восклицательными предложениями на родном языке он выражал сплошную похвалу себе. Был момент, когда «русский» почти завладел его сердцем, почти убедил, но все-таки потерпел поражение — поскольку доктор убежал. Слушая Шталя, Теренс подумал: «Словно его насильно пытались затащить в рай, а он теперь рад, что удалось избегнуть этой участи». По его словам, спасительными оказались осторожность и здравый рассудок, но кельту показалось, что продвинуться дальше доктору помешала его половинчатость. В Царствие Небесное нелегко войти, и хотя у Шталя не было избытка злата и серебра, он слишком гордился своим аналитическим умом, чтобы отказаться от него. Он-то ему и помешал.
С растущей печалью слушал ирландец, он понял, что устами Шталя высказывается отношение к тому, что он желал предложить миру людей образованных и высоко цивилизованных, самого цвета человечества. С такими ему непременно придется столкнуться. Более того, Шталь был не просто образован, но проникнут симпатией, повстречавшись на полпути с великой мечтой, понимал открывающиеся возможности, видел красоту и даже порой сам заговаривал о них в порыве энтузиазма. Однако на того, кто их в нем пробуждал, смотрел не иначе как на нежелательное влияние, как на пациента, если еще не хуже.
Голос и манера говорить Шталя были весьма примечательны и то демонстрировали критичность суждений, то исполнялись мистического энтузиазма: эти разнонаправленные чувства попеременно выглядывали наружу, словно головы мужчины и женщины на старинном барометре, свойственное же ему стремление к компромиссу все пыталось впрячь их в одну упряжку.
По-видимому, «русский» успел побыть под его попечением не дольше недели, но уже оказал заметное воздействие, вызвав очень необычные эмоции, атаковавшие сердце и разум доктора.
Начав с момента поступления, Шталь обрисовал его точными и выверенными фразами, как врач мог бы поведать о заинтересовавшем его пациенте. Затем описал метод суггестии, направленный на пробуждение утраченной памяти, полностью провалившийся в данном случае. Затем заговорил обобщеннее, но все так же четко и сжато.
— Этот человек столь располагал к себе, был так послушен, а личность его столь привлекательна и таинственна, что я сам взялся за этот случай, не передавая ассистентам. Все попытки выяснить, кто он и откуда, провались. Словно он приплыл в ту гостиницу из ночи времен. Никаких признаков безумия он не проявлял. Связь представлений в его голове, хоть и ограниченного свойства, была логичной и прочной. Состояние здоровья в целом прекрасное, если не считать странной внезапной лихорадки, жизненные силы этого человека поражали. Хотя ел он совсем немного, только фрукты, молоко и овощи. От мяса его тошнило, при одном только виде мясного он весь содрогался. Люди его не привлекали, чаще всего он отшатывался от них как бы с недоуменным отвращением. Искал же общения, как ни странно, с животными: заслышав собачий лай или топот копыт, подбегал к окну; персидский кот одной из наших медсестер просто не отходил от него; ветви дерева напротив его окна были просто унизаны птицами, нередко они даже залетали в комнату и порхали вокруг «русского», ничуть не страшась и весело распевая. Ни со мной, ни с санитарами он почти не говорил — отдельные слова на разных языках, порой отрывистые фразы, соединявшие слова русские, французские, немецкие, а порой и из других языков.
Но страннее всего было то, что с животными он вел, похоже, долгие разговоры, вполне внятные обеим сторонам. Животные, без сомнения, признавали и понимали его. Но то была не речь в полном смысле слова, а непрестанное бормотание, похожее на лопотание ветра в листве. Тогда я дал ему свободу гулять во дворе и в саду. Ему только этого и было надо — общения с природой. С лица исчезли печаль и недоумение, глаза прояснились, и вообще он стал выглядеть куда счастливее: бегал, смеялся и даже пел. Лихорадку как рукой сняло. Часто я проводил время рядом с ним, отпустив служителя, ибо этот «русский» меня более чем интересовал — он вернул мне ощущение радости жизни, возбуждающей и восхитительной. Во всем его облике было нечто грандиозное, и дело тут не в физических размерах его тела.
Часть меня, не связанная с рассудком, своего рода слепой инстинкт, в поисках опоры признала в нем некий фрагмент космической жизни, случайно попавший в человеческое тело и теперь обитающее в нем…
Примерно тогда я ощутил воздействие, оказываемое им на меня, поскольку сам попросил комиссию, которая сочла его дальнейшее пребывание в клинике нецелесообразным, оставить его на некоторое время. Более того, попросил позволить мне наблюдать за ним в частном порядке, после чего начал еще пристальнее присматриваться к нему. Он был мне необходим. Нечто из глубины моей души, неведомое прежде, было вызвано им к жизни и не могло без него существовать. Некая новая жажда, невыразимо сладкая и неутолимая, пробудилась у меня в крови и требовала его присутствия, которое и питало эту жажду. Незаметно она укрепилась во мне, всколыхнув самые основания моего существа. Вернее всего будет сказать, что она «подвергала опасности мою личность», ибо, проанализировав происходящее со мной, я установил, что она подрывала мой характер, каким он был прежде. Все эти процессы шли исподволь. И когда я обнаружил их воздействие, они уже укрепились во мне. Они уже давно набирали силу.
Сама же перемена — вы быстро поймете из краткого описания: все честолюбивые желания исчезли, прочие желания тоже ослабели и вообще значение людей вокруг начало тускнеть.
— А что вместо этого? — затаив дыхание, воскликнул О’Мэлли; он впервые перебил говорившего.
— Нахлынуло страстное желание покинуть город и искать красоты и простой жизни в неосвоенных краях; отведать той жизни, какую знал этот человек; не раздумывая двинуться за ним вслед в леса и пустоши, слиться с прекрасной Землей и природой. Это я понял перво-наперво. Словно весь мир мой расширился, казалось, что мое сознание расширяется. Каким-то образом это поставило под угрозу привычное самоощущение. И — тут я заколебался.
О’Мэлли ощутил дрожь в голосе приятеля. Даже при пересказе то страстное желание еще имело над ним власть, но, как всегда, он застыл на границе компромисса: сердце звало его к спасению, но рассудок жал на тормоза.
— Ложь и пустота современной жизни, ее неприкрытая вульгарность, недостойность самих идеалов встали со всей очевидностью перед моим открывшимся внутренним зрением. Я был потрясен до глубины существа, представлявшегося до той поры ясным и вполне достойным уважения. Каким образом этот человек смог произвести на меня столь мощное воздействие, совершенно необъяснимо. Прибегнуть в данном случае к модному словечку «гипноз» — все равно что останавливать течь с помощью бумаги. Действительно, его влияние было подсознательным. Он не пытался поймать мое сознание в сети из хитро сплетенных слов. Все возникало из неизъяснимой глубины его молчания. Его действия и незамутненное счастье, выражавшиеся в лице и повадке, возможно служившие «строительным материалом» для речи, могли воздействовать как потенциально мощные агенты суггестии, однако никаких существенных объяснений произведенному эффекту, за исключением фантастических теорий, о которых я вам прежде рассказывал, я найти не смог. Поэтому могу поведать лишь о результатах неведомого воздействия, которые я испытал на себе.
— Скажите, ваше ощущение расширенного сознания, — спросил слушатель, — было ли оно непрерывным?
— Нет, оно наплывало временами, — отвечал Шталь. — Поэтому мое привычное, будничное сознание могло его контролировать. В то время как оно посмеивалось над повседневным сознанием и жалело его, последнее его страшилось. Моя профессиональная подготовка учила рассматривать подобное рассогласование как симптом недуга, начало процесса, который может привести к безумию — признаки диссоциации, распада личности, о котором писали Мортон Принс102 и другие.
Речь его становилась все менее плавной, даже местами неясной — видимо, до сих пор опыт пережитого не полностью улегся в его голове.
— Среди прочих странных симптомов я вскоре установил, что такое постепенное расширение сознания особенно брало верх во сне. Дневные дела отвлекали, не давали сосредоточиться. Поэтому особенно явственно я ощущал расширение сразу после пробуждения и вечером, когда сильно уставал.
Поэтому, дабы лучше изучить данный феномен, я стал приходить к «русскому» на ночь, чтобы спать в непосредственной близости от него. Ночью, когда он засыпал, я тихо входил в его комнату и оставался там до утра, то дремля, то пробуждаясь. Ведя наблюдение за нами двоими. И за «двоими» в себе. Так я совершил еще одно странное открытие — сильнее всего он воздействовал на меня, когда спал сам. Лучше всего описать это так: я сознавал, что спящим он стремился увлечь меня с собой, куда-то в свой прекрасный мир, в тот край, где он проявлялся полностью, а не частично, каким представал передо мной в обычном, дневном мире. Его личность была словно каналом в живую, сознающую природу…
— Только вы ощущали, — снова перебил О’Мэлли, — что, если поддадитесь, наступит необратимая внутренняя катастрофа, и оттого сопротивлялись?
Так он сформулировал свой вопрос намеренно.
— Поскольку я установил, — последовал многозначительный ответ, произнесенный ровным голосом, в то время как Шталь вглядывался в своего собеседника при слабом свете, — что пробуждаемое им во мне желание есть ни больше ни меньше как желание покинуть этот мир, чтобы избегнуть ограничений, собственно — покинуть тело. Вот до чего дошло мое разочарование современной жизнью. До влечения к самоубийству…
Пауза, последовавшая за этими словами, была рассчитанной, по крайней мере, со стороны Шталя. О’Мэлли не нарушал молчания. Оба мужчины зашевелились и встали с бухт каната, за время долгого сидения члены их затекли. Пару минут они стояли, облокотившись на парапет и молча глядя на фосфоресцирующее море. Голубоватые гористые берега проплывали мимо, затеняя звездное небо. Когда же они вновь уселись, то на сей раз доктор Шталь занял место между слушателем и морем. О’Мэлли не замедлил приметить этот маневр, улыбнувшись про себя. Не меньше было рассчитано и воздействие всего рассказа на него. Ирландец не смог удержаться, чтобы не сказать:
— Право, вовсе не стоило бояться. Мысль о подобного рода уходе даже ни разу не пришла мне в голову. К тому же мне хватает забот пока, надо придумать, как передать миру то, что я должен.
Он рассмеялся в тишине, последовавшей за его словами, но Шталь никак не прореагировал на них, будто вовсе не слышал. Ирландец же понимал, что если и существовала некая опасность, то исключительно в нерешительности и половинчатости, ему же самому подобная слабость совершенно не была присуща. Взгляд его был целостен и смел, тело полно света, он не знал сомнений. Для него возврат к природе означал совсем не отрицание человеческой жизни и не обесценивание человеческих интересов, но лишь кардинальную их переоценку.
— И вот однажды ночью, когда я наблюдал над ним, спящим в небольшой комнатке, — продолжал немец как ни в чем не бывало, будто и не прерывался, — я впервые точно зафиксировал то чрезвычайное увеличение в размерах, о котором уже упоминал, и понял, что оно означало. Возникающая масса принимала совсем иные очертания, причем видел я это не глазами — видел то, кем он себя ощущал. Личность этого существа, его суть, воздействовала на меня напрямую. Вначале на эмоции, потом на чувства, понимаете? Это было вполне распланированное нападение. И я наконец осознал, что шло воздействие на мой мозг, доказательством чему послужил тот факт, что стоило сделать над собой усилие, как я вновь стал видеть его нормально. В ту же секунду, когда я отказался видеть другую форму, она куда-то отступила и исчезла.
О’Мэлли отметил еще одну точно рассчитанную паузу. Но и на этот раз он хранил спокойствие и просто ждал продолжения.
— Причем зрение было не единственным чувственным каналом, подвергшимся воздействию, — заговорил вновь Шталь, — обоняние и слух также подтверждали перемены. Лишь осязание не включалось в галлюцинацию. Порой в ночи, пока я сидел подле него, за открытым окном во дворе и садах слышался топот и далекий гомон голосов в поднимающемся ветре, гул, как бывает в кронах деревьев, или свист крыльев большой стаи птиц. Я ощущал эти звуки в воздухе и по содроганию почвы — топот сотрясал лужайку и воздух. Одновременно доносился резкий аромат, напоминавший запах прелых листьев, цветов после дождя, равнин, широких степей и — да, вполне определенно — животных, коней.
Но когда я решительно отверг их существование, эти проявления исчезли, ровно таким же образом, как и ощущение необычных размеров. Правда, испытав их, я ослабел, стал более подвержен нападению. Более того, я совершенно определенно установил, что эманации шли от него во время сна. Казалось, он высвобождал их, когда спал. Заснувшее тело испускало их наружу. Но стоило инстинкту прийти мне на помощь, остерегая, хотя и в виде неведомо как возникшей интуиции, как я понял: стоит мне заснуть в его присутствии, как перемены перекинутся на меня, и я присоединюсь к нему.
— Чтобы вырваться наружу! Познать свободу более широкого сознания! — воскликнул Теренс.
— То, что у человека моих взглядов вообще возникли такие мысли, показывало, как далеко зашел процесс, хотя я его не осознавал, — продолжал доктор, вновь не обратив никакого внимания на то, что его перебили. — Однако тогда я еще этого не понимал. Я очнулся от потрясения, когда, пожелав выйти из наплывавшего состояния, не смог.
— Поэтому вы сбежали, — без обиняков сказал ирландец, не особенно стараясь скрыть презрение.
— Мы выписали его. Но прежде произошло еще нечто, о чем я собирался рассказать, если вы, конечно, еще склонны слушать.
— Я не устал, если вы это имели в виду. Могу слушать хоть всю ночь.
Он снова поднялся с места, размяться, и Шталь тут же вскочил. Они встали рядом у парапета. Немец был без шляпы, ветер от движения парохода отдувал его бороду назад. Теплый ветерок нес ароматы берега и моря. Ласково тронув их лица, он пролетел над крестьянами, спящими на нижней палубе. Мачты и такелаж мерно вздымались на фоне звездного неба.
— Прежде я был лишь наполовину захвачен, — продолжал доктор, стоя почти вплотную к ирландцу, — и нашел затруднительным высвободиться из-под его влияния. Прочие приметы также подтверждали, что во мне подспудно шла радикальная перемена. Они поступали отовсюду; вначале почти незаметные, они постепенно заползли во все щелки, заполнили провалы и трещинки, укрепили сочленения и создали вокруг меня иллюзию, в плен которой я попал.
О них нелегко рассказывать. Лишь для вас, после пережитого сходного опыта в горах, могут они быть понятны. Вы также преодолели похожее искушение и выдержали ту же бурю. — Он схватил О’Мэлли за руку и, подержав немного, отпустил. — Вы избегли безумия, подобно мне, и поймете мои слова, если я скажу, что ощущение потери личностного самосознания было столь опасно, столь соблазнительно сильно. Ощущение расширения было столь восхитительно, что ему было сложно противостоять. Мною овладело то ощущение экзальтации, языческой радости, известное людям в ранней юности, но вместе с юностью преходящее. В присутствии души того человека, столь мощной в своей простоте, я словно прикасался к источникам самой жизни. И пил из них. Они же наводнили мой разум грезами, которые неотступно вселяли в меня мысли о восторге, лежащем вне пределов тела. Я переносился в природу. И чувствовал, что какая-то часть меня, только что пробудившаяся, тянулась к нему под дождем и в блеске солнца, далеко в сладостное и усыпанное звездами небо: словно дерево, переросшее густой подлесок, что мешал нижней части его ощущать свет и свободу.
— Да, здорово задело вас, доктор, — пробормотал О’Мэлли. — Боги прошли совсем рядом.
— Как же сильно ненавидел я тьму, державшую мое тело в заключении, и жаждал распылиться в природе, разлететься с ветром и росой и сиять вместе со звездами, вместе с солнцем! Выход, о котором я упомянул чуть выше, начал казаться верным и необходимым. Хотя я и стремился скрыть эту одержимость даже от самого себя, пытался сопротивляться.
— Вы еще упоминали, что возникли иные признаки, — напомнил ирландец, когда его собеседник остановился перевести дух. Поведанное доктором было ему известно по собственному опыту. Его уже утомили экивоки, с помощью которых доктор пытался подвести его к признанию всего пережитого безумием. Поверхностное знание всегда опасно, теперь было вполне ясно, отчего нерешительность человека рассудочного склада привела его к ошибочному шагу. — Значит, и другие испытывали сходное воздействие?
— Вы сможете завтра прочитать об этом в подробном отчете, который я составил тогда же. Он слишком длинен, чтобы полностью передать сейчас. Но кое-что смогу рассказать. Было несколько попыток побега из клиники, возникшее у многих желание вырваться; пациенты стремились подойти как можно ближе к комнате, где он содержался; у них отмечалась тоска по открытому пространству и садам; несколько человек надолго впали в транс; пациенты также слышали рев проносящегося ветра и топот копыт; у некоторых возникли вспышки буйства, у иных — молчаливый экстаз. Можно усмотреть параллель с массовыми безумиями, охватывающими порой религиозные общины в монастырях. Только тут не было ни проповедника, ни красноречивого лидера, способного увлечь за собой и вызвать истерическое состояние — ничего, кроме этого безмолвного средоточия энергии, мягкого и располагающего к себе, словно дитя, которое неспособно связать и двух слов и распространяющее мощное свое влияние бессознательно, преимущественно во сне.
За редким исключением, все происходило ночью, а достигало максимальной силы, как мне позже сообщали, когда я засыпал в его комнате возле его спящего тела. Происходила масса всего любопытного, в чем вы сможете убедиться, когда прочитаете отчет. Скажем, рассказы моих ассистентов или те, что передавали испуганные медсестра и санитар, а также привратник, который даже заикался, когда говорил о странных визитерах, звонивших в дверь еще до рассвета и пытавшихся протиснуться внутрь, говоря, что они посланники, что их вызывали, что они должны пройти — крупные, странные фигуры в развевающихся одеждах, которых привратник называл с некоторым юмором «циркачами или созданиями из волшебных сказок», исчезавшие так же неожиданно, как и появлялись. Даже если допустить тут некоторую долю выдумки и преувеличения, россказни эти были слишком странными, доложу я вам, а в совокупности с усилением галлюцинаций у большинства пациентов, участившимися случаями попыток самоубийства, с которыми персонал уже не справлялся, сделали выбор для меня совершенно ясным: я должен был руководствоваться своим врачебным долгом.
— А каково было самое сильное воздействие на вас самих? — спокойно переспросил ирландец.
Шталь устало вздохнул и отвечал с усилившейся печалью в голосе:
— Я уже вкратце рассказывал, могу лишь повторить, хотя повторение не усилит воздействия. Бесполезность большинства целей, что ставят люди перед собой сегодня, — то, что вы сами назвали «ужасом современной цивилизации». Тщеславие, которым проникнут современный механический прогресс. Дикая, безумная красота, исходившая от личности этого человека, заполнила все вокруг и заразила многих, а меня в особенности, жаждой простых и природных вещей и страстью к духовной красоте, сопровождающей их. Слава, богатство, положение в обществе стали казаться бесплотнее теней, а нечто иное, неизреченное, представилось много важнее. Мне хотелось бросить все и жить на природе, познать простоту, цели, лишенные себялюбия, золотое бытие ребенка рассветов, росы и ручьев, о котором пекутся леса и кого ласкает ветер… — Он вновь сделал небольшую паузу, чтобы перевести дух, и добавил: — Вот как ко мне подобралась коварная мания, пока я не обнаружил ее и не пресек ее развитие.
— Даже так!
— То, чего он искал и жаждал, возможно даже — вспоминал, в телесном мире невозможно. Это было духовное состояние…
— Или же то, которое возможно познать субъективно! — уточнил О’Мэлли.
— Я по природе своей далеко не «лотофаг», — продолжал он с напором, — поэтому я активно начал сопротивляться воздействию и одержал победу. Но, должен признаться, вначале оно нахлынуло на меня подобно буре, настоящему урагану восторга. Я всегда, также как и вы, возможно, считал, что цивилизация принесла с собой целый сонм болезней и что те немногие заболевания, встречающиеся у более диких племен, могут быть излечены средствами, поставляемыми самой Землей. Именно эта линия рассуждений и оказалась подвержена воздействию, поскольку не вызывала у меня возражений, подкрепленная собственным моим опытом.
Сегодня полученные на практике способы лечения, травы и подобные им натуральные методы известны под именами «солнечные процедуры», «воздушные процедуры», верный метод Кнейппа103, обтирания морской водой и множество прочих. Никогда прежде не было такого количества докторов, пользующих пациентов, страдающих массой болезней, вызванных искусственностью современной цивилизации по причине забвения некоей центральной жизненной силы, которую человек должен разделять с природой… Вы все это прочитаете в моем отчете. Я лишь хотел бы подчеркнуть, насколько хитро воздействие, которому я подвергся, воспользовалось моими профессиональными знаниями. Поистине, духовные пастыри и врачи — единственно возможные и необходимые профессии в мире, и они должны быть единой профессией…
Достарыңызбен бөлісу: |