ВЛАСТЬ И ЦЕРКОВЬ:
МОТИВЫ И ПЕРСПЕКТИВЫ СБЛИЖЕНИЯ
Отношения религии и религиозных объединений к государству определены в Конституции РФ (1993), из которой (ст. 14) следует:
1. Российская Федерация — светское государство. Никакая религия не может устанавливаться в качестве государственной или обязательной. 2. Религиозные объединения отделены от государства и равны перед законом.
Один неформальный штрих внес в эти отношения Федеральный закон «О свободе совести и о религиозных объединениях» (1997), в преамбуле которого, с одной стороны, подтверждается, что РФ является государством светским, но, с другой стороны, признается «особая роль православия в истории России, в становлении и развитии ее духовности и культуры». На пространстве между формальной границей действующего конституционного закона1 и не очень ясной «особой ролью православия»2 к настоящему времени сложилась ситуация, конкретизирующаяся как эксклюзивное отношение государственной власти к одной православной организации — Русской православной церкви (она же — Московская патриархия). Степень эксклюзивности этого отношения на сегодняшний день такова, что социальная идеология РПЦ допускает возможность (но не цель, которая при существующем положении дел формально была бы антиконституционной3) возрождения «православного государства»4. При этом в согласии с обычными схемами формирования общественного мнения артикулируются, в частности, статистические данные5, призванные показать, что русский народ близок к состоянию «православного народа» (определение, предусмотренное СК (II, 3)). За показатель «близости» берется при этом если не степень активной воцерковленности, то признак конфессиональной самоидентификации. Достижение этого состояния и является предварительным условием перехода к «православному государству». Ряд «приватных», но при этом имеющих вполне определенный публично-значимый резонанс интеракций, осуществляемых время от времени на уровне высших представителей государственной власти РФ и высших православных священнослужителей, открывает пространство для самых смелых прогнозов относительно сближения государства и РПЦ. Особенность протекающего между Церковью и государством диалога заключается еще и в том, что РПЦ (в лице не очень централизованной группы священнослужителей), следуя укладу придворной «византийской политики», предпочитает осуществлять взаимодействие с властью в ходе кулуарного общения с аппаратом чиновников разного уровня. Причем это взаимодействие не урегулировано рамками единого бюрократического органа, существовавшего в России с некоторыми кратковременными перерывами со времен Петра I. Кроме того, отдельная проблема формирования публичного коммуникативного пространства, в котором тематизируются взаимоотношения Церкви и государства, заключается в том, что пространство это формируется главным образом самой Церковью или же религиозно ориентированными интеллектуалами, тогда как со стороны государства здесь выступают политтехнологи (в идеале — анонимно организующие и структурирующие пространство СМИ) и бюрократия, не осуществляющая функцию формирования публичного дискуссионного пространства. В силу ряда обстоятельств, важнейшим из которых является, по-видимому, переоценка степени секуляризации общества, воспитывавшегося в духе советской идеологии, эта тема фактически не вызывает широкого интереса у светски ориентированного научного и интеллектуального сообщества. Оно полагается скорее на конституционные основы государства, имманентную рациональность государственной бюрократии и либеральную журналистику. Степень экспертной тематизации отношений Церкви и государства ограничивается в этой среде анализом отдельных сегментов проблемы или же частными дисциплинарными проекциями.
Если попытаться выделить основные структурные механизмы сближения государства и РПЦ, можно указать довольно обширную группу таковых, работающих в различных идеологических, социальных, политических и символических плоскостях, и здесь имеет смысл назвать лишь некоторые из них. Во-первых, достаточно прозрачна тенденция власти сделать «православную религиозность» элементом собственного имиджа. К этому побуждают, видимо, два обстоятельства. С одной стороны, это кризис публичной «общечеловеческой» неограниченно-либеральной риторики внутри страны, сопровождающийся переориентацией на умеренные консервативные ценности. С другой стороны, в области внешней политики — поиск такой условно-символической платформы, на которой Россия и Запад могли бы выступать как равноправные партнеры, а не строить свои отношения по модели «ученик-учитель». Обе эти тенденции — ориентированные, соответственно, на внутренний и внешний рынок — отчетливо просматриваются в сфере массмедийной стратегии экспонирования власти и используют самые поверхностные ресурсы символического капитала РПЦ. Сказанное относится как к многочисленным «политтехнологическим» моментам внутриполитической жизни (например, к предвыборным акциям нынешнего Президента РФ), так и к высказываниям, из которых следует, что православие может выступать в качестве интегрирующего элемента вхождения в «европейскую культуру»6. Механизм сближения на уровне политического имиджа (ориентированный главным образом на внутренний рынок) имеет определенное влияние на отечественную «политическую элиту». Однако, протекая на самом поверхностном (хотя и самом заметном) уровне взаимодействия государства и Церкви, он интересен пока лишь с точки зрения функционирования рекламных по своему характеру механизмов политтехнологии и особенностей подражательной психологии российского политического бомонда. Настойчивое воспроизведение такого взаимодействия может, разумеется, оказывать влияние на все другие уровни отношений государства и РПЦ. Выделение этого взаимодействия в особую группу не означает, что оно является исключительно «мнимым». Вполне возможно, что за действиями государственных лидеров стоят серьезные внутренние мотивы, однако, выходя в публичное пространство, они подчиняются правилам функционирования символического политического рынка. В то же время именно эта сфера взаимодействия государственной власти и РПЦ — максимально открытая и «профанная» — наследует и воспроизводит одну из древнейших функций религии по отношению к власти, а именно функцию сакрализации. Под сакрализацией понимается здесь один из элементов традиционалистской формы легитимации власти7 — приобщение ее к некоему высшему вечному порядку. Эффективность этого механизма основывается на самых элементарных, так сказать, «подсознательных» свойствах социальной психики (всегда улавливаемых самой властью, даже самой «атеистической», — мавзолей Вождя пролетариата является этому лучшим памятником). Поэтому сакрализация власти прослеживается практически в любых обществах и вне зависимости от содержательных особенностей задействованной здесь религии. Нельзя понять, какой светский правовой смысл имеет присутствие Патриарха при передаче полномочий и «ядерного чемоданчика» от действующего Президента РФ исполняющему обязанности такового, но достаточно ясен сакральный смысл передачи Власти, символизированной Могучим Оружием, стареющим Вождем молодому в присутствии Жреца.
Своеобразной параллелью прямому использованию элементов православия для создания государственного имиджа, но уже в области взаимодействия Церкви и общества, является рост числа прихожан за счет мотиваций, которые имеют весьма отдаленное отношение к собственно православному вероучению (если вообще имеют хотя бы какое-то). Как власть использует Церковь для решения своих текущих прагматических задач, так и люди идут в Церковь, лишь в малой степени руководствуясь собственно религиозными ценностями. Их побуждения в таких случаях точнее было бы назвать архаическими суевериями, помогающими решать конкретные психотерапевтические или утилитарно-бытовые проблемы (ближайший пример — освящение автомобиля). И хотя в этой области существуют социальные группы с различной мотивацией, это «омассовление» Церкви за счет лиц, ценностные ориентиры которых размывают внутреннюю церковную идеологию, не может не стимулировать тенденцию к обмирщению ее задач и функций. (Уместной социологической аналогией будет здесь изменение состава партии большевиков после революции).
Вторым и более фундаментальным фактором, который приводит в действие идеологический механизм сближения государства и РПЦ и представляет собой эксплицитный и артикулированный момент организации как светского, так и религиозного дискурса в этой сфере, является группа проблем, которую можно объединить в рубрике «мировоззренческие ценности». Она включает уже упоминавшуюся и довольно расплывчатую тему «духовности», а также нравственных и специфически национальных ценностей, жизненных ориентиров и т. д. Отличительной чертой организации дискурса в этой области является апеллирование к «традиции»8, а также тема «духовного» или «нравственного авторитета». При этом РПЦ понимается именно как носитель «традиционных» для России интегрирующих ценностей, которые можно «возродить», а также de facto как публичный авторитет в мировоззренческих (а как показывают некоторые рейтинги, также и в политических) вопросах. Весь этот потенциал «мировоззренческих ценностей» государство стремится использовать для разрешения своих собственных проблем. Главная из этих проблем — создание интегративной и конструктивной идеологии, описывающейся, например, в терминах «национальной идентичности». По своему функциональному назначению эта идеология призвана консолидировать общество вопреки процессу критической социально-экономической дифференциации и инфляции прежней (выступающей сейчас в качестве действительно традиционной) советской системы ценностей (при всем бережном отношении к некоторым основным символам, вроде музыки нового гимна или мавзолея)9. Комплекс социально-экономических трудностей российского общества не позволяет в то же время сколько-нибудь активно вовлечь достаточно широкие социальные и интеллектуальные слои в спонтанно-органичный процесс создания новой системы мировоззренческих ценностей и установок. Этот процесс требует многолетних и целенаправленных усилий (проблема «гражданского общества»), тогда как прямое заимствование соответствующих западных систем не имело большого успеха. В этой ситуации естественной государственной стратегией является привлечение «олигархических» потенциалов, способных обеспечивать функционирование более или менее долгосрочных идеологически ориентированных проектов (как то и было в эпоху Ельцина). Однако «экономические олигархи» на поверку оказались мало привязанными к родным пенатам, с легкостью обращая свои ресурсы на осуществление деструктивных (с государственной точки зрения) идеологических проектов. В этой ситуации естественно было бы воспользоваться потенциалом такого «олигарха», который изначально ограничен в свободе передвижения, а таковым и является по ряду параметров именно РПЦ. Дефицит востребованной системы «мировоззренческих ценностей», призванной обслуживать общество, обнаруживается в процессах социальной дезинтеграции, которые хорошо известны (падение нравов, расцвет разного рода сектантства и т. п.). Проект привлечения РПЦ к решению этих задач является светским и утилитарным по своему характеру: религиозные ценности рассматриваются как нечто приносящее пользу обществу так же, как это предусматривала для своего времени уваровская формула «православие, самодержавие, народность».
В связи с затронутой здесь идеологической и социальной проблемой можно, однако, обратить внимание на два момента. Во-первых, не особенно замечен простой факт, что РПЦ, на протяжении всего постсоветского периода существующая вне государственного контроля и опирающаяся при этом на весь свой символический капитал, так и не смогла реализовать свой идеологической потенциал без вмешательства и содействия государства. Разумеется, все это списывается на «объективные» материальные трудности, которые не могут быть преодолены без определенной протекционистской политики со стороны государства, равно как и на идеологическую инерцию «атеистической» эпохи. Но как эти трудности соотносятся с «высокой пробой» и жизненной необходимостью тех ценностей, которые Церковь способна, якобы, предложить обществу? А ведь эти ценности не смогли в свое время предотвратить переход значительно более широко, чем сейчас, «воцерковленного» российского общества к этой самой «атеистической» эпохе. Реальная проблема заключается здесь, скорее, в некоторых структурных особенностях функционирования самого института РПЦ. Поясним сказанное одним наблюдением из области «жизненного мира»: все постсоветские годы автору приходилось общаться на улице с активно «проповедующими» агитаторами большого числа религиозных направлений, групп и организаций: это были кришнаиты, свидетели Иеговы, мунисты, представители Армии спасения, последователи Береславского и проч. В то же время за пределами церковных стен или же каких-то организованных мероприятий РПЦ была представлена на «ничейной» территории городской инфраструктуры только молчаливыми людьми с ящиками, собирающими пожертвования на очередной храм. Фактически именно эта проповедническая активность привела к расцвету сектантского движения, что, собственно, является справедливой «трудовой» заслугой соответствующих религиозных организаций. На этом фоне стратегия РПЦ выглядит как позиция «мандарина», предполагающего, что соответствующий социальный контингент в любом случае окажется в православном храме. Поскольку, однако, эти надежды не очень оправдываются, Церковь использует или стремится использовать именно государственные бюрократически-правовые механизмы для создания благоприятных условий расширения своей социальной базы (законодательное закрепление «особой роли» православия; антисектантская политика, активные попытки внедриться в систему светского образования и т. д.). Декларируя перед обществом свой особый ценностный капитал, Церковь наделе не способна использовать его без содействия государства. (Государство оказывает ей в этом содействие даже на уровне упомянутого выше и имеющего также и обратное влияние поверхностного «политтехнологического» взаимодействия.) И хотя история русской Церкви последних нескольких столетий позволяет каким-то образом объяснить эту ситуацию, нельзя не отметить характерное расхождение между риторикой РПЦ, нацеленной на повышение котировок своих ценностно-мировоззренческих акций, и отдачей от этих акций в сфере «реальной экономики». Второй существенный момент, связанный с проблемой «мировоззренческих ценностей», не может не вызывать беспокойства в связи с темой «особой роли» православия в русской культуре. Риторика «возрождения», как хорошо известно на примере большого числа ренессансных движений, является во многом фиктивной по своему характеру: та «традиция», которую предполагается возродить, — вещь воображаемая и отражает современные проблемы заинтересованных групп. Тема эта связана, в частности, с проблемой раздела символического капитала, скрывающегося за выражением «традиция»10, — старообрядцы, например, имеют на него не меньше прав, чем РПЦ, но получают меньшую долю. Но даже не вдаваясь в этот вопрос специально, нельзя не заметить, что русская культура включает также тех деятелей, которые имели к церковному православию довольно косвенное, если не прямо конфронтационное, отношение. К числу тех, кто создавал это наследие, относятся, между прочим, авторы «Гавриилиады» и «Демона», Белинский и Герцен, русская анархическая и революционная мысль, равно как и «католически» ориентированные мыслители, в том числе значительнейший русский философ Вл. Соловьев. Русская культура не может быть предметом оптового торга и присвоения — даже и в ракурсе «традиции». Хотя нельзя отрицать и того, что религиозный дискурс имеет в своем распоряжении эффективные средства присвоения любых культурно значимых образований (различая, например, «христианские» намерения и неудачное — по причине отпадения от Церкви — исполнение).
Наконец, третья — the last but not the least — тенденция, приводящая в действие механизм сближения Церкви и государства, исходит от самой Церкви. На наш взгляд, именно эта тенденция сопряжена с наибольшим драматизмом. РПЦ как социальный институт, чрезвычайно разросшийся в последнее время и нацеленный на стабильное процветание, не может на сегодняшний день обходиться без протекционистской государственной политики. Дело в том, что в силу ряда исторических причин Церковь не способна, в частности, безусловно успешно действовать на рынке свободной конфессиональной конкуренции и в условиях «самоокупаемости». В обмен на эту протекционистскую политику (ограничения деятельности других конфессий и сект, налоговые льготы, килейная реституция и т. п.) государство, следуя светской утилитаристской логике, вовлекает Церковь в решение своих собственных проблем (или питает надежды на то, что Церковь поможет их решать). Покровительство, защита и протекционизм, в которых нуждается институт РПЦ, не может в то же время не иметь политических последствий: кто защищает — тот управляет, а значит, и никакой самостоятельной авторитетной позиции здесь быть не может. Все это неминуемо возвращает Церковь к традиционной российской схеме, когда она рассматривается лишь как один из общественно-государственных институтов. Это, однако, не может удовлетворять и устраивать Церковь в силу особенностей внутренней логики ее вероучения, ее негативного исторического опыта и характера традиционных схем отношения с государством, расценивающихся как оптимальные. На пересечении этих двух тенденций и складывается нынешнее неопределенное, но, тем не менее, символически-значительное положение РПЦ по отношению к государству и обществу. С одной стороны, Церковь рассматривает себя в качестве культурного и идеологического «олигарха», требующего к себе особого отношения. С другой стороны, попытка государства заставить этот капитал работать на благо общества (вопрос, правильно ли понимается это благо, выносится за скобки) наталкивается на очень странное обстоятельство: оказывается, этот ценностный капитал не может быть без остатка конвертирован в ходовую валюту «общественного блага»11. Для того чтобы очертить масштаб скрывающейся за этим парадоксальным обстоятельством проблемы, следует рассмотреть взаимоотношения Церкви и государства в их несколько более широкой исторической и идеологической перспективе.
В древнем обряде крещения, принятом и в Русской православной церкви, исповедание верности Христу завершается вопросом священника: «И веруешь ли Ему?» На что оглашенный (или восприемник) отвечает: «Верую Ему, яко Царю и Богу». Это окончательное решение и называется, собственно, принятием христианской веры. Всякий член Церкви как собрания верующих во Христа тем самым присягает на верность определенной форме политической власти. Эта власть совершенно особого рода, ибо «Царство», воином и членом иерархии которого становится неофит, — «не от мира сего» (Ин. 18. 36). В то же время неофит остается подданным и другой власти — государственной, или власти «кесаря», которой надлежит отдавать то, что ей причитается, в частности налоги.
Различие этих двух «царств» — применительно к историческому контексту возникновения этой дилеммы в христианстве — не совпадает полностью с дихотомией «сакрального» и «профанного» или сходных с ними понятий. Власть
«кесаря» в социально-политическом контексте истории с римским динарием, о которой повествует Евангелие (Мф. 22. 17—21; Лк. 20. 22—25), идеологически была связана с сакральными сферами чрезвычайно тесно. Так, культ римского императора Августа (предшественника Тиберия — «кесаря», изображение которого и находилось, по всей видимости, на упомянутом динарии) в значительной степени подогревался слухами о его божественном происхождении, а после смерти он был причислен к лику богов. Тот же Август был одновременно «отцом отечества» (pater patriae) и «верховным жрецом» (pontifex maximus). Позднее, начиная с Аврелиана (III в.), император вообще принимает титул «господин и бог» (dominus et deus). В сочетании с восходящей к Августу идеологией, прокламировавшей завершенность «миссии Рима» и наступление «золотого века», тенденция, направленная на совмещение светской и религиозной власти в одном лице, и породила то кризисное состояние античного политеизма, которое подняло волну разного рода эклектичных учений (гностицизм и т. п.) и было ликвидировано Константином Великим. Последний воспользовался тем типом отношения между божественной (сакральной) сферой и императорской властью, который предлагало распространившееся вопреки гонениям христианство12. Предшествующая римская схема отношений государственной власти и сакральной религиозной сферы строилась на прямом включении правителя в божественную иерархию через систему родства (эта схема была характерна и для многих других культур). Христианство же организует свои отношения с государством таким образом, что мирские и сакральные функции не отождествляются. И даже там, где они долгое время совмещались в одном лице (например, при средневековом католицизме), всегда существовало понимание этих различий (в данном случае — доктрина «двух мечей»), что и находит свое полное выражение в осуждении двух разновидностей их слияния (папоцезаризм и цезарепапизм). Византийская формула «симфонии», получившая законченную формулировку во второй половине IX века, требует для своего содержательного понимания обширного комментария из области христианской антропологии, описывающей отношения «тела» и «души» в человеке. Кроме того, необходимо привлечение христологической проблематики соединения в одном существе двух природ, причем на все это накладывается еще и реминисценция «Церковь есть тело Христово» (так что «мирская власть» — это что-то вроде «тела тела»). Не вдаваясь в эти тонкости, следует отметить, что исторически «первичная сцена» возникновения христианства определяет и предпочтительный для него тип государственного устройства — императорскую власть. Именно империю как «рамочное условие» предполагают все традиционные схемы отношений православия и государства (включая названную «симфоническую» схему «согласия»). Впоследствии — когда отношения империи и Церкви сложились позитивно — это выразилось в многовековом союзе «трона и алтаря». Однако и в условиях
первоначальной конфронтации именно такой тип государственной власти получает религиозное благословение, выраженное в словах апостола Павла: «Всякая душа да будет покорна высшим властям; ибо нет власти не от Бога; существующие же власти от Бога установлены» (Рим. 13. 1; ср. 1 Петр. 2. 13-16). Примечательно, что это сказано в то время, когда Римом правил небезызвестный император Нерон, который хотя и не был «систематическим» гонителем христиан (вроде Трояна или Марка Аврелия), однако обращался с христианами (включая того же апостола Павла, обезглавленного по его приказу вместе с апостолом Петром) с такой демонстративной жестокостью, какую не могла себе позволить, например, та же Советская власть.
Поскольку в столь экстремально агрессивных и конфронтационных условиях христианская Церковь могла успешно выполнять свою миссию, возникает вопрос, не является ли именно такой тип отношений Церкви и государства идеальным с точки зрения чистоты самой Церкви. В ситуации «мирного сосуществования» государства и института Церкви этот тип отношений проявляет себя в отшельнической самоизоляции Церкви. (Эта самоизоляция, как известно из византийской истории, государством также первоначально воспринималась враждебно.) Однако такая постановка вопроса уместна лишь в рамках бескомпромиссной религиозной «этики убеждения», которая сразу же делает маргинальным ее представителя в области церковно-государственных отношений, требующих обсуждать вопросы этих отношений с позиций «этики ответственности», в русло которой и вводит эти отношения, например, нынешняя социальная концепция РПЦ.
Внутренняя этика религиозного убеждения является дихотомической: это всегда «или — или». Современная же политика РПЦ — это логика, так сказать, соединительно-конъюнктивная: «и — и». Текст, в котором излагаются основы социальной концепции РПЦ на современном этапе, представляет собой замечательный документ такой «мягкой» логики. В нем можно найти как дихотомическое напряжение, которым питается сильное религиозное чувство13, так и позицию, способную удовлетворить рационально мыслящего бюрократа14. И все это едва ли не на одной странице15. Однако само соприсутствие этих положений выдает ослабление и либерализацию вероучительного единства — процессы, с необходимостью сопровождающие периоды адаптации института Церкви к новым историческим и социально-политическим реалиям. (В эту картину вписывается и многообразие доктринальных течений, распространенных в РПЦ.) Среди этих реалий можно назвать две важнейшие. Во-первых, опыт советского государства продемонстрировал, что возможна Империя, которая вообще не нуждается в религии (в обычном понимании этого слова)16. Во-вторых, на сегодняшний день нет Империи, задающей рамку традиционных схем взаимодействия православной Церкви и государства.
В силу изначального различия «двух царств» христианский тип отношения к светской власти несет в себе зародыш их возможной полной дифференциации, что фактически и нашло свое выражение в принципе отделения Церкви от государства, законодательно закрепленном в настоящее время также и в России. В то же время история отношений государственной власти и христианской религии обнаруживает эпизоды чрезвычайно сильного сближения. Это сближение можно охарактеризовать как взаимную инструментализацию. С одной стороны, государственная (имперская) власть использовала христианство как опору своей легитимности, как механизм идеологического влияния и мобилизации народов, как основание государственной консолидации и централизации власти, как производителя интегрирующих «мировоззренческих ценностей», позднее — как элемент национальной идеологии в период ее возникновения и т. п. Указание на роль Церкви в осуществлении этих государственных по своей природе задач (роль, которую артикулирует русская церковная история17) является смешением понятий, поскольку ни одна из этих функций не входит в компетенцию Церкви (даже как-то неловко было бы ссылаться при этом на отношение к актуальным политическим вопросам самого Иисуса Христа). С другой стороны, Церковь равным образом постоянно использовала государство для решения своих собственных задач, из которых важнейшими являются деятельность охранительная (сохранение истинной веры, в качестве необходимого условия которого предполагается процветание института Церкви) и проповедническая (распространение веры)18, что время от времени подогревалось эсхатологически окрашенными идеологическими концепциями «последнего царства» (отечественной разновидностью каковых является доктрина «Москва — третий Рим»). Основная же функция Церкви — литургическая — довольно косвенно может быть связана с государством. Из этого следует, что инструментализм (или «техническая» целерациональность) не является исключительной прерогативой государственного и бюрократического мышления. Конечно, существуют такие формы организации христианской религиозности, в которых — по крайней мере в идеальной тенденции — осуществляется отказ от преследования каких бы то ни было целей, понятых в целерациональных категориях, которыми руководствуется и государственное мышление (во всяком случае современное19). Однако это означает одновременный отказ и от мирских средств достижения подобных целей, что выводит такого рода формы организации из сферы конструктивного государственного интереса (поскольку государство не может оказывать в этой сфере практически никакого влияния, а значит, и использовать эти формы в своих интересах). Одна такая форма и представлена уединенными созерцательно-аскетическими практиками (в русской церковной истории эту позицию символизируют «заволжские старцы»20). Но история русской Церкви показывает, что хотя такой путь и не отвергается ею в ограниченных масштабах на уровне индивидуального подвижничества, однако доминирует совсем другая тенденция (в России никогда не было, в частности, такого института, как нищенствующие монашеские ордена21). Привлекая тот же условный эпизод церковной истории, эту традицию можно назвать «иосифлянской», и строится она на вполне «мирском» и взаимно инструментальном обмене услугами с государством22. И, несмотря на то, что эти позиции едва ли могут существовать в чистом виде, определенные предпочтения здесь, тем не менее, обнаруживаются и сказываются на характере вовлеченности церковной политики в сферу широких государственных интересов. Та же «альтернативная» Церковь (наследница «катакомбной» Церкви, существовавшей в советское время), как известно, в отношении верности чистоте вероисповедания считает себя духовно выше Московской патриархии, преемницы лояльного по отношению к советскому государству «сергианства». Возможно, она имеет на то право с точки зрения ригористичной логики Царства «не от мира сего». Однако тем самым она сразу же ставит себя в маргинальную позицию, не вызывающую того публичного государственного интереса, которым окружена Московская патриархия.
Длительный период функционирования разных (во многом идеализированных и идеализируемых) форм сосуществования христианской церковной и светской государственной власти (православная «симфония» на Востоке, гармоничное католическое средневековье на Западе) закончился. И закончился он тем, что государственная власть, руководствующаяся «этикой ответственности», пересмотрела отношения этого сосуществования. Например, превратив Церковь в одну из отраслей государственного аппарата управления (синодальный период в России 1721-1917 годов) или же в удобный и управляемый национальный институт («чья власть, того и религия»). Поводом для этого послужили как длительные религиозные войны в Европе, так и, например, такого рода дезинтегративные эксцессы, как русский церковный раскол, когда обществу пришлось расплачиваться за перенос на государство собственно церковной функции (сохранения истинной веры). Процесс дифференциации религиозной и светской власти нашел свое отражение и в изменении политики Церкви по отношению к государству. Крайним выражением этого можно считать явление, которое мы — разумеется, лишь метафорически — назовем здесь «иезуитизмом» (по аналогии с названием ордена иезуитов, обросшего соответствующей мифологией). Мы имеем в виду практику использования светских средств для достижения собственно церковных целей и без оглядки на национально-государственные интересы. В этом смысле «иезуитизм» является своего рода контрмерой по отношению к «макиавеллизму» (выражаясь на современный манер — беспринципной «политтехнологии»). Символично, что Макиавелли и Лойола были практически современниками.
С другой стороны, инерция христианского видения динамики исторического процесса в рамках секуляризованной социально-политической мысли наблюдается в разных формах утопизма. Предлагаются схемы устроения совершенного общества на земле человеческими силами, в качестве религиозного аналога которых традиционно называется «хилиазм», или учение о «тысячелетнем Царстве», основывающееся на одной из интерпретаций Откровения Святого Иоанна Богослова23. Близким нам эпифеноменом этой формы частичной секуляризации является коммунизм, который унаследовал ряд особенностей русской религиозности (о чем исписано немало страниц). Другим примером такого рода трансформации является имперская идеология Соединенных Штатов, заквашенная на чрезвычайно радикальных протестантских идеях и нацеленная как раз на реализацию проекта «самого совершенного общества», который, по мнению многих, но главное — самих американцев, им и удается более или менее успешно осуществлять. Мощнейший «мирской» креативный потенциал, высвобождающийся в процессе секуляризации общественного сознания и создавший, в частности, «трудовую этику» капитализма, дал, однако, сбой в России (здесь не существенно, по каким — внешним или внутренним — причинам). Обобщая эту тему применительно к нынешней российской ситуации, можно сказать, что «социалистическая» система ценностей была нарушена, тогда как проект создания секуляризованной интегрирующей мировоззренческой системы пока не привел к положительным результатам (в понимании определенной части общества и государства). Учитывая то, что прежняя социалистическая ценностная система не была свободна от определенных структурных особенностей религиозного мировоззрения, обращение к православию выглядит в этой ситуации вполне закономерным. Однако сугубо светские функции, которые оно призвано осуществлять, явным образом входят в противоречие с имманентной логикой тех схем, которые считаются оптимальными для выстраивания ее отношений с государством. Церковь может принять функцию государственного служения полностью и без остатка только в «православной империи», власть в которой санкционирована свыше и на этом основании признается Церковью. Но такая форма, в свою очередь, входит в противоречие с самим принципом легитимности современного демократического государства24, власть в котором имеет силу лишь в рамках «общественного договора» и концепции «народного суверенитета» («Носителем суверенитета и единственным источником власти в Российской Федерации является ее многонациональный народ» (Конституция РФ, ст. 3, п. 1)). В рамках этой концепции власти можно много чего изменить. Можно ввести конституционную монархию, равно как и «государственную религию» (в границах тех резонов, которые были указаны уже Руссо25) и т. д. Нельзя только одного — изменить сам принцип легитимности этих изменений. А ведь именно это и предполагает политическая логика христианской религии, для которой «народ» не может быть предельным авторитетом, а государство должно возложить на себя заботу о потусторонней судьбе своих граждан и обеспечении интересов «истинной религии».
На этом схематичном историческом и проблемном фоне относительно перспектив сближения государства и Церкви можно сказать следующее. Церковь, несомненно, входит в сферу интересов государства. Это происходит как в силу того, что она позиционирует себя в качестве обладательницы значительного символического капитала, так и в силу представления о ней, которое сложилось у представителей государства («олигарх» с широкими возможностями). В то же время сами эти интересы продиктованы главным образом текущим дефицитом интегративных ценностей и интегративной идеологии. Этот дефицит — в обмен на соответствующие протекционистские меры — обещает восполнить православие (прежде всего в лице РПЦ). Такую перспективу, на наш взгляд, нельзя рассматривать как долгосрочную, поскольку (если взять этический аспект проблемы «мировоззренческих ценностей») известная дилемма русского литератора, переформулированная как «или Бог есть, или все позволено», является по существу неверной. Можно также надеяться, что основные секуляризованные принципы государственного устройства России, резюмирующие определенный исторический опыт отношений государства и Церкви, обеспечивают достаточный иммунитет от переоценки интегрирующего потенциала религиозных православных ценностей, и дело не дойдет, в частности, до введения урока Закона Божьего в школах. Следовало бы также надеяться, что в русле умеренного консерватизма государство ограничится созданием таких условий для православия, которые позволят гражданам, имеющим религиозные потребности, реализовывать их (если на то нет каких-то других оснований, базирующихся на сильных приватных убеждениях) в рамках исторически и культурно обычной и приемлемой для российского общества конфессии. Причем при условии, что эта конфессия не просто будет поглощать соответствующий социальный, интеллектуальный и прочий капитал, но сможет обеспечить его некоторую отдачу с точки зрения «общественного блага». Этот утилитарный подход является платформой взаимодействия государства и Церкви как «земного» института, нуждающегося в материальной и проч. поддержке. Ничто, однако, не исключает того, чтобы это утилитарное отношение, сколь бы болезненно оно ни воспринималось в рамках предельной логики религиозного мышления, дополнялось какими-то иными формами присутствия религиозного сознания и практики. Однако эти формы могут иметь лишь «нестяжательный» характер, а в силу этого — если реалистично учитывать современное состояние общества, исторический опыт и некоторые склонности человеческой природы — не будут оказывать сколько-нибудь широкого идеологического и социального воздействия, строго ограничиваясь приватной сферой. Попытка же внедрить эту предельную и радикальную логику в систему широких церковно-государственных отношений может иметь лишь дезинтегрирующие социальные последствия (так как светская общественность в такой перспективе будет вынуждена мобилизовать свой собственный культурный и идеологический потенциал). Мало того, такая попытка будет травмировать само религиозное сознание, поскольку лишь отодвигает необходимость выработки более дифференцированных схем отношений Церкви с обществом и государством в ситуации, когда идея возрождения «Православной империи» может иметь лишь иллюзорный характер.
Достарыңызбен бөлісу: |