Теперь, когда мы знаем, что такое самоубийство, его разновидности и главные законы, управляющие этим явлением, нам следует рассмотреть, какую линию поведения должно выбрать современное общество по отношению к нему.
Но этот вопрос обусловливает собою еще и другой. Следует ли рассматривать самоубийство у цивилизованных народов как явление нормальное или, наоборот, как аномальное?
В самом деле, в зависимости от принятого решения или же придется признать, что необходимы и возможны реформы для сокращения размеров этого явления, или же, наоборот, следует, сохраняя к нему вполне отрицательное отношение, примириться с ним как с фактом.
Быть может, некоторые будут удивляться тому, что самый этот вопрос может быть поставлен.
В самом деле, мы привыкли смотреть на все неморальное, как на естественное. Однако если, как мы установили, самоубийство оскорбляет нравственное сознание, то, по-видимому, невозможно не видеть в нем явление социальной патологии. Выше мы показали, что даже такое очевидное проявление имморальности, как преступление, не должно быть обязательно отнесено к категории болезненных явлений. Правда, что это утверждение может смутить некоторых и, при поверхностном взгляде, может показаться, что оно колеблет самые основы морали. Это утверждение тем не менее не заключает в себе ничего разрушительного. Для того чтобы убедиться в этом, достаточно обратиться к той аргументации, на которой основывается это утверждение и которую можно резюмировать следующим образом.
Или слово болезнь ровно ничего не означает, или же оно означает что-то такое, чего можно избежать. Без сомнения, не все то, чего можно избежать, болезненно, но все то, что болезненно, может быть избегнуто, по крайней мере в большинстве случаев. Если не отказываться от различия в понятиях и терминах, то невозможно характеризовать этим словом такое состояние или свойство существ известного вида, которого они не могут не иметь, которое неизбежно присуще их организации. С другой стороны, у нас имеется лишь один объективный признак, могущий быть эмпирически установлен и доступный постороннему контролю, путем которого мы могли бы констатировать наличность этой необходимости,— это ее всеобщность. Если всегда и повсюду, без единого исключения, два явления встречаются совместно, то будет методологически нелепо предположить, что они могут существовать раздельно. Но это еще не значит, что одно является причиной другого. Связь может и не быть непосредственной, но тем не менее она есть, и она необходима.
Мы не знаем такого общества, в котором бы в различных формах не наблюдалось более или менее развитой преступности. Нет такого народа, чья мораль не нарушалась бы каждодневно. Значит, мы должны сказать, что преступление необходимо, что оно не может не быть, что основные условия общежития, такие, какими мы их знаем, его логически обусловливают. Следовательно, оно нормально. Нам нет надобности ссылаться здесь на неизбежное несовершенство человеческой природы и доказывать, что зло, хотя и не может быть предупреждено, все-таки не перестает быть злом; это слова проповедника — не ученого. Необходимое несовершенство — не есть еще болезнь; иначе следовало бы всюду видеть болезнь, потому что несовершенство — всюду. Нет такой функции организма, нет такой анатомической формы, относительно которых нельзя было бы пожелать некоторого улучшения. Говорят иногда, что оптик покраснел бы, сделав зрительный аппарат такого грубого устройства, каков человеческий глаз. Но отсюда никто не заключил, да и нельзя заключить о ненормальности строения этого органа. Более того — невозможно, чтобы то, что необходимо, не заключало бы в себе известного совершенства, говоря несколько теологическим языком наших противников. То, что составляет необходимое условие жизни, не может не быть полезно, если только сама жизнь полезна. Не будем выходить из этих пределов. В самом деле, мы показали, каким образом преступление может быть полезно. Однако оно может быть для чего-нибудь полезно только в том случае, если оно осуждается и подавляется. Совершенно несправедливо мнение, по которому простое зачисление преступления в разряд явлений нормальной социологии уже означает его оправдание. Если преступление есть нормальное явление, то нормально также, чтобы оно было наказываемо. Наказание и преступление составляют одну нераздельную пару. Одно в такой же степени необходимо, как и другое. Всякое аномальное ослабление карательной системы вызывает усиление преступности и доводит ее до аномальной степени интенсивности.
Применим эти положения к самоубийству.
Правда, мы не имеем достаточных данных, чтобы утверждать, что нет такого общества, где не наблюдалось бы самоубийства. Статистика дает нам данные по этому вопросу только относительно небольшого числа народов. У других же наличность хронических самоубийств может быть констатирована лишь по следу, оставляемому ими в законодательстве. Однако мы не знаем наверное, было бы самоубийство повсюду объектом юридической регламентации. Но можно утверждать, что это наиболее общий случай. То оно запрещается, то осуждается; то запрещение, которому оно подвергается, строго и безусловно, то оно допускает послабления и исключения. Но все аналогии позволяют думать, что ни право, ни мораль никогда не относились безразлично к самоубийству; оно всегда имело достаточно серьезное значение, чтобы привлекать к себе внимание общественного сознания. Во всяком случае несомненно, что наклонность к самоубийству, более или менее сильная, всегда существовала у европейских народов; о последнем столетии нам свидетельствует статистика, а о предыдущих эпохах — юридические памятники. Таким образом, самоубийство входит составным элементом в нормальный строй как европейского, так, вероятно, и всякого другого общества.
Нетрудно показать, откуда проистекает эта постоянная связь.
С особенной очевидностью она обнаруживается в альтруистическом самоубийстве первобытных обществ. Именно потому, что подчиненность индивидуума группе есть их основной принцип, альтруистическое самоубийство является здесь, так сказать, необходимым актом коллективной дисциплины. Если бы в те времена человек не относился легко к своей жизни, он не был бы тем, чем он должен был быть; а раз он мало дорожит своей жизнью, то всё, что угодно, могло служить для него поводом к самоубийству. Следовательно, существует тесная связь между практикой самоубийства и нравственным укладом общества. То же наблюдается в настоящее время в той исключительной среде, где особенно сильны самоотречение и обезличение. Еще и до сих пор военный дух может сохранять свою силу лишь при том условии, чтобы личность отреклась от самой себя, а такое самоотречение неизбежно открывает дорогу самоубийству.
По противоположным причинам в обществах и средах, где достоинство личности является верховною целью поведения, где человек является богом для человека, личность довольно легко склоняется к тому, чтобы признать божеством человека, находящегося внутри ее самой, и возводит самое себя в предмет своего собственного культа. Когда мораль стремится прежде всего дать личности очень высокую идею о ней самой, достаточно известной комбинации обстоятельства, чтобы эта личность сделалась неспособной признавать что-либо выше себя. Индивидуализм, несомненно, не есть непременно эгоизм, но он приближается к нему; нельзя поощрять одно, не содействуя росту другого. Таким образом возникает эгоистическое самоубийство. Наконец, у народов, где прогресс бывает и должен быть быстрым, правила, которые сдерживают личность, должны быть достаточно гибкими и растяжимыми; если они сохраняются со строгой неизменностью, как это имеет место в первобытных обществах, скованная в своем течении эволюция не может совершаться с достаточной быстротой. Но страсти и самолюбия, при малейшем ослаблении сдержки, неизбежно прорвутся в известных пунктах.
С того момента, как людям внушили, что прогресс является их обязанностью, сделалось гораздо труднее держать их в покорности; вследствие этого число недовольных и беспокойных не перестает увеличиваться.
Всякая мораль прогресса и совершенствования неотделима поэтому от известной степени аномии. Таким образом, каждому типу самоубийства соответствует своя, согласующаяся с ним моральная организация. Одно не может быть без другого; ибо самоубийство есть просто форма, которую неизбежно принимает каждая из них в известных частных условиях и которая не может не проявляться.
Но, скажут нам, эти различные течения могут обусловливать самоубийства только в том случае, если они доведены до крайности; но разве невозможно сделать так, чтобы они повсюду приобрели одну и ту же умеренную интенсивность? Стремиться к этому значило бы желать, чтобы условия жизни стали повсюду одинаковыми: это и невозможно, и нежелательно. Во всяком обществе встречаются отдельные группы, куда коллективные переживания проникают, только видоизменившись. Для того чтобы какое-либо течение имело по всей стране известную интенсивность, необходимо, чтобы в одних местах оно превышало, в других же не достигало среднего уровня.
Но эти отклонения в ту или иную сторону не только неизбежны: они, в известной мере, и полезны. В самом деле, если наиболее распространенное состояние вместе с тем является и таким, которое лучше всего соответствует наиболее обычным условиям социальной жизни, оно не может согласоваться с иными условиями; а общество тем не менее должно иметь возможность приспособляться как к первым, так и ко вторым. Человек, у которого жажда деятельности никогда не может превзойти среднего уровня, не может устоять в положениях, требующих исключительных усилий. Точно так же общество, где интеллектуальный индивидуализм не мог бы достигнуть своих крайностей, не было бы способно стряхнуть с себя иго традиций и обновить свои верования, даже когда это становится необходимым. И обратно, там. где такое же состояние умов не могло бы, в известных случаях, достаточно ослабнуть и дать дорогу противоположному течению, что сталось бы там в военное время, когда пассивное повиновение является первым долгом? Но для того, чтобы эти формы деятельности могли проявиться, когда они необходимы, надо, чтобы общество не обесценило их окончательно. Поэтому неизбежно, чтобы они имели свое место в общественном существовании; чтобы были как сферы, где культивируется дух непримиримой критики и свободного исследования, так и другие — например, армия, где сохраняется почти в полной неприкосновенности древняя религия авторитета. Без сомнения, в обычное время действие этих очагов не должно распространяться за известные пределы; так как чувства, вырабатывающиеся в них, соответствуют особым условиям, то является существенным, чтобы они не обобщались. Но если важно, чтобы они оставались локализированными, не менее важно, чтобы они существовали. Эта необходимость окажется еще более очевидной, если принять во внимание, что общества не только должны справляться с различными положениями в течение одного и того же периода, но, кроме того, не могут вообще сохраняться, не преобразуясь. Нормальные пропорции индивидуализма и альтруизма, соответствующие современным нациям, не остаются неизменными на протяжении даже одного столетия. Будущее не было бы возможным, если бы его зародыши не были даны в настоящем. Для того чтобы какая-либо коллективная тенденция могла ослабеть или усилиться в своем развитии, она не должна быть зафиксирована раз навсегда в единственной форме, не поддающейся изменению; она не была бы в состоянии варьировать во времени, если бы она не представляла никаких вариаций в пространстве.
Разновидности коллективной печали, производные от установленных нами трех моральных состояний, не лишены своего права на существование, если только они не чрезмерны. Ошибочно думать, чтобы беспримесная радость была нормальным состоянием человеческого самочувствия. Человек не мог бы жить, если бы печаль не имела над ним никакой власти. Существует много страданий, приспособиться к которым можно, лишь полюбив их, и удовольствие, получаемое при этом от этих страданий, конечно, носит оттенок меланхолии. Меланхолия поэтому бывает болезненным состоянием лишь в том случае, когда она занимает слишком много места в жизни; но не меньшую ненормальность представляет и случай ее полного отсутствия. Нужно, чтобы стремление к веселому раздолью умерялось противоположным стремлением, и только при этом условии радость не перейдет границ и будет в гармонии с реальной действительностью. Это имеет силу не только по отношению к индивидуумам, но и по отношению к общественному целому. Слишком веселая мораль бывает моралью разложения; она пригодна лишь для народов, вступивших на путь упадка, и только у них одних можно ее встретить. Жизнь часто тяжела, часто обманчива или пуста. Необходимо, чтобы коллективное чувство отразило и эту сторону существования. Поэтому наряду с оптимистической струей, заставляющей людей смотреть на мир с доверием, необходимо и противоположное течение, без сомнения, менее сильное и менее распространенное, чем первое, но могущее, однако, отчасти парализовать оптимизм; ибо ни одна тенденция не в состоянии сама положить себе границ, но может быть ограничена лишь благодаря существованию другой тенденции. Некоторые данные показывают даже, что, по-видимому, наклонность к известной меланхолии скорее увеличивается по мере того, как общество поднимается выше по лестнице социальных типов. Как мы уже говорили, существует один факт, заслуживающий по меньшей мере внимания: великие религии наиболее цивилизованных народов более глубоко проникнуты грустью, чем более простые верования предшествующих обществ. Конечно, это не значит, что пессимистическое течение должно в конце концов поглотить оптимизм, но это служит доказательством того, что оно не теряет почвы под ногами и, по-видимому, ему не суждено исчезнуть. А для того, чтобы оно могло существовать и бороться за свое существование, необходима наличность в обществе специального органа, служащего ему субстратом. Необходимо, чтобы были группы индивидуумов, представляющих специально это общественное настроение. И, конечно, часть населения, играющая подобную роль, будет именно той частью, среди которой легко зарождается мысль о самоубийстве.
Но из того, что течение, нарождающее с известной интенсивностью самоубийства, должно быть рассматриваемо как явление нормальной социологии, еще не следует, что всякое течение этого рода неизбежно будет носить тот же самый характер. Если дух самоотречения, любовь к прогрессу, стремление к индивидуализации имеют место во всех видах общества и если их существование неизбежно связано, в некоторых отношениях с зарождением мысли о самоубийстве, то этим свойством они все-таки обладают лишь в известной мере, особой для каждого народа. Свойство это имеет место лишь в том случае, когда эти чувства не переходят границ. Точно так же и коллективная наклонность к печали представляет собой здоровое явление лишь при том условии, если она не является преобладающим течением. Следовательно, и вопрос о том, нормален или ненормален современный уровень самоубийства у цивилизованных народов, не разрешается тем, что было сказано выше. Нужно еще исследовать, нет ли патологического характера в огромном увеличении числа самоубийств, происшедшем за последнее столетие.
Говорят, что это составляет как бы плату за цивилизацию. Известно, что это увеличение имеет место во всей Европе и тем более сильно выражено, чем выше данный народ в культурном отношении. В самом деле, оно составляет 411% для Пруссии за время с 1826 по 1890 г., 385% для Франции с 1826 по 1888 г., 318% для немецкой Австрии с 1841 — 1845 по 1877 г., 238% для Саксонии с 1841 по 1875 г., 212% для Бельгии с 1841 по 1889г., всего 72% для Швеции с 1841 по 1871 — 1875гг., 35% для Дании в течение того же периода. В Италии с 1870 г., т. е. с момента, когда она стала одним из участников европейской цивилизации, число самоубийств возросло с 788 случаев до 1653, что дает увеличение на 109% за двадцать лет. Кроме того, повсюду самоубийства наиболее часто наблюдаются в самых культурных районах. Можно было бы даже подумать, что существует связь между прогрессом просвещения и ростом числа самоубийств, что одно не может развиваться без другого. Это утверждение аналогично положению того итальянского криминалиста, который думает, что увеличение преступлений имеет своей причиной параллельное увеличение количества экономических сношений, являющихся в то же время вознаграждением за рост преступности. Принимая это положение, пришлось бы прийти к выводу, что строение, свойственное высшим видам общества, заключает в себе исключительный стимул к возникновению настроений, вызывающих самоубийство; следовательно, пришлось бы признать необходимым и нормальным их современную страшную силу развития, и тогда нельзя было бы принимать против них никаких особых мер, не борясь в то же время и против цивилизации.
Но имеется немало фактов, заставляющих нас относиться с большой осторожностью к этому рассуждению. В Риме, когда империя достигла своего апогея, тоже была настоящая гекатомба добровольных смертей. Поэтому можно было бы тогда утверждать, как и теперь, что это было ценой за достигнутое интеллектуальное развитие и что для культурных народов закономерно большое количество жертв, приносимых самоубийству. Но последующая история показала, насколько подобная индукция была бы малоосновательна; ибо эта эпидемия самоубийств длилась лишь известный период, тогда как римская культура была долговечнее. Христианское общество не только подобрало себе лучшие плоды, но с XVI столетия, после изобретения книгопечатания, после эпохи Возрождения и Реформации, это общество намного превзошло самый высокий уровень, какой только был достигнут античным миром. И однако, до XVIII столетия замечалось лишь развитие самоубийств. Следовательно, вовсе не было необходимости в том, чтобы во имя прогресса проливалось столько крови, ибо плоды этого прогресса могли быть сохранены и даже превзойдены, не производя столь человекоубийственного влияния. Но в таком случае ведь возможно, что и теперь совершается то же самое, что шествие вперед нашей цивилизации и развитие самоубийства не связаны логически между собой и что, следовательно, можно задержать последнее, не останавливая в то же время первого. К тому же мы видели, что самоубийство встречается, начиная с первых этапов эволюции, и что даже иногда оно обладает там крайней заразительностью. А если самоубийства существуют среди самых диких народов, нет никакого основания думать, что оно связано необходимым соотношением с крайней утонченностью нравов.
Без сомнения, типы самоубийства, наблюдавшиеся в эти отдаленные эпохи, частью исчезли; но это исчезновение должно было бы облегчить немного нашу ежегодную дань, и тем более удивительно, что эта дань делается все более и более тяжелой.
Поэтому можно думать, что увеличение вытекает не из существа прогресса, а из особых условий, в которых осуществляется прогресс в наше время, и ничто не доказывает нам, что эти условия нормальны. Ибо не нужно ослепляться блестящим развитием наук, искусств и промышленности, свидетелями которого мы являемся. Нельзя отрицать, что оно совершается среди болезненного возбуждения, печальные последствия которого ощущает каждый из нас. Поэтому очень возможно и даже вероятно, что прогрессивное увеличение числа самоубийств происходит от патологического состояния, сопровождающего теперь ход цивилизации, но не являющегося его необходимым условием. Быстрота, с которой возрастало число самоубийств, не допускает даже другой гипотезы. В самом деле, менее чем в 50 лет оно утроилось, учетверилось, даже упятерилось, смотря по стране.
С другой стороны, мы знаем, что самоубийства вытекают из самых существенных элементов в строении общества, так как они выражают собой темперамент, а темперамент народов, как и отдельных лиц, отражает самое основное в состоянии организма.
Наша социальная организация должна была глубоко измениться в течение этого столетия для того, чтобы быть в состоянии вызвать подобное увеличение процента самоубийств. И невозможно, чтобы столь важное и столь быстрое изменение не было болезненным явлением; ибо общество не в состоянии с такой внезапностью изменить свою структуру. Только вследствие медленных и почти нечувствительных перемен может оно приобрести иной характер. Да и возможные изменения ограничены в своих размерах. Раз социальный тип получил окончательную форму, он не обладает безграничной пластичностью; быстро достигается известный предел, которого нельзя перейти. Поэтому не могут быть нормальными и те изменения, наличность которых предполагает статистика современных самоубийств. Не зная даже точно, в чем они состоят, можно заранее утверждать, что они вытекают не из нормальной эволюции, а из болезненного потрясения, сумевшего подорвать корни прежних установлений, но оказавшегося не в силах заменить их чем-нибудь новым; и не в короткий промежуток времени можно восстановить работу веков. Растущий прилив добровольных смертей зависит, следовательно, не от увеличения блеска нашей цивилизации, а от состояния кризиса и ломки, которые, продолжаясь, не могут не внушать опасений.
К этим разного рода доводам можно прибавить и еще один довод. Если истинно положение, что при нормальных условиях коллективная печаль имеет свое определенное место в жизни общества, то обыкновенно она не носит настолько интенсивного и всеобщего характера, чтобы быть в состоянии проникать до высших центров социального тела. Она остается на положении подсознательного настроения, которое смутно ощущается коллективным субъектом, действию которого этот субъект, следовательно, подчиняется, но в котором он не отдает себе ясного отчета. По крайней мере этому неопределенному настроению удается овладевать общественным сознанием лишь в форме частичных и прерывистых вспышек. И выражается это настроение главным образом в виде отрывочных суждений, изолированных положений, не связанных друг с другом, могущих, вопреки их абсолютной форме, отразить лишь одну какую-нибудь сторону действительности, воспринимая поправки и дополнения из сферы постулатов противоположного характера. Из этого источника и проистекают все те меланхолические афоризмы, все те пословицы, направленные на осуждение жизни, в которых иногда проявляется народная мудрость. Но они встречаются не в большем количестве, чем противоположные им по духу поговорки. Они выражают, очевидно, мимолетные впечатления, лишь проходящие через поле сознания, но не занимающие его целиком. И только в тех случаях, когда подобные чувства приобретают исключительную силу, они начинают занимать общественное внимание в такой мере, что их можно разглядеть в их целом, в полном и систематическом согласовании друг с другом,— и тогда они делаются основой для всей философии жизни. В самом деле, в Риме и в Греции проникнутые отчаянием теории Эпикура и Зенона появились лишь тогда, когда общество почувствовало себя серьезно больным. Образование этих великих систем было, следовательно, признаком того, что пессимистическое настроение достигло ненормально больших размеров вследствие каких-то пертурбаций в социальном организме. А ведь сколько таких теорий имеется в наше время! Для верного представления об их численности и значении недостаточно принимать во внимание лишь философские системы, носящие официально пессимистический характер, вроде учений Шопенгауэра, Гартмана и т. д. Нужно считаться и со всеми теориями, которые, под различными именами являлись предшественницами этого направления. Анархист, эстет, мистик, социалист-революционер, если они без отчаяния смотрят на будущее, все-таки подают руку пессимисту в одном и том же чувстве ненависти или презрения ко всему существующему, в одной и той же потребности разрушения действительности или удаления от нее. Если бы общественное сознание не приняло болезненного направления, мы бы не имели такого подъема коллективной меланхолии; и следовательно, развитие самоубийств, вытекающее из этого же состояния общественного сознания, имеет также болезненный характер.
Итак, все доводы в полном согласии между собой говорят нам, что непомерное возрастание добровольных смертей, имеющее место за последнее столетие, нужно рассматривать как патологическое явление, становящееся с каждым днем все опаснее. К каким же средствам нужно прибегнуть для борьбы с ним?
Некоторые авторы рекомендуют восстановить угрозу наказаний, которые некогда были в ходу.
Мы охотно допускаем, что наша современная снисходительность по отношению к самоубийству заходит слишком далеко. Так как оно оскорбляет нравственное чувство, то его следовало бы отвергать с большей энергией и с большей определенностью, и это порицание должно было бы выражаться во внешних и точных формах, т. е. в форме наказаний. Ослабление нашей репрессивной системы в этом пункте есть явление аномальное. Но с другой стороны, наказания сколько-нибудь суровые невозможны: общественное сознание их не допустит. Ибо самоубийство, как мы видели, родственно настоящим добродетелям и является только их преувеличенной формой. Общественное мнение поэтому далеко не единогласно в своем суде над ним. Так как самоубийство до известной степени связано с чувствами, которые общество уважает, то оно не может порицать его без оговорок и без колебаний. Этим объясняется вечное возобновление спора между теоретиками по вопросу о том, противно ли самоубийство морали или нет. Так как самоубийство непрерывным рядом промежуточных степеней связано с актами, которые мораль одобряет или терпит, то нет ничего удивительного, что ему иногда приписывали одинаковый с этими актами характер и что предлагали относиться к нему с той же терпимостью. Подобное колебание лишь чрезвычайно редко проявляется по отношению к убийству или к краже, потому что здесь демаркационная линия проведена более резко. Кроме того, один тот факт, что жертва пресекла свою жизнь, внушает, несмотря ни на что, слишком большую жалость, чтобы порицание могло быть беспощадным.
По всем этим соображениям, установить можно было бы лишь чисто моральные наказания. Единственное, что возможно, это—лишить самоубийцу почестей правильного погребения, лишить покушавшегося на самоубийство некоторых гражданских, политических или семейных прав, например некоторых родительских прав или права быть избранным на общественные должности. Общественное мнение, нам кажется, легко согласится на то, чтобы человек, пытавшийся уйти от главных своих обязанностей, пострадал в соответственных правах. Но как бы ни были законны эти меры, они никогда не будут иметь решающего влияния. Было бы ребячеством думать, что они в силах остановить такое сильное течение.
К тому же сами по себе эти меры не коснулись бы корней зла. В самом деле, если мы отказались запретить законом самоубийство, это значит, что мы слишком слабо чувствуем его безнравственность. Мы даем ему развиваться на свободе, потому что оно не возмущает нас в такой степени, как это было когда-то. Но никакими законодательными мерами не удастся, конечно, пробудить нашу моральную чувствительность. Не от законодателя зависит, что тот или иной факт кажется нам морально возмутительным или нет. Когда закон воспрещает акты, которые общественное мнение находит невинными, то нас возмущает закон, а не наказуемое деяние. Наша чрезмерная терпимость по отношению к самоубийству объясняется тем, что порождающее его душевное настроение стало общим и мы не можем его осуждать, не осуждая самих себя. Мы слишком им пропитаны, чтобы хоть отчасти не прощать его. Но в таком случае единственное для нас средство стать более суровыми это — воздействовать непосредственно на пессимистический поток, ввести его в нормальные берега и не давать ему из них выходить, вырвать общественную совесть из-под его влияния и укрепить ее. Когда она вновь обретет свою моральную точку опоры, она подобающим образом будет реагировать на все, что ее оскорбляет. Не нужно будет изобретать системы репрессивных мер — эта система установится сама собой под давлением потребностей. А до тех пор будет искусственной и, следовательно, бесполезной.
Не является ли, однако, воспитание самым верным средством достигнуть этого результата? Так как оно дает возможность воздействовать на характеры, то не может ли оно сделать их более мужественными и, следовательно, менее снисходительными к людям, теряющим мужество? Так думал Морселли. По его мнению, все профилактическое лечение самоубийства выражается следующей формулой: «Развивать у человека способность координировать свои идеи и свои чувства, чтоб он был в состоянии преследовать определенную цель в жизни; словом, дать моральному характеру силу и энергию». К тому же заключению приходит мыслитель совсем другой школы. «Как подрезать самоубийство в корне?» — спрашивает Франк. «Совершенствуя великое дело воспитания, развивая не только умы, но и характеры, не только идеи, но и убеждения»,— отвечает он.
Но это значит приписывать воспитанию власть, какой оно не имеет. Оно не больше как образ и подобие общества. Оно подражает ему, его воспроизводит, но не создает его. Воспитание бывает здоровым, когда
сами народы в здоровом состоянии. Но оно портится вместе с ними и не может измениться собственной
силой. Если моральная среда испорчена, то и сами воспитатели, живущие в этой среде, не могут не быть пропитаны той же порчей. Как же они могут дать тем характерам, которые они формируют, иное направление, отличное от того, какое сами получили? Каждое новое поколение воспитывается предшествующим поколением; следовательно, данному поколению надо самому исправиться, чтоб исправить следующее поколение. Это заколдованный круг. Возможно, конечно, что от времени до времени появляется человек, кото
рый по своим идеям и стремлениям опережает современников, но не при помощи отдельных личностей пересоздается моральный строй народов. Нам, конечно, хотелось бы верить, что одного красноречивого голоса может быть достаточно, чтобы перетворить как бы чудом социальную материю, но здесь, как и повсюду, ничто не выходит из ничего. Самая великая энергия не может извлечь из небытия силы, которых нет, и неудачи опыта всякий раз рассеивают эти детские иллюзии. Впрочем, если бы даже путем немыслимого чуда и удалось создать какую-нибудь педагогическую систему, которая расходилась бы с социальной системой, то она была бы бесплодна, и именно по причине этого расхождения. Если коллективная организация, создающая моральную атмосферу, которую хотят рассеять, продолжает существовать по-прежнему, то ребенок не может не подпасть под ее влияние с той минуты, когда он придет с ней в соприкосновение. Искусственная школьная среда не может предохранить его надолго. По мере того как реальная жизнь охватит его все больше и больше, она разрушит работу воспитателя. Итак, воспитание может реформироваться лишь тогда, когда реформируется само общество. А для этого необходимо уничтожить самые причины того зла, которым оно страдает.
Мы знаем эти причины. Мы определили их, когда указали, какими источниками питаются течения, несущие с собой самоубийства. Среди этих течений есть, однако, одно, которое, несомненно, ничем не повинно в современном усилении числа самоубийств: это — течение альтруистическое. В самом деле, в настоящее время оно скорее теряет силу, чем выигрывает, и наблюдать его можно главным образом в низших обществах. Если оно еще удерживается в армии, то и там его интенсивность не представляет ничего аномального. До известной степени оно необходимо для поддержания военного духа, но даже и там оно все больше и больше идет на убыль. Остается только эгоистическое самоубийство и самоубийство анемичное, развитие которых можно считать ненормальным, и только на этих двух формах нам необходимо сосредоточить свое внимание.
Эгоистическое самоубийство является результатом того, что общество не сохранило достаточной цельности во всех своих частях, чтобы удержать всех членов под своею властью. Если этот разряд самоубийств слишком усилился, это значит, что и то состояние общества, которым он вызывается, чересчур усилилось, что слишком много членов слишком полно ускользают из-под власти расстроенного и ослабевшего общества. А потому единственное средство помочь злу, это — сделать социальные группы снова достаточно сплоченными, чтобы они крепче держали индивида и чтобы индивид крепче держался за них. Нужно, чтобы он сильнее чувствовал свою солидарность с коллективным существом, которое предшествует ему по времени, которое переживет его, которое окружает его со всех сторон. При этом условии он перестанет искать в себе самом единственную цель своей деятельности и, поняв, что он орудие для достижения цели, которая лежит выше его, он поймет также, что он имеет известное значение. Жизнь снова приобретет смысл в его глазах, потому что она вновь найдет свою естественную цель и свое естественное направление. Но какие группы всего более способны непрерывно толкать человека к этому спасительному чувству солидарности? Не политическое общество. Особенно в настоящее время, в наших огромных новейших государствах оно слишком далеко стоит от личности, чтобы с достаточной последовательностью серьезно влиять на нее. Какова бы ни была связь между нашей повседневной работой и совокупностью общественной жизни, она слишком косвенного свойства, чтобы ощущаться нами непрерывно и отчетливо. Лишь в тех случаях, когда затронуты крупные интересы, мы живо чувствуем свою зависимость от политического коллектива. Конечно, у тех, кто составляет моральный цвет населения, редко бывает, чтобы совершенно отсутствовала идея отечества, но в обычное время она остается в полумраке, в состоянии смутного представления, а бывает, что она и совсем затмевается. Нужны исключительные обстоятельства, какой-нибудь крупный политический или социальный кризис, чтобы она выступила на первый план, овладела умами и стала направляющим двигателем поведения. Но не такое редко проявляющееся воздействие может сыграть роль постоянного тормоза для склонности к самоубийству. Необходимо, чтобы не изредка только, но в каждый момент своей жизни индивид сознавал, что его деятельность имеет цель. Чтобы его существование не казалось ему пустым, он постоянно должен видеть, что жизнь его служит цели, которая непосредственно его касается. Но это возможно лишь в том случае, когда более простая и менее обширная социальная среда теснее окружает его и предлагает более близкую цель его деятельности. Религиозное общество также непригодно для этой функции. Мы не хотим, конечно, сказать, чтобы оно в известных условиях не могло оказывать благодетельного влияния; но дело в том, что условий, необходимых для этого влияния, нет теперь в наличности. В самом деле, оно предохраняет от самоубийства лишь в том случае, когда оно, это религиозное общество, обладает могучей организацией, плотно охватывающей индивида. Так как католическая религия налагает на верующих обширную систему догматов и обрядов и проникает таким образом во все подробности их существования, даже их мирской жизни, она сильнее привязывает их к жизни, чем протестантизм. Католик меньше подвергается возможности забыть о своей связи с вероисповедной группой, потому что эта группа ежеминутно ему напоминает о себе в форме императивных предписаний, которые касаются самых различных сторон жизни. Ему не приходится с тоской спрашивать себя, куда ведут его поступки; он все их относит к Богу, потому что они большей частью регулируются Богом, т. е. его воплощением — церковью. И так как считается, что эти предписания исходят от власти сверхчеловеческой, человеческий разум не имеет права их касаться. Было бы грубым противоречием приписывать им подобное происхождение и в то же время разрешить свободную критику. Итак, религия ослабляет склонность к самоубийству лишь в той мере, в какой она мешает человеку свободно мыслить. Но подобное ограничение индивидуального разума в настоящее время дело трудное и с каждым днем становится труднее. Оно оскорбляет наши самые дорогие чувства. Мы все больше и больше отказываемся допускать, чтоб можно было указать границы разуму и сказать ему: дальше ты не пойдешь. И движение это началось не со вчерашнего дня: история человеческого духа есть в то же время история развития свободной мысли. Было бы ребячеством пытаться остановить движение, явно неудержимое. Если только современные обширные общества не разложатся безвозвратно и мы не возвратимся к маленьким социальным группам былых времен, т. е. если только человечество не возвратится к своему отправному пункту, религии больше не в силах будут оказывать очень обширного или очень глубокого влияния на умы. Это не значит, что не будут основывать новых религий. Но единственно жизненными будут те, которые отведут свободному исследованию и индивидуальной инициативе еще больше места, чем даже самые либеральные протестантские секты. И именно поэтому они не будут оказывать на своих членов того сильного давления, какое необходимо, чтоб поставить преграду самоубийству.
Если многие писатели видели в восстановлении религии единственное лекарство против зла, то это объясняется тем, что они ошибались насчет источников ее власти. Они сводят почти всю религию к известному числу высоких мыслей и благородных правил, с которыми в конце концов мог бы примириться и рационализм, и думают, что достаточно было бы укрепить их в сердцах и умах людей, чтобы предупредить их моральное падение. Но они ошибаются как относительно того, что составляет сущность религии, так — и в особенности— относительно причин иммунитета, который религия иногда давала против самоубийства. Она достигала этого не тем, что поддерживала в человеке какое-то смутное чувство чего-то таинственного и непостижимого, но тем, что подвергала его поведение и мысль суровой дисциплине во всех мелочах. Когда же она является только символическим идеализмом, только философией, переданной по традиции, но которую можно оспаривать и которая более или менее чужда нашим повседневным занятиям, ей трудно иметь на нас большое влияние. Божество, которое своим величием поставлено вне мира и всего мирского, не может служить целью нашей мирской деятельности, и она оказывается без цели. Слишком много вещей стоит в этом случае вне связи с Божеством, для того чтобы оно могло дать смысл жизни. Представив нам мир как недостойный его, оно тем самым предоставило нас самим себе во всем, что касается жизни мира. Не при помощи размышлений об окружающих нас тайнах и даже не при помощи веры в существо, всемогущее, но бесконечно от нас далекое и требующее от нас отчета лишь в неопределенном будущем, можно помешать людям кончать с жизнью. Словом, мы предохранены от самоубийства лишь в той мере, в какой мы социализированы. Религии могут нас социализовать лишь в той мере, в какой они лишают нас права свободного исследования. Но они больше не имеют и, по всей вероятности, никогда больше не будут иметь в наших глазах достаточно авторитета, чтобы добиться от нас подобной жертвы. Не на них, следовательно, надо рассчитывать в борьбе с самоубийством. Впрочем, если бы те, кто видит в восстановлении религии единственное средство излечить нас, были последовательны, они должны были бы требовать восстановления самых архаических религий. Ведь иудаизм лучше предохраняет от самоубийства, чем католичество, а католичество—лучше, чем протестантизм. И однако, протестантская религия наиболее свободна от материальных обрядов, следовательно — наиболее идеалистична. Наоборот, иудаизм, несмотря на свою великую историческую роль, многими сторонами связан с наиболее первобытными религиозными формами. Уже из этого видно, что моральное и интеллектуальное превосходство догмы не имеет никакого отношения к тому влиянию, которое она в состоянии оказать на самоубийство.
Остается семья, профилактическая роль которой не подлежит сомнению. Но было бы иллюзией думать, что достаточно уменьшить число холостяков, чтобы остановить развитие самоубийств. В самом деле, если женатые имеют меньшую тенденцию убивать себя, то сама эта тенденция усиливается с той же правильностью и в той же пропорции, что и у холостых. С 1880 по 1887 г. число самоубийств среди женатых возросло на 35% (с 2735 на 3706), среди холостых — только на 13% (с 2554 на 2894). По вычислениям Бертильона, в 1863—1868 гг. относительное число первых было 154 на 1 млн, в 1887 г. оно было 242, т. е. возросло на 57%. В течение того же промежутка времени пропорция самоубийц-холостяков возросла не намного больше — с 173 на 289, т. е. на 67%. Увеличение числа самоубийц в течение века не зависит от их семейного положения.
Надо заметить, что в семейном строе совершились изменения, которые мешают семье оказывать прежнее предохранительное влияние. Тогда как в прежнее время она удерживала в своей орбите большую часть своих членов от рождения до смерти и представляла компактную, неделимую массу, одаренную своего рода вечностью, в настоящее время ее существование очень эфемерно. Едва образовавшись, семья уже рассыпается. Лишь только дети подросли, они чаще всего продолжают свое воспитание вне дома; как только они стали взрослыми, они устраиваются вдали от родителей, и семейный очаг пустеет. Это почти общее правило. Можно сказать, что в настоящее время семья, в течение большей части своего существования, состоит только из мужа и жены, а мы знаем, как это мало противодействует самоубийству. Занимая, таким образом, малое место в жизни, семья не может более служить ей достаточной целью. Не то чтобы мы меньше любили своих детей, но они не так тесно, не так неразрывно связаны с нашим существованием, и наша жизнь поэтому должна найти для себя другой смысл. Так как наши дети меньше живут с нами, то нам необходимо связать свои мысли и поступки с другими объектами.
И прежде всего это периодическое рассеивание сводит на нет семью как коллектив. Некогда семейное общество представляло не простое собрание лиц, объединенных узами взаимной привязанности,— это была в то же время группа в ее абстрактном и безличном единстве. Это было наследственное имя, связанное с целым рядом воспоминаний, с фамильным домом, с землей предков, с исстари установившимся положением и репутацией. Все это исчезает понемногу. Общество, которое каждую минуту распадается, . чтобы вновь образоваться в другом месте, в совершенно новых условиях и из совершенно иных элементов, не имеет достаточно преемственности, чтобы приобрести собственную физиономию, чтобы создать собственную историю, к которой его члены могли бы быть привязаны. Если люди не заменят чем-нибудь эту старую цель своей деятельности, по мере того как она от них уходит, то необходимо образуется большая пустота в их жизни.
Эта причина усиливает самоубийство не только женатых, но и холостяков, так как подобное состояние семьи заставляет молодых людей покидать родную семью раньше, чем они в состоянии основать собственную. Отчасти по этой причине все больше растет число одиноких людей, и мы видели, что подобное одиночество усиливает наклонность к самоубийству. И однако, ничто не может остановить этого движения. В старое время, когда каждая местная среда была более или менее замкнута для других благодаря обычаям, традициям, отсутствию путей сообщения, каждое поколение поневоле оставалось на родных местах или в крайнем случае недалеко от них уходило. Но по мере того, как эти барьеры падают, как отдельные среды нивелируются и перемешиваются, индивиды неизбежно рассыпаются на огромные открытые им пространства, преследуя свои личные цели или, вернее, интересы. Никакими искусственными мерами нельзя помешать этому необходимому распылению и возвратить семье ту цельность, которая составляла ее силу.
III
Итак, это зло неизлечимое? Так можно было бы подумать на первый взгляд, что из всех обществ, которые, как мы выше показали, оказывают благодетельное влияние, нет ни одного, которое могло бы теперь принести действительное исцеление. Мы показали в то же время, что если религия, семья, отечество предохраняют от эгоистического самоубийства, то причину тому надо искать не в особенном характере чувств, которые каждая из них развивает. Наоборот, они обязаны этим своим свойством тому общему факту, что они являются обществами и обладают им в той мере, в какой они являются обществами, правильно сплоченными, т. е. без излишеств в одну или другую сторону. Поэтому всякая другая группа может оказывать подобное же влияние, если только она отличается подобной же сплоченностью. Кроме общества религиозного, семейного, политического, существует еще одно, о котором до сих пор у нас еще не было речи: это — общество, которое образуют, соединившись между собой, все работники одного порядка, все сотрудники в одной функции, это — профессиональная группа или корпорация.
Что она может играть подобную роль, это вытекает уже из самого ее определения. Так как она состоит из индивидов, которые занимаются одинаковым трудом и интересы которых солидарны и даже сливаются, то она представляет самую благодатную почву для развития социальных идей и чувств. Одинаковость происхождения, культуры и занятий приводит к тому, что профессиональная деятельность представляет самый богатый материал для совместной жизни. Впрочем, корпорация уже показала в прошлом, что она может являться коллективной личностью, ревниво, даже чересчур ревниво оберегающей свою автономию и власть над своими членами, поэтому нет сомнения, что она может являться для них моральной средой. Нет основания, чтобы корпоративный интерес не приобрел в глазах работников того высшего характера, каким всегда обладает интерес социальный сравнительно с частными интересами во всяком хорошо организованном обществе. С другой стороны, профессиональная группа имеет над всеми другими тройное преимущество: ее власть проявляет себя ежеминутно, повсеместно и охватывает почти всю жизнь. Эта группа влияет на индивидов не с перерывами, как политическое общество,— она никогда с ними не расстается уже в силу того, что никогда не прекращается функция, органом которой она является и в отправлении которой они участвуют. Она следует за работниками всюду, куда бы они ни переместились, чего не может делать семья. Где бы они ни были, они находят ее, она окружает их, напоминает им об их обязанностях, поддерживает их, когда надо. Наконец, так как профессиональная жизнь есть почти вся жизнь, то влияние корпорации дает себя чувствовать в каждой мелочи наших занятий, которые, таким образом, направляются в сторону коллективной цели. Корпорация обладает, таким образом, всем, что нужно, чтобы охватить индивида и вырвать его из состояния морального одиночества, а ввиду нынешней слабости других групп только она одна может исполнять эту необходимую службу.
Но для того, чтобы она имела подобное влияние, необходимо организовать ее на совершенно других основаниях, чем в настоящее время. Прежде всего существенно важно, чтобы она перестала быть частной группой, которую закон разрешает, но государство игнорирует, и чтобы она стала определенным и признанным органом нашей общественной жизни. Нет необходимости сделать ее обязательной, но важно — организовать ее так, чтобы она могла играть социальную роль, а не просто выражать различные комбинации частных интересов. Это не все. Чтобы группа не была пустой формой, надо заронить в нее семена жизни, которые могут в ней развиваться. Чтобы она не была простой этикеткой, нужно возложить на нее определенные функции, и есть такие функции, которые она может выполнять лучше всякой другой группы.
В настоящее время европейские общества стоят перед альтернативой: оставить профессиональную жизнь без регламентации или же регламентировать ее при помощи государства, так как нет другой правильной власти, которая могла бы играть роль регулятора. Но государство стоит слишком далеко от этих сложных явлений, чтобы оно умело найти для каждого из них соответственную специальную форму. Это тяжелая машина, которая годится только для общих и простых работ. Ее всегда однообразная деятельность не может приспособляться к бесконечному разнообразию частных обстоятельств. Она поневоле все придавливает и нивелирует. Но с другой стороны, мы живо чувствуем, что нельзя оставлять в неорганизованном виде всю ту жизнь, которая проложила себе путь в профессиональных союзах. Вот почему путем бесконечных колебаний мы по очереди переходим от авторитарной регламентации, которая бессильна вследствие своей чрезвычайной прямолинейности, к систематическому невмешательству, которое не может долго продолжаться ввиду порождаемой им анархии. Идет ли речь о длине рабочего дня, о гигиене, о заработной плате, о сберегательных, страховых или филантропических учреждениях, повсюду добрая воля наталкивается на то же затруднение. Как только пытаются установить какие-нибудь правила, они оказываются неприменимыми на практике вследствие отсутствия гибкости, или же их можно применить, лишь совершая насилие над делом, которому они должны служить.
Единственный способ выйти из этой альтернативы, это — организовать вне государства, хотя и под его ведомством, пучок коллективных сил, регулирующее влияние которых могло бы проявляться с большим разнообразием. Возродившиеся корпорации вполне отвечают этому условию, и мы не видим даже, какие другие группы могли бы ему соответствовать. Корпорации стоят достаточно близко к фактам, достаточно непосредственно и достаточно постоянно приходят в соприкосновение с ними, чтобы чувствовать все их оттенки, и они должны быть достаточно автономны, чтобы не подавлять этого разнообразия. Они должны были бы заведовать кассами страхования, помощи, пенсий, потребность в которых чувствуется многими светлыми умами, но которые они не решаются, и вполне основательно, отдать в руки государства, и без того столь могущественные и столь неловкие. Корпорации же должны были бы разрешать конфликты, которые так часто возникают между различными отраслями одной и той же профессии, устанавливать для различных разрядов предприятий соответственные различные условия, которым должны удовлетворять договоры, чтобы иметь законную силу — во имя общих интересов мешать сильным эксплуатировать слабых и т. д. По мере того как развивается разделение труда, право и мораль, продолжая повсюду опираться на те же общие принципы, принимают в каждой отдельной функции различную форму. Кроме прав и обязанностей, общих всем людям, есть такие, которые зависят от специального характера каждой профессии, и число их и их важность усиливаются по мере того, как развивается и разнообразится профессиональная деятельность. Чтобы применять и поддерживать каждую специальную дисциплину, нужен специальный орган. Из кого же его составить, как не из работников, сотрудничающих в той же функции?
Вот чем, в крупных чертах, должны быть корпорации, чтобы они могли оказывать услуги, которые мы вправе ждать от них. Конечно, когда видишь их современное состояние, трудно себе представить, чтобы они могли подняться когда-нибудь на высоту моральных властей. Действительно, они состоят теперь из индивидов, которых ничто не привязывает друг к другу, между которыми отношения чисто поверхностные и непостоянные, которые склонны скорее видеть в других членах корпорации соперников и врагов, а не сотрудников. Но с того дня, когда у них будет столько общих дел, когда отношения между ними и их группой станут так тесны и постоянны, у них родятся чувства солидарности, которые еще почти неизвестны, и поднимется моральная температура этой профессиональной среды, в настоящее время столь холодная и столь внешняя для ее членов. И эти перемены не произойдут, как можно было бы думать по вышеприведенным примерам, только у активных участников экономической жизни. Нет такой профессии в обществе, которая бы не требовала этой организации и не была бы способна ее принять. И тогда социальная ткань, петли которой так страшно распустились, стянется и укрепится на всем своем протяжении.
Восстановление корпорации, потребность в которой ощущается всеми, к несчастью, имеет против себя скверную репутацию, которую корпорации старого режима оставили в истории. Однако тот факт, что они существовали не только начиная со средних веков, но с греко-римской эпохи, доказывает их необходимость с гораздо большей убедительностью, чем факт их недавнего уничтожения доказывает их бесполезность.
Если, за исключением одного столетия, повсюду, где профессиональная деятельность достигла некоторого развития, она организовывалась корпоративно, то не является ли в высшей степени вероятным, что эта организация необходима и что если сто лет тому назад она не оказалась на высоте своей роли, то надо было ее исправить и усовершенствовать, а не радикально уничтожать? Не подлежит сомнению, что она перед концом своим стала препятствием для самых необходимых реформ. Старая корпорация, узколокальная, замкнутая для всякого внешнего влияния, стала невозможностью в морально и политически объединенной нации. Чрезмерная автономия, которой она пользовалась и которая делала ее государством в государстве, не могла удержаться в такое время, когда правительственный орган, протягивая во все стороны свои разветвления, все больше и больше подчинял себе все вторичные органы общества. Надо было расширить базу, на которой покоился этот институт, и связать его со всей национальной жизнью. Если бы, уничтожив замкнутость отдельных местных корпораций, соединить их между собою в крупные и стройные союзы, а все эти союзы подчинить общей власти государства и побудить их таким образом постоянно ощущать свою солидарность, то деспотизм рутины и профессиональный эгоизм были бы введены в свои законные рамки. Традиции гораздо труднее удержаться в неизменном виде в обширной ассоциации, раскинутой на огромном пространстве, чем в маленькой котерии, не выходящей за пределы одного города. В то же время каждая частная группа менее склонна видеть и преследовать одни свои собственные интересы, когда она находится в постоянных сношениях с направляющим центром общественной жизни. Только при этом условии можно поддерживать в умах людей идею общей цели с достаточной ясностью и постоянством. Так как сношения между каждым отдельным органом и властью, представляющей общие интересы, будут тогда непрерывны, то общество будет напоминать о себе индивидам не изредка только и не в смутной форме,— мы будем чувствовать его присутствие на всем протяжении обыденной жизни. Уничтожив то, что было, и не поставив на место разрушенного ничего нового, заменили только корпоративный эгоизм эгоизмом индивидуальным, который имеет еще более разлагающее влияние. Вот почему из всего того, что было разрушено в ту эпоху, надо жалеть только об этом одном. Разрушив единственные группы, которые могли прочно связывать между собою индивидуальные воли, мы собственными руками разбили лучшее орудие нашего морального возрождения.
Указанный путь ведет к победе не над одним только эгоистическим самоубийством. Близкородственное с ним аномичное самоубийство поддается тому же лечению. Аномия является результатом такого положения, когда в известных пунктах общества нет коллективных сил, т. е. организованных групп, которые бы направляли общественную жизнь. Она, следовательно, отчасти вытекает из того же состояния распада, в котором берет начало и эгоистическое течение. Но эта же самая причина производит различные следствия в зависимости от точки ее приложения, т. е. в зависимости от того, действует ли она на активные и практические функции или же на работу представлений. Она распаляет, обостряет первые, она приводит вторую к замешательству, к растерянности. Поэтому в обоих случаях нужно одно и то же лечение. Мы видели, что главная роль корпорации в будущем, как и в прошлом, сводится к тому, чтобы регулировать социальные функции, главным образом экономические функции, т. е. к тому, чтобы вывести их из неорганизованного состояния, в котором они теперь находятся. Всякий раз, когда жадность отдельных лиц начнет переходить известные границы, корпорации надлежит установить, сколько приходится по справедливости на долю каждого разряда соучастников в деле. Занимая по отношению к своим членам высшее положение, она имеет весь нужный авторитет, чтобы требовать от них необходимых жертв и уступок и подчинения известным правилам. Препятствуя сильным пользоваться своей силой дальше известных пределов, мешая слабым выставлять чрезмерные требования, напоминая тем и другим об их взаимных обязанностях и об общем интересе, регулируя в известных случаях производство, чтобы не дать ему выродиться в болезненную, лихорадочную форму активности, она будет умерять одни страсти другими и, вводя их в границы, даст возможность установить мир. Таким образом, водворится моральная дисциплина нового типа, без которой все открытия науки и весь прогресс благосостояния могут порождать только недовольных.
Мы не видим, в какой другой среде мог бы выработаться и каким другим органом мог бы применяться этот закон справедливости, столь насущно необходимый. Религия, которая некогда отчасти исполняла эту роль, не могла бы теперь с ней справиться. Если бы ей пришлось регламентировать экономическую жизнь, она могла бы руководствоваться лишь одним принципом— презрением к богатству. Когда она увещевает верующих довольствоваться своей судьбой, то делает это в силу убеждения, что условия нашего земного существования не имеют влияния на наше спасение. Когда она учит, что наш долг — покорно подчиняться судьбе, какую нам создали обстоятельства, то делает это затем, чтобы привязать нас всем существом к целям, более достойным наших усилий, и по той же причине она вообще проповедует умеренность в желаниях. Но эта пассивная покорность несовместима с тем местом, какое мирские интересы заняли ныне в коллективной жизни. Дисциплина, в которой они нуждаются, должна иметь целью не отодвигать их на задний план и сокращать елико возможно, а дать им организацию, которая бы соответствовала их важности. Задача усложнилась, и если разнузданием аппетитов нельзя помочь злу, то и простым подавлением нельзя сдержать аппетитов. Если последние защитники старых экономических теорий не правы, отрицая необходимость регламентации в настоящее время, как и в прошлое, то ошибаются и апологеты религиозной организации, полагая, что старые правила могут иметь силу в настоящее время. Именно их нынешнее бессилие и есть источник зла.
Эти легкие решения вопроса совершенно не соответствуют серьезности положения. Конечно, только моральная власть импонирует людям, но она должна довольно близко стоять к делам мира сего, чтобы знать их действительную цену. Профессиональная группа отвечает обоим требованиям. Будучи группой, она тем самым достаточно возвышается над индивидами, чтобы налагать узду на их аппетиты; и в то же время она слишком живет их жизнью, чтобы не сочувствовать их нуждам. Но и государство тоже должно исполнять при этом довольно важные функции. Только онс- одно может противопоставить партикуляризму каждой корпорации сознание своей общеполезности и необходимости для органического равновесия. Но мы знаем, что его деятельность может быть полезна лишь в том случае, если существует целая система вторичных органов, которые ее разнообразно применяют. Их-то и надо прежде всего создать.
Существует, однако, один разряд самоубийств, который не может быть остановлен предложенными выше мерами,— мы говорим о самоубийстве, которое является результатом брачной аномии. Здесь мы, по-видимому, находимся перед неразрешимым противоречием.
Его причиной является, как мы уже говорили, институт развода с той совокупностью идей и нравов, которая его породила и которую он только санкционирует. Следует ли отсюда, что его надо уничтожить там, где он существует? Вопрос этот слишком сложен, чтобы мы его здесь рассматривали; его с пользой можно трактовать лишь в конце специального исследования о браке и его эволюции. В настоящую минуту нам нужно только заняться отношением развода к самоубийству. И с этой точки зрения мы скажем: единственное средство уменьшить число самоубийств, вызываемых брачной аномией, это — сделать брак более нерасторжимым.
Есть обстоятельство, которое делает этот вопрос чрезвычайно тревожным и придает ему почти драматический интерес. Оно состоит в том, что нельзя уменьшить этим путем числа самоубийств мужей, не увеличивая его среди жен. Неужели необходимо пожертвовать одним из полов и вопрос сводится лишь к тому, чтобы выбрать меньшее из двух зол? Мы не видим другого возможного решения, до тех пор пока интересы супругов в браке останутся столь противоположными. Пока одним прежде всего нужна будет свобода, а другим дисциплина, брачный институт не может одинаково удовлетворять тех и других. Но антагонизм, делающий теперь невозможным разрешение вопроса, не вечен, и можно надеяться, что он исчезнет.
Этот антагонизм порождается тем, что оба пола неодинаково участвуют в общественной жизни. В то время как муж активно в ней замешан, жена лишь присутствует при ней на почтительном расстоянии. Поэтому он социализован в гораздо большей степени, чем она. Его вкусы, стремления, настроения имеют большей частью коллективное происхождение, тогда как у жены они находятся в гораздо более непосредственной зависимости от организма. У него, таким образом, совершенно другие потребности, чем у нее, а потому невозможно, чтобы институт, который должен регулировать их общую жизнь, мог быть справедливым и удовлетворять одновременно столь противоположные требования. Он не может удовлетворять одновременно два существа, из которых одно почти все целиком продукт общества, а другое осталось в гораздо большей степени тем, чем сделала его природа. Но совершенно не доказано, чтобы эта противоположность должна была сохраниться навеки. Конечно, в известном смысле она в первобытное время была менее заметна, чем теперь, но из этого не следует, что она должна без конца развиваться. Ведь социальные состояния, самые примитивные, часто вновь возникают на самых высших стадиях эволюции, но под другими формами, почти противоположными тем, какие они имели вначале. Нет, правда, основания предполагать, чтобы женщина была когда-нибудь в состоянии исполнять в обществе те же функции, что и мужчина, но она может играть в нем роль, которая, будучи чисто женской, была бы, однако, более активной, чем ее нынешняя роль. Женщины никогда не станут подобными мужчинам; напротив, можно думать, что они будут все больше от него отличаться. Но эти различия будут больше утилизированы социально, чем это было в прошлом. Почему, например, по мере того как мужчина, все больше и больше поглощаемый утилитарной деятельностью, принужден отказываться от эстетических функций, эти последние не могут переходить к женщине? Оба пола, таким образом, сблизятся, дифференцируясь. Они будут социализироваться в равной степени, но в различных направлениях. И по-видимому, в этом именно смысле и совершается эволюция. В городах женщина больше отличается от мужчины, чем в деревнях, и, однако, в городах ее умственное и нравственное существо больше пропитано социальной жизнью.
Во всяком случае, это единственное средство смягчить прискорбный моральный конфликт, существуюший между обоими полами, а что он существует, это доподлинно доказано статистикой самоубийств. Лишь когда расстояние между обеими супругами станет меньше, брак не будет обязательно благоприятствовать одной стороне во вред другой. Что касается тех, кто требует, чтобы женщине сейчас же дали равные права с мужчиной, то они забывают, что дело веков нельзя уничтожить в один миг и что к тому же это юридическое равенство не может быть законным, пока психологическое неравенство так велико. Нам надо употреблять все усилия, чтобы уменьшить это последнее. Чтобы одно и то же учреждение было в одинаковой степени благоприятно для мужчины и женщины, нужно прежде всего, чтобы они были существами одной природы. Только тогда нельзя будет больше обвинять нерасторжимость брачного союза в том, что она служит интересам одной только стороны.
IV
Мы знаем теперь, что причина самоубийств лежит вовсе не в затруднениях жизни и что средство остановить рост числа добровольных смертей состоит вовсе не в том, чтобы сделать борьбу менее суровой, а жизнь более легкой. Если люди убивают себя теперь чаще, чем раньше, то не потому, что нам приходится делать более тяжелые усилия для поддержания своего существования, и не потому, что наши законные потребности меньше удовлетворяются, а потому, что мы не знаем теперь ни того, где останавливаются наши законные потребности, ни того, какую цель имеет наша деятельность. Правда, конкуренция с каждым днем усиливается, потому что с каждым днем благодаря большей легкости сообщения растет число конкурентов. Но с другой стороны, более усовершенствованное разделение труда и связанное с ним более сложное сотрудничество увеличивают и бесконечно разнообразят число занятий, в которых человек может быть полезен людям, и тем умножают средства существования, делая их доступными большему разнообразию людей. Даже самые низшие способности могут найти себе место. Это усовершенствованное сотрудничество делает производство более интенсивным, увеличивает капитал ресурсов, которыми обладает человечество, обеспечивает каждому работнику более высокое вознаграждение и поддерживает таким образом равновесие между повышенным изнашиванием жизненных сил и их восстановлением. Нет сомнения, что среднее благосостояние поднялось на всех ступенях социальной иерархии, хотя, быть может, этот подъем не всегда совершался в очень справедливой пропорции. Тяжелое состояние, которое мы переживаем, вызывается не тем, что усилились в числе или в интенсивности объективные причины страданий; оно свидетельствует не о большей экономической нужде, а о тревожной нужде моральной.
Следует только уяснить себе действительный смысл этого слова. Когда о каком-нибудь индивидуальном или социальном недуге говорят, что он чисто морального характера, то под этим обыкновенно разумеют, что он не поддается никакому действительному лечению, но что он может быть исправлен только частыми увещаниями, систематическими проповедями, одним словом, словесным воздействием. Рассуждают так, как будто система идей не связана с остальным миром, как будто ее можно уничтожить или создать, произнесши известным образом известные формулы. Не замечая того, применяют к явлениям духа верования и методы, которые первобытный человек применял к явлениям физического мира. Как он верил в существование магических слов, которые имеют власть превращать одно существо в другое, так и мы молчаливо допускаем, не замечая грубости этой концепции, что при помощи соответственных слов можно изменить умы и характеры. Как дикарь, энергично выражая свою волю, чтобы совершилось такое-то космическое явление, воображает, что он действительно вызывает его осуществление силой симпатической магии, так и мы думаем, что, если с жаром выскажем свое желание, чтобы совершилась такая-то перемена, она произойдет сама собой. На самом же деле духовная система народа есть система определенных сил, которую нельзя ни расстроить, ни перестроить путем простого внушения. Она связана с тем порядком, в каком сгруппированы и организованы социальные элементы. Дан народ, состоящий из известного числа индивидов, расположенных таким-то образом,— этим самым порождается определенная совокупность коллективных идей и обычаев, которые не меняются, пока сами условия, от которых они зависят, остаются прежними. В зависимости от того, состоит ли народ из большего или меньшего количества частей, координированы ли эти части по тому или другому плану, характер коллективного существа будет другой, другие будут его приемы мышления и действия, и нельзя изменить этих последних, не изменив его самого; а изменить его — значит изменить его анатомическую структуру. Назвав моральным тот недуг, симптомом которого является аномальное увеличение числа самоубийств, мы не хотим свести его до степени какого-то поверхностного недомогания, которое можно усыпить хорошими словами. Наоборот, удостоверенное этим путем искажение морального темперамента свидетельствует о глубокой испорченности нашего социального строя. Чтобы излечить первое, необходимо реформировать второй.
Мы сказали, в чем, по нашему мнению, должна состоять эта реформа. Настоятельная потребность в ней окончательно доказывается не только современным состоянием самоубийства, но и всей совокупностью нашего исторического развития.
Характерной чертой последнего является то, что оно мало-помалу стерло все старые социальные рамки. Они исчезали одна за другой благодаря медленному снашиванию или крупным сотрясениям, но им на смену не являлось ничего. Сначала общество было организовано на основе семьи; оно являлось соединением более мелких обществ — кланов, члены которых были или считали себя родственниками. По-видимому, эта организация недолго сохранялась в чистом виде. Довольно рано семья перестает быть политическим делением и становится центром частной жизни. Место старой семейной группировки заняла группировка территориальная. Индивиды, занимающие одну и ту же территорию, приобретают с течением времени, независимо от всякой родственной связи, общие нравы и идеи, отличающиеся от нравов и идей их более далеких соседей. Образуются таким образом маленькие агрегаты, единственной материальной базой которых служит соседство и соседские отношения, но из которых каждый имеет свою особую физиономию; это—село или, лучше, городская община с ее владениями. Большей частью они не замыкались в диком одиночестве, а вступали между собой в союзы, комбинировались в различных формах и составляли более сложные общества, но они сохраняли при этом свою личность. Они остаются элементарным сегментом, а все общество является только их увеличенной копией. Мало-помалу, по мере того как эти союзы становятся более тесными, территориальные округа сливаются между собою и теряют свою старую моральную индивидуальность. Различие между одной общиной и другой, между одним округом и другим стирается все больше и больше. Огромная реформа, совершенная французской революцией, в том и состояла, что она довела эту нивелировку до небывалой еще степени. Она не изобрела ее, потому что эта нивелировка долго подготовлялась постепенной централизацией, совершавшейся при старом режиме. Но законодательное уничтожение старых провинций, создание новых территориальных единиц, чисто искусственных и номинальных, окончательно ее санкционировало. С тех пор развитие путей сообщения, перемешав население, стерло последние следы старого порядка вещей. И так как в то же время насильственно уничтожено было все, что сохранилось от профессиональной организации, то исчезли все вторичные органы социальной жизни.
Пережила бурю только одна коллективная сила — государственная власть. По необходимости она стремилась поглотить в себе все формы деятельности, носившие социальный характер, и вне ее осталась лишь пыль людская. Но тогда ей пришлось взять на себя огромное число функций, для которых она не годилась и которые плохо исполняла. Много раз уже было замечено, что ее страсть все захватывать равна только ее бессилию. Только болезненно перенапрягая свои силы, сумела она распространиться на все те явления, которые от нее ускользают и которыми она может овладеть, лишь насилуя их. Отсюда расточение сил, в котором ее упрекают и которое действительно не соответствует полученным результатам. С другой стороны, частные лица не подчинены более никакому другому коллективу, кроме нее, так как она единственная организованная коллективность. Только через посредство государства они чувствуют общество и свою зависимость от него. Но государство далеко стоит от них и не может оказывать на них близкого и непрерывного влияния. В их общественном чувстве нет поэтому ни последовательности, ни достаточной энергии. В течение большей части их жизни вокруг них нет ничего, что оторвало бы их от них самих и наложило бы на них узду. При таких условиях они неизбежно погружаются в эгоизм или в анархию. Человек не может привязаться к высшим целям и подчинить себя дисциплине, когда он не видит над собою ничего, с чем он был бы связан. Освободить его от всякого социального давления— значит предоставить его самому себе и деморализовать его. Таковы две основные черты нашего морального состояния. В то время как государство бухнет и гипертрофируется, чтобы прочно охватить индивидов, и не достигает этого, индивиды, ничем между собою не связанные, катятся друг через друга, как молекулы жидкости, не встречая никакого центра сил, который бы их удержал, прикрепил, организовал.
От времени до времени, чтобы помочь злу, предлагают возвратить локальным группам некоторую долю их былой автономии,— это называют децентрализацией. Но единственной истинно полезной децентрализацией будет лишь такая, которая произведет в то же время наибольшую концентрацию социальных сил. Не ослабляя уз, которые привязывают каждую часть общества к государству, надо создать моральные власти, которые оказывали бы на толпу индивидов влияние, какого государство не имеет. Но в настоящее время ни коммуна, ни департамент не имеют в наших глазах достаточно авторитета, чтобы оказывать подобное влияние; мы видим в них только условные этикетки, лишенные всякого значения. Вообще говоря, мы предпочитаем, конечно, жить там, где родились и выросли. Но местных отечеств больше нет и быть не может. Общая жизнь страны, окончательно объединенная, не допускает подобного рассеяния. Можно жалеть о том, чего нет, но эти сожаления тщетны. Нельзя искусственно воскресить дух партикуляризма, который не имеет больше почвы. Можно еще при помощи каких-нибудь остроумных комбинаций улучшить функционирование правительственной машины, но этим путем немыслимо изменить моральную основу общества. Может быть, удастся несколько облегчить министерства, слишком заваленные работой, доставить несколько больше материала для деятельности местных властей, но каждая область не станет благодаря этому активной моральной средой. Административных мер недостаточно, чтобы достигнуть подобного результата, да и результат этот сам по себе и невозможен, и нежелателен.
Единственная децентрализация, которая не разбивала бы национального единства и в то же время позволила бы увеличить число центров общей жизни, это та, которую можно было бы назвать профессиональной децентрализацией. Так как каждый из этих центров был бы очагом лишь одной специальной и ограниченной сферы деятельности, то они были бы неотделимы один от другого, и индивид мог бы поэтому привязаться к одному из них, не порывая своей солидарности с целым. Социальная жизнь только тогда может делиться, сохраняя единство, когда каждое из этих подразделений представляет особую функцию. Это поняли те писатели и государственные люди — и число их все увеличивается, которые хотели бы сделать профессиональную группу базой нашей политической организации, т. е. разделить избирательную коллегию не по территориальным округам, а по корпорациям. Но только для этого надо прежде всего организовать корпорацию. Надо, чтобы она была чем-то большим, чем простое собрание индивидов, которые встречаются в день выборов, не имея между собою ничего общего. Она только тогда будет в состоянии исполнять предназначаемую ей роль, когда перестанет быть условным, временным соединением и сделается определенным институтом, коллективной личностью, имеющей свои нравы и свои обязанности, свое единство. Великая трудность задачи состоит не в том, чтобы постановить декретом, что представители будут избираться по профессиям и что их приходится столько-то на долю каждой из них, а в том, как сделать, чтобы каждая корпорация стала моральной индивидуальностью. Иначе мы только прибавим искусственную и внешнюю рамку к тем, которые существуют и которые мы хотим заменить.
Таким образом, монография о самоубийстве захватывает область, которая лежит за пределами того частного разряда фактов, который она специально изучает. Подымаемые ею вопросы совпадают с самыми важными практическими проблемами современности. Ненормальный рост самоубийств и общее тяжелое состояние современных обществ имеют общие причины. Это небывало огромное число самоубийств доказывает, что цивилизованные общества находятся в состоянии глубокого преобразования, и свидетельствует о серьезности недуга — можно даже сказать, что она измеряется этим числом. Когда теоретик говорит об этих страданиях, то можно думать, что он преувеличивает или неверно объясняет их. Но здесь, в статистике самоубийств, они как бы регистрируются сами собой, не оставляя места личной оценке. Нельзя остановить дальнейший упадок коллективного духа, не ослабив коллективную болезнь, которой он является признаком и равнодействующей. Мы показали, что для достижения этой цели нет надобности ни искусственно возрождать устарелые социальные формы, которым можно сообщить лишь видимость жизни, ни изобретать совершенно новые формы, не имеющие себе аналогичных в истории. Но надо разыскать в прошлом зародыши новой жизни и ускорить их развитие. Мы не могли в настоящем труде определить с большей точностью, в какой форме эти зародыши разовьются в будущем, т. е. какова будет в деталях профессиональная организация, которая нам нужна. Лишь после специального исследования о корпоративном режиме и законах его эволюции можно было бы точнее сформулировать вышеприведенные заключения. И не надо преувеличивать интереса, какой представляют те слишком подробные программы, которые обыкновенно любили составлять политические философы. Это фантазии, слишком удаленные от сложности фактов, чтобы годиться для чего-нибудь на практике. Социальная действительность слишком сложна и слишком малоизвестна, чтобы можно было предвидеть подробности. Только прямое соприкосновение с вещами сообщает данным науки недостающую им определенность. Раз установлено, что зло существует, раз мы знаем, в чем оно состоит и от чего оно зависит, знаем, следовательно, общий характер лекарства и способ его применения, то надо не планы составлять, которые заранее все предвидят, а решительно взяться за дело.
Достарыңызбен бөлісу: |