Учебное пособие Хрестоматия М.: Флинта: Наука, 2002 г



бет12/39
Дата15.06.2016
өлшемі3.8 Mb.
#136401
түріУчебное пособие
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   39

II

 

Они нас не ждали: окопы, проволочные заграждения, пикеты – все это оказалось неприкрытым со стороны реки и видно, как на блюдечке. Медленно скользя вдоль берега, миноносцы выбрали Удобное место, и комендоры отыскивают цель. В кают-компании полуоткрыт люк в пороховой погреб, и оттуда быстро передают наверх снаряды. Раздается команда:



– Залп. Из дула выплескивается огненная струя, с легким металлическим звоном падает пустая гильза, и через десять – пятнадцать секунд в бегущей цепи неприятеля подымается пепельно-серый и черный дымовой фонтан. Управляющий огнем изменяет прицел:

– Два больше, один лево. Залп.

Вот и на «Ретивом» открыли огонь, и «Прочный» из кормового орудия зажег церковь.

Пользуясь всеобщим смятением, мы засветло будем в Гальянах (тридцать пять верст выше Сарапуля).

Еще один переход в десять верст, и мы у цели. Красные флаги спущены, решено всех взять врасплох, выдавая флотилию за белогвардейскую – адмирала Старка, которую с таким нетерпением до сих пор поджидали себе на помощь ижевцы. Из-за островка и поворота Камы суда полным ходом появляются перед пристанями Гальян, проходят село, расположенное на горе, и выше его делают поворот, разворачиваются – маневр очень трудный на таком узком и мелком месте.

– Без приказаний не открывать огня, – передает сигнальщик с одного миноносца на другой.

Обстановка следующая: в двадцати-тридцати саженях на берегу, возле церкви, ясно видно тяжелое шестидюймовое орудие. Дальше на пригорке много любопытных крестьян и среди них кучки вооруженных солдат. На колокольне второе орудие; быть может, пулемет. Под левым берегом баржа с десантом белогвардейцев. В кустах мелькают белые палатки лагеря, расстилается дымок походных кухонь, и, отдыхая, солдаты лежат на берегу, с любопытством следя за маневрами миноносцев. Посредине же реки, охраняемая караулом, целая плавучая могила, безмолвная и недвижимая.

Рупор с «Прыткого» вполголоса передает порядок действий на другие суда. «Ретивый» подходит к барже и, не выдавая себя, удостоверяется в присутствии драгоценного живого груза. «Прыткий» наводит орудия на шестидюймовую пушку, с тем чтобы разбить ее в упор при первом движении неприятеля, но одновременно наблюдает за пехотой.

Но как же снять с якоря баржу, как вытащить ее из узкой ловушки, образуемой мелями, островом и перекатом? К счастью, тут же у пристани дымит неприятельский буксир «Рассвет». Наш офицер в блестящей морской фуражке передает его капитану безапелляционное приказание.

– Именем командующего флотилией адмирала Старка приказываю вам подойти к барже с заключенными, взять ее на буксир и следовать за нами через реку Белую на Уфу.

Приученный белыми к беспрекословному повиновению, капитан «Рассвета» немедленно исполняет приказание: подходит к барже и берет ее на буксир. Бесконечно медленно тянутся эти минуты, пока неповоротливый пароход, шумно шлепая колесами-жабрами, подходит к барже, укрепляет тросы, дымит и разводит пары. Команда наша замерла, люди страшно бледны, верят и не смеют поверить этой сказке наяву, этой обреченной барже, такой близкой и еще бесконечно далекой. Шепотом спрашивают друг у друга:

– Ну что, двигается или нет? Да она не двигается.

Но «Рассвет», напуганный строгим окриком капитана, чудесно исполняет свою роль. На барже заметно движение. Сам караульный начальник и его команда, сложив винтовки, помогают выбирать якорь. И понемногу тяжелая громада выходит из равновесия, трудно разворачивается ее нос, натянутые канаты слабеют и снова тянут свою упрямую спутницу. «Прыткий» окончательно успокаивает смущенных тюремщиков.

– Именем командующего приказываю вам сохранять полное спокойствие, мы пойдем впереди и будем вас конвоировать.

– У нас мало дров, – пробуют возражать с «Рассвета».

– Ничего, по дороге погрузите, – отвечает комфлот, и миноносцы, не торопясь, чтобы не вызвать подозрения у наблюдающих с берега белогвардейцев, начинают отходить к Сарапулю.

А там, в трюме баржи, уже началась тревога: «Зачем везут, куда и кто». По отвратительному, грязному полу пробирается на корму один из заключенных, матрос. Там в толстой доске перочинным ножом проверчена дырка, единственный просвет, в который видно кусок неба и реки. Долго и внимательно наблюдает он за таинственными судами и их молчаливой командой. Читая луч надежды на его лице или новое опасение, искаженные лица окружающих кажутся одним общим лицом, неживым и неподвижным.

– Да ведь они все одинаковые, серые, длинные. Белогвардейские или нет? Смотри внимательно, смотри скорее.

– Да нет.

– Что нет, черт тебя дери?

Наблюдатель сваливается с табуретки. :

– У них нет таких железных, это наши, это балтийские, на них матросы.

Но несчастные, три недели пробывшие в гнойном подвале, спавшие и евшие на собственных экскрементах, голые и завернутые в одни рогожи, не смеют поверить.

Уже в Сарапуле, когда на пристанях кричал и плакал приветствовавший их народ, когда матросы арестовали белогвардейский караул и, не смея спуститься в отвратительный трюм, вызывали из этой могилы заключенных, еще тогда отвечали проклятиями и стонами. Никто из четырехсот тридцати не верил в возможность спасения. Ведь вчера еще караульные выменивали корку хлеба и чайник на последнюю рубашку. Вчера на рассвете из общей камеры на семи штыках выволокли изорванные тела трех братьев Красноперовых и еще двадцать семь человек. Уже целые сутки в отверстие на потолке никто не бросал кусков хлеба (по 1/4 на человека), единственной пищи, утолявшей голод в течение трех недель.

Перестали кормить, значит, уже не стоит тратить даже объедков на обреченное стадо, значит, ночью или в серый, бескровный утренний час придет конец для всех – конец еще неведомый, но бесконечно тяжкий. И вдруг привезли, открыли голубую и серебряную дыру в ночное небо и зовут всех наверх странными, страшно взволнованными голосами, и зовут каким именем – запрещенным, изгнанным – «товарищ». Не измена ли, не ловушка ли, новое ухищрение?

И все-таки в слезах, ползком, один за другим, они воскресли из мертвых. Что тут творилось на палубе! Несколько китайцев, у которых никого нет в этой холодной стране, припали к ногам матроса и мычанием и какими-то возгласами на чуждом нам языке воздали почести и безмерную преданность братству людей, умирающих друг за друга.

Утром город и войска встречали заключенных. Тюрьму подвезли к берегу, опустили сходни на «Разина» – огромную железную баржу, вооруженную дальнобойными орудиями, и через живую стену моряков четыреста тридцать два шатающихся, обросших, бледных сошли на берег. Вереница рогож, колпаков, шапок, скрученных из соломы, придавали какой-то фантастический вид процессии выходцев с того света. И в толпе, еще потрясенной этим зрелищем, уже просыпается чудесный юмор.

– Это кто же вас так нарядил, товарищи?

– Смотрите, смотрите, это форма Учредительного собрания, – каждому по рогоже и по веревке на шею.

– Не наступай мне на сапог, видишь – пальцы торчат. – И выставляет вперед ногу, обернутую грязным тряпьем.

Еще приближаясь к берегу, голосами, пролежанными на гнилой соломе, они начали петь марсельезу. И пение это не прекращалось до самой площади. Здесь представитель от заключенных приветствовал моряков Волжской флотилии, ее командующего и власть Советов. Раскольникова на руках внесли в столовую, где были приготовлены горячая пища и чай. Неописуемые лица, слова, слезы, когда целая семья, нашедшая отца, брата или сына, сидит возле него, пока он обедает и рассказывает о плене, и потом, прощаясь, идет к товарищам-морякам благодарить за спасение.

В толпе матросов и солдат мелькают шитые золотом фуражки тех немногих офицеров, которые проделали весь трехмесячный поход от Казани до Сарапуля. Давно, я думаю, их не встречали с таким безграничным уважением, с такой братской любовью, как в этот день. И если есть между интеллигенцией и массами чудесное единство в духе, в подвиге и жертве, оно родилось, когда матери рабочих, их жены и дети благословляли матросов и офицеров за избавление от казни и мук их детей.

 

Известия. 1918. 16 ноября

в начало

 

А.С. СЕРАФИМОВИЧ (1863–1949)



 

В ТЕПЛУШКЕ

 

Надо уезжать, и – странно – не хочется. Что-то завязалось с этими людьми, такими различными по развитию, по характеру, по внутренней значительности, и такими одинаковыми перед этим холодным пустынным гребнем (а за ним – враг), перед пулей и шрапнелью, перед молчаливой могилой, которая, быть может, ждет.



Мне ласково улыбаются, жмут руку – и все потому, что я для них просто свежий человек. Свежий, еще не примелькавшийся человек взял да к ним приехал. Рассказал, что делается на белом свете, побыл с ними, и они рады.

– Ну, что передать от вас красной Москве?

– Скажите там, что дело мы свое крепко делаем, кладем головы. Скажите, что шлем мы им, всем нашим братьям, сердечное, горячее братское спасибо, что помнят об нас, не забывают нас. Если можно, скажите там кому надо, чтоб прислали нам рассказов почитать, – очень хочется душу отвести, только листовками, такими тоненькими книжечками, а то с большими книгами куда тут, на походе. Да скажите, что партийная работа ладится у нас, ничего идет дело. Работы – необъятная громада, ну, ничего... Не сидим сложа руки.

Пара добрых деревенских маштаков, заиндевевших с той стороны, откуда упорный снежный ветер, уносит меня и старика, который правит и рассказывает свою жизнь.

У него дочь, красивая, ладная. Мужа убили на войне. Ребенок. Жила в своей избе. Корова была. Изба сгорела. Пришла с коровой и ребенком к нему жить. Ну-к что ж, пускай живет.

Красная Армия определила корову на реквизицию, на зарез себе. Вымолила – али сиротам помирать?

У него еще две девчонки, пятнадцати – шестнадцати лет. Все трое пашут. Сдюжают. Только старик налаживает; сам-то пахать немощный, а они не могут наладить – умом легкое сословие, а пахать – пашут не хуже мужиков, ядреные девки.

Много рассказывает старик – вся жизнь старикова встает. А я весь оброс сосульками; ежусь от нижущего меня уфимского ветра, который, сколько глаз охватит, бело дымится поземкой. Много народу от нее пропадает. Суровый край. Пустынно. И леса стоят черные, сквозные, стоят по обрывам гор с круглыми головами.

В Бугульме – на поезд. Отходит в два часа дня. А мы в нетопленном, задымленном махоркой, переполненном красноармейцами и крестьянами вокзале уныло стукаем, голодные – ничего негде купить, – заколелыми ногами и час, и два, и три.

Бьет пять, семь, девять. В десять нам отводят в длинном чернеющем холодном поезде теплушку – классных вагонов на дороге нет; угнали белогвардейцы, а доставить из-за Волги нельзя было вследствие взрыва симбирского моста.

Теплушка вся побелела от морозов, и пол неровный от смерзшегося навоза.

Приносят и ставят посредине железную печь. Мы покупаем дрова, задвигаем двери и, столпившись в темноте вокруг печки и постукивая и попрыгивая по замерзшему навозу, разжигаем дрова. Красное пятно тускло шевелится на наших ногах. Бьет одиннадцать, а мы все постукиваем да попрыгиваем вокруг печки – дрова сырые, не разгораются.

Бьет двенадцать. Поезд со скрипом, скрежетом и стоном, точно его разнимают по косточкам, потянулся и стал греметь и неимоверно трясти нас в темноте.

А мы все постукиваем да попрыгиваем, жадно приглядываясь к все холодно-тусклому, вздрагивающему отсвету печки.

И слышно, как по другим вагонам постукивают и попрыгивают, вероятно так же жадно присматриваясь в темноте к мертвому, неразгорающемуся отсвету холодных печек.

Зубы стучат от неодолимой внутренней дрожи. Мутно белеет по углам прокаленное морозом железо.

«Ведь не животные же».

Вон помощник командира бригады, молоденький, и перескакивает с ноги на ногу, в такт качая головой.

Вот начальник телефонной связи. Красноармейцы – кто в командировку по санитарному делу, кто по хозяйственной части, кто по приемке снарядов.

Заранее поставили бы печи, прогрели бы, да не сырыми дровами, вычистили бы отмякший навоз и пустили бы нас в теплый сухой вагон.

Да разве саботажников убедишь!

В прыгающей от грохота и тряски темноте с мертвеющими по углам пятнами прокаленного мороза – голос:

– Да ну их к черту! Бери, товарищи, руби!..

Засветили спичку и при неверном, мигающем свете выдернули из нар доску и шашкой стали рубить ее на куски.

Слышен был сквозь гул стук шашек и в других вагонах. В сущности, рубили вагоны и принадлежности к ним, достояние Российской социалистической республики. Но вина падала не на красноармейцев, издрогших, измученных невыносимым холодом и неуютом, а на тех подлых саботажников, которые загоняли людей в скотские вагоны, не обогрев их предварительно, не вычистив.

О чем думал начальник станции Бугульмы?

Комендант?

Начальник передвижения войск?

Меньше всего – о своей обязанности дать людям минимум удобств.

Сухие доски разом и ярко загорелись. В вагоне потеплело. Навоз под ногами размяк, и стало пахнуть конюшней.

С оттаивающего потолка часто капало на голову, на лицо, на руки.

Лица, на секунду выхватываемые из темноты красным колеблющимся отблеском, потеплели и оживились.

В непрерывный гул качающегося вагона влился оживленный говор. И в этом говоре отвратительно и подло резали ухо грязные и мерзкие ругательства. Люди дышали ими, не думая о них. Просто это был способ образно выражать свои мысли.

И отвратительно и жалко.

Кто ж виноват?

Когда вспыхивающее пламя бросало красный отсвет, я всматривался: какие все милые, молодые лица! Ведь не хулиганы же. Ведь не циники же изъеденные, для которых весь свет залит навозной жижей...

Виноваты, кто не заполнил пустоту этих людей, кладущих свою жизнь.

Виноваты, кто не принес им творений искусства. Кто не дает им вовремя и в должном количестве газет.

Кто не дает им художественной литературы, когда так мучительно хочется отвести душу.

Виноваты все, кто не хочет или не умеет сделать жизнь их разумной, наполненной красотой и творчеством.

Я примостился на нарах, на которых вповалку лежали красноармейцы, сунув под голову вещевые мешки.

Спереди от раскалившейся докрасна печки нестерпимо несло жаром; сзади из сквозивших щелей вагона несло морозным холодом. Я всячески изворачивался, стараясь найти среднее положение, чтобы не так жгло и морозило.

Внизу, вокруг печки, – распаренные лица, скинутые шинели. Семнадцатилетний мальчик в папахе, с остронаглым лицом, пересыпая руганью, рассказывает:

– Надоело служить, вот и уехал. Жалко, леворверт комендант отобрал, а то бы здорово продал на толкучке... А у нас что было в Ярославле, это как белогвардейцев побили... Стали мы лазить по магазинам. Кто чего успел – в карманы. Ей-богу! На лошадях мы. Двенадцать человек нас. Хотели в банке поживиться, только с лошадей слезли, а нас, голубчиков, и накрыли. Восьмерых тут же расстреляли, а меня да троих комендант взял. Ну, отпорол нагайкой, пустил, щенком обозвал. А я думал – расстреляют...

Он рассказывал о своих приключениях весело и задорно, на каждом шагу пересыпая мерзкой руганью. Ждал одобрительного хохота от сидевшей вокруг раскрасневшейся печки компании.

Красноармейцы, тоже пересыпая руганью, к его удивлению, заговорили:

– Да ты в каком полку служил?

– В казанском.

– Служил?! Мародерничал!

– Такие Красную Армию пакостят!

– Один заведется, а всех конфузит.

– Ему на Горячее поле в Питере или на Хитров рынок в Москве.

– К стенке его! Не гадь!..

– Кидайте его, ребята, из вагона на рельсы!

Мальчишка стушевался......

Гремит вагон, качается. Печка темнеет, и тогда во мраке наливается холод, белеющий по углам.

Дежурные начинают кидать дрова.

Печка больше и больше краснеет. Рождаются тени, снуют и судорожно двигаются по стенам, по лицам.

Но иногда тени лежат неподвижно долго-долго, и не слышно гула и качающегося скрипа и грохота, – это мы стоим на станции. Стоим час, стоим два, три, четыре...

Кто-нибудь отодвинет дверь. В пролет глянет синяя морозная ночь. Искрится снег, звездное небо.

Сердитый голос:

– Затворяй, слышь... Холод!

Дверь, скрежеща, задвинется, поглотив прекрасную синюю ночь, и опять неподвижно изломанные по стенам тени, храп и густой, тяжелый махорочный дым.

– Ну, какого черта мы стоим?!

Морозно проскрипят снаружи шаги – и опять молчание. Тоска.

От Бугульмы до Симбирска триста двадцать пять верст. Поезд в пути между станциями делает верст двадцать пять. Значит, сплошного пробега – тринадцать часов. Кладя на остановки даже по полчаса, что слишком много, получим пять часов на простой. Итого – восемнадцать часов. А мы вот уже вторые сутки едем, и конца-края не видно нашей езде.

На станции стоим шесть часов.

Зачем?


А ни за чем. Так!

– Да что за дьявол! Что мы стоим?..

Молчаливому долготерпению вдруг приходит конец. С руганью подымаются красноармейцы, со скрипом отодвигают дверь, и вываливаются в морозную ночь человек десять, пристегивая на ходу револьверы.

Гурьбой идут к машинисту и приступают:

– Ты чего же, кобелевый сын, так везешь? Этак будешь везть, все стариками сделаемся, покеда доедем. Что вы, шутки, что ли, шутить с нами? Каждый за делом, каждый в командировку едет......

– Я – за снарядами.

– Я – в санитарный отдел.

– Я – в отдел снабжения.

– Ну, вот! И каждому срок дан – кому три дня, кому четыре, много-много неделя, а вы, ишаки, трое суток нас везть будете триста верст! Товарищи, кидайте его, азията, в топку! Становись сами, которые могут, на паровоз! Сами доведем поезд!

– Есть! Я ездил помощником.

– Да вы чего, товарищи, на меня-то наседаете? Мне дадут путевую – еду, а не дадут приказу, – хоть год будем стоять – не поеду. Не от меня зависит. Артельщик тут везет деньги, раздает по станциям, он и задерживает.

Бурным потоком кинулись красноармейцы разыскивать артельщика. В вагонах со скрипом отворялись двери, и выскакивали на мороз красноармейцы. Собралась их внушительная толпа.

Разыскали артельщика. У него в хвосте поезда был прицеплен свой вагон.

Артельщик устроил ужин и чаепитие и изволил кушать с железнодорожниками.

Он нагло заявил:

– Не ваше дело вмешиваться в железнодорожные порядки.

– Ах ты, материн сын! Ребята, выворачивай его наизнанку!

Артельщик стал сдавать и сказал:

– Товарищи, я ни при чем – разгрузка держала.

– Брешешь! Мы все время смотрели, не было разгрузки. Да ежели бы и была, двадцать минут на нее, от силы полчаса, а мы шесть стоим.

– Паровоз воду брал...

– Это на каждой станции брал воду? Обопьешься.

– Опять же дрова паровоз брал...

– Бреши – да умеючи. Это как на каждой станции по три, по шесть часов будет брать дрова, весь состав загрузишь... Да что с ним разговаривать, так и вон как! Ломается, как коза на веревке... Кидай его на рельсы! Отцепляй его вагон, без него поедем!

Толпа стиснула. Артельщик струсил.

– Товарищи, ведь я по долгу службы... По линии три месяца не получали жалованья, вот и развожу.

– А-а, собака! Забрехала... Почему срочные дела Красной Армии должны из-за вас задерживаться? Ведь вот я задержусь на два, на три лишних дня, не привезу пулеметных лент, а там тысячи наших могут погибнуть из-за этой задержки. А ты бы взял паровоз да отдельный вагон и развез, армию не подводил бы. А то ужинать сел, а мы и стоим по шесть часов.

– И какая стерва его родила?!

– Волоки его, ребята!..

Кругом озлобленные красные лица, сверкают глаза.

– Товарищи, не буду задерживать, не буду больше выдавать... Ей-богу, сейчас поедем.

Поезд тронулся и несколько станций действительно шел без задержек. В вагонах, озаренных раскрасневшимися печками, полных всюду сновавших теней, было шумно и весело.

– Ловко!

– Выздоровел!

В Мелекесе часов в десять остановились. Осталось до Симбирска восемьдесят шесть верст. Часов за пять доедем.

– Тут пойдет хорошо, тут нормально ходит, – говорили.

Стоим час, два, три, четыре, пять... Черный неподвижный поезд снова наливается тоской. Все тянется бесконечно застывшая ночь над примолкшей станцией. В вагонах тяжело и безнадежно спят, стоят или понуро сидят вокруг печки.

К коменданту станции идет один из едущих в поезде.

– Товарищ комендант, почему нас здесь так долго держат? Ведь все сплошь едут командированные, которым дорога каждая минута.

«Товарищ» комендант грубо поворачивается спиной, он даже разговаривать не желает.

Тогда обратившийся к нему вынимает и подает мандат от Революционного военного совета армии с очень широкими полномочиями. Комендант сразу становится бархатным.

– Видите ли, задержка из-за разгрузки.

– Таковой не было, мы видели, и, во всяком случае, не на шесть часов.

– Э-э-э... мм-м. Кроме того, паровоз воду брал.

– Шесть часов?

– Мм-м... э-э-э... мм... То есть, видите ли, водонапорная башня испортилась...

Ясно: человек изолгался. И так как лгать больше нечего, он пускает нас дальше.

Поезд, хрустя прокаленными морозом рельсами, трогается. И опять облегченно вздыхает вагон. Мреет красная от жара печь, качаются и снуют тени, поминутно меняя лица сидящих.

Ух ты! С души свалилось. Восемьдесят верст. Как-нибудь доберемся.

Четыре часа утра, а в вагоне все та же темень, наполненная махорочным дымом.

Где-то за качающимися стенками винтовочный выстрел, глухой и неблизкий.

Еще выстрел... третий, четвертый... Пачками.

Подымаются головы, и печка озаряет их.

Что это? Чехи? В тыл зашли?

В вагоне, полном мерцающих теней, поползла тревога.

Гудки торопливые, придушенные.

Да что же это, наконец?!

Гудки не нашего паровоза, а где-то впереди.

Разом, с треском наваливаясь друг на друга, остановились вагоны, и водворилось молчание.

С грохотом откатывают примерзшие двери. В пролет глянула все та же синяя безначальная ночь.

Соскакиваем на хрустящий снег.

Впереди бегают с огнями. Наш поезд стоит мрачный, черный, без паровозных фонарей.

Оказывается.

Со станции Мелекес был пущен наш поезд, а со станции Бряндино по тому же пути, нам навстречу, был пущен боевой бронированный поезд.

И среди синей морозной ночи, среди застывших белых лесов неслись навстречу два поезда. Один – черный, без огней, из бесконечного числа товарных вагонов, набитых людьми, лошадьми. Другой – низкий, огромной тяжестью брони вдавил рельсы, и длинные хоботы тяжелых орудий уносились на платформах, прожорливо глядя в мелькающую морозную пыль застывшей ночи.

Так неслись они с грохотом.

А внутри изгибавшегося, как черная змея, на поворотах поезда сидели красноозаренные люди, грелись около раскаленных печек или тяжело спали на качающихся скрипучих нарах.

Машинист бронированного поезда вдруг заметил черно несущийся на него громадный поезд и стал давать тревожные гудки, напряженно тормозя. Но черный поезд все несся на него в грохоте. Солдаты стали стрелять в воздух пачками.

Уже совсем почти накатившись, наш поезд остановился.

Мы все высыпали на скрипучее белевшее полотно. Два черных чудовища стояли друг против друга. Еще бы несколько секунд – и тяжко придавивший рельсы броневик разбил бы наш поезд, а к синему, морозно-звездному небу поднялась бы целая гора вагонной щепы. И от раскаленных печей запылала бы эта гора с мертвыми, искалеченными и живыми.

С нами возвращали почему-то вагон снарядов. В пожаре он покрыл бы все страшным взрывом.

На волоске были.

Но – странно. Близость этой смертельной опасности подействовала на красноармейцев совсем иначе, чем бесконечные стояния на станциях. Посыпались шуточки, остроты.

– Эх, Тишка, а важное бы из тебя жаркое вышло! Одного сала натекло бы с пуд.

– А я, братцы, под Ивана подкатился. Ежели бы вагон раздавило, Иван бы целый бежал – сам раздавит кого хошь.

И это понятно: такие катастрофы редки, кричащи, ответственность за них громадная.

А вот страшно, когда изо дня в день подтачивают железнодорожное движение, когда, как черная гангрена, расползаются по железнодорожному организму саботаж, злонамеренный и ненамеренный, медлительность, халатность, постоянное изо дня в день «наплевать на все», – вот преступление, которому нет имени.

На железной дороге Симбирск – Бугульма было мало вагонов и мало паровозов. И все же железнодорожники, коменданты со злорадством ссылались на это как на причину медленности движения.

Да разве это не должно было служить, наоборот, побудительной причиной всячески усиливать движение, делать его интенсивным, не давать ни одному вагону ни одной минуты лишнего простоя? С этим же самым количеством вагонов и паровозов можно было бы, если добросовестно и напряженно относиться к делу, вдвое больше и вдвое скорее провезти грузы.

Но когда кругом все лгут, поезда, разумеется, стоят на станциях часами без всякой надобности, вагоны используются неинтенсивно. И страдает Красная Армия, и страдает население.

Необходимо с корнем, беспощадно вырвать из тела народного эту железнодорожную гангрену.

То, что проделывается на маленьком клочке Бугульминской железной дороги, встречается во многих местах российской железнодорожной сети.

Борьба должна быть без пощады и милости. Но надо помнить: нет змеи изворотливее железнодорожного саботажника. Как только его прищемят на месте преступления, он сейчас же уползет в тысячи технических оговорок, и никакими зубами его оттуда не вытащить.

Единственное средство – время от времени пускать по участку контролера, но так, чтобы никто его не знал, начиная от комендантов и начальников станций и кончая низшим железнодорожным персоналом.

Этот контролер должен на месте устанавливать причины простоя поездов, степень добросовестности работы железнодорожников, и уж тут не только малейший саботаж – малейшая халатность должны караться без пощады, вплоть до расстрела.

Иначе железнодорожники искровенят русскую революцию.

Теперь, когда вагон уносит меня к красной Москве, армия снова двинулась в наступление, снова труды и опасности, снова жестокая борьба, и сулит новый день неведомую долю каждому бойцу.

И мне хочется, оглянувшись, сказать: счастливых и радостных вам успехов, товарищи, и ярких побед над темным врагом, побед, которые вольют новые силы в нашу революцию!

 

Правда. 1918. 1 января

в начало

 

Л.С. СОСНОВСКИЙ (1886–1937)



 

СМАГИН

 

Умер рабочий Смагин. Скромный беспартийный труженик, пламенный энтузиаст труда и порядка, воодушевленный идеалист, замечательный самородок.



Умер Смагин. Такой подвижный, жизнерадостный, энергичный, толкавший других к работе, к творчеству.

Я не знаю подробно его биографии, не знаю даже имени и отчества этого человека. Только теперь придется этим заняться, ибо после него осталась без средств к жизни семья в 5 человек где-то в деревне.

Но сам он с первой встречи очаровал меня.

Однажды в редакции «Правды» Н.И. Бухарин попросил меня познакомиться с неким рабочим Смагиным.

Скоро Смагин был у меня. Высокий малый, неуклюжий, с огромными руками, грубым лицом и замечательными глазами.

– Главная беда, – говорил Смагин, – инструкций нет. Обязательно нужны инструкции на всякое дело. Без этого не пойдет Россия.

– Какие же инструкции, Смагин?

– Всякие. Допустим, я, Смагин, служу механиком в советской прачечной. Вижу я, что слесарь или истопник не так и не то делает, что следует. Я ему указываю. А он мне отвечает: «Я не хуже тебя знаю». И портит дело. Действительно, так нельзя. Сегодня механиком в прачечной я, дело знающий и любящий. А завтра я умер, и вместо меня другой неопытный механик. Он не знает, как распоряжаться. Надо, чтобы инструкция была.

– Какая инструкция?

– Вот какая. Есть в прачечной истопник. Обязанность его такая-то. С утра делает одно, после – другое, затем – третье. Кочегара обязанности такие-то, делает свое дело так-то. И на каждое дело инструкция. Тогда – лучше ли, хуже ли начальник – машина вертится, каждый свое дело знает. Всякого вновь поступающего ознакомить с инструкцией, растолковать. После он будет работать толково и продуктивно. А так у нас одна бестолковщина. Если же мы заведем на всякое дело хорошие инструкции, Россия разбогатеет.

– Вот, например, есть у нас какой-то научно-технический комитет. Ну, скажите, что они там делают и какая от них народу польза? Сидят-сидят, пишут-пишут, а что, к чему? Самой простой вещи сделать не могут. Деревня во вшах пропадает. Тиф, эпидемия, смерть... Мыла нет. А в любой деревне посмотри – падали валяется сколько! Ведь из нее можно мыло сделать. Столько мыла, что грязи и вшей не будет. А как сварить простейшим способом мыло в любой деревне, чтобы не пропадал материал? Разве мужик это умеет? Вот и нужна инструкция. Вы печатаете и расклеиваете на выборах воззвания и манифесты насчет Врангеля или Керзона. Это хорошо. Это тоже инструкция, только политическая. Теперь напечатайте инструкцию такую: как простейшим способом из падали сделать в деревне мыло. Да напечатайте побольше, чтобы в каждой деревне получили. Тогда вшей не будет в России.

– Про мыло я сказал. То же и с кожами. Портят мужики кожу в кадушках. Никто путем не умеет использовать. Гибнет драгоценное сырье. Наши заводы все равно кожу и не соберут, и не обработают: то продовольствия нет для рабочих, то топлива, то денег. А вы научите мужика, как это сделать. Он сам обуется немного и на базар принесет, и сырье не погибнет. Опять, значит, инструкция нужна. И так во всяком деле.

– Возьми хлеб. Дрожжей теперь нет. Хлеб не пекут, а портят в деревне. Изводят муку, а едят черт знает что. Надо напечатать инструкцию, как делать в деревне простейшим способом пригодные дрожжи. Люди будут есть хорошо испеченный хлеб. Меньше болезней, смертей.

– Возьмите городскую промышленность. Вот я, Смагин, чумазый рабочий, изобрел топку для нефтяных паровозов. Моя топка экономнее многих других. Ее испытывали специалисты и признали, что она хороша, дает столько-то процентов экономии. А ходу ей нет. Только на одной дороге она пошла. А почему? Надо издать инструкцию для всех дорог. Раз топка хороша и дешева – сейчас же разослать инструкцию по дорогам.

– Это раньше, при буржуях, частный интерес мешал. Теперь Советская власть может распорядиться.

– Вот уже полтора года хожу я по большевикам, пороги обиваю. Прошу заняться инструкциями. Ребята надо мной смеются. Дурак ты, – говорят, – Смагин. Ну, что ты подметки треплешь. Ты бы часа два поработал в мастерской, починил велосипед, керосинку, швейную машину – вот тебе на пуд хлеба хватит. А ты инструкций у большевиков ищешь. Не будет никаких инструкций для слесарей и мыловаров. Брось ты свои глупости.

– А я им говорю: будут инструкции. Недавно мне т. Бухарин дал книжечку, вот она: руководство для токаря по металлу. Напечатана по советскому заказу в Берлине, с рисунками. Вот тебе первая инструкция. Теперь я до научно-технического комитета добрался. Только работа у них тихая, ленивая. Туда бы надо трех спецов, а к ним хоть бы меня, Смагина, да еще пару таких рабочих. Я бы с них работу спросил. Почему не готова инструкция? Много ли сделано? Покажи-ка? Не работаешь – долой! А то он сидит над бумагами и время ведет.

– Уговорите вы товарища Ленина, чтобы он да еще Бухарин, Троцкий, да еще кто-нибудь из вас, большевиков, устроили из себя такую ячейку, куда я, Смагин, мог бы прийти и полезное предложение сделать. Что я буду с этими вицмундирами из спецов толковать!

– А ведь нас, Смагиных, дураков таких же, как я, – множество. Вот мы бросаем свои личные дела, семейные, заработки свои и ходим, рвем сапоги, добиваемся, чтобы сделать как можно лучше для России. Кликните клич, созовите съезд рабочих-изобретателей и практиков и выставку их предложений и изобретений, прислушайтесь к ним. Они вам помогут вытянуть Россию из нищеты. Они бескорыстные.

И Смагин загорался воодушевлением.

То он приходил грустный: не подвигается в научно-техническом комитете. То звонил веселый, бодрый: дело сдвинулось. Его, Смагина, научно-технический комитет привлек к сотрудничеству.

А то уж он решил прибегнуть к наивному плутовству.

– Знаете что, тов. Сосновский, вы напишете мне бумагу (но посурьезней), что секретарь Совнаркома, тов. Горбунов, перед отъездом, будто бы, поручил вам следить за выработкой инструкции о мыловарении, дрожжах и кожевенного дела. А вы приказываете мне узнать, в каком положении дело, и угрожаете строго взыскать: с меня, мол, требуют. А иначе они со мной не будут считаться: ходит какой-то чудак и больше ничего.

Я убедил его, что плутовать не стоит, что можно дело сдвинуть прямыми путями. И перед смертью он радовался, что дело пошло.

Смагин был выдающимся рабочим-изобретателем, которого Россия не использовала и в сотой доле его способностей.

Но интересен он был не только как изобретатель, а как самобытный, бескорыстный искатель лучших путей для хозяйства страны.

– Почему вы беспартийный, Смагин?

– Некогда мне путаться с этим делом. Мне по хозяйству надо работать, а вы с Бухариным политикой занимайтесь.

Из разговоров с ним я узнал, что революция «по ошибке» помяла ему бока. Он жил в деревне, бежав туда от столичного голода. Крестьяне ему предложили, как хорошему механику, пустить в ход стоявшую мельницу, устроить ремонтную мастерскую и т.п.

Так он и сделал. Но однажды к нему, как к мельнику, обратились за взяткой маленькие местные власти. Смагин, как беспартийный, как бессребреник, стоял около хлеба и был без хлеба. Во взятке отказал. Тогда на него ополчилась местная власть.

– А я еще им чем досаждал. Придет из Москвы газета, где напечатано, как Советская власть расправляется с примазавшимися прохвостами. Я ее на сходке прочитаю вслух. И крестьяне понимают, к чему это клонится, и местная власть чует, про кого речь. Ну, конечно, навалились они на меня. Боже мой, что тут было! И арестовывали, и ребро сломали, и разорили всю мастерскую – ну, прямо начисто.

– Позвольте, как же так ребро сломали?

– Да так, по ошибке это вышло, между прочим, – незлобиво улыбается Смагин, – но только этих людей потом судили. Крепко засудили.

– Однако это выходит печально: мы с Бухариным статьи пишем, а вам за чтение их ребра ломают. Вы, пожалуй, должны были возненавидеть большевиков?

– Ну, что об этом толковать. В большой суматохе, на пожаре и не то бывает. А ненавидеть большевиков – что вы, что вы! Да кто же, кроме большевиков, Россию в порядок привел и на полный ход поставил? Нет, я в большевиков крепко верю. Только надо поскорее порядок устраивать. Чтобы каждое дело шло правильно, по инструкции.

Смагин удивился, когда я ему показал книгу Тэйлора. «От директора-распорядителя до рассыльного», доказывающую необходимость каждую функцию в хозяйстве тщательно изучить и каждую обязанность точно определить карточкой-инструкцией.

Фанатик инструкций дошел до своеобразного тэйлоризма особым, самобытным путем. Это – большой оригинальный ум, золотые руки и редкой настойчивости характер.

Теперь он умер. Заболел, подвергся операции, перенес ее, но через несколько дней умер.

И перед глазами он стоит живой, подвижный, резко жестикулирующий длинными неуклюжими руками и настойчиво убеждающий:

– Уговорите тов. Ленина, чтобы он с Бухариным, Троцким и еще с какими-нибудь большевиками устроили ячейку, куда всякий Смагин может прийти со своими предложениями или изобретениями. Знайте: нас, Смагиных, много. Только кликните клич.

И над могилой этого славного чудесного пролетария хочется крикнуть партии:

– Товарищи, берегите Смагиных. Это – лучшее, что есть в народных массах, ее мятущиеся души, ее праведники. Берегите Смагиных, пока они живы. Внимательнее к ним относитесь, окружайте их заботой и поддержкой, хотя бы и с нарушением всяких формальностей. Берегите Смагиных, не проглядите их вокруг себя.

 

Правда. 1921. 20 ноября

в начало

 

ТЯЖЕЛЫЕ ДНИ ВОЛХОВСТРОЯ



 

Собственно говоря, легких дней у Волховстроя и не было. Но сейчас я хочу рассказать о наиболее тяжелых днях строительства. И, к сожалению, не могу поручиться, что впредь не встретятся еще более тяжелые дни.

У каждого хорошего дела врагов бывает много. У Волховстроя врагов сверх нормы. Перечислять их не буду. Но вреднее всего те враги, которые не признают себя врагами, а, наоборот, маскируются друзьями.

Лично мне Волховстрой открыл глаза на один мучительный вопрос: в какой мере властен над волей коммунистической партии бюрократический механизм нашего государства. Увы, сила бюрократического механизма чудовищно велика. И горше всего то, что во враждебной нам механике бюрократии далеко не последнюю роль играют и коммунисты, занимающие ведомственные посты. Глупо валить все на одних спецов, примазывавшихся буржуев и т.п. Наши ребята тоже хороши.

Скажу прямо, как это ни горько. Когда Волховстрой будет достроен и даст энергию Питеру, я скажу:

– Это – чудо!!!

Ибо Волховстрой будет достроен вопреки стараниям почти всего государственного аппарата сорвать строительство. Волховстрой – это многосторонний наш экзамен. Экзамен нашей интеллигенции. Экзамен коммунистической партии. Экзамен государственному аппарату. Экзамен профсоюзам.

По вопросу же, который так мучил тов. Ленина, – об улучшении государственного аппарата, – история Волховстроя дает печальный ответ.

Речь идет о том, насколько удается нам спасать наши начинания из-под губительного действия бюрократии, а вовсе не о том, насколько мы подчиним себе бюрократию.

Люди, как будто настроенные очень благожелательно, перебрасывают, точно футбольный мяч, этот злосчастный Волховстрой. Еще комиссия, еще обследование, еще ревизия, еще согласование, еще пересмотр, еще экспертиза, еще авторитетная экспертиза. И вдруг неожиданный, оглушительный удар по голове: новый пересмотр сметы.

Сегодня 5 декабря. Любой чиновник Наркомфина знает, какого числа и сколько именно получит в декабре он жалованья. А Волховстрой 5 декабря еще не знает, сколько и когда будет отпущено ему на декабрь. И при этих условиях надо круглые сутки вести бешеным темпом работы на бешеной реке. Надо согласовать заготовки материалов, постройки, заграничные заказы, расплату с рабочими, с трестами.

Вот вам и плановое хозяйство! А Госплан вырабатывает план промышленного строительства на 5 лет вперед. Тут громаднейшее строительство не знает за две недели, получит ли оно деньги, в какой срок и сколько. И это несмотря на горячее сочувствие всех питерских организаций, несмотря на упорную волю ВЦИК, несмотря на мощное покровительство Ильича.

Ну, разве не чудом будет завершение работы на Волхове?

Часть руководителей ВСНХ – против строительства. Наркомфин – тоже. Главное управление государственных сооружений – тоже. Электрострой – тоже. С Внешторгом скандалов было предостаточно. О менее влиятельных и говорить нечего.

Руководители строительства работают точно на минированной площади, которая может вдруг от взрыва расступиться и поглотить их вместе со всеми работами.

Когда работа будет закончена, на торжестве будут произноситься праздничные речи, появится много именинников из числа тех, кто ныне гробокопательствует. А когда гости разъедутся, иллюминация погаснет, инженер Графтио соберет вокруг себя ближайших сотрудников, все оглядят друг друга с ног до головы.

– Неужто это мы? И все живы? И с ума не сошли? И в Волхов с плотины не бросились? И в тюрьму не попали? И станцию построили? Вот чудеса, братцы!.. Прямо тысяча и одна ночь!

Тогда Гастев прикажет своим спецам изучить досконально этих диковинных строителей при помощи всех точных инструментов психофизиологической своей лаборатории.

А пока что тянутся тяжелые будни. На Волхове свыше 10.000 человек взнуздывают стихию. В Москве инженер Графтио, как щепка, носится по волнам бюрократической стихии, которую взнуздать бессильны даже Ленин, даже компартия.

В волховстройскую трагедию вмешалось новое действующее лицо – реорганизованная РКП и ЦКК. Собственно говоря, РКП десятки раз ревизовала волховские работы. Но нынешняя сочла, что до нее ничего не было. Ни ревизий, ни комиссий, ни Госплана, ни ЦЭС (Центральный электротехнический совет) – ничего. Так, мрак времен и хаос. И настоящая история начнется только с такого-то числа мартобря, когда тысяча первая комиссия РКИ выедет на ревизию. Выехали. Работали. Надо сказать правду, работали усердно, добросовестно, стараясь вникнуть в каждую отрасль. Сидели на Волхове 67 дней (прежние больше недели не засиживались). Задали в письменной форме 1555 вопросов. Составление ответов потребовало 1500 рабочих человеко-дней. Представленные ответы весят около 3 пудов бумаги.

Выводы ревизоров были убийственны. Не говоря уже о множестве недостатков в работах и отчетности, ревизоры поставили два тревожных вопроса.

Первое: денег отпущено уже 50 процентов общей стоимости сооружения. А работ исполнено всего 25 процентов.

Второе: едва ли имеет смысл строить такую большую станцию (80.000 лошадиных сил) на этой плохонькой речонке. Пожалуй, воды не хватит в ней для станции.

К немалому удивлению ревизоров, при обсуждении их доклада в заседании президиума ЦКК и коллегии РКИ выводы их не только не были утверждены, но даже не встретили ни в ком поддержки и сочувствия. Наоборот, резче всех оценил ошибочный подход ревизии к делу народный комиссар РКИ тов. Куйбышев.

Это – новый факт в истории РКИ. Выступление главы ведомства против подчиненных ему ревизоров в присутствии ревизуемых, открытое осуждение не только работы спецов, но и приставленного к ним коммуниста за неправильную, недостаточно объективную постановку самой ревизионной задачи – это должно подействовать освежающе на всех работников РКИ.

В самом деле, представим себе, что людей послали бы отревизовать работу губземотдела. А они попутно возбудили бы вопрос: действительно ли земля имеет форму шара. Ясно, что это не их ума дело. Кто-то другой исследовал этот вопрос. Их дело рассмотреть, хорошо ли на одном клочке земного шара ведется земработа. Так и с Волховом. После того как весь цвет российской электротехники одобрил сооружение станции, после того как пять лет на глазах всего мира идет постройка, после экспертизы крупнейших иностранных строителей, вдруг в 1923-м году двум – трем молодым людям из РКИ поставить под сомнение самый проект станции – претензия непомерная.

Довольно страшно представился и второй вопрос. Да, денег отпущено около 50 проц. общей стоимости сооружения. А что сделано за эти деньги? Сложите стоимость исполненных работ со стоимостью заготовленных материалов. Получится почти сумма отпущенных за все это время средств. У ревизоров же стоимость заготовленных материалов как-то выпала, и получилось, что деньги потрачены, а работ по этим деньгам исполнено мало.

Но самый главный вопрос заключался все же в решении будущих судеб строительства. В какой срок закончить постройку и сколько средств затратить в этом году. И здесь ЦКК разошлась с заключением ревизоров. Президиум ЦКК совместно с коллегией РКИ высказались единогласно за вариант № 1, т.е. за окончание работ и подачу тока в 1925 году. Все прочие варианты удорожали общую стоимость станции, отсрочивали окончание работ до 1926 года и даже 1927 года, обрекая Петроград на пережог иностранного угля и другие неприятности.

Между прочим, именно этот проект выдвигало само управление строительством, как наиболее экономный.

Тов. Куйбышев правильно отметил, защищая этот вариант, что Волховстрой приобрел помимо хозяйственного значения еще и гигантское политическое значение. Всякое поражение на волховском участке фронта может тяжело отозваться и в Европе, и в Советском Союзе, как среди рабочих, так и среди технических и научных работников.

Ведь лучше всяких фраз и резолюций Волховская станция скажет всему миру: вот результат действительного союза науки и труда. Вот первый внушительный камень для здания обновленной светлой (ибо электрифицированной) России.

Я был бы рад, если бы в лице ЦКК Волховстрой приобрел мощного заступника и друга, особенно на то время, пока Ильич еще не у руля. Сама ЦКК – детище Ильича, и Волховской, как всем нам известно, был его любимым предприятием.

Может быть, ЦКК уменьшит трудности и препоны на пути Волховстроя. Только уменьшит, ибо совсем уничтожить их никто не может.

В заключение я хочу привести один из примеров травли против Волховстроя. Еще в Совнаркоме я слышал брошенную товарищами из Наркомфина фразу, что Волховстрой, пользуясь покровительством свыше, переплачивает нам всем большие деньги.

Через несколько дней в «Трудовой Копейке» какой-то С. Григорьев написал, что Волховстрой платит за цемент ровно вдвое дороже, чем ГУГС (Главное управление государственными сооружениями), и в доказательство приводил какие-то цифры.

По моему совету, главный инженер строительства тов. Графтио запросил ГУГС: где это ему удается столь удачно и дешево покупать цемент?

ГУГС ответил, что он понятия не имеет о цифрах, приведенных С. Григорьевым, что, по-видимому, «сведения эти касаются заготовок истекшего операционного периода 1922–1923 года. Что же касается крупных заказов текущего операционного периода (1923–1924 гг.), то к ним еще не приступлено».

И даже приводятся средние сметные цены, вполне совпадающие с ценами Волховстроя.

Отсюда следует, что шустрый «копеечный» публицист сравнивает прошлогодние цены ГУГСа с нынешними ценами Волховстроя, чтобы обвинить последний в мотовстве.

Не следовало бы в советской печати поощрять нравы прежних «копеек».



Правда. 1923. 8 декабря

в начало

 

Н.А. ТЭФФИ (1872–1952)



 

НОСТАЛЬГИЯ

 

Пыль Москвы на ленте старой шляпы



Я как символ свято берегу...

 

Лоло

 

Вчера друг мой был какой-то тихий, все думал о чем-то, а потом усмехнулся и сказал:



– Боюсь, что к довершению всего у меня еще начнется ностальгия. Я знаю, что значит, когда люди, смеясь, говорят о большом горе. Это значит, что они плачут.

– Не надо бояться. То, чего вы боитесь, уже прошло.

Я видела признаки этой болезни и вижу их все чаще и чаще.

Приезжают наши беженцы, изможденные, почерневшие от голода и страха, объедаются, успокаиваются, осматриваются, как бы наладить новую жизнь, и вдруг гаснут.

Тускнеют глаза, опускаются вялые руки и вянет душа, душа, обращенная на восток.

Ни во что не верим, ничего не ждем, ничего не хотим. Умерли. Боялись смерти большевистской и умерли – смертью здесь. Вот мы – смертию смерть поправшие!

Думаем только о том, что теперь там. Интересуемся только тем, что приходит оттуда.

А ведь здесь столько дела. Спасаться нужно и спасать других. Но так мало осталось и воли и силы...

 

* * *


 

– Скажите, ведь леса-то все-таки остались? Ведь не могли же они леса вырубить: и некому и нечем.

– Остались леса. И трава зеленая, зеленая русская. Конечно, и здесь есть трава. И очень даже хорошая. Но ведь это ихняя «L'herbe», а не наша травка-муравка.

И деревья у них может быть очень даже хороши, да чужие, по-русски не понимают.

У нас каждая баба знает, – если горе большое и надо попричитать – иди в лес, обними березыньку крепко двумя руками, грудью прижмись и качайся вместе с нею и голоси голосом, словами, слезами, изойди вся вместе с нею, с белою, с русскою березынькой.

А попробуйте здесь:

– Allons au Bois de Bouljgne embrasser le bouleau!

Переведите русскую душу на французский язык... Что? Веселее стало? Помню, в начале революции, когда стали приезжать наши эмигранты, один из будущих большевиков, давно не бывший в России, долго смотрел на маленькую пригородную реченку, как бежит она, перепрыгивая, с камушка на камушек, струйками играет простая, бедная и веселая. Смотрел он, и вдруг лицо у него стало глупое и счастливое:

– Наша речка русская!

Ффью! Вот тебе и третий интернационал!

Как тепло!

Ведь, пожалуй, скоро и там сирень зацветет...

 

* * *


 

У знакомых старая нянька. Из Москвы вывезена.

Плавна, самая настоящая – толстая, сердитая, новых порядков не любит, старые блюдет, умеет ватрушку печь и весь дом в страхе держит.

Вечером, когда дети улягутся и уснут, идет нянька на кухню. Там французская кухарка готовит поздний французский обед.

– Asseyez-vous! – подставляет она табуретку. Нянька не садится.

– Не к чему, ноги еще, слава Богу, держат. Стоит у двери, смотрит строго.

– А вот, скажи ты мне, отчего у вас благовесту не слышно. Церкви есть, а благовесту не слышно. Небось, молчишь!

Молчать всякий может. Молчать даже очень легко. А за свою веру, милая моя, каждый обязан вину нести и ответ держать.

Вот что!

– Я в суп кладу селлери и зеленый горошек! – Любезно отвечает кухарка.

– Вот то-то и оно... Как же ты к заутрени попадешь без благовесту? То-то я смотрю у вас и не ходят. Грех осуждать, а не осудить нельзя... А почему у вас собак нет? Эдакий город большой, а собак раз – два и обчелся. И то самые мореные, хвосты дрожат.

– Четыре франка кило, – возражает кухарка.

– Теперь, вон у вас землянику продают. Разве можно это в апреле месяце? У нас-то теперь благодать – клюкву бабы на базар вынесли, первую, подснежную. Ее и в чай хорошо. А ты что? Ты, пожалуй, и киселя-то никогда не пробовала!

Нянька долго стоит у дверей у притолки. Долго рассказывает о лесах, полях, о монашенках, о соленых груздях, о черных тараканах, о крестном ходе с водосвятием, чтобы дождик был, зерно напоил.

Наговорится, напечалится, съежится, будто меньше станет и пойдет в детскую к ночным думкам, к старушьим снам – все о том же.

Приехал с юга России аптекарь. Говорит, что ровно через два месяца большевизму конец.

Слушают аптекаря. И бледные обращенные на восток души чуть розовеют.

– Ну, конечно, через два месяца. Неужели же дольше? Ведь этого же не может быть!

Привыкла к «пределам» человеческая душа и верит, что у страдания есть предел.

Раненый умирал в страшных мучениях, все возраставших. И никогда не забуду, как повторял все одно и то же, словно изумляясь:

– Что же это? Ведь этого не может быть! Может.

 

Последние новости, 1920. 16 мая



в начало

 

Д.А. ФУРМАНОВ (1891–1926)



 

ЛБИЩЕНСКАЯ ДРАМА

 

В открытой степи, на берегу стремительного мутного Урала, раскинулась казацкая станица Лбищенк, ныне переименованная в город.



Как все станицы уральских казаков, она разбросалась на огромном пространстве, протянулась длинными широкими улицами, обвилась густыми садами, ушла в поля бесконечными огородами. Урал здесь круто изгибается в дугу, и местами песчаный, местами скалистый берег далеко вклинивается в грязные волны реки, падая отвесными срывами. Кой-где кусты, перелесочки, а кругом, куда ни глянь, бесконечная степь, темно-зеленые и сизые дали, где опускается и пропадает горизонт. На север, до города Уральска, считают полторы – две сотни верст, а ниже, на юг – через Горячинский, Мергеневский, Каршинский и Сахарную, – дорога идет на Гурьев, до самого Каспийского моря. Зауральские степи, где кочуют киргизы, называются Бухарской стороной; они уходят на восток. А на западе – Кушумская долина, Чижинские болота, и через станицу Сломихинскую – Александров-Гай.

Может быть, нигде не была более ожесточенной гражданская война, чем здесь, в уральских степях. По страдному пути от Уральска до Каспия не один раз наступали и отступали наши красные полки. Уральское казачество билось отчаянно за мнимую свободу, оно с величайшей жестокостью душило протесты трудовой массы, с неукротимой ненавистью встречало красных пришельцев. Сожженные станицы, разоренные хутора, высокие курганы над братскими могилами, сиротливые надгробные кресты – вот чем разукрашены просторные уральские степи. Не одна тысяча красных воинов покоится здесь на пшеничных и кукурузных полях, не одна тысяча уральских казаков на веки вечные оставила станицы.

Одною из последних и наиболее драматических страниц в истории борьбы по уральским степям, несомненно, останется лбищенская драма, совершившаяся в ночь с 4 на 5 сентября 1919 года.

Гроза уральских казаков – красная Чапаевская дивизия – шла вперед. Август был месяцем отчаянных боев, когда мы шаг за шагом, часто без снарядов, без хлеба, с разбитым обозом двигались на юг, отбивая станицу за станицей, пока не заняли важнейшего центра – Лбищенска. Здесь остановились штаб дивизии, политический отдел, все дивизионные учреждения, школа курсантов, некоторые бригадные штабы, авиационный парк, обозы. Части ушли вперед, и 74-я бригада уже занимала Сахарную, верстах в семидесяти ниже Лбищенска. Казаки отступали на юг. Нашей задачей было – дойти до Гурьева, прижать их к Каспийскому морю, лишить опоры, принудить к сдаче.

Поздним вечером 3 сентября из степи прискакали фуражиры и сообщили штабу дивизии, что на них наскочил казачий разъезд и в завязавшейся схватке перерубил часть обозников. Ну что ж, казаки рыщут по всей степи, и нет ничего удивительного, что шальной разъезд подобрался к самому Лбищенску. На эту схватку посмотрели как на случайный эпизод, однако же во все стороны разослали конные разъезды, а наутро снарядили аэропланы и поручили им осмотреть окружную степь – нет ли где опасности, не движутся ли казаки. Воротились кавалеристы, прилетели аэропланы: тихо в степи, опасности нет ниоткуда. Весь день 4-го прошел в обыденной работе, штаб готовился двинуться дальше. Чапаев – начальник дивизии – и Батурин – военный комиссар – выезжали к частям и снова вернулись в Лбищенск.

Вечером на охрану западной окраины станицы направили школу курсантов, выставив всюду ночные дозоры.

В это время стоявшие под Сахарной казаки надумали осуществить свой дьявольский план. Они видели, что дальше к Каспию открываются голые степи, что удерживаться будет чем дальше, тем трудней – там мало хлеба, мало лугов, трудно добывать питьевую воду. Уж если действовать, так действовать только теперь. И они решились. Отобрали тысячи полторы смельчаков и с легкими орудиями и пулеметами, во главе с генералом Сладковым и полковником Бородиным, поручили им ударить в наш тыл – незаметно пробраться мимо Чижинских болот, по Кушумской долине и внезапным налетом ворваться в Лбищенск. Этот рискованный маневр был рассчитан совершенно правильно в том смысле, что центр и оставлял без всякого руководства бригады, ушедшие под Сахарную и на Бухарскую сторону. Решение было принято. Казацкий отряд выступил в поход. Двигались только ночью; днем отдыхали и прятались по оврагам. На Лбищенск шла черная туча.

До сих пор остается совершенно неизвестным и не объяснимым целый ряд случайностей, которые произошли в Лбищенске в роковую ночь с 4 на 5 сентября.

Во-первых, странным кажется, что летавшие 1-го числа летчики ничего не заметили в степи со стороны Кушумской долины. Казаки двигались в среднем верст по тридцать пять за сутки и, следовательно, днем 4-го стояли от Лбищенска за три – четыре десятка верст.

Подобное же недоумение вызывает и ответ конной разведки, которая получила задачу как можно глубже обследовать степь.

Затем дальше. Когда казаки были уже под Лбищенском, дозоры, по-видимому, держали себя пассивно и подняли тревогу с большим опозданием. Наконец – и это особенно странно и невероятно – поздним вечером 4-го по чьему-то распоряжению была снята и уведена с охраны дивизионная школа курсантов.

Словом, все обстоятельства сложились таким образом, что дали возможность казакам подобраться к станице совершенно незамеченными и врасплох накрыть лбищенский гарнизон.

Когда на улицах показались передовые казацкие разъезды, – это было в 4–5 часов утра, – среди повскакавших сонных красноармейцев поднялась сумятица. Удара никак не ожидали, а быстро сорганизоваться и дать отпор не могли. Все кинулись сначала к центру, оттуда на берег, к реке. Отдельные группы задерживались на выгодных местах, вступали в перестрелку, но, теснимые превосходящими силами казаков, вынуждены были отступать все дальше и дальше к другому обрыву. Чапаев, выскочивший в одном белье, собрал вокруг себя человек шестьдесят красноармейцев и сам руководил этой группой. Но что же могли поделать шестьдесят человек, когда на них то и дело бросались в атаку казацкие лавины... В это время на другой улице военный комиссар дивизии товарищ Батурин и начальник штаба товарищ Новиков собрали другую группу человек в восемьдесят – восемьдесят пять и держались настолько активно, что даже сами неоднократно бросались в атаку. Одна из атак была особенно удачна: храбрецам удалось отбить у казаков два пулемета и обернуть их против врага. Но беда заключалась в том, что связи между разрозненно действовавшими группами совершенно не было и успех одной из них парализовался неудачей другой. Вскоре Чапаева ранило. Окровавленный, сжимая в правой руке винтовку, а левою держа наготове револьвер, он медленно отступал со своими сорока бойцами к берегу. Надо сказать, что по обеим сторонам станицы, по набережной стороне, казаки наставили пулеметов и косили тех, что бросались в воду в надежде добраться до того берега. Однако ж делать было нечего. Храбрецов прижали к самой реке. Раненого Чапаева, насколько было можно, спустили вниз. Он бросился в волны и поплыл... Но силы уже оставляли его, измученного, раненая рука онемела, он стал захлебываться, и, когда был уже близко к берегу, пуля, видимо, угодила ему прямо в голову. Чапаев пошел ко дну.

Группа, бывшая с Батуриным и Новиковым, не сдавалась. Батурин, уже будучи ранен в живот, сам работал на пулеметах и сдерживал казаков до тех пор, пока они не проникли в тыл и по дворам, откуда стали отвлекать наши и без того ничтожные силы. Скоро они рванулись в новую атаку. Цепь наша дрогнула, попятилась назад и побежала... Прятались кто куда. Между прочим, начальник штадива товарищ Новиков, с переломленной ногой, заполз в одну халупу, и добродетельная старушка хозяйка назвала его «мелким писаришкой» – и тем спасла жизнь. Батурина выдали: жители рассказали, что это комиссар дивизии, и казаки с остервенелыми лицами, кровожадные и разъяренные, вытащили его из халупы на волю. Били прикладами, били кинжалами, а потом, видимо, с размаху ударили головой о землю или о косяк двери, так как потом, когда разыскали его труп, он был страшно изуродован. Вся одежда была разодрана – ее рвали руками, резали кинжалами, протыкали штыками, секли шашками. Все тело было страшно обезображено, на подбородке зияла глубокая рана.

Когда погибла последняя геройская группа Батурина, организованного сопротивления уже никто нигде не оказывал. Казаки рыскали по домам, по дворам, ловили беглецов в степи, по берегу реки, в перелесках. Группами немедленно выводили их за станицу и ставили под расставленные заранее пулеметы. Расстреляно было так много, что три огромные каменные ямы у кирпичных сараев не могли вместить покойников – отовсюду из-под рыжей, окровавленной земли торчали головы, ноги, руки погибших героев.

Политический отдел, сражавшийся частью в группе Батурина, погиб едва ли не до последнего человека. Лишь только захватывали какую-нибудь группу – командовали:

– Жиды, комиссары и коммунисты, выходи вперед!

И коммунисты выходили – бессильные, но спокойные, бросали в лицо врагам обжигающие проклятья и мужественно умирали после пыток и истязаний. Остальных уводили под пулеметы. Исаев, один из боевых товарищей Чапаева, будучи прижат вместе с ним к реке, выпустил шесть пуль по неприятельской цепи, а седьмую – себе в грудь. И над его трупом тоже издевались; прокололи мертвое тело штыками, так изуродовали, что лишь с трудом его ближайшие друзья по случайным признакам могли узнать в грязном комке земли, мяса и крови славного красного воина Петра Исаева.

Через два часа вся станица была усеяна трупами. Всюду валялись выпущенные кишки, заборы обрызганы были мозгами и кровью, то здесь, то там темнели отсеченные головы, руки, ноги. Казаки справляли кровавое похмелье.

В тот же день, 5 сентября, в Сахарной стало известно о том, что произошло в Лбищенске. Надо было немедленно принимать какое-то решение. Идти вперед, без штаба дивизии, без руководства и снабжения – невозможно. Отступать – трудно: сзади путь отрезан, а из-за Сахарной уже появились новые белые части. Сизов, командир 73-й бригады, принял на себя командование дивизией и, невзирая ни на что, приказал отступать на Лбищенск и дальше – на Уральск.

С места решено было сняться ночью, сняться так тихо, чтобы казаки не заметили, не услышали. Каждому красноармейцу объяснена была предстоящая операция, все знали, что и как надо делать. Лишь стемнело, начали строиться полки. В средину, в кольцо, они замкнули обозы и артиллерию, в арьергарде оставили кавалерийские части, которые должны были сдерживать натиск, если только неприятель заметит и поймет наш маневр. В станице разложили костры, чтобы этим еще более успокоить врага, уверить его в том, что никакого движения не происходит.

Приготовления совершались с поразительной быстротой, в глубокой тьме, среди гробового молчания. Приказания отдавались шепотом и шепотом передавались по цепи.

Лишь кое-где шипели из мрака то укоры, то легкая перебранка:

– Куда ты, черт, наехал! Ой, ногу отдавил! Держи левее... Ишь, колесо-то скрипит – смажь... Усилить шаг... Ускорить шаг... – передается по цепи тихая команда.

Все быстрей и быстрей уходят в степь наши отступающие части.

На той стороне спокойно, – казаки уверены, что красноармейцы греются у костров.

Вот миновали Коршенской. А когда подходили к Мергеневскому, издалека – от Сахарной – донесся глухой и тяжкий взрыв. Это последний отходивший кавдивизион вынужден был взорвать церковь, где хранились наши снаряды. Вывозить было не на чем, оставлять врагу было бы бессмысленно – пришлось взрывать огромное здание.

Двое суток шли почти не отдыхая. В ночь с седьмого на восьмое достигли Лбищенска. Сюда еще раньше из Мергеневского пришла 73-я Сизовская бригада; накануне она выступила и направилась вверх, к Уральску, вслед за ушедшими туда казачьими частями.

В Лбищенске нашли смерть и запустение. Трупы были все еще не убраны, жители прятались по домам, улицы были глухи и страшны. Отправились в поле, где были расстреляны товарищи, отдали честь, последний долг, похоронили их в братских могилах. На поле нашли массу записочек; их набросали наши мученики, когда их вели на расстрел.

«Сейчас меня расстреляют, – говорится в одной, – казаки ведут к ямам... Прощайте, товарищи... Вспоминайте нас.......

«Меня ведут расстреливать, – говорится в другой. – Прощай, Дуня, прощайте, дети.......

«Иду умирать... Да здравствует Советская власть!..» – говорится в третьей.

И так во всех – то проклинают врагов, то говорят, за какое великое дело идут на расстрел, то прощаются с друзьями, со стариками родителями, с женой, ребятишками...

Подходили бойцы один за другим, опускались молча на колени перед могилами дорогих покойников и так подолгу стояли без слов, полные скорбных чувств, полные тяжких и суровых дум...

Из погребов, подвалов, из-за бань, из огородных гряд, из-под сараев выползали отдельные, случайно спасшиеся счастливцы. Они рассказывали ужасы, от которых седеют головы.

В предбаннике, за выступом каменной стены, в бесчувственном состоянии нашли красного командира дивизиона. Он сражался вместе с Батуриным, а когда был ранен в грудь, дополз сюда, заткнул шинелью кровавую рану и слышал, как в баню трижды вбегали казаки, наскоро осматривали полки и печь, звенели оружием и, как очумелые, мчались дальше. Больше тридцати часов продержался он здесь – без капли воды, без куска хлеба, заткнув свою рану грязной шинелью. Все верил, ждал, что придут свои. И дождался – они пришли. Взяли его бережно, унесли в лазарет. Выжил, поправился, теперь полушутя вспоминает, как спрятался в предбаннике, как мучился и ждал прихода освободителей.

Отдыхали в Лбищенске недолго, тронулись дальше на Уральск. Вскоре, под хутором Янайским, казаки настигли измученные красные части. Здесь был такой отчаянный бой, какого не запомнят даже испытанные командиры Чапаевской девизии. Ночью, во тьме, казаки подползли на восемь шагов к нашим частям, спавшим мертвым сном после бессонных и трудных ночей. Когда от ураганного неприятельского огня наши части уже готовы были отступить, командир артиллерийского дивизиона товарищ Хлебников с исключительным мужеством и находчивостью так сумел повести артиллерийский обстрел, что быстро изменил картину боя. Наши ободрились, казаки дрогнули и стали отступать. Много наших бойцов полегло в этом бою, но еще больше полегло казаков; у них были скошены целые цепи, так рядами и лежали по степи.

Больше не было уже ни одного боя, подобного янайскому. Скоро подошла подмога. Казаки были повернуты вспять. И снова шли через Лбищенск наши красные полки, теперь уже до самого Гурьева, к Каспийскому морю.

Застывали над братскими могилами, покрывали степь похоронным пеньем, вспоминали тех, что с беззаветным мужеством погибли в расстреле, в жестокой сече или в холодных и бурных волнах Урала.

 

Рабочий край. 1922. 23 февраля




Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   39




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет