Михаил Алексеев



Дата23.06.2016
өлшемі114.86 Kb.
#155844
ДИВИЗИОНКА

Михаил Алексеев

Весной 1944 года дивизия продвинулась в глубь Румынии и остановилась перед цепью вражеских дотов. На этом рубеже мы находились несколько месяцев, вплоть до 20 августа, когда войска 2-го Украинского фронта вновь повели широкое наступление.

Было начало апреля. Отцвели вишни и черешни. Земля покрылась зеленью. К брустверам солдатских окопов побежали цветы — белые, оранжевые, голубые, синие, пунцовые, желтые. Бражным духом напитался воздух, пьянил, будоражил, наполнял душу сладкой и тревожно-светлой грустью, будил неясные желания, звал куда-то.

Олесь сидел возле миномета, обняв черную его трубу правой рукой, и, прищурив черные, монгольские глаза, тихий и задумчивый, чуть внятно шептал:

Темниють доты

Чужи навпроты —

Ничого бильш нэма.

А там дэсь, дома,

Весна знайома

Зэлэни рукы пидийма.

Минометчики, необычно строгие и даже торжественные, слушали его, затаив дыхание. Прямо перед ними, в каких-нибудь трехстах шагах, высились темные горбы неприятельских дотов, начиненных пулеметами и легкими противотанковыми пушками. Между дотами и минометчиками лежал свеже-зеленый луг, разукрашенный цветами и звеневший от птичьего разноголосья. Но солдаты как бы и не замечали всей этой благодати. Перед ними были только доты, грозившие ежеминутно смертью, и ничего больше.

Олесь, между тем, читал уже другое, гневное:

Скоро спизнаешь, нимкеня зла,

Сыта чужим добром,

Як выгорало мое дотла

Билэ село за Днипром…

Смуглое лицо его теперь было матово-бледным, на острых скулах тугими узлами вспухали, шевелились желваки, в черных глазах поблескивали алмазной жесткости огоньки.

Солдаты слушали все беспокойнее. Один за другим лезли в карман за кисетом, несмело просили:

— Давай, Лександр, еще…

— Вот ведь штука-то какая… За самое аж сердце…

— Ну, валяй дальше, Олесь…

Олесь читал. Он читал и час, и другой. А солдаты слушали и удивлялись, как это можно было обыкновенными словами выразить то, что было у каждого на сердце и о чем, стало быть, могло поведать одно лишь человеческое сердце…

О том, что в бывшей моей минометной роте объявился настоящий поэт, я узнал от ездового Максимыча, который с некоторых пор использовал любой подходящий случай, чтобы проведать нас.

— Прислали его к нам, — повествовал Максимыч. — Смирный такой — все больше молчит, будто грустит по ком-то… Глаза такие печальные-печальные. По вечерам в блокнот записывает. Потом зачал читать нам эти самые… как их… ну, стихи, какие вы, товарищ капитан, нам в книжке Тараса Шевченкова читали… Ребята быстро полюбили его — с умом парень и душевный такой. Олесем зовут, Лександр — по-нашему, по-русскому. Вот какое дело!..

Юра Кузес, сидевший поблизости и слушавший рассказ Максимыча с разинутым от удивления ртом, немедленно отправился в минометную роту, а часа через три вернулся, да не один, а привел с собой и поэта. Это был в самом деле тихий, красивый парень, с глухим, как бы придавленным чем-то тяжелым, голосом, медлительный, пожалуй, даже флегматичный. В темных умных глазах — невысказанная боль, отражение тревожных и тягостных раздумий: позже мы узнали, что парню этому довелось хлебнуть столько горя, что еще не скоро погаснет в глазах это его отражение…

Олесь читал стихи, написанные по-украински. У нас не было переводчика, да нам и не хотелось переводить их на русский — до того задушевны и понятны были они в подлиннике. Но мы не знали, что с ними делать. Наша типография не располагала украинскими шрифтами.

И все-таки выход был найден. Помогла солдатская сметка.

— А что, ежели перевернуть вверх ногами восклицательный знак? — вдруг предложил сержант Макогон.

— Ур-р-ра, Макогонище! — заорал Дубицкий. — Ты гений!

И тут все вдруг вспомнили, что не хватает в сущности одной только буквы «i» и что стоит перевернуть восклицательный знак, как эта проблема будет расчудеснейшим образом решена: мы получим самую что ни на есть настоящую «i». Наутро газета вышла со стихами Олеся. Вот как это выглядело:

Темнiють доти

Чужi навпроти —

Нiчого бiльш нэма.

А там дэсь, дома,

Вэсна знайома

Зэлэнi рукы пiдiйма.

До самого конца войны почти в каждом номере дивизионки печатались стихи Олеся Гончара. Потом он демобилизовался, уехал на родину. Более года мы ничего не слыхали о своем дивизионном соловейке, все ждали, что его имя промелькнет в ряду имен лучших украинских поэтов. Но мы ошиблись. Олесь перестал писать стихи. Вскоре к нам в дивизию прислали книгу. Называлась она «Альпы». И эта книга была про нас, про наш путь. Растроганный полковник Денисов написал ее автору письмо, которое заканчивалось словами:

«Узнаю почерк славного гвардейца. Олесь, родной, дуй, брат, до горы.»

Гусь-диверсант

У наборщика Миши Михайлова была одна слабость: Миша очень любил гусей. Откуда пришла к нему эта странная любовь, никто не знал. От самого Михайлова выяснить что-либо не удалось.

— Гусь — умнейшая птица! — убеждал он Макогона. — Слыхал, может, как гуси спасли Рим? То-то… Гусь, он все может. Вот раздобудь мне где-нибудь — я из него наборщика сделаю. Не веришь?

— Жаркое сделаешь, — ухмылялся Макогон.

— Ты обо всем с позиции своего брюха рассуждаешь, — обиделся Миша. — Материалист!

— Ну, ладно, ладно. Так и быть: достану я тебе гусака.

Вскоре и вправду в нашем хозяйстве объявился молодой гусак, Не знаю уж, на законном ли основании он объявился или захвачен был «в плен» где-нибудь за селом, но только быстро прижился в редакции и теперь расхаживал возле реалов с наборными кассами, важный и деловитый. Он и впрямь внимательно наблюдал за работой Михайлова и Макогона, вытягивая длинную свою шею, стараясь достать до ячейки и вытащить из нее буковку. И когда ему не удавалось, страшно сердился, шипел по-змеиному и издавал угрожающие клики.

Мало-помалу Миша стал приобщать пернатого подмастерья к своему ремеслу.

Началось все хорошо. Гусь оказался учеником прилежным и понятливым. Он уже продвинулся так далеко, что мог по едва уловимому знаку Михайлова достать своим клювом нужную литеру.

Все это сопровождалось восторженным хохотом тружеников нашего наборного цеха.

— Ну и гусь! Он, ребяты, вас скоро за пояс заткнет! — кричал Лавра, обливаясь радостными слезами.

Миша Михайлов ликовал, точно малое, неразумное дитя.

— Что я тебе говорил? — то и дело вопрошал он, победоносно глядя на посрамленного Макогона. — Вот увидишь, я из него такого метранпажа сделаю, что ты будешь не нужен!

Кончилась, однако, вся эта история неожиданно быстро и трагически для «метранпажа».

Однажды наборщики с ужасом обнаружили, что из одной кассы основного наборного шрифта начисто исчезла литера «А». Миша, конечно, вмиг сообразил, чья это работа, но боялся открыть тайну. Но делал он это зря, потому что хитрющий Макогон тут же объявил:

— Это гусь. Он выклевал!.. Лавра, лови его!

Гусак, почуяв недоброе, широко разбросал саженные крылья и носился по двору, испуская громкие, гортанные, негодующие звуки. Его все же поймали, для верности ощупали и… обезглавили.

Шрифт таким образом был спасен.

Гусиное мясо оказалось чрезвычайно вкусным. Все ели с великим удовольствием. Даже Михайлов. Правда, он все боялся, как бы не проглотить свинцовую буковку: а вдруг не все они были выпотрошены из гусиного зоба.

Насытившись, стали гадать: почему из всех букв гусь выбрал именно «А»?

— Уж не азбуку ли он начал изучать? — высказал предположение Макогон, подмигивая насмешливыми глазами в сторону Михайлова.

Тот, боясь, что ему пришьют «дело», стал решительно отрицать, утверждая, что его питомец по натуре оказался диверсантом… Учитель де здесь ни при чем…

Валька

Так звали мы Валентина Тихвинского. Просто Валька. Теперь мне хотелось бы назвать его по имени-отчеству, но не могу. Не могу потому, что отчества его не знаю. Да и никто, кажется, из нас не ведал, как Вальку величать по отчеству. Это нам было в сущности ни к чему.

«Валька!» — так он был ближе, роднее, а главное — в доску своим. Не свойским, нет, а именно — своим. Если же признаться по-честному, мы все потихоньку были влюблены в Тихвинского, хотя, как это бывает в подобных случаях, частенько подтрунивали над ним.

— Валька, продень нитку в иголку! — приставали мы к нему, отлично зная, что ему легче сделать тройное сальто, чем произвести требуемую операцию: Валька был безнадежно близорук.

«Хозяйство» Шуренкова очень гордилось, что в лице Вальки Тихвинского приобрело своего собственного фотокорреспондента, несмотря на то, что по штатному расписанию таковой нам не полагался.

«Не положено», — говорили нам неумолимые кадровики.

Валька был у нас внештатным. Его основная работа состояла в том, чтобы делать крохотные снимки бойцов и командиров для партийных и комсомольских билетов. И инструктор политотдела по партучету очень ревностно следил, чтобы Тихвинский не уклонялся от исполнения своих «прямых» служебных обязанностей. Редактору стоило немалых усилий добиться разрешения, чтобы гвардии старшина Тихвинский работал в нашей газете.

Портрет настоящий, а не выгравированный на линолеуме, портрет героя на первой полосе; боевой расчет у орудия во время артподготовки; атака пехотинцев; девушка, выносящая с поля боя раненого бойца, — какой редактор не мечтал в ту пору о подобных снимках!

Стало быть, Валька нужен был нам до зарезу. Мы так и сказали начальнику политотдела полковнику Денисову:

— Нужен до зарезу.

— Но зачем он вам?

— То есть… как зачем? — удивленные его вопросом, спросили мы.

— У вас же нет цинкографии. Где вы будете делать клише?

Мы молчали. Да и что мы могли сказать? У нас действительно не было цинкографии. Где там! Все «хозяйство» Шуренкова перевозилось на старенькой полуторке, которая давно бы развалилась, не будь золотых рук нашего добрейшего шофера Лавры — Лаврентия Еремина.

— Ну так что же вы молчите? — вновь лукаво спросил нас начальник политотдела. — Выходит, будем жить без фотоснимков…

— Зачем же без фотоснимков, товарищ полковник? — выступил вперед Валька. — Можно съездить в ближайший город, в армейскую газету, наконец. И там сделать клише!

Вот, оказывается, какой план был у нашего Вальки!

— Ну что ж. Попробуйте.

И Валька попробовал.

Он находился в редакции армейской газеты всего лишь одни сутки и привез клише, которых нам хватило на две недели. Можете представить, какой это был праздник для дивизионки! Теперь мы могли помещать на страницах газеты снимки героев своего соединения, а это было уж настоящим счастьем.

Валентин, однако, не оставлял и своей основной работы: он по-прежнему чуть ли не ежедневно уходил на передовую, где по указанию своего приятеля, Саши Крупицына, фотографировал бойцов, только что принятых в члены Ленинского комсомола. Валя делал эту в высшей степени простую работу со свойственной ему любовью ко всякому делу, какое бы ему ни поручали. Особенно дороги ему были рядовые. Он напряженно всматривался своими большими близорукими глазами в лица солдат, стараясь запомнить их. Со многими у него тут же, в окопе, завязывалась дружба. И страдал он, когда после очередного боя иные комсомольские билеты, еще совсем новенькие, возвращались в политотдел с короткой пометкой: «Убит».

Валентин брал такой билет в свои дрожащие руки и подолгу рассматривал знакомую маленькую фотографию, нередко залитую кровью. В такие минуты он обычно не разговаривал и ходил мрачный… Мы уже знали, чем все это кончится: к вечеру Валька перекинет через одно плечо ремень карабина, через другое — фотоаппарат, зайдет за Сашей Крупицыным, и оба они, сумрачные, молчаливые, отправятся на передний край, и мы не увидим Вальку, может быть, целую неделю. И будем каждый по-своему грустить.

А он возвращался уже совсем другим человеком. Вернее, прежним Валькой Тихвинским — веселым, спокойно-деловитым, с мягкой улыбкой, как-то всегда удобно и красиво устраивавшейся на его по-ребячьи припухлых губах и в больших добрых глазах.

Встречали мы его бурно, но по-разному. Секретарь газеты, чубатый казачок Андрей Дубицкий, потирал руки — он, как лицо наиболее заинтересованное, ждал от Вальки новых снимков. Редактор по своему обыкновению старался поскорее затащить Вальку в блиндаж и там поподробнее узнать от него последние новости с переднего края. Шофер Лавра, он же и наш завпродскладом, спешил открыть специально для Вальки банку американской консервированной колбасы, до которой тот был большой охотник. Наборщики и печатник обнимали Вальку и, конечно, пачкали его выгоревшую на солнце гимнастерку типографской краской. А сортировщица писем Верочка, давно уже и, кажется, безответно влюбленная в Тихвинского, обязательно именно в эту минуту появлялась у нас с объемистой пачкой писем военкоров.

Чтобы редактор не увел Вальку в свой блиндаж раньше, чем мы успеем наговориться с ним, мы окружали его плотным кольцом.

— А что это, Валька, за пальба была прошлой ночью?

— Ты, случаем, не видел Лавриненко? Что-то он не пишет в газету. Не случилось ли с ним чего?..

— Валька, а правда, что ты третьего дня с разведчиками за «языком» ходил? Нам Саша Крупицын рассказывал…

— Неправда. Ни за каким «языком» я не ходил. Все это Крупицын выдумал! — обиженно отвечал Валька.

Мы, однако, хорошо знали, что Саша Крупицын ничего не выдумал. И если сам Валька не признается, то только потому, что не хочет выставлять себя героем, а может быть, еще и потому, что боится получить нагоняй от инструктора политотдела — своего непосредственного начальника. В самом деле, за каким дьяволом нужно было фотографу идти в ночной поиск!

Но не таким был наш Валька. Чтобы сделать для газеты снимок героя-разведчика. Тихвинский должен был обязательно посмотреть, как этот разведчик ведет себя во время опасной операции. Не оттого ли снимки, которые делал Валька, были необычными, запоминающимися, выразительными?.. Мы, признаться, побаивались, как бы нашего Вальку не «открыла» фронтовая газета и не забрала бы его к себе. Мы хорошо знали, как от такой «напасти» не раз страдал дивизионный солдатский ансамбль песни и пляски: только появится талантливый певец или танцор, глядишь, его уже «откомандировывают» либо в армейский, либо во фронтовой ансамбль.

Должно быть, поэтому редактор держал Вальку «в черном теле» и не разрешал ему посылать свои фотокорреспонденции ни во фронтовую, ни в армейскую газеты.

Впрочем, Валька на этом и не настаивал. Он уже давно сроднился с нашим маленьким коллективом и чувствовал себя в нем отлично.

К тому же ему нравилась и его скромная, незаметная работа в партучете. Она тесно связывала его с солдатами, с передним краем, где у Вальки было много друзей.

С огромным удовольствием Валька делал снимки для бойцов, чтобы те могли их послать родителям или любимой. Вальке радостно было видеть, как оживлялся солдат, как загорались его глаза, когда у него появлялся долгожданный снимок.

— Спасибо! — тихо произносили солдаты.

Кто знает, может, сделанный Валькой снимок — это все, что останется на память о родном человеке, жизнь которого оборвется где-нибудь далеко-далеко от родимого края. И каким дорогим станет он, этот крохотный снимок, отцу, матери, невесте солдата, которому не суждено было вернуться с войны.

Помимо Саши Крупицына и Андрея Дубицкого, у Тихвинского был еще закадычный дружок — это сапер, он же разведчик, Алеша Лавриненко, который не скоро узнал, что Верочка была с ним, Алешей, сдержанно холодна потому, что втайне любила Вальку, а Валька хоть и догадывался об этом, но виду не подавал, а, напротив, всячески расхваливал перед ней Лавриненко… Они вместе часто хаживали на берег Северного Донца, где располагалось боевое охранение. Там их обоих и контузило вражеской миной. Валька быстро оправился от контузии, а Лавриненко стал заикаться еще больше. Агитатор по натуре, он не мог примириться с тем, что теперь ему уже не удастся выступать перед солдатами. И он стал писать в газету о подвигах своих товарищей еще чаще.

Достарыңызбен бөлісу:




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет