АРИЯ ЛЕНСКОГО
(Автобиографический рассказ)
Так и звучит во мне с юности голос Лемешева, эта ария Ленского:
«Куда, куда вы удалились,
Весны моей златые дни?»
Так и борются всю мою жизнь эти две стихии — музыка звуков и музыка слов. Помню, целую зиму, перед экзаменами на аттестат зрелости, я только и делаю, что переписываю в толстенную тетрадь всякие сведения — это по музыкальной части. А по части литературной — стихи пишу, песни на них сочиняю, сам же их и пою. Так и живу я в малом своем степном городке Малоархангельске, в нашей русской глубинке, где Пушкина — по легенде — когда-то приняли за ревизора. А ведь толком не знаю, где хоть после десятого класса учатся на поэтов, а на музыкантов?
Куда хоть ехать-то? В Харьков — если в консерваторию? У меня, говорят, голос, я — сын своей матери, а она когда-то пела в еще первом, деревенском хоре Пятницкого. Или же отправляться сразу в Москву, если на поэта учиться? А ведь даже о существовании Литературного института и не подозреваю, думаю, что на поэтов учат на факультете журналистики Московского госуниверситета...
И вот уже в МГУ сдаю экзамен по истории, это в старом здании на Моховой. Билет попадается с такими вопросами: во-первых, о нашествии Наполеона на Москву, а во-вторых, русская культура второй половины девятнадцатого века... Дедок передо мной сидит — экзаменатор, старенький, тоже моховой. Как жук, уставился в меня очками, как это, готовясь, шпарю я, перо по бумаге так и летает. Целый ворох листочков уже, а я все пишу и пишу... спасу нет, зуд какой-то напал...
Подходит этот дедок ко мне, заглядывает через плечо:
— Молодой человек, чего это вы все строчите?
— А это, — говорю, — только тезисы, «шкелеты» одни. А все остальное в «шкафу»,— и стучу по лбу себе, показываю на «чердак».
И я с ходу в бой. Ну, что там про Наполеона-то? Вот он тут у меня как гитлеровский, совсем свежий, так и наполеоновский московский поход! Одна карта, цифирь чего стоят. А вылазки Долохова по тылам? А еще Лев Толстой с его художественными картинами, а старостиха Василиса, а Герасим (у меня дед Герасим Мака-рыч) Курин? Все вижу, будто сам с ними там с вилами и ружьем...
— Ладно, — прячет дед улыбочку в бороду. — Переходите ко второму вопросу.
А второй вопрос — это, значит, культура во второй половине. Ну, не будем опять-таки о литературе — это Толстой, Достоевский, не будем и о живописи — это опять же «передвижники» — передвигались, соединялись и распадались. Я лучше на музыке остановлюсь — это моя любовь. Это море Хвалынское, Океан Великий... Вот Мусоргский с его «Борисом Годуновым», вот Направник с «Дубровским»... А это Чайковский с его «Евгением Онегиным», «Пиковой дамой»... И чего меня все на Пушкина тянет?.. Пушкинский «Золотой петушок», музыка Римского-Корсакова... У меня же целая галерея авторов... Три зимы и два лета пишу, извлекаю факты, руку всю обломал...
— А зачем же, — улыбается дед, — руку на этом обламывать?
— А чтоб глотку поменьше драть, — говорю, — на экзамене. Как у Суворова, трудно в учении — легче в бою.
— А ты что, приехал сюда воевать? — допытывается дед и давай тискать свой стул, крутить вокруг одной ножки.
— А как же, — говорю.
— Ну и как, страшновато?
— А вот так, — говорю, — меня еще солдаты наказывали учиться.
— Это какие?
— Из сорок третьего года. С Орловско-Курской дуги. Мы вместе с ними пели песни Фатьянова и «Василия Теркина» перед боем читали... И еще Пушкин с Чайковским с их оперой «Евгений Онегин»... Вот Леонид Витальевич Собинов, например, — то юрист, то тенор. То поет в салонах, то не поется, не в голосе. Друзья ему: «Да брось ты эту юриспруденцию, сосредоточься на сцене, у тебя же талант, от Бога». И вот Собинов в Мариинке в роли Ленского. А левый мизинец зажало в туфле, Собинова аж в пот бросило: третье «до» вдруг да не возьмет? А звук ведь должен лететь, быть свободным... как полет шмеля... вот так... значит, ария Ленского, да?
— Да, да, — улыбается дед, рот у деда, вижу, уже не запахивается.
— Экземпля-я-я-р... экземпля-я-ярчик... — слышу по рядам у себя за спиной.
Да ладно, думаю, да ничего себе не думаю. А рот и себе раскрыл да деду потихонечку:
Куда, куда вы удалились,
Весны моей златые дни?
А голос сам звенит — молодой, аж затылок насквозь и в потолок, и в стены, аж стены звенят. Дед, вижу, остолбенел, глаза выкатил... Ну, думаю, надо прибавить, только раз бывает в жизни встреча... И давай ему, — вкатил в одно ухо, а из другого, слышу, сзади выкатились хлопки какие-то, вроде аплодисменты... Дед кинулся было ко мне на радостях, а потом остановился и говорит:
— Ты это, малый, не туда попал.
— А куда ж, — говорю, — надо?
— В консерваторию, — говорит. — Вон за углом по улице Герцена.
— Так в консерватории, — говорю, — на музыку учат. А я на поэта хочу, у вас тут на факультете журналистики.
— На поэта? — засмеялся дед. — Да на поэтов не учат. Это как Пушкин. Поэт — он или есть или его нет... Эх ты, малый, деревня ты моя, провинция ты наша глухомятная. Давай-ка я тебя к себе возьму на исторический, я — профессор истории.
— Какие ж мы глухомятные, темные? Мы орловские, считай, подмосковные. Вон сколько классиков дали литературе.
— Ладно, — махнул дед-профессор. — Скажи вон только, мать хоть есть у тебя?
— Из крестьянок, швея. На фронт шила и сейчас шьет, уже третью строчку гонит вокруг земного шара по экватору.
— А отец?
— Что отец? — потупил я голову. — С Соловков не вернулся...
— Понятно, — искренне, вижу, огорчился дедок. — Мандатные комиссии на то и существуют... Для строителей высотного здания — льготы, для участников Дальстроя — льготы, для детей работников органов — льготы. А для тебя — ноты... другого пока ничего не придумано...
А было это давно уже, холодным летом 53-го. Как сейчас помню.
— И вот, сынок, что могу сделать я для тебя, — обнимает меня старичок-профессор, — так это вот что.
И за плечи берет меня и выводит из аудитории в коридор. В главное фойе — с колоннами и большой красивой лестницей.
— Люди! — говорит профессор, и эхо катится, и все останавливаются и смотрят сюда. — Вот как надо любить историю Родины и воспринимать искусство... Пойте, коллега, арию Ленского, пойте, — последнюю перед дуэлью...
И я понял все. Вот так стоял и плакал. По Пушкину и по себе.
Паду ли я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она?
И вот после окончания Курского историко-филологического я в деревне учителем. Вот уже в областной молодежной газете корреспондентом. Днем — редакция, командировки, ночью — стихи, статьи, рефераты. И опять три зимы и два лета готовлюсь уже в аспирантуру туда, куда не взяли, давно ли, даже студентом. А вот передо мною комиссия... отца Дионисия, что-то не люблю я это слово... И вместо ответа на вопросы я почему-то думаю о справедливости, о дедушке том — о профессоре, жив ли?..
Дверь в аудиторию приотворяется — это Сашута, сестрица жены моей, она тут аспирантка. Машет мне в щель — достала билетики, это тут поблизости в Пушкинском музее, на открытие художественной выставки. И тут что-то вспыхивает во мне, не знаю, не понимаю уж что. Я встаю резко и печатаю шаг, иду мимо стола с этой самой комиссией.
Растерянно лицо председателя — отца Дионисия, доцента Вики Ученовой (подлинная фамилия, руководитель студенческой практики у нас в молодежной газете, теперь уж давно профессор, она брала меня к себе в аспирантуру).
— Ленечка, выходить же нельзя! Посиди, успокойся...
А я уже не вижу ничего, кроме этих билетиков в руках у Сащуты. Кроме пушкинских профилей на выставке, тут поблизости — в музее имени Пушкина, где сразу же после открытия состоится концерт и будут петь, конечно же, арию Ленского. Вот только кто, интересно, — Лемешев или Козловский?
Всегда поют — как в день гибели, так и в день рожденья поэта. Как и я пою ее по сию пору всегда — эту вечно молодую, любимую арию Ленского.
Куда, куда вы удалились,
Весны моей златые дни?
ТЕПЛЫЕ РАССКАЗИКИ
Предисловие
И это тоже короткие, т.н. «теплые» рассказики, но уже не от имени ВРИО Кузьмы Пруткова, а от самого себя. Уже не иронией, не юмором веет от них, а, скорее, лирикой, теплом души от многочисленных встреч, щедро разбросанных по моей жизни. Это моменты, моментальности и монументальности, искры и озарения, попавшие в мои записные книжки и до сих пор греющие меня, мою душу. Очень хорошо все это помогает при создании крупных произведений в прозе, поэзии, драматургии, да и для стихотворной лирики тоже. Рассказец-то короткий, но по воздействию на читателя емкий. Если, конечно, суметь преодолеть «наборность» текста, проникнуть сквозь нее, попадая в самую точку, создавая интенсификацию писательского труда, поощряемого читательским интересом.
Прокладывая дорогу с помощью интуиции, продираясь сквозь всякого рода банальности мыслей, автор синтезирует, как бы освежает собственную натуру, усиливает впечатление от себя, своей творческой личности. Деталь, штрих, редкое словцо, чей-то облик человеческий, может светит тебе всю жизнь, не дает покоя, пока не ляжет в строку, в этот хотя бы короткий портрет человека.
Нет больших и малых людей, все это яркие «караты», каждый по-своему светит автору, создавая во мне сияние в алмазе (Л.М.З.) моего сердца. Знаю, бессмертны люди и без тебя, особо если имя общеизвестно. А если оно ведомо только узкому кругу? Именно ты продляешь жизнь человеку, своим пером сохраняешь память о нем. Вот городок, вот улица – вроде все те же, однако по ней идут уже другие люди, другие смотрят салют, которые заслужили их деды, матери, отцы. А те, прежние, все идут и идут в тебе по тем же улицам, как и по изгибам твоей памяти, волнам души. «Спасибо деду за победу».
«Теплые рассказики» после когда-нибудь и самому себе, знаю, покажутся интересными. Мелькнул образ - один, другой, третий – от увиденного, услышанного, прочитанного, и осталось в тебе что-то… запечатлелось, живет в тонкой и острой «машине времени»…
1. Дедушка Толстой.
Иду по Орлу, уткнулся взглядом я в стену дома напротив горсада, где была когда-то резиденция Орловского генерал-губернатора – что-то неловко стало глазу, как-то нехорошо. Нет, оказывается, привычной доски с констатацией факта, что тут когда-то бывал Лев Николаевич Толстой. А рядом доска с почетным гражданином Орла есть, существует, и другие далее все по порядку, а Толстого нет. Неужто, думаю, уж и Лев Толстой не нужен стал кому-то из наших современников? Помешал, что ли, новым веяниям, этим самым экзаменам – «бабе Яге», в том числе и по литературе – нашей российской словесности? И пошло, покатило, разыгралось во мне ретивое.
* * *
Помню, лет пять мне было тогда. С утречка пораньше проколотил я голыми пятками по полу и на постель, под одеялку к дедушке своему Герасиму Макарычу – бывшему деревенскому жителю, воронежскому крестьянину.
- Дедушка, - говорю, - расскажи мне что-нибудь интересненькое из своей жизни. Вот ты в рубахе простой ходишь, веревочкой подпоясан…
- А-а, вот ты о чем? – засмеялся он. - Вот такой я росточком был, почти как и ты. Мужики, помню, в лавке собрались. Заходит старичок, бородка надвое раскидывается. Мужики враз шапки сдернули, а я стою, рот разинул. Сдернули шапочку и с меня. Поклонились в пояс. После спрашиваю деда: «Кто это был?» - «Лев Толстой! – сказал. – То царь в Петербурге, а этот наш тут, крестьянский»…
И рассказал мой дедушка про Жилина и Костылина – офицеров русских, попавших в плен на Кавказе. Но особо запомнилось про кавказскую девочку Дину. Как она лепешки русским пленникам носила, в яму бросала, как опустила им туда шест, помогая из плена бежать… Какая многозначно убедительная, трогательная история…
2. Этот любвеобильный Ермолов
С Толстого мысль у меня перекинулась на Пушкина, Лермонтова. У каждого из них тоже был свой «Кавказский пленник». Такие слова есть у Пушкина: «Смирись, Кавказ, идет Ермолов». А Ермолов-то, говорят, покоряя Кавказ, заходил не столько от пушек, сколько от поклонения женщине. И красивы же эти горянки! Способны взять в полон сердце русского человека. Любвеобилен был, говорят, и орловец Ермолов.
Как и все приличные полководцы, закончил он карьеру вдали от шума столиц. На своей малой родине, в нашем Орле. И покоится генерал в фамильном склепе на Троицком кладбище, в подкопе под стеной храма. И выступ над ним изнутри. Заходит сюда, говорят, один церковнослужитель. Снимает свой гражданский харпаль, чтобы облачиться в церковное. И, говорят, кладут ему в карман каждый день по тридцать серебряников, чтобы он преломил один хлебец сразу для тридцати тысяч.
То облачается он, то разоблачается. То, самой собой, разоблачается, то опять-таки облачается. А генерал Ермолов внизу, пребывая в вечности под Троицким храмом, ни о чем другом не думает, кроме как только о Бородинском сражении, о войне 1812 года и родном Отечестве, а не о какой-либо всеобщей коррупции.
3. «Зато я видел Рокоссовского»
Раз уж пошла такая пьянка, режь последний огурец. О военных так о военных, офицерах да генералах, а скажу и о маршалах. Маршалов видел я в своей жизни троих: Рокоссовского, Конева, Чуйкова.
Командующего Центральным фронтом Рокоссовского видел летом 43-го, когда было самое пекло битвы на Орловско-Курской дуге. В Малоархангельске, во дворе старой школы. Много ли нашлось даже среди фронтовиков тех, кто бы живьем видел тогда Рокоссовского? Место пребывания его в пылу сражения - военная тайна.
Помню, мать с сестрой моей подшивали офицерам стоячие воротники - майору Лисунову и капитану Евдокимову.
- Что это вы красоту наводите? – спросили их.
- Хозяина ждем, - ответили они.
Вот стихи об этом, написались они потом уже, по мальчишеским впечатлениям. Так согрела душу мою встреча с этим человеком. Он показался мне тогда великаном – рослый, в высоких своих сапогах. И мне стало вдруг спокойно. Все, пришел богатырь на Русскую землю, значит, будет все у нас хорошо.
«Китель Рокоссовского»
(в сокращении)
После Сабурово – фронта хозяин
В Малоархангельск нагрянул.
Был я мальчишкой, рот свой раззявил,
Не оторвался, как глянул!
Был он высок и красив, в сапогах.
В кителе, сшитом Филиппом.
Был тут такой у нас – Лаушкин, маг,
Спец в своем деле, типом.
В кино хоть полководца снимай –
Вылитого артиста,
Дань Рокоссовской фигуре отдай!
Видел, стоял очень близко.
Встал Рокоссовский у старой школы.
Бил Рокоссовский тростью по липам,
Как по моим кошмарам…
Я бы напротив музею
Отдал кошмары следом,
А тут бы у школы поставил Расею
В кителе, сшитом соседом.
Я бы поставил памятник тут,
Сделанный фронтовиком.
Тоже сосед мой!
Годы идут,
Не успокоюсь на том!
Все говорят, мир из идей.
Кружится шарик, неистов.
«Филипп» с латыни – любящий лошадей.
А Рокоссовский когда-то был кавалеристом.
* * *
Приехали мы с дедушкой к тете Дусе во Львов, это после войны. Ее мужа, контуженного офицера, демобилизовали там, перед границей. Гляжу, а моя сестра Лида уже в институте учится. Взяла она меня, пацана, к себе в студенческую колонну - на демонстрацию в честь Первого мая. Вот идем мы от оперного театра и должны проходить мимо трибуны. А на трибуне – начальство всякое, среди них один в военной форме. Круглоликий такой и кругловатый весь, лысый, как после был Хрущев Никита Сергеевич.
- Маршал Конев, - перешептываются подружки Лидины.
А я, пацан, был наслышан в войну про него по радио: и под Берлином он был, и Прагу освобождал. А сейчас командующий Прикарпатским военным округом.
Колонна приостановилась, и я оказался прямо перед Коневым. Встал перед ним на цыпочки и снизу ввысь тянусь, к нему, так и впился в него, восхищенный.
А Конев глядит на меня: «Что это за пацан такой, интересный?» Потом улыбнулся и сделал мне ручкой, пальчиками этак пошевелил. Целый месяц потом снились мне эти самые пальчики маршала Конева, его улыбающееся лицо.
5. Тост Чуйкова.
После поездки на БАМ, на Северный Байкал, пригласили меня на 50-летие журнала «Молодая гвардия». В лесном ресторане дело было, в подмосковном Архангельском. От авторов всего двоих позвали: Зульфию – поэтессу с Кавказа и меня из Орла. Тосты всякие произносили, здравицы.
- Поди сюда, - подзывает меня главный редактор писатель Анатолий Степанович Иванов.
Подхожу. Наливают и мне.
- Знаешь, кто это? – показывает мне Иванов на военного рядом - орденов на груди полный иконостас.
- Знаю, - говорю. - Чуйков – командующий 62-й армией в Сталинграде. Как Чапаев, тоже Василь Иваныч…
- Ого! – раскрыл глаза маршал Чуйков и кивает на меня писателю Иванову: - А кто это?
А Анатолий Степанович улыбнулся и говорит:
- Наш человек, молодогвардеец. Только что с БАМа вернулся, будем печатать его рассказы.
Маршал Чуйков, живо вставая:
- Дорогие товарищи! Предлагаю тост за этого молодого человека (за меня то есть)… Говорят, наша надежа в литературе…
Так и прозвали после меня «надежой». Греет душу и к людям любовь создает, этот самый Василий Иванович – как бы в одном лице сразу из двух войн: гражданской и Великой Отечественной… На одну букву: Чапаев в Чуйков.
6. «Художественное видение».
После Всероссийского творческого семинара в Туле, где я, орловец, признан был первым прозаиком, а от Воронежа – Вася Белокрылов, от Курска – Игорь Лободин. Рекомендацию в Союз писателей давал мне руководитель семинара Проскурин Петр Лукич. Помню, кто-то мне и скажи: «Ты - де человек из народа, а Проскурин все сидит по президиумам, все в начальстве». – «Ну, и что, - говорю. – За талант давал. Написал так: «За художественное видение мира, как явление в литературе». Сколько времени уж прошло, а фраза та все душу мне греет и иллюзии создает.
7. Мой прадед – из чумаков.
Да, забыл еще сказать про Толстого. Дедушка мой Герасим Макарыч вспоминал. Говорит, шла когда-то Крымская война. А дедушка его был тогда чумаком, на возах возил туда хлеб, а оттуда – соль. Вот повезли чумаки хлеб в Крым; везли, везли – Севастополь.
- Стоп! – говорят им. – Туда нельзя, там бой.
Стоят чумаки на бугре, а там ружейная пальба, артиллерийская канонада. И вдруг все как рукой сняло. Выскочил оттуда, из самого пекла, русский офицер, поставил коня свечой:
- Вперед, мужики! Ребятушки, деды! Без хлеба не бывает победы!
И ускакал обратно в сражение.
- Кто же это? – спросили чумаки после про того офицера.
- Граф! - ответили им. – Лев Толстой…
С той поры имя это и прицепилось к нашей семье. Мы такие: корни крестьянские – из чумаков. Как из фракции Госдумы – «Либо Толстовцы – Крестьяне, либо ЛТКР».
8. И еще про Льва Толстого.
Был праздник во Мценском районе, на Фетовской поляне, – «за околицей», называется. Это за самим Мценском, по-крестьянски - в Козюлькино, а по-нынешнему – в Новоселках, где Фет родился. Стихи читали, начальство из себя выходило, воздушный шар на веревке запускали, но главное – я с потомком Льва Толстого познакомился. Тоже граф, тоже Толстой, но Владимир. Жил в Италии, а тут вернулся на Родину и директором теперь он музея в Ясной поляне. До сих пор слышу голос его, как звал он меня к себе – к зеленому холмику, в родовое имение Льва Толстого. Все собираюсь к нему в гости, так на душе хорошо.
9. И еще про писателей.
После Всероссийского семинара в Туле взяли нас с Васей Белокрыловым – двух молодых прозаиков - к себе в автобус писатели Виктор Петрович Астафьев и Носов Евгений Иванович, они на Куликово поле ехали. Завернули мы под Новомосковск, к истокам Дона.
- А теперь изопьем Дону великого, - сказал Евгений Иванович у Иван – озера, откуда вытекал тогда этот самый Дон Иваныч.
Вышли все мы испить Дону Иванычу, кроме одного, с тюркской фамилией.
- Это я так на «вшивость» проверяю, - засмеялся Евгений Иваныч. – Кураторов наших, начальство литературное.
Подвыпили маленько. И запел я песню «Русское поле». Вот дышалось легко по дороге на Куликово поле! Все вместе пели про Русское поле и даже тот, с тюркской фамилией, от которого мы теперь тоже освободились в душе, как от татаро-монгольского ига.
10. Ольгины перспективы для меня.
Московская писательница Кожухова Ольга Константиновна была тоже руководителем нашего Творческого семинара. Фронтовичка, медсестрой в войну была, раненых с поля боя вытаскивала. Уважаю! Ольгу Кожухову – среди прозаиков, Юлию Друнину – среди поэтесс…
Вот только сейчас стал понимать, до чего тонка была натура у Ольги Константиновны, до чего была она доброжелательна. Собралась ее группа ехать в Ясную поляну, а я уж там раза три был. А тут оказия – на Куликово поле едут, зовут и меня. Ольга Константиновна все поняла. После дома меня принимала. Все учила, как есть, пить дома «на серебре». Сама с мужем только что в английском посольстве на Дне рождения королевы была принята. И меня учила, как держаться за такими столами…
Только сейчас дошел до меня смысл ее намека. Принимали и меня после за подобного рода столами. Фронтовичка Ольга Константиновна была с восемнадцати лет на войне, такая повесть у нее есть замечательная «Двум смертям не бывать», а советовала мне читать Кнута Гамсуна, а он был ведь «коллаборационистом». Зато писатель каков! Какова тонкость, стилистика у скандинава! Войны проходят, а стило остается, хорошие книги живут.
11. Вера в Шолохова
Был я в Ростове-на-Дону по линии ВААП – по авторским правам. Учили меня там как уполномоченного. И тут случай. Со мной в гостинице оказался шофер из Вешек. По линии потребсоюза. С вечера хорошенько познакомились с ним, песни казачьи пели. Утром ему возвращаться домой. Сосед он был Шолохова, семьями дружили, были в добрососедских отношениях.
- Поехали, - говорит. – Мать моя к Шолоховым, как к себе домой ходит. Представит Михаилу Александровичу, повидаешь классика, пока он еще жив.
Не решился я, совесть одолела. Раз послали – учись на курсах. Ох, ты, Господи! До сих пор лысиной стучу о паркет, так жалею, что не поехал. Дело было про Крючкова – не верил, а сейчас говорят, что восстанавливают мол, эпизоды про восстание в Вешках – этому верю.
12. Что значит герой!..
Открывали последний съезд Союза писателей СССР в Большом Кремлевском Дворце. Глава Большого Союза писателей Георгий Мокеич Марков начал читать доклад и потерял сознание. Замер зал. А Мокеича от трибуны не отдерешь – прикипел руками. Вскочил за столом президиума ведущий и туда, назад, обращаясь к генсеку Горбачеву: что делать? А Горбачев встал и сюда обратно, к президиуму, рукой: сами, мол, выкручивайтесь.
И тогда поднялся в президиуме писатель Карпов и решительным образом направился к трибуне. Сказал залу:
- Товарищи! Как член Правления я ознакомлен с текстом.
И стал читать доклад. А я подумал: «Вот что значит Герой! Разведчиком был в войну. Звание Героя Советского Союза за здорово живешь - не давали».
13. «Последний дюйм».
Этот Карпов дружил с основателем Орловской писательской организации Мильчаковым Владимиром Андреевичем. Мильчаков и зазвал Карпова в Орел, а тот с «клубничкой» явился: привез английского писателя Джеймса Олдриджа. Как раз шел кинофильм по его произведению «Последний дюйм». Такая встреча была эмоциональная в Орловском драматическом театре (ныне тут ТЮЗ – театр юного зрителя). И я, тогда молодой писатель, оказался тоже на сцене, стоял рядом с Олдриджем. Последний дюйм, так сказать, оставался, чтобы сделать шаг и обнять человека по-братски. За замечательную повесть. Это о подвиге мальчишки, посадившем самолет, когда отец летчик потерял сознание. Люди подвига - Олдридж и Карпов. Такие писатели!
14. Чингиз Айтматов и Юрий Рытхеу.
Завершая съезд, вышли мы из Кремля через Спасскую башню, стоим на Красной площади. Мы – это писатели тогда со всего Союза, русские: Анатолий Иванов, Проскурин, Астафьев, Носов и национальные: Василь Быков, Юрий Рытхеу, Чингиз Айтматов… Стоим кучкой, обсуждаем момент, кого там, в новом составе, выберут председателем вместо Мокеича?.. Ждем человека из Кремля, придет и скажет…
Пристроился я, стою за спиной Чингиза Айтматова. Ростом он пониже меня, но коренаст и крепок, сбитень. «На мясе вырос, - думаю я, - а мы тут, в своей серединной, все сидим на картошке»…
* * *
Потом с Юрием Рытхеу я сошелся поближе. Это уже под Питером, когда я был в Доме творчества Комарово. Приехал я туда. Припоздал маленько. И попал я с электрички прямо на кухню. Ведут меня в столовую, сажают на хорошее место – к окну. В макинтоше белом я был тогда, молодой. Думаю за артиста приняли. Рядом Дом творчества был и у артистов.
Оказался я за одним столом с классиком из Чукотки Юрием Рытхеу, а он с русской женой Галей. У них тут, в Комарово, дача, а они сюда ходят обедать. Пригласили они меня после обеда к себе. Сидим на веранде, чаи гоняем, а люди идут и идут, потоком. К даче напротив.
- И что там? – спрашиваю. – Медом им, что ли, мазано?
- Анна Ахматова жила, - отвечают Рытхеу односложно.
- Если бы на Чукотке, в бухте Провидения, - говорит жена Рытхеу, эта русская Гала, - и к тебе бы шли. На оленях бы ехали.
- Слушай, - говорит мне Юрий. – Давай на лето поедем в гости ко мне, туда, на Чукотку. – И запел: «Увезу тебя я в тундру – у – у…»
И звук все тянется, тянется во мне – отсюда до Комарово под Питером…
Достарыңызбен бөлісу: |