что они должны были быть. Беспрерывно они почти овладевают собой и беспрерывно заняты тем, что себя теряют. Роковой закон осуждает их падать, лишь только они, как камень Сизифа, должны коснуться вершины, и закон этот, бросивший их в пространство и все время, и есть само постоянство их начального несовершенства. Чередование рождения и угасания, беспрерывно возрождающиеся эволюции, кругообразное, бесконечно покоряющееся движение небесных сфер - все это представляет только известную основополагающую нехватку, в которой и состоит материальность. Пополните этот дефицит: тем самым вы уничтожите пространство и время, то есть бесконечно возобновляемые колебания внутри устойчивого равновесия, всегда преследуемого, никогда не достигаемого. Вещи снова войдут одни в другие. То, что было ослаблено в пространстве, снова стянется в чистую форду. Прошлое, настоящее, будущее сойдутся в одном моменте, каковым является вечность.
Это дает основание сказать, что физика есть испорченная логика. В этом предложении резюмируется вся философия Идей. В нем заключается также скрытых принцип философии, прирожденной нашему разуму. Если неизменность больше, чем становление, то форма больше, чем изменчивость, и только путем подлинного падения логическая система Идей, рациональным образом неподчиненных друг другу и между собою связанных, рассеивается в ряде физических предметов и событий, следующих одни за другими. Идея, порождающая поэму, размывается в тысячах вымыслов, которые материализуются во фразах, развертывающихся в словах. И чем ниже спускаться от неподвижной, навитой на самое себя идеи к развертывающим ее словам, тем больше остается места для случайности и выбора: могли бы всплыть другие метафоры, выраженные другими словами; образ был вызван образом, слово - словом. Все эти слова бегут теперь одни не другими, тщетно пытаясь сами по себе создать простоту производящей идеи. Наше ухо слышит только слова: оно воспринимает поэтому только случайности. Но наш ум, путем последовательных прыжков, скачет от слова к о5 разам, от образов к начальной идее и восходит тем самым от восприятия слов, этих случайностей, вызванных случайностями, к концепции Идеи, которая сама себя полагает. Так действует и философ перед лицом Вселенной. Опыт заставляет проходить перед его глазами явления, которые также бегут одни за другими в случайном порядке, определяемые обстоятельствами времени и места. Этот физический порядок, это истинное ослабление порядка логического, является не чем иным, как падением логики в пространство и время. Но философ, поднимаясь от восприятия к понятию, видит, как в логическом конденсируется вся положительная реальность, заключавшаяся в физическом. Его интеллект, не связанный материальностью, растягивающей бытие, вновь овладевает его сущностью в неизменной системе Идей. Так складывается Наука, которая является перед нами - в полном и законченном виде, - как только мы возвращаем наш интеллект на его истинное место, исправляя отклонение, отделявшее его от умопостигаемого. Наука, таким образом, не строится человеком:
являясь истинной производительницей вещей, она предшествует нашему интеллекту, она независима от него.
И в самом деле, если считать Формы простыми снимками, схватываемыми разумом с непрерывности становления, они становятся относительными, зависящими от разума, который их себе представляет; они не имеют существования в себе. Самое большее, можно было бы сказать, что каждая из этих форм есть идеал. Так мы оказались бы во власти противоположной гипотезы. Нужно, поэтому, чтобы Идеи существовали сами по себе. Античная философия не могла избежать этого заключения. Платон его сформулировал, а Аристотель тщетно пытался от него освободиться. Так как движение рождается от деградации неизменяемого, то, следовательно, не было бы движения, не было бы поэтому и чувственного мира, если бы не было где-либо реализованной неизменяемости. Вот почему, начав с отказа Идеям в независимом существовании и, тем не менее, не имея возможности лишить их этого существования, Аристотель вдавил их одни в другие, собрал их в шар и поместил выше физического мира Форму, которая оказалась, таким образом. Формой Форм, Идеей Идей, или, употребляя его собственное выражение. Мыслью о Мысли. Таков Бог Аристотеля - по необходимости неизменяемый и чуждый тому, что происходит в мире, ибо он есть только синтез всех понятий в едином понятии. Правда, ни одно из множественных понятий, оставаясь таковым, каково оно есть, не могло бы, пребывая в божественном единстве, существовать отдельно; тщетно было бы искать Идеи Платона внутри Бога Аристотеля. Но достаточно вообразить Бога Аристотеля преломляющим самого себя или просто склоняющимся к миру, чтобы тотчас же появились изливающиеся из него платоновские Идеи, предполагаемые единством его сущности: так лучи выходят из солнца, которое, однако, не заключало их в себе. Несомненно, эту-то возможность излияния платоновских идей из Бога Аристотеля и представляет собой в философии Аристотеля активный интеллект, есть то, что есть существенного, хотя и бессознательного в человеческом интеллекте. Интеллект - это Наука в ее совокупности, положенная разом, которую распыленный сознательный интеллект осужден восстанавливать с трудом, по кусочкам. Существует, таким образом, в нас, или, скорее, позади нас, возможность видения Бога, как говорили потом александрийцы, видения, всегда пребывающего в возможности, никогда реально не осуществляемого сознательным интеллектом. В этой интуиции мы могли бы видеть Бога, расцветающего в виде Идеи. Она-то и сделает все"1 , играя по отношению к интеллекту, рассеянному в виде движения во времени, ту же роль, что играет неподвижный сам по себе Двигатель по отношению к небесному движению и ходу вещей.
Таким образом, существует концепция причинности sui generis, присущая философии Идей, концепция, которую надлежит осветить полным светом, потому что это та концепция, к которой может прийти каждый из нас, если он, доискиваясь происхождения вещей, будет следовать до конца за естественным движением интеллекта. По правде говоря, древние философы никогда явно ее не формулировали. Они ограничивались тем, что выводили из нее заключения, и вообще, они скорее указали нам точки зрения на нее, чем представили нам ее самое. Действительно, то нам говорят о притяжении, то о толчке, оказываемом первым двигателем на совокупность мира. Оба взгляда можно найти у Аристотеля, который показывает нам в движении Вселенной стремление вещей к божественному совершенству и, следовательно, восхождение к Богу, тогда как в другом месте описывает это движение как действие соприкосновения Бога с первой сферой и, следовательно, как спускающееся от Бога к вещам. Александрийцы, думается нам, только следовали этому двойному указанию, когда говорили о нисхождении и возвращении: все происходит от первой причины и все стремится в нее возвратиться. Но эти две концепции божественной причинности могут слиться вместе, только если обе их свести к третьей, которую мы считаем основной и которая одна заставит понять, не только почему, в каком смысле вещи двигаются в пространстве и во времени, но также и почему существуют пространство и время, почему существует движение, почему существуют вещи.
Концепцию эту, все более и более просвечивающую в рассуждениях греческих философов по мере того, как мы продвигаемся от Платона к Плотину, мы формулируем таким образом: положение реальности предполагает. одновременное положение всех ее степеней, являющихся посредниками между нею и чистым небытием. Этот принцип очевиден, когда дело касается числа: мы не можем полагать число 10, не полагая тем самым существование чисел 9, 8, 7 и т. д. - весь промежуток между 10 и нулем. Но наш ум естественным образом переходит здесь из области количества в область качества. Нам кажется, что раз дано что-нибудь совершенное, то дана также вся непрерывность понижений между этим совершенством, с одной стороны, и, с другой стороны, небытием, которое, как нам кажется, мы понимаем. Итак, мы полагаем Бога Аристотеля, мысль о мысли, то есть мысль, совершающую круг, превращающуюся из субъекта в объект и из объекта в субъект путем мгновенного или, скорее, вечного кругового процесса. Так как, с другой стороны, кажется, что небытие полагается само собою и что если даются эти две крайности, то промежуток между ними также дается, - то из этого следует, что все нисходящие ступени бытия, начиная с божественного совершенства до "абсолютного ничто", реализуются, так сказать, автоматически, одновременно с тем, как полагается Бог.
Пробежим тогда этот промежуток сверху донизу. Прежде всего, достаточно самого незначительного уменьшения первоначала, чтобы бытие устремилось в пространство и время, но длительность и протяженность, представляющие это первое уменьшение, будут насколько можно близки к божественной непротяженности и к божественной вечности. Мы должны будем поэтому представить себе это первое понижение божественного принципа как сферу, вращающуюся вокруг себя, подражающую неустанностью своего кругового движения вечности круга божественной мысли, создающую к тому же свое собственное место и этим самым место вообще, потому что ничто ее не содержит и она не меняет места; создающую также свою собственную длительность и, через это, длительность вообще, ибо ее движение есть мера всех других движений. Затем мы увидим постепенное убывание совершенства вплоть до нашего подлунного мира, где цикл рождения, роста и смерти в последний раз подражает начальному кругу, искажая его. Понимаемое таким образом причинное отношение между Богом и миром кажется притяжением, если смотреть на него снизу, толчком, или действием через соприкосновение, если смотреть на него сверху, ибо первое небо с его круговым движением есть подражание Богу, а подражание есть принятие формы. Следовательно, в зависимости от того, смотрят ли в одном направлении или в другом, - видят в Боге действующую причину или причину конечную. И, однако, ни то, ни другое из этих двух отношений не будет окончательным причинным отношением. Истинное отношение будет то, которое существует между двумя членами уравнения, где первый состоит из одного знака, а второй является бесконечным числом знаков. Это, если угодно, отношение золотой монеты к разменивающей ее мелкой монете, при том только предположении, что мелкая монета является автоматически, как только показывается золотая монета. Тогда только и становится понятным, почему Аристотель при доказательстве необходимости первого неподвижного двигателя основывался не на том, что движение вещей должно было иметь начало, но, напротив, полагал, что это движение не могло начаться и не должно никогда окончиться. Если существует движение, или, другими словами, счет идет мелкой монетой, то это значит, что где-нибудь существует золотая монета. И если сложение идет без конца, никогда не имея начала, то это значит, что единый член, покрывающий всю сумму, будет вечным. Вечность подвижности возможна только тогда, когда она опирается на вечность неизменяемости, которую она развертывает в цепь, не имеющую ни начала, ни конца.
Таково последнее слово греческой философии. Мы не имели намерения воссоздать ее a priori. Она имеет множество истоков. Она невидимыми нитями связана со всеми фибрами античной души. Тщетны были бы попытки вывести ее из одного простого принципа'. Но если вычеркнуть из нее все, что пришло от поэзии, от религии, от социальной жизни, а также физики и зарождающейся биологии, если исключить рыхлые материалы, входящие в сооружение этого колоссального здания, то останется прочный остов, и этот остов обрисовывает главные линии метафизики, являющейся, как нам кажется, естественной метафизикой человеческого интеллекта. Следование до конца за кинематографической тенденцией восприятия и мышления на деле неизбежно приводит к философии подобного рода. Наше восприятие и наше мышление заменяют непрерывность эволюционной изменчивости рядом устойчивых форм, которые в переходе нанизываются одна на другую, как те кольца, что мимоходом снимают палочкой дети, крутясь на деревянных лошадках. В чем будет состоять тогда переход и на что будут нанизаны формы? Так как для получения устойчивых форм пришлось извлечь из изменчивости все, что есть в ней определенного, то для характеристики неустойчивости, на которой формы покоятся, остается только отрицательный признак - сама неопределенность. Первый шаг нашей мысли будет таков: она разлагает каждое изменение на два элемента, один устойчивый, определяемый для каждого частного случая, то есть Форма, другой, определению не поддающийся и всегда один и тот же, - это будет изменчивость вообще. Таковою же будет существенная операция языка. Формы - это все, что язык способен выразить. Он вынужден подразумевать подвижность или ограничивается тем, что ее подразумевает; оставаясь невыраженной, подвижность и считается одинаковой для всех случаев. Тогда выступает философия, для которой произведенное мыслью и языком разложение кажется законным. Что остается ей делать, как не объективировать разделение с большей силой, довести его до крайних последствий, свести в систему? Она будет поэтому составлять реальное, с одной стороны, из определенных Форм, или неизменяющихся элементов, и с другой - из принципа подвижности, который, как отрицание формы, предположительно будет ускользать от всякого определения и выступать чистой неопределенностью. Чем больше она будет направлять свое внимание на эти формы, разграниченные мыслью и выражаемые языком, тем больше ей будет казаться, что они возвышаются над чувственным и превращаются в чистые понятия, способные войти одни в другие и даже объединиться в одно понятие, - синтез всей реальности, высшая точка всякого совершенства. Наоборот, чем больше она будет опускаться к невидимому источнику универсальной подвижности, тем больше она будет чувствовать, как та убегает под ней и в то же время иссякает, погружается в то, что она назовет чистым небытием. В конце концов она будет иметь, с одной стороны, систему Идей, логически согласованных между собой или слившихся в одну, с другой - ничто, платоновское небытие или аристотелевскую материю". Но разрезавши, нужно сшить. Дело идет теперь о том, чтобы из сверхчувственных идей и инфрачувственного небытия восстановить чувственный мир. Это возможно не иначе, как постулируя род метафизической необходимости, в силу которой наличие этого "Все" и этого Нуля соответствует положению всех степеней реальности, измеряющих промежуток между обоими, подобно тому, как неделимое число, если рассматривать его в качестве разницы между ним самим и нулем, открывается как известная сумма единиц и вместе с тем выдвигает все низшие числа. Таков естественный постулат. Его-то мы и замечаем в основании греческой философии. Тогда для объяснения специфических черт каждой из этих промежуточных степеней реальности останется только измерить расстояние, отделяющее ее от совокупной реальности: каждая низшая ступень есть уменьшение высшей, и то новое, что мы в ней чувственно воспринимаем, может быть разложено, с точки зрения умопостигаемости, в новое прибавляющееся количество отрицания. Самое малое количество отрицания, которое находится даже в наивысших формах чувственной реальности, и, следовательно, a fortiori, в формах низших, будет то, которое выразится в самых общих признаках чувственной реальности, в протяженности и длительности. Путем постепенного нисхождения получаются признаки все более и более специальные. Здесь фантазия философа будет работать без удержу, ибо такой-то момент чувственного мира будет приурочиваться к такому-то уменьшению бытия путем произвольного или, по крайней мере, сомнительного декрета. Нет необходимости в том, чтобы прийти к представлению о мире, составленном из концентрических сфер, вращающихся вокруг самих себя, как это сделал Аристотель. Но придется принять аналогичную космологию, - я хочу сказать, такое построение, части которого, хотя и совершенно иные, тем не менее будут иметь между собой те же самые отношения. И такой космологией будет управлять всегда один и тот же принцип. Физическое будет определяться логическим. Под изменчивыми явлениями нам покажут просвечивающую замкнутую систему соподчиненных друг другу понятий. Наука, понимаемая как система понятий, будет более реальна, чем чувственная реальность. Она будет предшествовать человеческому знанию, которое только складывает ее буква за буквой, предшествовать также вещам, неумолимо пытающимся подражать ей. Ей достаточно только на одно мгновение отвлечься от самое себя, чтобы выйти из своей вечности и тем самым совпасть со всем этим знанием и со всеми этими вещами. Ее неизменность является поэтому причиной универсального становления.
Такова была точка зрения античной философии на изменчивость и на длительность. Что современная философия много раз, и особенно на первых порах, делала поползновения изменить данную точку зрения, - это кажется нам неоспоримым. Но непреодолимое влечение приводит интеллект к его естественному движению и метафизику - к общим заключениям греческой метафизики. Этот-то последний пункт мы и попытаемся осветить, чтобы показать, какими невидимыми нитями наша механистическая философия связывается с античной философией Идей и как она прежде всего отвечает практическим требованиям нашего интеллекта.
Современная наука, подобно науке древних, действует по кинематографическому методу. Она не может поступать иначе: всякая наука подчинена этому закону. Сущность науки, действительно, состоит в том, чтобы манипулировать знаками, которыми она заменяет сами предметы. Эти знаки, конечно, отличаются от знаков языка большей точностью и более высокой действенностью, но тем не менее они не свободны от общих свойств знака, заключающихся в том, чтобы отмечать в закрепленной форме неподвижный аспект реальности. Чтобы мыслить движение, необходимо непрерывно возобновляемое усилие духа. Знаки созданы для того, чтобы избавлять нас от этого усилия, заменяя движущуюся непрерывность вещей искусственным соединением, практически ей равноценным и имеющим преимущество изготовляться без труда. Но оставим в стороне приемы и рассмотрим только результаты. Каков главный предмет науки? Это - увеличение нашего влияния на вещи. Наука может быть умозрительной по форме, бескорыстной в своих ближайших целях; другими словами, мы можем предоставлять ей кредит на любое время. Но как бы ни отодвигать срок платежа, нужно, чтобы в конце концов наш труд был оплачен. Таким образом, наука по существу всегда имеет в виду практическую полезность. Даже когда она углубляется в теорию, она вынуждена приспосабливать свою работу к общему состоянию практики. Как бы высоко она ни поднималась, она должна быть готовой упасть на поле действия и тотчас же вновь оказаться на ногах. Это было бы для нее невозможно, если бы ее ритм совершенно отличался от ритма самого действия. Действие же, как сказано, совершается скачками. Действовать - это постоянно приспосабливаться. Знать, то есть предвидеть, имея в виду действие, это значит переходить от одного положения к другому, от одной комбинации к другой. Наука может рассматривать все более и более близкие Друг другу комбинации: она будет увеличивать таким путем число изолируемых ею моментов, но всегда она будет изолировать моменты. Что же касается того, что происходит в промежутке, то наука так же не занимается этим, как не делают этого обычный интеллект, чувства и язык: она касается концов, но не промежутка. Кинематографический метод навязывается, таким образом, нашей науке, как он уже навязывался науке древних.
В чем же, в таком случае, разница между этими двумя науками? Мы указали это, когда говорили, что древние сводили физический порядок к порядку жизненному, то есть законы - к родам, между тем как в настоящее время хотят роды превратить в законы. Но нужно рассмотреть это различие под другим углом зрения, который, впрочем, является только видоизменением первого. Какая разница в положении этих двух наук по отношению к изменчивости? Мы ее формулируем так: античная наука считает, что она достаточно знает свой предмет, если она отметила его специфические моменты, тогда как современная наука рассматривает предмет в какой угодно момент.
Формы или идеи такого философа, как Платон или Аристотель, соответствуют особым или выдающимся моментам истории вещей, - в общем, тем самым, которые были выделены языком. Полагают, что такие моменты, как, например, детство или старость живого существа, характеризуют тот период, квинтэссенцию которого они выражают; все остальное в этот период наполняется переходом от одной формы к другой, переходом, не имеющим интереса в себе самом. Идет ли речь о падающем теле, - считается уже достаточно близкой к реальности такая его общая характеристика: это есть движение вниз, стремление к центру, естественное движение тела, отделенного от земли, которой оно принадлежало, и стремящегося теперь занять свое прежнее место. Отмечают, таким образом, конечный предел, или кульминационный пункт, возводят его в существенный момент, и этим моментом, который язык удержал, чтобы выразить факт как целое, удовлетворяется и наука для характеристики этого факта. В физике Аристотеля движение тела, брошенного в пространство или свободно падающего, определяется понятиями высокого и низкого, произвольного перемещения и перемещения вынужденного, собственного места и места чужого. Но Галилей считал, что не было такого существенного момента, специфического мгновения: изучать падающее тело - это значит исследовать его в какой угодно момент его пути. Истинной наукой о тяжести будет та, которая определит положение тела в пространстве для любого момента времени. Правда, ей нужны для этого знаки, обладающие иного рода точностью, чем знаки языка.
Можно поэтому сказать, что наша физика отличается от физики древних главным образом тем, что бесконечно занята разложением времени. Для древних время обнимает столько неделимых периодов, сколько наше естественное восприятие и наш язык выделяют в нем последовательных фактов, представляющих собой ряд индивидуальностей. Вот почему каждый из этих фактов допускает в их глазах только совокупное определение или описание. Если приходится при описании различать в нем фазы, то вместо одного факта будет несколько фактов, вместо одного периода - несколько неделимых периодов; но всегда время будет делиться на определенные периоды, и всегда этот способ деления будет приходить на ум в форме видимых кризисов реального, как, например, кризис возмужания, то есть в виде обозначившегося раскрытия новой формы. Напротив, для Кеплера или Галилея наполняющая время материя не делит его объективно по тому или иному способу. Время не имеет естественных сочленений. Мы можем, мы должны его делить по своему усмотрению. Все мгновения равноценны. Ни одно из них не имеет права быть представителем других моментов или их владыкой. И, следовательно, мы знаем изменчивость только тогда, когда умеем определять ее в любой момент.
Различие глубокое; в известном смысле оно даже радикально. Но с той точки зрения, с которой мы его рассматриваем, это скорее разница в степени, чем в природе. Человеческий ум от первого рода познания перешел ко второму путем постепенного совершенствования, ища только большей точности. Между этими двумя науками существует такое же отношение, как между различением фаз в движении с помощью глаза и гораздо более полной регистрацией этих фаз путем мгновенного фотографирования. В обоих случаях действует тот же кинематографический механизм, но во втором он достигает такой точности, какой не может иметь в первом. От галопа лошади наш глаз воспринимает главным образом характерное положение, существенное или, скорее, схематическое, форму, которая как будто бы распространяет свои лучи на весь цикл движений и таким образом создает темп галопа:
именно это положение скульптурно отображено на фресках Парфенона. Моментальная же фотография изолирует любой момент; для нее все они одинаковы, и галоп лошади распадается для нее на какое угодно число последовательных положений, вместо того, чтобы соединиться в единое целое, которое блеснуло бы в особое мгновение и осветило бы собой весь цикл.
Из этого начального различия вытекают все другие. Наука, рассматривающая по очереди неделимые периоды длительности, видит только фазы, следующие за фазами; формы, сменяющие формы; она довольствуется качественным описанием предметов, которые уподобляет организованным существам. Но когда доискиваются, что происходит внутри одного из таких периодов в любой момент времени, то имеют в виду совсем другое: изменения, совершающиеся от одного момента до другого, уже не будут более, как предполагают, изменениями качества; это будут уже количественные вариации самого ли явления, или его элементарных частей. С правом поэтому утверждали, что современная наука резко отличается от науки древних тем, что она имеет дело с величинами и ставит себе целью прежде всего их измерение. Древние практиковали уже опытное исследование, а, с другой стороны, Кеплер не производил опытов в собственном смысле этого слова, чтобы открыть закон, который был бы самим типом научного познания, как мы его понимаем. Нашу науку отличает не то, что она производит опыты, но что целью этих опытов и ее работы вообще является измерение.
Вот почему с правом также утверждали и то, что античная наука имела дело с понятиями, между тем как современная наука ищет законы, постоянные отношения между переменными величинами. Аристотелю было достаточно понятия круговращения, чтобы определить движение звезд. Кеплер же не считал возможным понять движение планет с помощью более точного понятия эллипса. Ему нужен был закон, то есть постоянное отношение между количественными изменениями двух или нескольких элементов движения планет.
Но все это только следствия - я хочу сказать, различия, вытекающие из одного основного различия. Случайно древние могли делать опыты, имея в виду измерение, как могли они также открыть закон, говорящий о постоянном отношении между величинами. Закон Архимеда есть поистине опытный закон. Он принимает в расчет три изменчивые величины: объем тела, плотность жидкости, куда погружают тело, и давление, испытываемое им снизу вверх. И в сущности он ясно говорит, что один из этих трех членов есть функция двух других.
Существенное первоначальное различие нужно поэтому искать в другом месте. Это именно то различие, на которое мы указали сначала. Наука древних - статическая. Она либо рассматривает изучаемое изменение как целое, либо, если она делит его на периоды, то из каждого периода делает в свою очередь целое: другими словами, он не принимает во внимание время. Современная ;^g наука создалась на основе открытий Галилея и Кеплера, которые сразу сделались для нее образцом. Но что же говорят законы Кеплера? Они устанавливают отношение между площадями, описываемыми гелиоцентрическим центром планеты, и временами, употребляемыми, для того чтобы описать эти площади, между большой ось орбиты и временем, необходимым для ее пробега. Как было главное открытие Галилея? Закон, связывающей пространство, пробегаемое падающим телом, со времени занимаемым падением. Пойдем далее. В чем состояло первое из великих преобразований геометрии в новейшее время?
Ввести - правда, в скрытой форме - время и движение даже в рассмотрение фигур. Для древних геометрия была наукой сугубо статической. Фигуры ее были даны разом в законченном состоянии, подобно идеям Платона. Сущность же картезианской геометрии (хотя Декарт не давал ей этой формы) заключается в том, что она рассматривает всякую плоскую кривую как описываемую движением одной точки подвижной прямой, которая перемещается параллельно себе самой вдоль оси абсцисс, причем перемещение подвижной прямой предполагается однообразным, и абсцисса, таким образом, становится представительницей времени. Кривая может быть тогда определена, если нам удастся выразить отношение пространства, пройденного подвижной прямой, ко времени, употребленному на его пробег, то есть если возможно указать положение подвижного тела на пробегаемой им прямой в любой момент пути. Это отношение будет не чем иным, как уравнением кривой. Заменить фигуру уравнением значит, в сущности, увидеть, какого состояния достигает чертеж кривой в любой момент, вместо того, чтобы рассматривать этот чертеж разом, собранным в одном моменте, когда кривая бывает в законченном состоянии.
Такова была направляющая идея реформы, обновившей и науку о природе, и математику, служившую ей орудием. Современная наука - это дочь астрономии. Она спустилась с неба на Землю по наклонной плоскости, представляемой Галилеем, ибо Ньютон и его последователи соединяются с Кеплером благодаря Галилею. Как же ставилась астрономическая проблема Кеплером? Речь шла о том, чтобы, зная взаимные положения планет в данный момент, вычислить их положения в какой угодно другой момент. Тот же самый вопрос был поставлен с того времени для всякой материальной системы. Каждая материальная точка сделалась элементарной планетой, и главным вопросом, существеннейшей проблемой, решение которой должно было дать ключ к решению всех других проблем, было определение взаимных положений этих элементов в любой момент, раз известны их положения в данный момент. Конечно, в таких точных выражениях проблема ставится только в очень простых случаях, для схематизированной реальности, ибо мы никогда не знаем взаимных положений истинных элементов материи, предполагая даже, что существуют реальные элементы;
и даже если бы мы их знали в данный момент, вычисление их положений для другого момента требовало бы чаще всего математического усилия, превосходящего человеческие силы. Но нам достаточно знать, что эти элементы могли бы быть известны, что их настоящие положения могли бы быть открыты и что сверхчеловеческий ум, подчиняя эти данные математическим действиям, мог бы определить положения элементов в какой угодно другой момент времени. Это убеждение находится в основании вопросов, которые мы себе ставим о сущности природы, и методов, которые мы употребляем для их решения. Вот почему всякий закон, выраженный в статической форме, нам кажется как бы временным решением или как бы частной точкой зрения на динамический закон, который один может дать нам цельное и окончательное знание.
Скажем в заключение, что наша наука отличается от античной науки не только тем, что она изыскивает законы, ни даже что ее законы выражают отношения между величинами. Нужно еще прибавить, что величина, к которой мы желали бы отнести все другие, есть время, и что современная наука должна главным образом определяться своим стремлением принимать время за независимую переменную. Но о каком времени идет речь?
Мы уже говорили, и никогда не будет лишним повторить, что наука о материи прибегает к тем же приемам, что и обычное познание. Она совершенствует это познание, она увеличивает его точность и значение, но она ра ботает в том же направлении и приводит в движение тот же механизм. Если поэтому обычное познание в силу присущего ему кинематографического механизма отказывается следовать за становлением в том, что есть в этом становлении движущегося, то наука о материи также от этого отказывается. Конечно, она различает какое угодно количество моментов в рассматриваемом ею промежутке времени. Как бы малы ни были промежутки, на которых она остановилась, она позволяет делить их еще, если мы имеем в этом нужду. В отличие от античной науки, которая останавливалась на известных, так называемых существенных моментах, она занимается любым, каким угодно моментом. Но всегда она рассматривает моменты, всегда возможные остановки, всегда, в сущности, неподвижности. Это значит, что реальное время, рассматриваемое как поток, или, другими словами, как сама подвижность бытия, ускользает от научного познания; мы пробовали уже установить это в предшествовавшем труде. Мы слегка касались этого в первой главе настоящей книги. Но нужно возвратиться к этому в последний раз, чтобы рассеять недоразумения.
Когда позитивная наука говорит о времени, то она имеет в виду движение известного подвижного тела Т по траектории. Это движение было выбрано ею в качестве представителя времени, и, согласно определению, оно однообразно. Назовем Ti, Тг, Тз... и т. д. точки, делящие траекторию подвижного тела на равные части от ее начала То. Говорят, что протекли 1,2, 3 единицы времени, когда подвижное тело находится в точках Ti, Тг, Тз... пробегаемой им линии. Тогда рассматривать состояние Вселенной к концу известного времени t значит исследовать, каково оно будет в то время, когда подвижное тело Т будет в точке Tt своей траектории. Но о самом течении времени, тем более о действии его на сознание, здесь не возникает вопроса, ибо принимаются в расчет точки Ti, Тг, Тз, взятые в потоке, и никогда сам поток. Можно как угодно укоротить рассматриваемое время, то есть произвольно разложить промежуток между двумя последовательными делениями Тп и Тп+1, - но всегда придется иметь дело с точками и только с точками. От движения подвижного тела Т удерживаются положения, взятые на его траектории. От движения всех других точек Вселенной удерживаются их положения на их траекториях. Каждой возможной остановке подвижного тела Т в точках деления Ti, Тг, Тз... ставят в соответствие возможную остановку всех других подвижных тел в тех точках, через которые они проходят. И когда говорят, что движение или любое другое изменение заняло время t, то под этим понимают, что t обозначает число соответствий этого рода.
Достарыңызбен бөлісу: |