Эмиль Дюркгейм. Самоубийство: социологический этюд


ГЛАВА VI. ИНДИВИДУАЛЬНЫЕ ФОРМЫ РАЗЛИЧНЫХ ТИПОВ САМОУБИЙСТВ



бет14/19
Дата12.07.2016
өлшемі2.05 Mb.
#193021
1   ...   11   12   13   14   15   16   17   18   19

ГЛАВА VI. ИНДИВИДУАЛЬНЫЕ ФОРМЫ РАЗЛИЧНЫХ ТИПОВ САМОУБИЙСТВ


Один из выводов, к которым привело до сих пор наше исследование, гласит: существует не один определен­ный вид самоубийства, а несколько его видов. Конеч­но, по существу своему самоубийство всегда есть и бу­дет поступком человека, который предпочитает смерть жизни, но определяющие его причины не во всех случа­ях одинаковы; иногда они, напротив, по природе своей совершенно противоположны. Вполне понятно, что разные причины приводят и к различным результатам. Поэтому можно быть вполне уверенным, что существует несколько типов самоубийств, качественно раз­личных друг от друга. Но еще недостаточно показать, что это различие должно существовать; необходимо непосредственно уловить его наблюдением и указать, в чем оно заключается. Необходимо, чтобы частные случаи самоубийства были сгруппированы в опреде­ленные классы, соответствующие установленным вы­ше типам. Таким образом, является возможность про­следить весь разнообразный ряд самоубийств, начиная от их социального источника до их индивидуальных проявлений.

Эта морфологическая классификация, казавшаяся в начале этого труда невозможной, может быть с ус­пехом испробована теперь, когда основание для нее открывается в классификации этиологической. В са­мом деле, нам достаточно для этого взять за точку отправления три найденных нами вида факторов само­убийства и установить, могут ли те отличительные особенности, которые обнаруживают самоубийства, реализуясь различными субъектами, вытекать из этих факторов, и каким образом. Конечно, невозможно вы­вести таким путем все существующие особенности са­моубийств, так как некоторые из них должны зависеть от личной природы данных индивидов. Каждое само­убийство носит на себе отпечаток личности, представляет собой проявление темперамента того лица, кото­рое его совершает, зависит от тех условий, в которых оно производится, и поэтому не может быть всецело объяснено одними только общими и социальными причинами. Но эти последние в свою очередь должны наложить на все самоубийства известный колорит sui generis, придать им определенную специфическую осо­бенность. Эту-то коллективную печать нам и предсто­ит выяснить.

Конечно, это исследование не может быть произ­ведено с безусловной точностью; мы не в состоянии сделать методического описания всех ежедневно совер­шаемых самоубийств или всех случаев, имевших место на всем протяжении истории. Мы можем установить только самые общие значительные типы, не имея к то­му же вполне объективного критерия, который дал бы нам возможность сделать этот выбор. Более того, мы можем идти только дедуктивным методом в попытках связать их с теми причинами, от которых они, повидимому, происходят. Все, что в нашей власти,— это показать их логическую необходимость, не имея зачас­тую возможности подкрепить наши рассуждения экс­периментальным доказательством. Конечно, мы прекрасно сознаем, что такая дедукция, которая не может быть проверена опытом, всегда подозрительна, но да­же при наличии этих оговорок нельзя сомневаться в полезности нашего изыскания. Даже в том случае, если бы оно не дало ничего, кроме иллюстраций выше­приведенных выводов, оно все же представляло бы некоторый плюс, сообщая этим выводам более конк­ретную форму, связывая их более тесным образом с данными наблюдения и деталями повседневного опыта. Но этого мало — оно даст нам возможность ввести некоторые разграничения в массу таких фактов, которые обыкновенно смешиваются между собой, как будто бы вся разница между ними исчерпывалась од­ними только оттенками; тогда как в действительности между ними существует иногда диаметральное раз­личие. Это имеет место по отношению к самоубийству и умственному расстройству. Последнее в глазах про­фанов представляет собой некоторое определенное состояние, способное только в зависимости от обсто­ятельств изменяться внешним образом. Для психиатра это слово обозначает, наоборот, целый ряд различных типов болезни. Точно так же в обыденной жизни самоубийцу представляют себе обыкновенно меланхоли­ком, тяготящимся жизнью. В действительности те акты, посредством которых люди расстаются с жизнью, группируются в различные виды, имеющие самое различное моральное и социальное значение.

I

Первый вид самоубийства, без сомнения известный уже в античном мире, но в особенности распространенный в настоящее время, представляет в его идеальном типе Рафаэль Ламартина. Характерной его чертою является состояние томительной меланхолии, парали­зующей всякую деятельность человека. Всевозможные дела, общественная служба, полезный труд, даже до­машние обязанности внушают ему только чувство без­различия и отчуждения. Ему невыносимо соприкос­новение с внешним миром, и, наоборот, мысль и внут­ренний мир выигрывают настолько же, насколько те­ряет внешняя дееспособность. Закрывая глаза на все окружающее, человек главным образом обращает вни­мание на состояние своего сознания; он избирает его единственным предметом своего анализа и наблюде­ний. Но в силу этой исключительной концентрации он только углубляет ту пропасть, которая отделяет его от окружающего его мира; с того момента, как индивид начинает заниматься только самим собой, он уже не может думать о том, что не касается только его. и, углубляя это состояние, увеличивает свое одиночество. Занимаясь только самим собой, нельзя найти повода заинтересоваться чем-нибудь другим. Всякая деятель­ность в известном смысле альтруистична, так как она центробежна и как бы раздвигает рамки живого суще­ства за его собственные пределы. Размышление же, наоборот, содержит в себе нечто личное и эгоистичес­кое; так, оно возможно только при условии, если субъ­ект освобождается из-под влияния объекта, отдаляется от него и обращает мысли внутрь самого себя; и чем совершеннее и полнее будет это сосредоточение в себе, тем интенсивнее будет размышление. Действие возможно только при наличии соприкосновения с объек­том; наоборот, для того чтобы думать об объекте, надо уйти от него, надо созерцать его извне; в еще большей степени такое отчуждение необходимо для того, чтобы думать о самом себе. Тот человек, вся деятельность которого направлена на внутреннюю мысль, становится нечувствительным ко всему, что его окружает. Если он любит, то не для того, чтобы отдать себя другому существу и соединиться с ним в плодотворном союзе; нет, он любит для того, чтобы иметь возможность размышлять о своей любви. Стра­сти его только кажущиеся, потому что они бесплодны; они рассеиваются в пустой игре образов, не производя ничего существующего вне их самих.

Но с другой стороны, всякая внутренняя жизнь получает свое первоначальное содержание из внешнего мира. Мы можем мыслить лишь объекты и тот способ, каким мы их мыслим. Мы не можем размышлять о нашем сознании, беря его в состоянии полной нео­пределенности: в таком виде оно непредставимо. Определиться же оно может только с помощью чего-нибудь другого, находящегося вне его самого. Поэтому, если оно, индивидуализируясь, переходит за границу из­вестной черты, если оно слишком радикально порывает со всем остальным миром, миром людей и вещей — оно уже лишает себя возможности черпать из тех источников, которыми оно нормально должно питать­ся, и не имеет ничего, к чему оно могло бы быть приложено. Создавая вокруг себя пустоту, оно создает ее и внутри себя, и предметом его размышления становится лишь его собственная духовная нищета. Тогда человек может думать только о той пустоте, которая образовалась в его душе, и о той тоске, которая явля­ется ее следствием. Оно и ограничивается этим самосозерцанием, отдаваясь ему с какой-то болезненной радостью, хорошо известной Ламартину, который прекрасно описал это чувство, вложив рассказ о нем в уста своего героя: «Все окружающее меня было наполнено тем же томлением, что и моя душа, и уди­вительно гармонировало с нею и увеличивало мою тоску, придавая ей особую прелесть. Я погружался в бездны этой тоски, но она была живая, полная мыслей, впечатлений, слияния с бесконечностью разно­образных светотеней моей души, и поэтому у меня никогда не являлось желания освободиться от нее. Это была болезнь, но болезнь, вызывавшая вместо страда­ния чувство наслаждения, и следующая за ней смерть рисовалась в виде сладостного погружения в бесконеч­ность. Я решился с этого времени отдаваться этой тоске всецело, запереться от могущего меня развлечь общества, обречь себя на молчание, одиночество и хо­лодность по отношению к тем людям, которые могут встретиться мне на моем жизненном пути; я хотел, чтобы одиночество моей души было для меня как бы саваном, который, скрывая от меня людей, давал бы возможность созерцать только природу и Бога».

Но нельзя оставаться только созерцателем пусто­ты— она неминуемо должна поглотить человека; на­прасно ей дают название бесконечности; природа ее от этого не изменяется. Когда сознание, что он не суще­ствует, доставляет человеку столько удовольствия, то всецело удовлетворить свою наклонность можно толь­ко путем совершенного отказа от существования. Этот вывод вполне совпадает с отмеченным Гартманном параллелизмом между развитием сознания и ослабле­нием любви к жизни. Действительно, мысль и движение— это две антагонистические силы, изменяющиеся в отношении обратной пропорциональности; но движе­ние есть в то же самое время и жизнь. Говорят, что мыслить — значит удерживать себя от действия; это значит в то же время и в той же мере удерживать себя от жизни; вот почему абсолютное царство мысли невозможно, так как оно есть смерть. Но это еще не значит, как говорит Гартманн, что действительность сама по себе нетерпима и выносима только тогда, когда она замаскирована иллюзией. Тоска не присуща предметам; она не является продуктом мира, она есть создание нашей мысли. Мы сами создаем ее от начала до конца, и для этого нужно, чтобы наша мысль функционировала ненормально. Если сознание челове­ка делается для него источником несчастья, то это случается только тогда, когда оно достигает болезнен­ного развития, когда, восставая против своей собствен­ной природы, оно считает себя абсолютом и в себе самом ищет свою цель. Это состояние настолько мало может считаться результатом новейшей культуры, так мало зависит от завоеваний, сделанных наукой, что мы можем заимствовать у стоицизма главнейшие элемен­ты его описания. Стоицизм также учит, что человек должен отречься от всего, что лежит вне его, чтобы жить своим внутренним миром и только с помощью одного себя. Но так как в таком случае жизнь лишается всякого смысла, то эта доктрина ведет к самоубийству.

Тот же самый характер носит и финал, являющийся логическим последствием этого морального состояния.

Развязка не заключает в себе в данном случае ничего порывистого и страстного. Человек точно определяет час своей смерти и задолго наперед составляет план ее выполнения; медленный способ не отталкивает его; последние моменты его жизни окрашены спокойной меланхолией, иногда переходящей в бесконечную мягкость. Такой человек до самого конца не прекращает самоанализа. Образчиком такого случая может слу­жить рассказ, передаваемый нам Falret: один негоци­ант удалился в мало посещаемый лес и обрек себя на голодную смерть. В продолжение агонии, длившейся около трех недель, он аккуратно вел дневник, куда записывал все свои впечатления; впоследствии этот дневник дошел до нас. Другой умирает от удушения, раздувая ртом уголья, которые должны привести его к смерти, и непрерывно записывает свои наблюдения: «Я не собираюсь больше показывать ни храбрости, ни трусости, я хочу только употребить оставшиеся у меня моменты для того, чтобы описать те ощущения, кото­рые испытываешь, задыхаясь, и продолжительность получаемых от этого страданий». Другой, прежде чем пойти навстречу «пленительной перспективе покоя», как он выражается, изобретает сложный инструмент, который должен был лишить его жизни так, чтобы на полу не осталось следов крови.

Нетрудно заметить, что все эти различные особен­ности относятся к эгоистическому самоубийству. Совершенно несомненно, что они являются следствием и выражением специфического характера именно этого вида самоубийства. Эта нелюбовь к действию, эта меланхоличная оторванность от окружающего мира являются результатом того преувеличенного индиви­дуализма, которым мы охарактеризовали выше дан­ный тип самоубийств. Если индивид уединяется от людей, это значит, что нити, связывавшие его с ними, ослабели или порвались; это значит, что общество в тех точках, где он с ним соприкасался, недостаточно сплочено. Эти пустоты, разъединяющие отдельные со­знания и делающие их чуждыми друг другу, непосред­ственно происходят от распадения социальной ткани. Наконец, интеллектуальный и рассудочный характер этого типа самоубийств без труда объясняется, если вспомнить, что эгоистическое самоубийство необходи­мо сопровождается сильным развитием науки и реф­лексии. В самом деле, очевидно, в обществе, где сознание обычно вынуждено расширять свое поле действия, оно также очень часто расположено выходить за те
нормальные границы, преступить которые оно не может, не уничтожая себя самого. Мысль, которая сомневается во всем и в то же самое время недостаточно сильна для того, чтобы нести всю тяжесть своего
неведения, рискует начать сомневаться сама в себе и утонуть в сомнении. Если ей не удается открыть смысл всех тех вещей, которые ее интересуют,— а было бы чудом, если бы она нашла возможность так быстро разгадать столько тайн — она лишает их всякой реальности, и уже один тот факт, что она ставит себе определенную проблему, свидетельствует о том, что она склоняется к отрицательному выводу. Но вместе с тем она лишает самое себя всякого положительного содержания и, не находя перед собой ничего такого, что бы ей сопротивлялось, не находит другого исхода, как потеряться в пустоте своих собственныхгрез.

Но эта возвышенная форма эгоистического само­убийства не является единственной для него; оно мо­жет иметь и другую, более вульгарную. Субъект часто, вместо того чтобы грустно размышлять о своей судь­бе, относится к ней весело и легкомысленно. Он созна­ет свой эгоизм и логически вытекающие из него последствия, но он заранее принимает их и продолжает жить, как дитя или животное, с той только разницей, что он отдает себе отчет в том, что он делает. Он задается одной задачей — удовлетворять свои личные потребности, даже упрощая их для того, чтобы навер­ное быть в состоянии удовлетворить их. Зная, что ни на что другое он не может надеяться, он ничего друго­го и не требует, всегда готовый, в случае если он не будет в состояний достигнуть этой единственной цели, разделаться со своим бессмысленным существовани­ем. К этому типу принадлежит самоубийство, прак­тиковавшееся у эпикурейцев. Эпикур не предписывал своим ученикам стремиться к смерти, он советовал им, наоборот, жить до тех пор, пока жизнь представляет для них какой-нибудь интерес. Но так как он чув­ствовал, что если у Человека нет никакой другой цели, то каждую минуту qn может потерять и ту, которая у него есть, и что чувственное удовольствие слишком тонкая нить, чтобы прочно привязать человека к жиз­ни, то он убеждал их бьтть всегда готовыми расстаться с нею по первому зову обстоятельств. Таким образом, здесь мы видим, что философская мечтательная мелан­холия уступает место скептическому и рассудочному хладнокровию, особенно сильно проявляющемуся в час последней развязки. Здесь человек наносит себе удар без ненависти, без гнева, но и без того болезнен­ного удовлетворения, с которым интеллектуалист сма­кует свое самоубийство; первый еще бесстрастнее вто­рого; его не поражает тот исход, к которому он при­шел. Это событие в более или менее близком будущем он хорошо предвидел; поэтому он не затрудняет себя долгими приготовлениями, а только, следуя желаниям своего внутреннего «я», старается уменьшить свои страдания. Таким обыкновенно бывает самоубийство хорошо поживших людей, которые с наступлением неизбежного момента, когда становится невозможно продолжать свое легкое существование, убивают себя с ироническим равнодушием, спокойствием' и своеоб­разной простотой.

Когда мы устанавливали альтруистический тип са­моубийств, мы иллюстрировали его достаточным ко­личеством примеров, и нам не представляется необ­ходимым дальнейшее описание характеризующих его психологических форм. Они диаметрально противопо­ложны тем, которые обнаруживаются в Эгоистическом самоубийстве, подобно тому как и сам, альтруизм яв­ляется прямой антитезой эгоизму. Убивающий себя эгоист отличается полным упадком (сил, выражаю­щимся или в томительной меланхолии, или в эпику­рейском безразличии. Альтруистическое самоубийст­во, наоборот, имея своим происхождением страстное чувство, происходит не без некоторого проявления энергии. В случаях обязательного самоубийства эта энергия вкладывается в распоряжение разума или во­ли; субъект убивает себя, потому что так велит ему его сознание, он действует, подчиняясь известному повеле­нию; поэтому его поступок характеризуется по пре­имуществу той ясной твердостью/ которую рождает чувство исполняемого долга; смерть Катона является историческим образчиком этого типа. В других случа­ях, когда альтруизм принимает особенно острые формы, этот его акт носит более страстный и менее рассудочный характер. Тогда — перед нами порыв ве­ры и энтузиазма, бросающий человека в объятия смер­ти. Сам по себе этот энтузиазм рывает радостного или мрачного характера, согласно тому, является ли смерть способом соединиться с горячо любимым бо­жеством или носит характер искупительной жертвы, предназначенной для умилостивления жестокой и вра­ждебной силы. Религиозный экстаз фанатика, счита­ющего блаженством быть раздавленным колесницею своего идола, не то же самое, что «acedia» монаха или угрызения совести преступника, который кончает с со­бой для того, чтобы искупить свою вину.

Но под этими различными оттенками основные черты явления остаются неизменными. Это — тип активной? самоубийства, являющегося в силу этого кон­трасте того упадочного типа, о котором речь шла выше.

Такой вид встречается даже среди более простых типов самоубийств; например, он наблюдается у солдата, который убивает себя вследствие того, что лег­кая обида запятнала его честь, или просто с целью доказать свою храбрость. Но та легкость, с которой совершаются подобного рода самоубийства, не долж­на быть смешиваема с рассудочным хладнокровием эпикурейцев готовность человека пожертвовать своей жизнью не перестает быть активной наклонностью даже тогда, кргда она глубоко вкоренилась в существо человека и оказывает на него влияние с легкостью и самопроизвольностью инстинкта. Leroy передает нам факт, который может служить примером этого. Дело касается офицера, который, после того как уже раз безуспешно пытался повеситься, готовится возоб­новить покушение на свою жизнь, но предварительно заботится о том, чтобы записать свои последние впе­чатления. «Странная судьба выпала мне на долю,— пишет он.— Я только что пытался повеситься, уже потерял сознание, но веревка оборвалась, и я упал на левую руку... Окончив новые приготовления, я хочу снова попытаться лишить себя жизни, но хочу вы­курить еще одну трубку; я надеюсь, последнюю. Пе­рвый раз совершить самоубийство для меня не пред­ставляло никакой урудности; надеюсь, что и теперь не будет никакого затруднения. Я так же спокоен, как если бы я утром, собирался выпить рюмку водки; бесспорно, это несколько странно, но между тем это действительно так. Все написанное — правда. Я умру второй раз со спокойной совестью». Под этим спо­койствием не кроется ни иронии, ни скептицизма, ни особого невольного содрогания, которого решивший­ся на самоубийство прожигатель жизни никогда не мог бы скрыть.

Спокойствие — полное; никаких следов самопринуждения, акт совершается от чистого сердца, потому


что все деятельные наклонности человека прокладывают ему путь.

Наконец, существует третий тип самоубийств, от­личающийся от первого тем, что совершение его все­гда носит характер страстности, а от вторых тем, что вдохновляющая его страсть совершенно иного происхождения. Здесь не может быть речи об энтузиазме, религиозной вере, морали или политике, ни о ка­кой-нибудь военной доблести; здесь играют ролъ гнев и все то, что обыкновенно сопровождает разочарование. Brierre de Boismont, рассмотревший воспоминания 1507 самоубийц, констатировал тот факт, что боль­шинство из них было проникнуто отчаянием и раз­дражением. Иногда они выражались в проклятиях, в горячем протесте против жизни вообще; иногда это были жалобы на определенное лицо, которое само­убийца считал ответственным за все свои несчастья. К этой группе, очевидно, относятся самоубийства, яв­ляющиеся как бы дополнением предварительно совер­шенного убийства: человек лишает себя жизни, убив перед этим того, кого он считает отравившим ему жизнь. Нигде отчаяние самоубийцы не проявляется так сильно, как в этих случаях, ведь тут онообнаруживает­ся не только в словах, но и в поступках. Убивающий себя эгоист никогда не допустит себя до таких диких насилий; случается, конечно, что и он пеняет на жизнь, но в более жалобном тоне; жизнь угнетает его, но не вызывает острого чувства раздражения; он скорее ощу­щает ее пустоту, чем ее печали; она не интересует его, но и не внушает ему положительных страданий; то состояние подавленности, в котором он находится, не допускает его даже терять самообладание. Что же касается альтруиста, то он находится совсем в другом состоянии. Он приносит в жертву себя, а не своих близких.

Таким образом, перед нами особый, отличный от предыдущих психический феномен; он характеризует собою природу анемичного самоубийства. В самом деле, акты, лишенные планомерности и регулярности, не согласующиеся ни между собой, ни с теми условиями, которым они должны отвечать, не могут уберечься от болезненного между собой столкновения. Ано­мия независимо от того, прогрессивна она или регрес­сивна, освобождая желания от всякого ограничения, широко открывает дверь иллюзиям, а следовательно, и разочарованию. Человек, внезапно вырванный из тех условий, к которым он привык, не может не впасть в отчаяние, чувствуя, что из-под ног его ускользает та почва, хозяином которой он себя считал; и отчаяние его, конечно, обращается в сторону той причины — ре­альной или воображаемой, которой он приписывает свое несчастье. Если он считает себя ответственным за то, что случилось, то гнев его обращается против него самого; если виноват не он, то — против другого. В первом случае самоубийства не бывает, во втором оно может следовать за убийством или за каким-ни­будь другим проявлением насилия. Чувство в обоих случаях одно и то же, изменяется только его проявле­ние. В таких случаях человек всегда лишает себя жизни в гневном состоянии, если даже его самоубийству и не предшествовало никакого убийства. Нарушение всех его привычек вызывает в нем острое раздражение, которое ищет исхода в каком-нибудь разрушительном поступке. Объект, на которого изливается этот образо­вавшийся таким образом избыток страсти, играет второстепенную роль. От случая зависит, в каком направ­лении разрядится накопленный запас энергии.

То же самое наблюдается и тогда, когда человек отнюдь не опускается, а, наоборот, непрерывно стре­мится, но без нормы и меры, превзойти самого себя. Иногда он теряет ту цель, достигнуть которой он считает себя способным, но которая на самом деле превосходила его силы; это — самоубийства неприз­нанных людей, часто встречающиеся в эпоху, когда нарушена всякая определенная классификация. Иногда же случается, что после того, как человеку в течение долгого времени удавалось удовлетворять все свои прихоти и желания, он наталкивается на такое препят­ствие, которое у него не хватает силы преодолеть, и он нетерпеливо спешит прекратить свое существование, которое с этого момента становится для него полным лишений. В таком положении находился Вертер, неуго­монное сердце, как он сам себя называл,— человек, влюбленный в бесконечное, убивающий себя оттого, что любовь его была безответна. Таковы те артисты, которые, долгое время наслаждаясь блестящим усг/е-хом, убивают себя после одного услышанного свистка, или прочитав о себе слишком суровую критику, рли потому, что мода на них начинает проходить.

Существуют и такие самоубийцы, которые не мбгут пожаловаться ни на людей, ни на обстоятельства, а са­ми по себе устают в бесконечной погоне за недостижи­мой целью, в которой желания их не только неудов­летворяются, но возбуждаются еще сильнее; тогда они возмущаются жизнью и обвиняют ее в том, что она обманула их. Между тем то тщетное возбуждение, во власти которого они находились, оставляет после себя особого рода изнеможение, мешающее ослабевшим страстям проявляться с той же силой, как и в преды­дущих случаях; они как бы утрачивают свою силу и поэтому с меньшей энергией оказывают свое влияние на человека; индивид, таким образом, впадает в состо­яние меланхолии и до некоторой степени напоминает собой интеллектуального эгоиста, но не ощущает в своей меланхолии присущей этому последнему томи­тельной прелести; в нем доминирует более или менее сильное отвращение к жизни. Подобное состояние у своих современников уже наблюдал Сенека одновре­менно с вытекающими из него самоубийствами. «По­ражающее нас зло находится не около нас, оно — в нас самих. Мы лишены сил что-либо перенести, не в состо­янии вытерпеть страдания, нетерпеливы, не можем, наслаждаться радостью. Сколько людей призывают смерть потому, что, испробовав все возможные пере­мены, они приходят к заключению, что им знакомы уже все ощущения и ничего нового они испытать не могут». В новейшей литературе наиболее ярким пред­ставителем такого типа является Рене у Шатобриана. В то время, как Рафаэль — мечтатель, погружающийся в себя, Рене — ненасытен. «Меня упрекают в том,— во­склицает он с горечью,— что у меня непостоянные вкусы, что одна и та же химера не в состоянии долго занимать меня, что я вечно нахожусь во власти вооб­ражения, которое стремится возможно скорее исчер­пать дно моих желаний, как будто их наличность его удручает; меня обвиняют в том, что я всегда ставлю себе цель, которой не могу достигнуть; увы! я только ищу неизвестное благо, которое я инстинктивно чув­ствую. Не моя в том вина, что я повсюду нахожу препятствия и что все уже достигнутое теряет для меня всякую ценность». Это описание довершает хара­ктеристику тех черт сходства и различия между само­убийством эгоистическим и аномичным, которые уже были выше установлены нашим социологическим ана­лизом. Самоубийцы и того, и другого типа страдают тем, что можно называть «болезнью бесконечности», но в обоих случаях эта болезнь принимает неодинако­вые формы. В первом случае мы имеем дело с рас­судочным умом, который испытывает болезненное из­менение и чрезмерно гипертрофируется, во втором случае дело идет о чрезмерной и нерегулярной чувст­вительности. У одного — мысль, возвращаясь все вре­мя к самой себе, теряет наконец всякий объект, у дру­гого— не знающая границ страсть не видит впереди никакой цели; первый теряется в бесконечности мечта­ний, второй — в бездне желаний.

Таким образом, мы видим, что психологическая формула самоубийцы не так проста, как это обыкновенно думают. Сказать, что он устал, испытывает отвращение к жизни, еще не значит определить эту формулу. На самом деле существуют самые различные типы самоубийц, и эти различия ощущаются особенно сильно в том способе, которым совершается самоубий­ство. Можно таким путем распределить самоубийства и самоубийц на определенное количество видов; они должны совпадать в их существенных чертах с типами, установленными нами выше, согласно природе тех социальных причин, от которых они зависят; они явля­ются как бы продолжением этих социальных фактов во внутреннем мире индивида.

Необходимо прибавить, что они не всегда наблю­даются в опыте в чистом виде; часто случается, что они комбинируются между собой и дают начало слож­ным видам; признаки, принадлежащие нескольким из них, встречаются одновременно в одном и том же самоубийстве. Причиной этого явления служит то обстоятельство, что различные причины самоубийства могут одновременно оказывать свое действие на одного и того же индивида, и таким образом результаты их перемешиваются. Так, мы видим часто больного, под­верженного различным бредовым идеям, которые пе­репутываются между собой, но все же воздействуют в одном и том же направлении и, несмотря на различ­ное происхождение, приводят к одному и тому же поступку; они взаимно усиливают друг друга. Таким же образом различные лихорадки, соединяясь у одного и того же субъекта, способствуют каждая поднятию температуры его тела.

Существует два фактора самоубийства, обладаю­щих по отношению друг к другу особым сходством,— это эгоизм и аномия. В самом деле, нам известно, что обыкновенно они представляют собой только две раз­личные стороны одного и того же социального состо­яния, поэтому нет ничего удивительного, что они мо­гут встретиться у одного и того же индивида. Даже почти неизбежно бывает так, что у эгоиста замечается наклонность к беспорядочности: так как он оторван от общества, последнее уже не может регулировать его внутреннего мира. Если же, тем не менее, желания его разгораются чрезмерно, то это происходит вследствие того, что жизнь страстей течет у него очень медленно, что взоры его обращены всецело на него самого и окружающий мир не привлекает его. Но может слу­читься, что человек не будет ни полным эгоистом, ни ярко эмоциональным типом; в таком случае он соеди­няет в себе две соперничающие между собою личности. Для того чтобы заполнить пустоту, которую он ощу­щает внутри себя, он ищет новых ощущений; правда, в это искание он вкладывает меньше горячности, чем человек действительно страстный, но зато он быстрее устает, чем этот последний, и эта усталость снова направляет его внимание на самого себя и усиливает его первоначальную меланхолию. Наоборот, дезорга­низаторская тенденция не может не содержать в себе зачатка эгоизма, так как нельзя восстать против всяких социальных уз, будучи в сильной степени социализиро­ванным человеком. Только там, где первенствующую роль играет аномия, зачаток этот не имеет возмож­ности развиться, потому что аномия, заставляя челове­ка выходить из границ, тем самым мешает ему уеди­ниться в самом себе. Но в том случае, если действие аномии менее интенсивно, она позволяет в известной степени эгоизму проявить себя. Например, то препят­ствие, на которое наталкивается ненасытное желание человека, может заставить его обратиться к своему внутреннему миру и поискать в нем отвлекающего средства против своих потерпевших крушение стра­стей. Но так как он не находит там ничего такого, за что он мог бы прочно ухватиться, и так как тоска, которую в нем вызывает созерцание этого зрелища, может только усилить желание бежать от самого себя, то, конечно, вследствие всего этого его беспокойство и недовольство только возрастают. Таким образом возникает тип смешанных самоубийств, где подавлен­ность чередуется с возбуждением, мечта с действитель­ностью, порывы желаний с меланхолическими размы­шлениями.

Аномия может точно так же сочетаться и с аль­труизмом. Один и тот же кризис может потрясти существование индивида, нарушить равновесие между ним и его средой и в то же самое время обратить его альтруистические наклонности в состояние, воз­буждающее в нем мысль о самоубийстве. Это тот случай, который мы называем самоубийством одер­жимых. Если, например, евреи в большом количестве лишали себя жизни во время взятия Иерусалима, то делали это потому, что, во-первых, победа над ними римлян, превращая их в подданных и данников, тем самым меняла тот образ жизни, к которому они уже привыкли, а во-вторых, потому, что они слишком были преданы своему культу и слишком любили свой город, для того чтобы пережить не­минуемое разрушение того и другого. Точно так же часто случается, что разорившийся человек лишает себя жизни как потому, что он не хочет жить в сте­сненных обстоятельствах, так и потому, что он хочет спасти свое имя и имя своей семьи от позора банк­ротства. Если офицеры и унтер-офицеры с легкостью лишают себя жизни в тех случаях, когда они вынуждены подать в отставку, то это также вызы­вается как мыслью о той перемене, которая должна произойти в их образе жизни, так и их общим пред­расположением считать жизнь за ничто. Две различ­ные причины действуют здесь в одном и том же направлении. Результатом их являются самоубийства, в которых страстная экзальтация или непоколебимая твердость альтруистического самоубийства соединя­ется с безумным отчаянием, являющимся продуктом аномии.

Наконец, эгоизм и альтруизм, две полные проти­воположности, могут скрещиваться в своем воздейст­вии на человека. В известное время, когда распавшееся общество не может уже более концентрировать индивидуальную деятельность, бывают тем не менее ин­дивиды или группы индивидов, которые, испытывая на себе это общее состояние эгоизма, стремятся к чему-то другому. Прекрасно чувствуя, что нельзя уйти от само­го себя, переходя от одних эгоистических удовольствий к другим и сознавая, что быстротекущие радости, даже непрестанно обновляемые, никогда не могут усмирить их беспокойства, они ищут более длительного объекта для своей привязанности, который мог бы дать им смысл в жизни, но так как они не дорожат ничем реальным, то получить некоторое удовлетворение они могут только тогда, когда создадут для себя идеаль­ный объект. Мысль их создает это воображаемое бы­тие, они делаются его слугами и отдаются ему с тем большей исключительностью, что они ненавидят все остальное, даже самих себя. Весь смысл жизни вклады­вают они в свой идеал, и ничто иное не имеет для них цены. Они живут, таким образом, двойной, полной противоречий жизнью: являются индивидуалистами по отношению ко всему, что касается реального мира, и безграничными альтруистами по отношению к вышеупомянутому идеальному объекту. А мы знаем, что оба этих состояния неизбежно ведут человека к са­моубийству.

Таковы признаки и источники стоического само­убийства; мы указали сейчас, каким образом в нем проявляются существенные черты эгоистического са­моубийства, но они могут проявляться и другим об­разом. Если стоик учит абсолютному безразличию ко всему, что выходит за пределы его индивидуального «я», если он заставляет индивида довольствоваться самим собой, то он з то же время ставит его в тесную зависимость от вселенского разума и низводит его до положения орудия, с помощью которого этот разум реализуется. Таким образом, стоик сочетает две проти­воположные концепции: моральный индивидуализм в наиболее радикальной форме и крайний пантеизм. Таким образом, рекомендуемое им самоубийство явля­ется одновременно бесстрастным, как у эгоиста, и об­леченным в форму долга, как у альтруиста. В нем проявляются меланхолия одного и деятельная энергия другого; эгоизм в нем перемешивается с мистицизмом. Между прочим, это смешение отличает мистицизм, присущий эпохам падения, от того чрезвычайно отлич­ного от него, несмотря на одинаковую внешность, мистицизма, который наблюдается у молодых наро­дов в период формирования. Первый вытекает из коллективного порыва, увлекающего по одному пути самых различных людей, из самоотвержения, с ко­торым люди забывают себя во имя общего дела; второй является эгоизмом, занятым только собой, тем «ничто», которое старается превзойти себя, но достигает этого только по видимости и искусствен­ным образом.

II

A priori можно подумать: между природой самоубий­ства и видом смерти, который выбирает для себя самоубийца, существует какое-нибудь соотношение. В самом деле, представляется вполне естественным, что те средства, которые он употребляет для выполне­ния своего решения, находятся в зависимости от вызы­вающих его поступок чувств и, следовательно, выра­жают их. Поэтому может явиться попытка восполь­зоваться теми сведениями, которые на этот счет дают нам статистики, и дать более обстоятельную харак­теристику самоубийств по внешним формам их осуще­ствления. Но все попытки, которые мы предприняли в этом смысле, дали нам только отрицательные ре­зультаты.

Между тем несомненно, что выбор способа смерти зависит только от социальных причин, так как относительное число различных способов самоубийства в течение долгого времени остается неизменным в рамках одного и того же общества, тогда как оно чувст­вительно изменяется при переходе от одного общества к другому.

У каждого народа есть свой излюбленный вид смерти, и порядок его предпочтений очень редко изме­няется. Он даже постояннее, чем общее число само­убийств: обстоятельства, которые иногда слегка изме­няют второе, совершенно не затрагивают первого. Бо­льше того, социальные причины имеют настолько преобладающее значение, что влияние космических факторов делается незаметным. Таким образом, число утопленников не изменяется вопреки всем предположе­ниям в зависимости от времени года, согласно какому-либо специальному для этого закону. Вот каково было их помесячное распределение во Франции в течение периода 1872—1878 гг. в сравнении с распределением числа самоубийств вообще.



Мы видим, что число утопленников повышается в течение лета лишь чуть-чуть сильнее, чем число самоубийц вообще; разница очень незначительна. И однако, лето должно было бы благоприятствовать этому виду самоубийства. Правда, говорят, что утоп­ленников бывает больше на юге, чем на севере, и объ­ясняют это обстоятельство влиянием климата. Но в Копенгагене в течение периода 1845—1856 гг. этот способ самоубийства встречался не менее часто, чем в Италии (281 случай вместо 300). В С.-Петербурге в 1873—1874 гг. способ этот применялся чаще всех других. Следовательно, температура не представляет этому роду смерти никаких препятствий.

Однако социальные причины, от которых зависят вообще самоубийства, отличаются от тех, которые определяют способ их выполнения, так как нельзя установить никакого соотношения между различаемы­ми нами типами самоубийств и наиболее распрост­раненными способами их выполнения. Италия — стра­на глубоко католическая; научная культура ее вплоть до настоящего времени была развита очень слабо; можно было бы предполагать, что альтруистический вид самоубийства распространен в ней больше, чем во Франции и Германии, ибо между ним и уровнем интел­лектуального развития наблюдается до известной сте­пени обратная пропорциональность. Следовательно, в силу того что самоубийство путем огнестрельного оружия там чаще встречается, чем в странах, располо­женных в центре Европы, можно подумать, что этот способ убивать себя находится в зависимости от альтруизма. Можно даже в подтверждение этого предполо­жения сослаться на то, что этот способ самоубийства предпочитается солдатами. Оказывается, однако, что во Франции наиболее интеллигентная часть населе­ния— писатели, артисты, чиновники — лишает себя жизни этим способом. Точно так же может показаться, что меланхолическое самоубийство всего чаще выра­жается в повешении; между тем в действительности оно всего чаще встречается в деревнях, хотя мелан­холия более присуща городским жителям.

Как мы видим, те причины, которые толкают чело­века на самоубийство, и те, которые заставляют его выбрать определенный род смерти, неодинаковы; условия, определяющие его выбор, имеют совсем иное происхождение. Во-первых, совокупность привычек и всевозможных обстоятельств заставляет его выбрать то, а не иное орудие смерти. Следуя постоянно по пути наименьшего сопротивления, до тех пор пока на сцене не появляется новый фактор, человек хватается за то орудие, которое у него находится непосредственно под руками и которое ежедневное употребление сделало для него наиболее привычным. Вот почему, например, в больших городах чаще бросаются с возвышенных мест: там дома выше, чем в деревнях. Точно так же, по мере того как земной шар покрывается сетью желез­ных дорог, явился новый способ лишать себя жизни, бросаясь под поезд. Таким образом, динамика различ­ных способов самоубийства в общей картине добро­вольных смертей является показателем' усовершенст­вования промышленной техники, наиболее распрост­раненной архитектуры, научных знаний(и т. д. Когда электричество будет более распространено, то участят­ся самоубийства посредством электрического тока.

Но причины здесь могут быть еще б^олее наглядны; они зависят от того достоинства, которое имеют раз­личные виды самоубийства в глазах каждого народа или — в пределах одного народа — в глазах известных социальных групп. В самом деле, различные виды смерти занимают разные места; некоторые считаются более благородными, другие — более вульгарными и даже унизительными, и способ их оценки различен у разных социальных групп. В армии, например, обезглавление считается позорной смертью; в других слу­чаях унизительным считается повешение. Вот почему повешение распространено в деревнях гораздо больше, чем в городах, и в маленьких городах гораздо более, чем в больших; это объясняется тем, что этот вид смерти носит на себе отпечаток чего-то грубого и ди­кого, что оскорбляет утонченность городских нравов и тот культ, который городские классы населения под­держивают по отношению к человеческой личности. Может быть, отвращение к этому виду смерти про­истекает еще от того позорного характера, который придан этому способу умерщвления по причинам ис­торического порядка и который утонченный городской житель воспринимает с большею живостью и чувст­вительностью, чем деревенский.

Следовательно, вид смерти, избранный самоубий­цей, есть явление, совершенно не зависящее от самой природы самоубийства. Как ни тесно связаны на пе­рвый взгляд эти два элемента одного и того же акта, но на самом деле они не зависят друг от друга; во всяком случае, они обнаруживают только внешнее совпадение, так как, несмотря на то что оба они зависят от социальных причин, выражаемые ими социальные состояния далеко не одинаковы; пер­вое нисколько не объясняет нам второго и требует совершенно самостоятельного изучения. Вот почему, несмотря на то что обыкновенно исследователи очень обстоятельно говорят о способах смерти, мы больше не будем останавливаться на этом вопросе. Это ничего не прибавило бы к тем результатам, которые дали наши предыдущие изыскания.




Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   11   12   13   14   15   16   17   18   19




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет