Иное дело, когда замысел художника, его идея, рационализируясь (это может быть и по воле профессионального навыка, "парадигмы", то есть знания и умения "набитой руки"), начинает господствовать над вдохновением и подстраивать под себя рождающуюся реальность. Интересно, что и ум исихаста на пути очищения осознает абсолютизацию какой-либо духовной практики ("парадигмы") как род пленения, как препятствие к своей свободе и чистоте, и потому "стремится по мере осознания парадигмы "убезмолвиться" от нее, освободиться от рабской работы ее исполнения" [152] .
Рационализм убивает живой творческий дух, который подчас ищет иррациональных и неожиданных для самого творца путей своего воплощения. "Вместо мудрости - опытность: пресное, неутоляющее питье" [153] . Это "пресное неутоляющее питье" житейского в`едения, руководствуясь которым творец пытается осуществить свой замысел, есть настоящая "мертвая вода" любого художества.
Однако рационализм грозит не только тем, кто набил профессиональную руку, - в дилетантском и неуклюжем творчестве он является общим местом. Почему так много истинно благочестивых, но абсолютно мертвых произведений (стихов, по преимуществу) на Евангельские темы, написанных самыми благонамеренными мирянами и даже священниками или монахами? Их отличает какой-то специфический почерк рационализма, опознаваемого в подобного рода религиозных текстах как налет протестантизма.
И действительно: протестантское словесное религиозное творчество (прежде всего - гимны, псалмы) стилистически ничем не отличается от "любительского" православного: та же намеренная добропорядочность "нейтральной", а по сути нивелированной лексики, чередующейся, впрочем с какой-то помпезной велеречивостью; те же "бесстрастные", а по сути - теплохладные интонации; та же "незатейливость", а по сути - бедность, ущербность образов; та же сентиментальная "красивость" при общей прозаичности и приземленности картины. При этом очевидно, что мы имеет дело с самыми благими авторскими намерениями и самыми искренними чувствами. Но те благие намерения, которые ими руководят, сами словно осуществляют в себе какую-то суровую цензурную правку, и на этот раз цензором оказывается авторское морализаторское "я", изгоняющее все, что кажется ему на вольных творческих путях недостаточно благонадежным и не вполне благонамеренным.
Цензура же состоит в том, чтобы все - и слова, и звуки, и интонации, и сами мысли - привести в соответствие со стандартами общепринятого и "приличного" письма и с логикой житейского в`едения. Такая "благонамеренная" цензура опирается на доминанты рассудка, который всегда пытается рационализировать "безумные" слова веры. И такого рода земное морализированное слово, с какой бы искренней правдивостью оно ни было произнесено, всегда оказывается чужим и ложным.
Есть и еще одна причина, по которой художественное произведение, написанное с благочестивыми целями, может не состояться. Всегда есть риск, что величайшие христианские идеи и картины могут стать "заменителями опыта и творческой интуиции… Здесь есть серьезный риск для произведения… С одной стороны, поскольку религиозные чувства - это чувства прекрасные и благородные, возможно искушение удовлетвориться выражением одних этих эмоций… С другой стороны, общность веры ставит художника в непосредственное общение с его компаньонами по вероисповеданию, и он может быть теперь искушаем соблазном заменить этим общением, которое дается ему задаром,… уникальное выражение поэтической интуиции, обеспечиваемое… искусством" [154] .
Во всяком случае, именно в этой области надо искать объяснения причин, по которым Гоголю не удалась "положительная" вторая часть "Мертвых душ": благие помыслы, принявшие очертания рационалистического умысла, погубили живую художественную ткань, разрушили чудо творчества.
Творчество как чудо
Творчество действительно есть чудо. А. Лосев рассматривает чудо как совпадение двух разных планов бытия, осуществляющееся в сфере одной и той же личности. Это есть "внутренне-засмысленный, план личностной заданности" и план временный, исторический, план становления личности, то есть план судьбы или воли Божией: "Итак, в чуде встречаются два личностных плана: 1) личность сама по себе… личность как идея, как принцип, как смысл всего становления, как неизменное правило, по которому равняется реальное протекание, и 2) самая история этой личности, реальное ее протекание и становление, алогичное становление…" [155] Эти два плана отождествляются в некоем неделимом образе: "Личность… вдруг хотя бы на минуту выражает и выполняет свой первообраз целиком, достигает предела совпадения обоих планов, становится тем, что сразу оказывается и веществом, и идеальным первообразом. Это и есть настоящее место для чуда. Чудо - диалектический синтез двух планов личности, когда она целиком и насквозь выполняет на себе лежащее в глубине ее исторического развития задание первообраза" [156] . Попросту говоря, это есть совпадение замысла Божьего о человеке, сотворенном по подобию Божьему (модус творчества) с Промыслом Божьим, осуществляемым во времени (модус судьбы).
ТАКОЕ искусство онтологично, оно есть откровение первообраза. Оно показывает новую, до этих пор невиданную реальность. "Художник не сочиняет ИЗ СЕБЯ образа, - пишет священник Павел Флоренский, - но лишь снимает покровы с уже, и притом премирно, сущего образа: не накладывает краски на холст, а как бы расчищает посторонние налеты его, "записи" духовной реальности. И в этой своей деятельности, как открывающей вид на безусловное, он сам в своем художестве БЕЗУСЛОВЕН: человек безусловен в своей деятельности" [157] .
Собственно, для творчества нет никаких особых предписаний или правил, или рецептов, которые бы отличались хоть в чем-то от Божественного Домостроительства, от всего того, что требуется человеку для его спасения. Все Евангельские заповеди и есть "правила творчества". Все Евангельские блаженства - и есть блаженства творчества.
И если поэт - это тот, кто дает речь молчанию, то путь исихаста, восходя в безмолвие, нисходит в слове, рожденном от Духа. Везде - и в творчестве, и в мистике - закон один: "Душа восторгается из видимого и, утеряв его из виду, восхищается в область невидимого - это ДИОНИСИЧЕСКОЕ расторжение уз видимого. И, воспарив гор`е, в невидимое, она опускается снова к видимому, и тогда перед нею возникают уже символические образы мира невидимого - лики вещей, идеи: это АПОЛЛОНИЧЕСКОЕ в`идение мира духовного" [158] .
Достарыңызбен бөлісу: |