www.proznanie.ru
И. Э. БАБЕЛЬ: СУДЬБА И ВРЕМЯ
Нет, наверное, не существует страдания более мучительного и горького, нежели страдание нравственное, приходящее как возмездие с осознанием масштабов и невосполнимости общенациональных духовных потерь.
Книга, с которой вам предстоит познакомиться,— книга-реквием, дань памяти и таланту выдающегося писателя, чья безвинная трагическая гибель — еще одна скорбная реальность в чудовищной летописи сталинского геноцида...
Общественное прозрение, трудную и счастливую пору которого мы сейчас переживаем, далось нашему народу слишком дорогой и горькой ценой, чтобы позволить себе забыть о недавнем трагическом и позорном прошлом. Оно, это прошлое, навсегда с нами. Как пепел Клааса, оно стучит и отдается болью в сердцах потомков, взывая к их памяти и бдительности.
Наивно предполагать, будто эта книга произведений писателя, самое имя которого на целые десятилетия было иезуитски сокрыто от читателей, исцелит или хотя бы приглушит эту боль: теперь-то уж мы доподлинно знаем, какой неправедной дорогой чудовищного террора и лицемерной, циничной лжи нас пытались вести к Храму всеобщего благоденствия, знаем, как много невосполнимых потерь было на этом трагическом пути. Так пусть же эта книга произведений безвинно уничтоженного писателя всколыхнет души живых, пусть она еще раз напомнит каждому: дороги страха и дороги беспамятства простираются рядом и непременно сходятся на площади новых злодеяний против разума и гуманизма. Так будем же памятливы и бдительны. Это — во-первых.
Во-вторых, нынешний уровень идеологического, нравственного и исторического сознания общества требует по возможности беспристрастно разобраться во всем том огромном, очень неоднородном а неравноценном художественном наследии, которое по разным причинам в течение многих лет оставалось неведомым или недоступным массовому читателю. Сегодня, с высоты наших дней, многое в этом наследии прочитывается иначе — не так, может быть, остро и злободневно, как это воспринималось или могло быть воспринято современниками. Тем более важно в оценках этого наследия решительно отказаться как от огульного охаивания, так и от наивно-апологетической восторженности. Это важно для прояснения истины, важно с историко-литературной точки зрения, а уж с этической — тем более. К тому же, у нас на святой Руси, сетовал когда-то Горький, не умеют ни похвалить, ни побранить человека: ежели хвалить начнут — вознесут выше леса стоячего, а примутся хулить — прямо в грязь втопчут. Так оно было и так оно есть — примеров, увы, множество. И не только «на святой Руси». Привычка к крайностям вошла в нашу повседневную жизнь и стала правилом. Очевидно, лучший способ это правило поломать. — довериться вкусу читателя, пусть,он читает и судит. Мы же возьмем на себя труд сообщить ему самые необходимые факты, без которых невозможно составить сколько-нибудь целостное представление о судьбе писателя, его творческой эволюции.
Итак, цель этой книги — помочь читателю освоить нечаянно унаследованное им огромное художественное богатство, разобраться в котором и осмыслить научно которое еще предстоит потомкам. Разобраться — не в смысле «рассовать» это наследие по полочкам, расписать по табелям о рангах с тем, чтобы теперь уже добровольно, без понуждения сверху предать новому забвению. Отнюдь!1 Задача— по крайней мере, как мы ее понимаем — сострит в том, чтобы восполнить бреши как в истории отечественной художественной словесности, так и в творческих биографиях погубленных и отлученных от лона национальной культуры писателей, включить это многообразное и многоликое наследие в нашу духовную жизнь. И пусть оно работает на будущее.
Исаак Эммануилович Бабель родился в 1894 году 13 июля в городе Одессе.
Писательские судьбы складываются по-разному. Писательская судьба Бабеля — короткая и блистательная — не похожа ни на чью другую, она полна причуд, легенд и загадок.
В литературу Бабель вступал трижды. Впервые его имя появилось в печати в 1913 году, когда на страницах киевского прогрессивно-демократического журнала «Огни» был опубликован его первый рассказ — «Старый Шлойме». Дебют оказался неудачным: рассказ был слаб в художественном отношении и остался незамеченным ни тогдашней критикой, ни теперешними исследователями творчества писателя. Да и сам Бабель не любил вспоминать о нем.
Следующая попытка заявить о себе оказалась более счастливой. В 1915 году Бабель приехал в столицу. «В Петербурге мне пришлось ужасно худо,— напишет Бабель в автобиографии,— у меня не было правожительства, я избегал полиции и квартировал в погребе иа Пушкинской улице у одного растерзанного, пьяного официанта. Тогда в 1915 г. я начал разносить мои сочинения по редакциям, но меня отовсюду гнали, все редакторы (покойный Измайлов, Поссе и др.) убеждали меня поступить куда-нибудь в лавку, но я не послушался их и в конце 1916 г. попал к Горькому».
Встреча с Горьким в известной мере предопределила писатель» скую судьбу Бабеля. Во всяком случае — она заронила веру в то, что выбор профессии им сделан правильно, что литература — его истинное и единственное призвание.
«Я всем обязан этой встрече,— скажет позже Бабель,— и до сих пор произношу имя Алексея Максимовича с любовью и благоговением».
Уже в первых рассказах, опубликованных в ноябрьской книжке горьковской «Летописи» за 1916 г., Бабель заявил о себе как о писателе самобытном и наблюдательном. Оценивая литературный дебют начинающего писателя, анонимный Обозреватель «Журнала журналов» терялся в догадках: «... Эти два рассказа,— писал он,— производят впечатление какой-то опытности, и это — пожалуй, удивительна, потому что совершенно ясна и молодость автора и его всеми? неискушенное, или, точнее, неискупленное перо. Здесь есть свесь новизны, которую не Тушит явная школа и даже как бы нескрываемая выучка. За автором чувствуется литературная культура: специальная начитанность, а, может быть, и не совсем малая подготовка». И вместе с тем, продолжает Обозреватель, в опубликованных рассказах «и уменье молодо, и настроенья тоже молоды». (Обозреватель. Среди журналов // Журнал журналов. — 1916. — № 52 (декабрь). —С. 13.
«Молодые настроенья» начинающего автора заметил не только обозреватель столичного еженедельника. Обличительный характер бабелевского реализма, необычная для литературы той поры трактовка гуманизма пришлись явно не по душе царской охранке. Из трех рассказов, подготовленных к печати Горьким, николаевская цензура пропустила только два — «Элья Исаакович и Маргарита Прокофьевна» и «Мама, Римма и Алла». Но и за эти рассказы Бабель был привлечен к уголовной ответственности по статье 1001-и — «а порнографию», «кощунство и покушение на ниспровержение существующего строя», и только Февральская революция помешала учинить расправу над начинающим писателем.
Вскоре после февральских событий 1917 года, когда с очевидностью выяснилось, что ни глубокого знания жизни, ни литературного мастерства, ни сколько-нибудь четкой гражданской позиции в сложившейся революционной ситуации у Бабеля нет, Горький настоятельно советует ему пойти «в люди».
«И я,— вспоминает Бабель,— на семь лет — с 1917 по 1924— ушел в люди».
Попав в гущу революционных событий, Бабель, однако, не сразу найдет свое место. «За это время,— писал он,— я был солдатом на румынском фронте, потом служил в Чека, в Наркомпросе, в продовольственных экспедициях 1918 года, в Северной армии против Юденича, в Первой Конной армии, в Одесском губкоме, был выпускающим в 7-й советской типографии в Одессе, был репортером в Петербурге и в Тифлисе и проч.».
В сущности это было время не только литературного ученичества, но и гражданского самоопределения Бабеля.
О том, как непросто постигал Бабель суровую мудрость революционной эпохи, как трудно шел он к внутреннему согласию с нею, читатель может понять, познакомившись с публицистикой Бабеля, в частности с его очерками, печатавшимися весной-летом 1918г. в горьковской газете «Новая жизнь».
С марта 1918 года, с публикации в «Новой жизни» очерка «Первая помощь», начинается второй (посла «Журнала журналов») период репортерской деятельности Бабеля.
Это были последние месяцы существования газеты, на страницах которой в то время печатались «Несвоевременные мысли» М. Горького и стихи В. Брюсова, бытовые очерки и зарисовки И. Бабеля, социологические прогнозы А. Десницкого-Строева, сибирские рассказы Вяч. Шишкова и эпиграммы Эмаля Кроткого, литературно-критические статьи и библиографические обзоры Вяч. Полонского, В, Шкловского и др.
Неделей позже очерки Бабеля появляются и в «социал-демократической общественно-литературной» газете «Вечерняя звезда». Наконец, с ноября 1918 года, уже после закрытия «Новой жизни»,
Бабель сотрудничает в газете Наркомпроса «Жизнь искусства», выходившей при ближайшем участии А. В. Луначарского.
Газетная работа вывела начинающего писателя из положения стороннего наблюдателя, столкнув его с живым миром человеческих , страстей, сделала его непосредственным участником происходящего. «Работа на репортаже,— вспоминал впоследствии Бабель,— дала мне необычайно много в смысле материала и столкнула с огромным количеством драгоценных для творчества фактов... Отталкиваясь от этого материала, я стал писать тогда очерки и поднял ряд тем, которые впоследствии стали ходовыми в газетном и журнальном очеркизме».
Небольшие, в полторы-две машинописные страницы, очерки эти не только существенно дополняют творческий облик Бабеля-журналиста, но еще и весьма живо воссоздают бытовую атмосферу первых петроградских месяцев Советской власти. Новожизненские материалы, при всей их односторонности, свидетельствуют прежде всего о том, насколько пристально вглядывался писатель в сумятицу будней молодой республики, пытаясь уловить и понять в них главное, человеческое содержание. О чем бы ни писал Бабель — будь то рождение первого дворца материнства («Дворец материнства») или очередная сходка церковной олигархии, собравшейся «обсудить народ» («Святейший патриарх»), катастрофически растущее истребление лошадей в канун весенней пахоты («О лошадях»), массовая гибель зверья в петроградском зоопарке в голодную и холодную зиму 1918 года («Зверь молчит») или крайне неудовлетворительная организация приюта для инвалидов («Слепые») и медицинской помощи в городе («Первая помощь»), несчастный случай («Эвакуированные») или поимка беглого арестанта («Вечер»),— ничто не оставляет Бабеля равнодушным. Его интересует многое. Многое, но, пожалуй, меньше всего — сугубо внешнее проявление социального переустройства петроградской жизни. Для него гораздо важнее понять внут« рентою динамику нравственного обновления, которое, по Бабелю, должно явиться непременным следствием и, возможно, единственным историческим оправданием происходящего. Воспитанный в традициях общедемократического гуманизма, он трагически рано понял, что «вскинуть на плечо винтовку и стрелять друг в дружку — это, может быть, иногда бывает неглупо. Но это еще не вся революция». «Надобно хорошо рождать детей. И это — я знаю твердо — это настоящая революция»,— не без горькой иронии и вызова заявляет он в очерке «Дворец материнства».
Революция быта для Бабеля-очеркиста не отделима от революции духа. В их очевидной в ту пору для Бабеля неслиянности, несовместности даже — исток многих трагически неразрешимых раздумий, терзавших писателя.
«Революция — это хорошее дело хороших людей. Но хорошие люди не убивают. Значит, революцию делают злые люди»,— так рассуждает один из самых трагических героев бабелевской «Конармии» — местечковый старик-философ по имени Гедали, мечтающий о невозможном — об «интернационале добрых людей». Трагизм Гедали — в осознании им неосуществимости мечты, в разоплощённости нравственных идеалов и невозможности остановить их крушение. Нет, Бабель не кликушествует, не вопиет. Его голос ровен, взвешено каждое слово, точен каждый штрих. Эа легкой иронией, за внешним аскетизмом фразы — напряженный пульс времени. Нарочито сдерживаемое чувство автора — рождает в ответ половодье.
Не трудно представить, сколько предстояло Бабелю пережить еще, какую жесткую и жестокую школу гражданского воспитания предстояло пройти, чтобы в итоге если и не принять, то хотя бы понять трагическую неизбежность и неотвратимость совершенно иной правды:
« — Она не может не стрелять, Гедали... потому что она — революция...»
Путь к этой новой для Бабеля правде был тернист и долог: между очерком «Дворец материнства» и рассказом «Гедали» промежуток без малого в шесть лет. Это было время невиданных в истории социальных сдвигов, в жесткой и кровопролитной схватке классов рождалось новое государство — шла сложная, драматически напряженная борьба за будущее России.
«Смутными поэтическими мозгами переваривал я борьбу классов»,— откровенно признается Бабель в одной из новелл конармейского цикла. В этих словах много правды, в них нет рисовки. Вопреки ошибочным представлениям об отрешенности, обособленности, замкнутости Бабеля, он не был и не мог оказаться в этой борьбе лишь сторонним созерцателем, пассивным, бесстрастным фактографом. Революция вошла в жизнь и сознание Бабеля, по существу стала «его писательской судьбой,— справедливо писал один из его биографов. — Вот почему совершенно новое, неожиданное качество появляется в его очерках 1918 года — страстность. Страстность во всем — даже в ошибках» (Лившиц Л. Материалы к творческой биографии И. Бабеля // Вопр. лит, — 1964, — № 4, —С. 112).
Рассуждая о новом быте, Бабель редко замечает положительное влияние Октябрьской революции на жизнь общества. Многое волнует Бабеля в эти годы. Однако круг интересов молодого писателя» ограничен скрупулезной фиксацией по преимуществу «больных фактов», исходя из суммы которых, как отмечал В. И. Ленин, совсем нетрудно было прийти «к сумме больных выводов». В первых шагах только что родившейся республики внимание Бабеля привлекают прежде всего ее очевидные промахи и ошибки. Причем объяснение многим негативным фактам Бабель видит не столько в объективных условиях самой действительности, сколько в неспособности новой власти «хорошо устроить правду».
«Был завод, а в заводе — неправда,— пишет Бабель в очерке «Эвакуированные». — Однако в неправедные времена дымились трубы, бесшумно ходили маховики, сверкала сталь, корпуса сотрясались гудящей дрожью работы.
Пришла правда. Устроили ее плохо. Сталь померла. Людей стали рассчитывать. В вялом недоумении машины тащили их на вокзалы и с вокзалов.
Покорные непреложному закону, рабочие люди бродят теперь по земле неведомо зачем, словно пыль, ничем не ценимая...»
Волны разочарования, мрачного пессимизма и растерянности буквально захлестывают Бабеля. Подчас эти настроения вырастают в его очерках до масштабов трагического отчаяния:
«У нас ничего нет,— пишет он об устройстве в Петрограде пунктов скорой медицинской помощи,— ни скорой, ни помощи. Есть только трехмиллионный город, недоедающий, бурно сотрясающийся в основах своего бытия. Есть много крови, льющейся на улицах и в домах».
Ничего или почти ничего другого Бабель тогда не увидел.
В 1922 году В. И. Ленин, выступая на XI съезде партии, заметил: «Самая опасная штука при отступлении — это паника... Тут уже на каждом шагу вы встретите настроение, до известной степени подавленное. У нас даже поэты были, которые писали, что вот, мол, и голод, и холод в Москве, «тогда как раньше было чисто, красиво, теперь — торговля, спекуляция». У нас есть целый ряд таких поэтических произведений». «Они — говорил Ленин о такого рода интеллигентах,— они слыхали и признавали «теоретически», что революцию следует сравнивать с актом родов, но, когда дошло до дела, они позорно струсили, и свое хныканье... превратили в перепев злобных выходок буржуазии против восстания пролетариата» (Л е н и н В. И. Полн. собр. соч., т. 36, с. 476)..
Эти слова в известной мере характеризуют не только настроение, но и общественную позицию, занимаемую в те годы И. Бабелем.
К чести писателя, он вовремя понял, что «в закрывшиеся глаза не входит солнце». Однако следует откровенно признать, что то «солнце», которое светило Бабелю в его репортерских скитаниях по бывшей северной столице, особой радости ему не доставляло, тепла и света от него в петроградских очерках Бабеля больше не стало.
...Конечно, с исторической высоты нашего времени многое в той очень непростой, противоречивой сумятице послеоктябрьских будем сегодня видится иначе — не так, может быть, болезненно остро, как оно воспринималось, скажем, двадцатичетырехлетним корреспондентом петроградской газеты «Новая жизнь», скрывавшимся за весьма прозрачным экзотическим псевдонимом Баб-Эль.
С высоты восьмидесятых мы, пожалуй, точнее и глубже понимаем смысл того, что нарождалось в семнадцатом, что так больно ранило нравственное чувство начинающего новеллиста. Самое время внесло в историческое сознание общества принципиально новые коррективы: еще вчера так называемые «издержки» нового послереволюционного быта «северной столицы» наши обществоведы объясняли вынужденной бескомпромиссностью классовой борьбы, сегодня они же, ссылаясь на остерегающие прогнозы Энгельса («Люди, хвалившиеся тем, что сделали революцию, всегда убеждались на другой день, что они не знали, что делали, что сделанная революция совсем не похожа на ту, которую они хотели сделать»), мрачно утешают: «совершившаяся революция» оказалась «совсем не похожа на ту, которую ожидали большевики» (См.: Комсомольская правда, 1988, 27 ноября). Если это так, если и в самом деле революционное восстание с первых шагов натолкнулось на такие неожиданности, которые повергли в уныние даже большевиков (эти неожиданности, уверяет профессор философии Г. И. Куницын, «повалились как из рога изобилия»), то вправе ли мы пенять Бабелю на очевидную недиалектичность оценок им этих «неожиданностей» или, скажем, удивляться И. Эренбургу, который позже чистосердечно признавался: «Октября, которого так долго ждал, как многие, не узнал» (См.: в сб.: Литературная Россия /Под ред. Вл. Лидина. — М.; Новые вехи, 1924. —Т. I, —С. 378). Не узнал — как многие. И большевики в том числе...
Нет, мы вовсе не собираемся убеждать читателя в необходимости извинить Бабелю непоследовательность его тогдашней общедемократической позиции. Речь не о том: во-первых, он-таки был очень последователен и, к слову сказать, никогда не изменял себе. А во-вторых, в проявлениях нашего великодушия к Бабелю сегодня нет нужды. И не потому только, что они трагически запоздали. Бабель сказал о себе и своем времени все то, что хотел и успел сказать.
Суть в другом: не важнее ли и не нужнее ли нам самим попытаться понять то, что происходило в те заревые младенческие годы с нашим Отечеством? Может быть, поняв это, в том числе и с помощью свидетельств такого беспристрастного художника, как И. Бабель, мы приблизимся к пониманию самих себя и найдем объяснение тому, что происходит с нами сегодня? Публицистика Бабеля тех лет, и прежде всего новожизненские очерки писателя, дают к этому повод.
Думается, вряд ли есть нужда пространно доказывать что реальные причины бабелевского пессимизма были по преимуществу вне Бабеля. Не в оправдание, а в объяснение напомним, что в своих печалях и пророческих тревогах Бабель не был одинок. Сомнения закрадывались в души и куда более зрелых писателей: в той же газете «Новая жизнь» в то самое чрезвычайно трудное и судьбоносное для молодой республики время М. Горький печатает публицистический цикл «Несвоевременные мысли». И разве не по тому же поводу мучительной тревогой преисполнены письма В. Короленко к А. Луначарскому? Представляя их современному читателю, С. Залыгин писал: «Публикуя эти письма, мы еще раз приоткрываем драму, по сути дела свойственную всем без исключения революциям, тем более — гражданским войнам...
Наши отцы и деды полагали, что, отстаивая советскую власть всеми доступными им средствами, утвердив ее навсегда, они навсегда же откажутся и от средств террора.
Оказалось не так, оказалось, что в 1929—1931, в 1937—1938 годах, а потом уже и в послевоенные 1948—1949 годы многим из них самим суждено было стать едва ли не первоочередными жертвами «нового» терроризма.
И чтобы отныне и уже поистине никогда это страшное явление не возникало в социалистическом и все еще революционном обществе, нам нужно знать его историю. Всю в целом, а не по отдельным ее частям.
Нам нужно помнить и тех рыцарей морали и справедливости, которые находились всегда и везде в самые трагические моменты и действовали так, как подсказывала им собственная совесть и ничто другое. Ведь в самый разгар и таких человеческих бедствий, как терроризм, находились люди, которые по мере своих сил (и даже сверх этой меры) противостояли подобным бедствиям.
Может быть, исторически они были и не во всем правы, но даже если это так, они не перестают быть рыцарями и должны бесконечно долго жить в памяти народной» (Новый мир, 1988, № 10, с, 198)..
Воистину так.
Рыцарем морали и справедливости предстает в новожизненских очерках Исаак Эммануилович Бабель. Он внимательно присматривается к переменам, от его взгляда не ускользает ничто — ни доброе, ни худое. Но есть во всей этой молодой горячности, когда фотографически точное перо спешит опередить мысль, которой еще так остро недостает прозорливости и которой она настойчиво жаждет, и нечто более существенное, что, собственно, и побуждает нас предложить эти очерки сегодняшнему читателю: профессиональная честность, стремление следовать реальной жизни, наблюдать и постигать ее непреходящий общечеловеческий смысл. Без этого не бывает большого писателя и, очевидно, не может быть никогда. «Очень трудно писать на темы, интересующие меня, очень трудно, если хочешь быть честным»,— скажет Бабель много лет спустя. А сейчас он, молодой репортер, скорее интуитивно, чем сознательно, присматривается внимательно ко всему, чем живет огромный трехмиллионный город, и прежде всего — к людям, их поступкам, их отношению друг к другу. Человек, его слабости и сила, борение страстей и разума, обнажившиеся и обострившиеся в пору крутого исторического перелома, занимают Бабеля, увлекают его как художника. Этот интерес с годами не только не ослабеет, он станет для писателя основным источником, питающим все его творчество до последней строки. «...Там, по-моему, очень хорошо живут люди, т. е. грубо и страстно, просто люди»,— обронит он однажды в письме к близкому другу. И в этом едва ли не весь Бабель с его неутомимым и неутолимым интересом к истинному, первородному, подлинному в человеке...
Назовем еще одно обстоятельство, которое побуждает нас предложить читателю эти давние, никогда в нашей стране не издававшиеся очерки начинающего писателя.
Очеркам присуща одна особенность, к которой, как нам представляется, чрезвычайно полезно присмотреться молодым литераторам, начинающим журналистам. Эта особенность — творческая смелость. Еще не овладев в должной мере жанром очерка, Бабель идет на эксперимент. Скажем, его «нечто современное», озаглавленное «О грузине, керенке и генеральской дочке» — это еще не рассказ, но уже и не очерк. Написанное им не поддается жанровому определению, это чувствует и сам Бабель — вот откуда, собственно, и возник подзаголовок. Но по тому, как это написано, угадывается будущий киносценарист, прозаик и драматург.
В творческом плане чрезвычайно любопытны и два других очерка— «Случай на Невском» и «Новый быт». Прочитайте их, и вы увидите, что это опять же не очерки в привычном, классическом понимании жанра. «Сценка», «этюд», «с натуры», «набросок» — так, пожалуй, можно условно обозначить жанр подобных работ, стоявших, как правило, на перекрестке, на стыке жанров. Иными словами, Бабель-экспериментатор, Бабель-новатор начинался уже тогда, в пору его журналистской молодости.
Школа, которую прошел И. Бабель, была, несомненно, полезна для будущего писателя: репортерская служба формировала навыки профессиональной работы, оттачивала глаз и перо, приучала писать регулярно и быстро, буквально по горячим следам событий. Если вспомнить, как медленно и трудно работал Бабель впоследствии, с какою тщательностью месяцами и даже годами отделывал свои, казалось бы, вполне готовые, пригодные к публикации вещи, можно представить, в каком мучительном преодолении себя он трудился. Жизнь Бабеля — напряжённейшая, полная терпеливого, изнуряющего труда, почти всегда пребывала в каком-то удивительно дисгармоническом единстве с его подвижнической литературной работой, не знающей перерывов, не позволяющей расслабиться, забыться, отойти от дел, хотя, как свидетельствуют документы, бывали минуты, когда он, измученный работой, ощущал острейшую потребность в передышке. «Со всею страстью убеждаю себя, что мне душевно нужно на два года отказаться от моей профессии»,— признавался он в письме близкому другу.
Газетная поденка научит Бабеля многому: разовьет в нем профессиональное зрение, воспитает вкус к детали, к парадоксальным ситуациям, научит снимать пафос ироническим подтекстом, строить лаконичный и выразительный (ртнал. Поможет Бабелю обрести свой неповторимый голос, свой стиль.
В новожизненских очерках, да и не только в них, гражданская позиция Бабеля едва ли всегда прочитывается однозначно. Бабель нередко писал так, что разобраться в том, с кем он,— подчас не удавалось даже тем, кто его хорошо знал. Виктор Шкловский, вспоминая о репортерской работе Бабеля, рассказывал: «Приехал я с фронта. Была осень. Еще издавалась «Новая жизнь». Бабель писал в ней заметки «Новый быт». Он один сохранил в революции стилистическое хладнокровие. Там писалось о том, как сейчас пашут землю. Я познакомился тогда с Бабелем ближе. Он оказался человеком с заинтересованным голосом, никогда не взволнованным...»
Следующая встреча Шкловского с Бабелем состоялась год спустя, в 1919-ом. «Бабель,— продолжает Шкловский,— жил на проспекте 25 Октября, в доме № 86... Бабель жил, неторопливо рассматривая голодный блуд города. В комнате его было чисто... У него не было отчуждения от жизни» (Шкловский, Виктор. И. Бабель: Критический романе II Леф, — 1924, — № 2 (6).. —С. 152, 153).
В этом свидетельстве современника все так и не так.
Какой ценой давалось Бабелю «стилистическое хладнокровие», мы уже сказали. И писал он не о том, как пашут землю, а о том, как революция перепахала людей — людские судьбы и людские души.
Вот в чем Шкловский прав безусловно, так это в том, что уже тогда, в самом начале пути, Бабель оказался писателем «с заинтересованным голосом», что у него — даже в те крутые, противоречивые и полуголодные дни, когда иные литераторы, подобно страусу, пытались спрятать голову под крыло,— «не было отчуждения от жизни».
Общественная позиция Бабеля-очеркиста неоднозначна, однако ее движение, ее развитие в публикуемых материалах тех лег, очевидно. Когда в очерке «Новый быт» бывший фельдфебель Косаренко, сокрушаясь и вздыхая по поводу нерадивости и неумелости хозяйствования, шепотом спрашивает «Долго ли продержимся?», автор-повествователь (очерк написан от первого лица) видит устремленные на него жаждущие правды глаза и отвечает с подкупающей прямотой, без залихватской бравады:
— Не знаю, Косаренко, надо б долго...
Нарастающее понимание необходимости того, что «надо б долго», приведет потом И. Бабеля в Наркомпрос, Чека, в Первую Конную армию Буденного.
Весной 1920 года по рекомендации секретаря Одесского губкома КП(б)У С. Б. Ингулова и приехавшего в Одессу для организации Юг-РОСТА М. Е. Кольцова И. Э. Бабель под именем Кирилла Васильевича Лютова был направлен в Первую Конную армию в качестве военного корреспондента Юг-РОСТА. Вскоре политотделом Конармии он был откомандирован в 6-ю кавалерийскую дивизию (командующий С. К. Тимошенко), где служил в должности дивизионного корреспондента армейской газеты «Красный кавалерист» до конца 1920 года.
«Начал журнал военных действий, разбираю оперсводки» (12 июля); «Новая страница—изучаю оперативную науку» (17 июля); «Втягиваюсь в штабную работу» (26 июля) — таковы записи того времени в конармейском дневнике писателя. «Целые дни мы ездим из одной бригады в другую, смотрим на бои, пишем сводки; ночуем... в лесах, утекаем от аэропланов, швыряющих в нас бомбы»,— писал он 13 августа 1920 года в одном из неотправленных писем. За два дня до этого, 11 августа, в № 231 газеты «Красный кавалерист» под шапкой «Экспедиция, подтянись!» публикуется открытое письмо Бабеля одному из сотрудников этой газеты — Зданевичу (Артему Кубанцу) и комментарий газеты к нему. Содержание этого письма, дневников Бабеля, других материалов — очерков, корреспонденции, заметок, публиковавшихся «Красным кавалеристом»,— дает основание предполагать, что деятельность Бабеля в Первой Конной не сводилась только к корреспондентской работе. В чрезвычайно трудных условиях боевых рейдов писатель — это очевидно — вел еще и политико-воспитательную работу среди бойцов-конармейцев. Да и сама корреспондентская работа Бабеля в решающей степени носила агитационно-пропагандистский, нравственно-просветительский и воспитательный характер, о чем свидетельствует содержание некоторых материалов, перепечатываемых в настоящем сборнике из газеты «Красный кавалерист».
Пребывание в Конармии, непосредственное участив в ее боевых походах самым активным образом поспособствовало общественному и творческому самоопределению И. Бабеля. Именно здесь он не только обретет «драгоценные для творчества факты», но и найдет себя как художник. Глубокое знание конармейского походного быта, людей, втянутых в братоубийственную пучину гражданской войны, поможет ему красочно и достоверно запечатлеть яркие человеческие характеры и рядовые, повседневные будни бескомпромиссной борьбы молодой Советской Республики за социализм. «Такого красочного и живого изображения единичных бойцов, которое давало бы мне ясное представление о психике всего коллектива, всей массы Конармии и помогло бы мне понять силу, которая позволила совершить ей исторический ее поход,— я не знаю в русской литературе»(Горький М. Ответ С. Буденному // Правда. —1928. — 27 ноября),— напишет потом А. М. Горький о книге И. Э. Бабеля «Конармия».
В центре «Конармии» одна из основополагающих проблем бабелевского реализма — проблема человека в революции, человека, вступившего в бескомпромиссную борьбу за новое нравственное и жизнеутверждающее начало. Бабель всегда стремился быть в гуще этой борьбы. Его влекла туда не только жажда новых впечатлений, вполне естественная для писателя, который, по его же собственному признанию, «мог писать только о том, что видел». Он испытывал внутреннюю, органическую потребность самостоятельно, без подсказок и указок извне, разобраться в нравственной сущности происходящего. «По характеру меня интересует всегда «как и почему»,— признавался позже Бабель. — Над этими вопросами надо много думать и много изучать и относиться к литературе с большой честностью, чтобы на это ответить в художественной форме».
Стремлением понять человеческое в революции, ее гуманистическое содержание проникнуты многие страницы «Конармии». Человек и борьба, свобода и революционная необходимость, насилие и
так называемая «социалистическая законность», пролетарская диктатура и пролетарский гуманизм, возвышенное и низменное в человеке,— вот, пожалуй, те основные стержневые вопросы, которые в той или иной мере присутствуют неотступно в каждой новелле цикла «Конармия».
Материалы И. Бабеля перепечатываются нами из газеты «Красный кавалерист» не только потому, что они дают редкую возможность ощутить подлинную атмосферу военного времени вообще и конармейских будней в частности. Они, как нам кажется, позволят читателю приблизиться к пониманию духовной предыстории одной из правдивейших в советской литературе книг о гражданской войне. Эти материалы не только подтверждают известную оценку идейно-творческой эволюции писателя («Не было мгновенного, органического перерождения, был путь мучительный, зигзагообразный, с возвращениями и отступлениями, но это был путь вперед» (Андреев Ю. Революция и литература: Октябрь и гражданская война в русской советской литературе и становление социалистического реализма: 20—30-е годы / Изд. второе, доп. — М.! Худож. лит., 1976. —С. 126—127), но и помогают читателю понять принципы работы Бабеля, помогают развеять давний миф о мнимой документальности новелл конармейского цикла. Сошлемся в подтверждение, хотя бы, на материалы, относящиеся к творческой истории рассказа «Эскадронный Трунов».
3 августа 1920 года в бою под городом Дубно был убит командир 34 кавалерийского полка Первой Конармии Константин Трунов. Вот как рассказывает о гибели командира военный комиссар 11 кавалерийской дивизии П. Бахтуров в корреспонденции «Проводы тела к-ра 34-го кавполка тов. Трунова», опубликованной 13 августа 1920 года в № 208 газеты «Красный кавалерист»:
«Пуля противника насмерть сразила героя, который в лихой атаке уже успел за себя свалить семь польских всадников, и, не имея больше пуль в своем нагане, кинулся на улепетывающих на одной лошади двух польских офицеров. Храбрецу удалось свалить их панские головы своей острой саблей, которой он не впервые рубил белогвардейскую свору от Воронежа до Черного моря и здесь, на Западном фронте вплоть до села К. Но один из негодяев-белогвардейцев выстрелил прямо в упор из маузера в тов. подлетавшего командира, и пуля попала прямо в висок, и вмиг не стало героя...»
В том же номере газеты под общей шапкой «Памяти тов. Трунова» публикуется корреспонденция И. Бабеля, подтверждающая и дополняющая факты, содержащиеся в письме П. Бахтурова. Командир полка Константин Трунов отличается от героя рассказа Бабеля «Эскадронный Трунов» не только именем, должностью и обстоятельствами гибели (в рассказе командир эскадрона Пашка Трунов убит в бою с неприятельскими аэропланами). Простое сопоставление материалов, так или иначе относящихся к творческой истории рассказа «Экадронный Трунов», позволяет утверждать, что главный персонаж этого рассказа не имеет реального прототипа, писателем заимствована только фамилия бойца-конармейца. Корреспонденция Бабеля о Трунове, его дневниковые записи, другие материалы (Подробную информацию об этом командире, истории его гибели см. также в документальном очерке С. Малашкина «Констан« тин Трунов», опубликованном в журнале «Красноармеец»—1938, № Б/6, с. 38—46), свидетельствуют, что рассказы писателя не были хроникой боевой жизни Конармии, ее прилежной летописью. Мнимая документальность новелл из цикла «Конармия» не раз вводила в заблуждение как исследователей, так и читателей Бабеля. Некоторые читатели, в особенности бывшие конармейцы, узнавая некоторые реалии, требовали от автора полного соответствия в его произведениях «правды жизни» и «правды искусства». Так, в архиве «Красной нови» сохранилось письмо командира эскадрона Мельникова, в котором он просил Бабеля исправить некоторые «ошибки» в рассказах «Тимошенко и Мельников», опубликованных в 3-й книжке журнала «Красная новь» за 1924 год. «Указание, что я подал военкому заявление о выходе из РКП (б) не соответствует истине,— писал Мельников,— подобного заявления я военкому не подавал, были только горячие споры о том, что начдив, коммунист, отнимая у своего подчиненного командира коня, злоупотребляет властью и делает преступление, что и было указано в рапорте, поданном мною в штаб Армии». Вскоре в № 4 журнала «Октябрь» за 1924 год было опубликовано печатаемое в настоящем сборнике «Письмо в редакцию» И. Бабеля, представляющее собой своего рода ответ на просьбу Мельникова. Не случайно при включении этих рассказов в первое отдельное издание «Конармии» (1926) автор переименовал их в «Историю одной лошади» и «Продолжение истории одной лошади», а фамилии героев — Тимошенко и Мельников — заменил вымышленными: Савицкий и Хлебников.
В сущности книгой «Конармия», точнее, публикацией новелл из этого цикла в журнале «Леф», Бабель в третий раз (после киевских «Огней» и горьковской «Летописи») заявит о себе как о писателе и скоро станет известен всему читающему миру.
Появление произведений Бабеля в журнале Маяковского «Леф» вызывало и продолжает вызывать самые разноречивые, подчас взаимоисключающие суждения и кривотолки. Действительная же история этой публикации, как нам представляется и как об этом свидетельствуют историко-литературные факты, такова.
27 мая 1923 года в 9 номере журнала «Огонек» был опубликован рассказ Бабеля «Смерть Долгушева» — это было первое (после «Новой жизни») выступление писателя в московской печати.
Спустя полгода, в декабрьской книжке журнала «Прожектор», появилась более обширная публикация, состоявшая уже из трех рассказов «конармейского» цикла: «Путь в Броды», «Учение о тачанке» и «Кладбище в Козине». Рассказы Бабеля появились в этом журнале в нелепом оформлении. Сотрудник «Лефа» П, В. Незнамов (под таким именем печатался поэт Петр Васильевич Лежан-кин), вспоминая об этом, рассказывал: «Первый свой рассказ в Москве Бабель напечатал в «Огоньке», его воспроизвели там... на правах почти что «смеси», притом с мещанскими виньетками Ошибка автора: виньеток в «Огоньке» не было. История с оформлением, рассказанная Незнамовым, относится, вероятно, к публикации рассказов Бабеля в журнале «Прожектор» (1923, № 21, 16 дек.). Бабель пришел на квартиру в Водопьяный и вместе с Маяковским посмеялся над тем, какую ему «свиньетку» подложил «Огонек».
Маяковский и Брик предложили ему напечататься в «Лефе» большим куском. Они говорили ему, что «Леф» — на горе, на юру, его отовсюду видно, и это будет полезно Бабелю. Бабель быстро согласился. Так появились «Одесские рассказы и «Конармия» (Незнамов П. В, Маяковский в двадцатых годах. «**В кн.: В. Маяковский в воспоминаниях современников. —М.: Гослитиздат, 1963. —С. 370).
В самом деле, вскоре в 4 книжке журнала «Леф» за 1923 г.(Этот номер журнала вышел в начале января 1924 г.; хотя на титульном листе обозначен 1924 г., датировка «август-декабрь» относится к 1923 г. См. об этом: В, Катанян. Маяковский: Литературная хроника /Изд. третье, доп. — М.: Гослитиздат, 1956. —С. 198) были напечатаны шесть рассказов Бабеля из книги «Конармия» («Письмо»., «Смерть Долгушова», «Дьяков», «Колесников», «Прищепа», «Соль») и два — из книги «Одесские рассказы» («Король» и «Как это делалось в Одессе»).
В следующей книжке «Лефа» (№ 1 за 1924 год) появился еще один рассказ — «Мой первый гусь». На этом сотрудничество Бабеля в «Лефе» закончилось. Во всяком случае, с весны 1924 года рассказы писателя уже не появлялись ни в «Лефе», ни позже — в «Новом Лефе».
Было бы однако ошибкой представлять появление произведений Бабеля на страницах «Лефа» исключительно делом случая,— равно как и видеть в этом закономерный или даже неизбежный шаг в творческой эволюции писателя.
Приход Бабеля в «Леф» — явление неоднозначное, объяснение творческой близости писателя к «левому фронту искусств» следует, на наш взгляд, искать прежде всего в противоречивом характере тех идейно-эстетических концепций «Лефа», которые объединили под одним знаменем, кроме Бабеля, таких непохожих поэтов и прозаиков, как Артем Веселый и Валентин Катаев, Виталий Жемчужный и Семен Кирсанов, Сергей Третьяков и Борис Пастернак, критиков Виктора Шкловского и Осипа Брика, Бориса Арватова и Виктора Перцова, Николая Насимовича (Чужака) и других. «Леф» — чрезвычайно разнородное явление,— вспоминал позже В. Шкловский. — В нем был и Эйзенштейн, и Асеев, и Маяковский, и опоязовцы с работами о языке Ленина...»
Это единение под одной журнальной обложкой столь несхожих и далеко не равноценных талантов вряд ли справедливо объяснять исключительно стремлением Маяковского «собрать воедино «хороших и разных» для строительства молодой советской культуры»,— как это делает, например, Н. Асеев (Асеев Николай. О Маяковском //Литература и жизнь. — 1960. —13 апреля).
Не совсем верной представляется нам и точка зрения П. Незнамова: «Линии своей «Леф» не выдерживал,— пишет Незнамов,— он печатал много талантливых людей, далеко не родственных направлению журнала, например, Бабеля» (Незнамов П. В. Маяковский в двадцатых годах... — С, 370). Другие, как, например, В. Ермилов, напротив, были убеждены в том, что «у Бабеля всегда видна сделанность» (Ермилов В. Проблема живого человека в современной литературе и «Вор» Л. Леонова // На литературном посту. —1927, — № 5-6. — С. 69).
Чтобы понять, в какой мере эти утверждения соответствуют истине, следует, по-видимому, напомнить читателю — хотя бы в самых общих чертах — в чем же все-таки состояла эта самая «ле-фовская линия».
Известно, что приход Бабеля в «Леф» совпал с расцветом ле-фовской теории «жизнестроения», логическим завершением которой явилась так называемая теория «литературы факта», ставшая своего рода апогеем в развитии эстетической мысли «левого фронта искусств» и нашедшая свое творческое выражение на страницах главным образом уже «Нового Лефа».
Теория, «производственного искусства», трактуемая В. Маяковским как искусство — «строение жизни» («Леф будет бороться за искусство — строение жизни»), как известно, эволюционировала впоследствии в теорию «литературы факта», основные положения которой («установка на факт», «фиксация факта», «служение практическим задачам дня» и т. п.) явились в сущности логическим завершением теории «искусства жизнестроения».
«Нам не нужны сказки и басни,— заявлял, например, С. Третьяков,— нам нужна жизнь, поданная как она есть», «Люди,— вторил ему О. Брик,— требуют, чтобы реальный материал был им подан в своем первоначальном виде» (Брик О. Фиксация факта // Новый Леф. —1927. — № И— 12. — С. 48).
Тенденция «следовать факту», борьба за кустарное прикладничество и отрицание вымысла и психологии были в действительности присущи «Лефу» и значительно раньше. Естественно поэтому, что рассказы Бабеля, воспринимаемые многими как документальные, не могли не привлечь внимания лефовцев: кроме нового материала новой действительности, их отличала в (по сути мнимая) фактографичность содержания, и высоко ценимая лефами «авантюрная изобретательность» формы.
По свидетельству В. Шкловского, «Маяковский был влюблен в Бабеля. Владимир боялся литературы серой, как чижик. Понимал, что если люди одеваются в революционных войнах пестро, товта пестрота нужна им, как нужны им звезды в небе» (Шкловский В. Жили-были: Воспоминания: Мемуарные записи: Повесть о времени: с конца XIX века по 1964 г. — М.: Сов, писатель, 1966. — С. 462).
Иным было отношение к Бабелю других сотрудников «Лефа».
«Конармия» Бабеля — книга больных кошмаров... Лютов, а не бойцы буденновской армии, составляют стержень книги Бабеля. Эта книга не столько о Конармии, сколько о Лютове»,— писал много лет спустя один из теоретиков «Лефа» В. Перцов (Перцов В. Писатель и новая действительность: Литератур* во-критические статьи. —М.: Сов. писатель, 1958. —С. 313—314).
«Далеко не родственным направлению журнала» находит творчество Бабеля и П. В. Незнамов (Незнамов П. В. Маяковский в двадцатых годах... — С. 370),.
«В сабельных походах обновилась романтика войны, и то, что писал Бабель, было,— по мнению В. Шкловского,— правдой... Он умел показать противоречивость жизни, противоречивость вещи и предмета... Герои Бабеля, по-моему, реалистичны, они горят огнем своего времени — наслаждаются жизнью и своей жизненностью. Они как будто сами видят свой подвиг и втайне могут пересказать его чистейшими, честнейшими—прямыми словами» (Шкловский В. Жили-были... — С, 462).
Такая оценка в устах Шкловского — даже в пору «первой оттепели» — оказалась настолько необычной, что, заканчивая свои заметки, Виктор Борисович удивился самому себе: «Вот так я написал сейчас про Бабеля, а сорок лет тому назад я писал иначе, любил его, но боялся не иронического слова» (Шкловский В. Жили-были... — С. 462)..
Не будем уточнять, чего именно боялся В. Шкловский прежде. Во всяком случае — не иронического слова, в этом он искренен. В 1926 году он не скупился на иронию. «Хороший ли писатель Бабель?» — игриво спрашивал тогда Шкловский. И решительно отвечал: «Хозяйство Бабеля очень невелико, его поддерживает внеэстетическое значение его темы... Он поднимает вещи за один край. Его способ напряжен и беден» (Шкловский В. Бабель: К выходу книг «Конармия», «История моей голубятни» и других // Наша газета. — 1926. — 12 июня). Бабель, писал В. Шкловский ещё раньше, «одним голосом говорит о звездах и о триппере» (Шкловский В. И. Бабель; Критический романс // Леф. — 1924. — № 2,—С. 154).
Разумеется, к оценкам такого рода следует подходить исторически. За этими оценками — не только Шкловский 20-х годов. За ними прежде всего — та атмосфера лефовских догм, в тисках которой оказался не один В. Шкловский. Ратуя в теоретических и программных статьях за адекватное воспроизводство «факта», на практике «лефы», как правило, были далеки от «голых фактов», ибо, творчески воссоздавая их принципиально новую («тенденциозную») сущность, они вступали тем самым в глубокое противоречие с собственными теоретическими выкладками. Не случайно и весьма показательно, что одним из первых против фетишизации факта восстал сам Маяковский, раньше других понявший, что новаторство «лефов» по сути — тот же самый «паровоз на курьих ножках», от чего столь решительна «Леф» предостерегал других в программных декларациях и литературно-критических и теоретических статьях.
На наш взгляд, именно противоречивость теоретической платформы и практики «Лефа», отсутствие четкой и последовательной концепции общего направления деятельности журнала, своего рода эстетический плюрализм — все это объективно способствовало приближению к журналу самых несхожих — и по уровню таланта, и по характеру своих убеждений — художников и писателей, критиков и поэтов, литературоведов и лингвистов. Именно в этом, очевидно, и следует искать объяснение творческому содружеству Бабеля с «левым фронтом искусства». Необычная социальная и психологическая обостренность темы, кажущаяся документальность и явная «сделанность» бабелевских новелл, напряженное внимание к проявлениям человеческого характера в экстремальной революционно-героической ситуации,— все эти качества прозы Бабеля, конечно же, не могли не привлечь внимания «лефов». Романтическое звучание почти физиологически достоверно описанного действия, высокое мастерство и яркая красочность новелл Бабеля сделали возможным участие писателя в «Лефе», которое стало заметным событием и в творческой биографии Бабеля, и в жизни самого «Лефа»: дело в том, что в «Лефе» постоянно ощущалась слабость художественного отдела, который был чрезвычайно несоразмерен другим отделам журнала, и прежде всего — теоретическому, что, кстати, ни единожды ставилось в упрек «Лефу».
Сам В. Маяковский высоко ценил писательский талант Бабеля. На диспуте «Леф или блеф?» Маяковский так рассказывал историю появления новелл Бабеля на страницах «Лефа»:
«Бабель три года тому назад приходил к нам в Москве с маленькой кипочкой своих рассказов. Мы знаем, как Бабеля встретили в штыки товарищи, которым он показал свои литературные работы. Первые говорили: «Да если вы видели такие беспорядки в Конной, почему вы начальству не сообщили, зачем вы это в расска-ае пишете?» Другие говорили: «Про что он пишет? Про небо, а на небе трипперов и без вас достаточно. Это что? Литература «как хороши, как свежи были розы?» Нет, это не то». Поэтому первое отношение к Бабелю было в штыки. После этого «Леф» — потому что «Леф» не идет по линии трафаретной критики,— напечатал самые лучшие рассказы Бабеля — «Соль», «Смерть Долгушова» (Маяковский В. Полн. собр. соч. в 13 томах. — М.5 Гослитиздат, 1961. —Т. 12. —С. 328—329.
«Мне лично больше нравятся Бабель и Артем Веселый,— заявил Маяковский в интервью газете «Прагер Пресс». —Затем имеет значение проза Тынянова и Шкловского. Конечно, нельзя обойти Пильняка, Всеволода Иванова, Сейфуллину, однако они не те, кто формирует литературные вкусы и идет во главе литературы сегодняшнего дня. Наиболее значительны в этом отношении именно Бабель и Веселый»?
Несмотря на то, что Бабель к этому времени уже отошел от «Лефа» и давно печатался на страницах изданий весьма не близких направлению «Лефа», Маяковский, как видим, по-прежнему оставался самого благоприятного мнения о его творчестве (Так в 13-м (июльском) номере за 1927 год журнал «На литературном посту» сообщил своим читателям о том, что 22 апреля 1927 года чешская газета «Прагер Пресс» поместила интервью с В. Маяковским. В этом интервью поэт, в частности, заявил, что «носителем новой формы он считает (помимо авторов «Лефа») только Бабеля и Артема Веселого»).
Сотрудничество Бабеля в 1923—1924 годах в журнале «Леф» "сыграло заметную роль в его творческой эволюции: «Леф» по сути открыл Бабеля всесоюзному читателю. Не случайно и сам Бабель подчеркивал важность для него именно этого события. «Начало литературной моей работы,— писал он в автобиографии,— я отношу... к началу 1924 года, когда в 4-й книге журнала «Леф» появились мои рассказы «Соль», «Письмо», «Смерть Долгушова», «Король» и др.».
К Бабелю пришла известность, успех его был ошеломляющим, «Бабель стал за несколько месяцев популярнейшим писателем, даже не напечатав ни одной книжки»,— писал Н. Степанов в первой коллективной монографии о творчестве Бабеля, вышедшей в 1928 году в ленинградском издательстве «Асайегта» в престижной серии «Мастера современной литературы» (Степанов Н. Новела Бабеля).
Здесь не место вдаваться в существо критических оценок его творчества. Скажем только, что диапазон их был достаточно ши-рок — от признания автора «Конармии» и «Одесских рассказов» «новым достижением послеоктябрьской советской литературы» до упреков ему же в поэтизации анархических и животных инстинктов. «Поэзия бандитизма» — так, например, весьма выразительно и однозначно была названа одна из статей о нем, появившаяся в 1924 году на страницах журнала «Молодая гвардия».
Тогда же, в осеннюю пору двадцать четвертого, над головой Бабеля впервые пролетел «черный ангел»: в сентябрьско-октябрьской книжке журнала «Октябрь» появилась гневная статья командарма Буденного, в которой «Конармия» объявлялась клеветой на Красную Армию, ее бойцов и командиров (Буденный С. М. Бабизм Бабеля из «Красной нови» // Октябрь. —1924. — № 3 (сентябрь-октябрь). —С. 196—197).
Критика творчества Бабеля стремительно нарастала. И если бы не заступничество М. Горького (Горький М. О том, как я учился писать //Правда. — 1928.— 30 септ.; Его же. Ответ С. Буденному // Правда. — 1928, — 27 нояб), по сути до конца дней опекавшего и оберегавшего Бабеля своим вниманием, трагическая развязка, очевидно, наступила бы значительно раньше.
Ну а что же Бабель? Как он реагировал на разгулявшиеся страсти вокруг его имени?
«Читаю, как будто речь идет о мертвом, настолько далеко то, что я пишу сейчас, от того, что я писал прежде»,— сообщает он родным, увлеченный новым замыслом.
Впрочем, к теме гражданской войны Бабель обращался и после «Конармии». Так, посылая в «Новый мир» рассказы «Аргамак» и «В подвале», Бабель писал 2 декабря 1931 года редактору этого журнала В. П. Полонскому: «Жалко прожитых годов (внутреннего моего настроения), не хочется их оставить без следа, вот хвосты и тянутся».
Прошлое не забывалось, оно продолжало волновать писателя, но уже с иной силой. Словно издалека, четче и глубже, видится ему исторический и нравственный смысл народного единоборства. «Я стал не тот, мысли не те, жизнь ушла вперед»,— пишет он в том же письме.
Новое течение жизни увлекло Бабеля. В 30-е годы он печатается сравнительно реже, однако менее всего Бабеля можно было бы упрекнуть в медлительности, нерасторопности. Жил он в эти годы торопливо и жадно — будто предчувствовал надвигающийся трагический финал. Пожалуй, одно из самых сильных впечатлений Бабеля этого времени — начавшаяся коллективизация с ее чудовищными последствиями, осмыслить которые в полной мере нашему обществу еще предстоит. «Сейчас идет в сущности полное преобразование села и сельской жизни... событие, которое по интересу и важности превосходит все, что мы видели в наше время»,— писал он родным 16 февраля 1930 года, незадолго перед отъездом в Бориспольский район коллективизации на Киевщине.
В эти годы Бабель работает секретарем сельского Совета в подмосковном селе Молоденово, пишет книгу о коллективизации. В связи с работой над хроникально-документальным фильмом о первенцах советской индустрии принимает участие в поездках на Днепрострой; едет наблюдателем на военные маневры, проводимые маршалом Тухачевским; в составе делегации советских писателей (Н. Тихонов, М. Кольцов, А. Толстой, Б. Пастернак и др.) участвует и работе антифашистского конгресса защиты мира, проходившего п Париже с 21 по 25 июля 1935 года; принимал участие в создании фильма «Летчики» (режиссер Ю. Райзман).
Работа в кино с необыкновенной силой увлекла Бабеля. Вместе с С; Эйзенштейном он дорабатывает сценарий фильма «Бежин луг»; несколько позже с Ю, Солнцевой приступает к экранизации романа Н. Островского «Как закалялась сталь»; работает над сценарием фильма о М. Горьком; в двадцать дней пишет оригинальный сценарий художественного фильма «Старая площадь, 4»; в эти же годы Бабеля часто приглашают писать диалоги в сценариях...
Работать в кино Бабель считал большой честью для писателя, в этом он видел еще одну возможность более тесного общения со своим читателем, успешного развития идей художника а массах. «Очень счастлив и велик писатель, чье дело продолжают миллионы и десятки миллионов людей первой рабочей страны мира»,— скажет он по поводу фильма братьев Васильевых «Чапаев», выступая 5 марта 1936 года на заседании, посвященном 10-летию со дня смерти Д. А. Фурманова. «На наших глазах,— говорил Бабель об этом фильме,— два года тому назад совершилось событие небывалое в истории литературы и искусства: страницы книги Фурманова распахнулись, и из них вышли живые люди, настоящие герои нашей страны, настоящие дети нашей страны».
В сентябре 1935 года Одесской комсомольской кинофабрикой был принят к постановке сценарий Н. Островского и М. Зац по роману «Как закалялась сталь». Режиссером фильма был утвержден Б. Барнет, титры согласился писать Бабель. Однако постановка фильма не осуществилась. Вторично к работе над фильмом Бабель обращается два года спустя. С ноября 1937 года по февраль 1938 г. писатель живет в Липках близ Киева, где по предложению Ю. Солнцевой продолжает работать над сценарием. 30 октября 1938 г. два отрывка из этого сценария — «В тюрьме у Петлюры» и «Немцы на Украине» — появились на страницах «Литературной газеты», а несколько позже оба отрывка с незначительными исправлениями были опубликованы в журнале «Красноармеец». Однако довести начатую работу до конца Бабель так и не успел.
Более полное представление о Бабеле-драматурге читатель сможет составить, познакомившись с двумя его пьесами, написанными для театра — «Закат» и «Мария».
Однако главным призванием Бабеля оставалась, несомненно, новеллистика.
Вопреки легендам Бабель никогда не пребывал в творческом простое. Время настойчиво предлагало новые темы. Казалось, Бабель никогда не стремился писать «на злобу дня», тем не менее едва ли не все из написанного им дышит и живет современностью, пропитано ее болями, бедами, тревогами и надеждами. Освещенное жаждой доброты и милосердия его творчество обращено в будущее — такова, очевидно, природа подлинного художественного таланта.
Многочисленные поездки по стране, непосредственное участие Бабеля в жизни села, где в эту пору с необычайной силой кипят человеческие страсти и происходят события, которые «по интересу и важности» — даже для него, пережившего две революции, познавшего гражданскую, продотряды и чека, превзошли в с ё, что доводилось увидеть прежде, дали богатейший материал для новой книги — на сей раз о драматическом вступлении советской деревни на путь коллективизации.
«Рассказы, которые я вам буду посылать,— писал Бабель редактору «Нового мира» Вяч. Полонскому»— являются частью большого целого.
Однако опубликовать Бабель успел только два — «Гапа Гужва» и «Сулак». Это были рассказы из книги «Великая Криница» (в другом варианте — «Великая Старица»), рукопись которой, очевидно, погибла. Во всяком случае архив писателя все еще не найден.
Однако даже то сравнительно малое по объему творческое наследие Бабеля, которое стало уже достоянием не только советской, но и мировой литературы, свидетельствует о неисчерпаемости и глубине потенциальных возможностей писателя.
Творческий путь Бабеля прервался в самом расцвете: Бабеля арестовали 16 мая 1939 года.
О последних днях писателя сложено немало легенд. Мы же отсылаем читателя к документам и фактам, изложенным юристом и писателем А. Ваксбергом в статье «Процессы» (см. «Литературную газету» за 4 мая 1988 г.).
Трагедия и величие Бабеля, очевидно, в том, что он, как и всякий настоящий художник, служил истине, а не власти. На суде Бабелю припомнили всё — и «Конармию», и речь на Первом писательском съезде, и его дружбу с выдающимися мастерами отечественной и мировой художественной культуры. В приговоре тогдашних инквизиторов эти «проступки» писателя были сформулированы по отработанному шаблону: французский и австрийский шпион, троцкист-террорист, готовивший покушение на «руководителей ВКП(б) и Советского правительства».
26 января 1940 года, после восьми с лишним месяцев истязаний в застенках НКВД, суд сталинских опричников во главе с Ульрихом и его подручными Кандыбиным и Дмитриевым вынес писателю смертный приговор, наутро 27 января Бабеля не стало...
Исаак Эммануилович Бабель прожил недолгую, но большую и яркую жизнь, полную глубокого драматизма и мучительных поисков. Бабель не перекрашивал эпоху в своих книгах и не приукрашивал ее, несмотря на вульгаризаторские призывы его хулителей «давать улучшенную, просушенную соль». В его книгах звучит правдивый, живой голос нашей недавней истории, ее боль, ее радости, ее нынешние надежды. Писатель жил и ушел из жизни бойцом: ведь жизнь, говорил Бабель, только тогда и похожа на что-нибудь стоящее, когда борешься.
Валерий Вакуленко
Достарыңызбен бөлісу: |