в воспоминаниях современников
М., 1978. Том I.
С.А.Толстая
Мать Л. Н. была очень умная, живая, некрасивая и вспыльчивая женщина. Но у нее был дар, говорят, удивительный – рассказывать сказки. Бывало, в молодости соберет вокруг себя подруг и рассказывает им сказки и истории собственного вымысла; и все так заслушаются, что забывают все другие удовольствия. Дар этот перешел и к старшему ее сыну, Николаю Николаевичу, и выразился в виде авторитетного таланта в меньшом – Льве (42).
Ю.И. Одаховский
Наружность Толстого была некрасивой; особенно его портили огромные, оттопыренные в стороны уши. Но говорил он хорошо, быстро, остроумно и увлекал всех слушателей беседами и спорами (60).
Д.В. Григорович
Глядя, как он прислушивался, как всматривался в собеседника из глубины серых, глубоко запрятанных глаз и как иронически сжимались его губы, он как бы заранее обдумывал… (78).
А.А. Толстая
...присутствие его воодушевляло всех. (…) всматривался в каждое новое лицо с особенным вниманием. (…) Он угадывал людей своим артистическим чутьем, и его оценка часто оказывалась верною до изумления. Некрасивое его лицо, с умными, добрыми и выразительными глазами, заменяло, по своему выражению, то, чего ему недоставало в смысле изящества, но оно, можно сказать, было лучше красоты (91).
Мой Лев не отставал от него и всех привлекал своей детской веселостью и оригинальными выходками (96).
П.В. Морозов
…его умное лицо, с проницательными глазами, смотревшими как-то весело и приветливо, его голос, проникающий в душу (…) я как-то невольно почувствовал к нему доверие и расположение первой встречи, основанной, как известно, на инстинкте. Мне показалось, что за ним я готов идти в огонь и в воду (109).
С.И. Плаксин
В гостиную вошел очень высокий, плотный и широкоплечий мужчина лет сорока, с добродушной улыбкой на лице, окаймленном темно-русой густой бородой. Из-под большого лба с глубоким шрамом (от лапы медведя, как мы потом узнали), в глубоких глазных впадинах, икрились умные и добрые глаза. (…)
Нечего говорить, что душою нашего маленького общества был Лев Николаевич, которого я никогда не видел скучным; напротив, он любил нас смешить своими рассказами, подчас самого неправдоподобного содержания, и когда наш детский смех уж слишком начинал терзать уши маменек… (115).
С.А. Толстая
…Лев Николаевич меня окликнул:
- Софья Андреевна, подождите немного!
- А что?
- Вот прочтите, что я вам напишу.
- Хорошо, - согласилась я.
- Но я буду писать только начальными буквами, а вы должны догадаться, какие это слова.
- Как же это? Да это невозможно! Ну пишите.
Лев Николаевич счистил щеточкой все карточные записи, взял мелок и начал писать. Мы оба были очень серьезны, но сильно взволнованны. Я следила за его большой красной рукой и чувствовала, что все мои душевные силы и способности, все мое внимание были энергично сосредоточены на этом мелке, на руке, державшей его. Мы оба молчали.
"В. м. и п. с. с. ж. н. м. м. с. и н. с.", - написал Лев Николаевич.
"Ваша молодость и потребность счастья слишком живо напоминают мне мою старость и невозможность счастья", - прочла я.
Сердце мое забилось так сильно, в висках что-то стучало, лицо горело - я была вне времени, вне сознания всего земного: мне казалось, что я все могла, все понимала, обнимала все необъятное в эту минуту.
- Ну, еще, - сказал Лев Николаевич и начал писать: "В в. с. с. л. в. н. м. и в. с. Л. З. м. в. с. в. с. Т.".
"В вашей семье существует ложный взгляд на меня и вашу сестру Лизу.
Защитите меня вы с вашей сестрой Танечкой", - быстро и без запинки читала я по начальным буквам.
Лев Николаевич даже не был удивлен. Точно это было самое обыкновенное событие...".
Наше возбужденное состояние было настолько более повышенное, чем обычное состояние душ человеческих, что ничто уже не удивляло нас (159-160).
С.А. Берс
Лев Николаевич всегда любил детей и их общество. Он умеет расположить их к себе, как будто у него есть ключи от детского сердца, которым он легко и скоро завладевает. Никто не придумает, с чем и как обратиться чужому ребенку; Лев Николаевич первым вопросом как будто избавит ребенка от его застенчивости и потом общается с ним свободно. Независимо от этого, как тонкий психолог, он поразительно угадывал детские мысли. Случалось, дети его прибегут и сообщают, что у них есть секрет. Когда они отказывались сообщить секрет добровольно, отец на ухо открывал ребенку его секрет.
Ах этот папа! Как он узнал?!» - удивлялись они (181).
Искренность, как выдающаяся черта в характере Льва Николаевича, проявлялась у него даже в мелочах (185).
С.Л. Толстой
В детстве у нас, троих старших, то есть у меня, сестры Тани и брата Ильи, было совсем особенное отношение к отцу, иное, мне кажется, чем в других семьях. (…) Мы думали, что он знает все наши мысли и чувства и только не всегда говорит, что знает. Я плохо выдерживал взгляд его пытливых небольших стальных глаз, а когда он меня спрашивал о чем-нибудь, – а он любил спрашивать о том, на что не хотелось отвечать, – я не мог солгать, даже увильнуть от ответа, хотя часто мне это хотелось.
Мы не только любили его; он занимал очень большое место в нашей жизни; и мы чувствовали, что он подавляет наши личности, так что иной раз хотелось вырваться из-под этого давления. В детстве это было бессмысленное чувство, позднее оно стало сознательным, и тогда у меня и у моих братьев явился некоторый дух противоречия по отношению к отцу (206).
Мы находили особую прелесть даже в запахе отца… (207).
П.И. Чайковский
Глубочайший сердцевед в писаниях, – оказался в своем обращении с людьми простой, цельной и искренней натурой... ( 236).
А.Д.Оболенский
…глаза действительно какие-то очень умные и добрые… (241)
…как раньше, поглядел на меня своими добрыми и умными глазами, теперь совершенно спокойными, с каким-то, как мне показалось, особым сиянием (243).
П.Д. Боборыкин
Я испытал на себе обаяние тона и манер Льва Николаевича, когда он желал быть тем, что француз называет: «un charmant» (271).
Г.П. Данилевский
Давно не видя графа, я тем не менее сразу узнал его – по живым ласково-задумчивым глазам… (346)
Л.Е. Оболенский
Какая огромная яркость и живость впечатлений должна быть у этого человека! И какая сила чувства, какая нервность! (360)
Дж. Кеннан
Но даже в этом грубом крестьянском одеянии фигура графа Толстого производила сильное и глубокое впечатление. (…) Маленькие серые глаза, глубоко спрятанные под лохматыми бровями, вспыхивали от возбуждения, как обнажаемый клинок. (…)
В лице графа Толстого есть нечто более прекрасное и более высокое, чем простая красота или правильность черт. Это впечатление глубокой моральной, духовной и физической силы (366).
Долгое время я не вторгался в ход его рассуждений и не возражал. Он наконец попытался вырваться из ух личного влияния собеседника и задал ему ряд вопросов… (369).
Во время завтрака граф Толстой проявил больше ребячества и веселости, чем я от него ожидал (371).
Н.Н. Иванов
На меня Толстой произвел, при этой первой моей встрече с ним, очень большое и приятное впечатление. Наружность его была оригинальна и внушительна. В приветливом и добродушном взгляде его серых глаз, под энергично сдвигающимися порой «дедовскими» бровями, чувствовалась непреклонная, даже упрямая воля, мощный характер, светился глубокий интеллект, суровая и напряженно-деятельная мысль (382).
Когда мы с С – м шли от Толстого, то я заметил, что свидание с Львом Николаевичем произвело на его сильное впечатление. Он всю дорогу говорил только о Толстом и не находил под обаянием его личности, хотя был против его идей, насколько знал их (386-387).
Искренность и простота его обращения со мною и с другими, с первого шага моего знакомства с ним, являлась для меня единственной и неподражаемой, при его глубокой серьезности, необычайно и тесно соединявшейся в нем то с веселостью и шутливостью, то с добродушной любезностью, то с суровым прямодушием и какой-то мощной властностью…
В беседах Толстой часто увлекся, страстно отстаивая какой-нибудь принцип (390).
При имени Достоевского Лев Николаевич оживился и одушевился каким-то внутренним светом, даже брови сдвинул… (395).
Е.В. Оболенская
Он любил простое, не требующее никакой обстановки веселье. Это свойство было у него общее с моей матерью; и когда они чему-нибудь радовались, смеялись, у них было что-то наивное, детское. (…) А как он иногда бывал по-детски шутлив и весел, как умел заразительно до слез смеяться! (405).
Он очень любил детей и умел с ними обращаться: «дедушка, дядя Ляля», - звали они его и с радостью бежали к нему (406).
А.К. Черткова
Помолчав немного и усевшись поудобней, он начал читать… Боже мой, как он читал! Никогда я не слышала такого чтеца вообще, а этой вещи в особенности. Да нет, он не читал ее, а изображал, переживал, с увлечением входя в роль каждого лица… Я совсем забылась – и где я, что я! Перед глазами таки и оживали эти удивительные типы Митрича и Анютки (410).
И скажу без преувеличения, что никогда, ни в каком театре, никакие великие артисты не доставляли мне такого истинно-художественного наслаждения, какое я испытала тогда, во время его чтения, и которое до сих пор, тридцать восемь лет спустя, вспоминаю и как бы вновь с наслаждением и благодарностью переживаю (412).
Н.И. Тимковский
Одни утверждали, что у Толстого прямо волчьи глаза, другие находили в них ангельскую кротость…
И сам я иногда на протяжении одного вечера видел перед собой двух, трех и больше Львов Николаевичей, не имеющих как будто друг с другом ничего общего: то это – человек, с которым нельзя разговаривать, а надо лишь сидеть и трепетно внимать его проповедям как Моисей внимал гласу божьему на Синае, то это – великий человеколюбец, глубоко и ласково смотрящий в вашу душу; то – любознательный ученик, который жадно расспрашивает обо всем и удивляет своей почти детской впечатлительностью (432).
Многие направлялись к нему с таким чувством, с каким правоверные шли к оракулу (…).
…Лев Николаевич смотрит из-под щитка своими проницательными глазами на собеседника… (433).
Все в нем – глаза, манеры, способ выражения – говорило о том, что принцип, заложенный в него глубоко самой природой, – отнюдь не смирение и покорность, а борьба, страстная борьба до конца.
(…) В том-то и дело, что все невольно чувствуют под налетом непротивления натуру непримиримого бойца, умеющего негодовать, бичевать и пробуждать в других воинствующий дух (438).
А.М. Новиков
Здесь кстати будет сказать несколько слов и о самом Льве Николаевиче. Он производит сильное впечатление…
Личное влияние Льва Николаевича громадно; не только люди, постоянно живущие возле него, но и всякий, случайно попавший в эту атмосферу непрестанного стремления к нравственной чистоте и простоте, невольно приобщается ему, делаясь чище и лучше (456).
Умно и проницательно глядят из-под густых нависших бровей небольшие, глубоко сидящие и чрезвычайно серые глаза (457).
Э. Диллон
Лицо тем не менее приковывало внимание, особенно серые глаза, необычайно живые, сверкающие ослепительными вспышками (473).
И.Е. Репин
Лев Николаевич Толстой как грандиозная личность обладает поразительным свойством создавать в окружающих людях особое настроение. Где бы он ни появлялся, тотчас выступает во всеоружии нравственный мир человека, и нет более места никаким низменным житейским интересам.
Для меня духовная атмосфера Льва Николаевича всегда была обуревающей, захватывающей. При нем, как загипнотизированный, я мог только подчиняться его воле. В его присутствии всякое положение, высказанное им, казалось мне бесспорным (479).
А это странный человек, какой-то деятель по страсти, убежденный проповедник. Заговорил он глубоким, задушевным голосом… Он чем-то потрясен, расстроен – в голосе его звучит трагическая нота, а из-под густых грозных бровей светятся фосфорическим блеском глаза строгого покаяния (480).
В августе 1891 года в Ясной Поляне я увидел Льва Николаевича уже опростившимся.
Это выражалось в его костюме: черная блуза домашнего шитья, черные брюки без всякого фасона и белая фуражечка с козырьком, довольно затасканная. И, несмотря на все эти бедные обноски, с туфлями на босу ногу, фигура его была поразительная по своей внушительности (481).
Грозные нависшие брови, пронзительные глаза — это несомненный властелин. Ни у кого не хватит духу подойти к нему спроста, отнестись с насмешкой. Но это добрейшая душа, деликатнейший из людей и истинный аристократ по манерам и особому изяществу речи. Как свободно и утонченно говорит он на иностранных языках! Как предупредителен, великодушен и прост в обхождении со всеми! А сколько жизни, сколько страсти в этом отшельнике! Еще никогда в жизни не встречал я более заразительно смеющегося человека. Когда скульптор Гинцбург на террасе у них, в Ясной Поляне, после обеда представлял перед всею семьею и гостями свои мимические типы, — конечно, смеялись все. Но Гинцбург говорил потом, что даже он боялся с эстрады взглянуть на Льва Николаевича. Невозможно было удержаться, чтобы не расхохотаться, глядя на него. А я, признаюсь, забывшись, смотрел уже только на Льва Николаевича, оторваться не мог от этой экспрессии.
Чувства жизни и страстей льются через край в этой богато одаренной натуре художника (482).
Лев Николаевич, в дубленом полушубке, в валенках, имел вид некоего предводителя скифов. Что-то несокрушимое было в его твердой поступи, — живая статуя каменного века (…)
И сам Лев Николаевич своею личностью и физиономией выражает победу духа над миром собственных житейских страстей. И глаза его ярко светятся светом этой победы (490).
Л.Н. Толстой в воспоминаниях современников
М., 1960. Том II.
В.А. Поссе
Ничто так не сближает людей, как хороший, безобидный смех. А в сближении людей – главная задача искусства (53).
М.Ф. Мейендорф
Лев Николаевич искренне интересовался мнением окружающих, вникал во все возражения, сам ставил вопросы, сам подчеркивал случаи, где ему трудно было решить, так ли надо поступить или иначе. Он думал вслух; он высказывал мысли, тут же приходившие ему в голову, в сыром виде; он не был уверен, что нашел лучшую формулировку их, и слова окружающих только помогали ему усмотреть, что он опустил или не договорил, или выразил неясно. С ним можно было спорить. Помню, как меня тогда приятно поразило, что он с интересом спорил не только с дядей, с тетей и с другими более взрослыми собеседниками, но и со мной и с моей младшей сестрой, имевшей на вид не более восемнадцати лет. Он оставался всегда художником-психологом и потому, быть может, и интересовался каждым встречавшимся ему человеком. Да и мнением тех, кого он уважал, он интересовался. Как-то раз мне пришлось присутствовать при его разговоре с моей двоюродной сестрой. Он ничего не утверждал. Он говорил, как его мучают некоторые вопросы, как он желал бы найти на них ответы. Да! Толстой умел ставить вопросы! Ставил он их выпукло, ярко. Он сам их переживал. Переживал искренно, глубоко, мучительно. Он искал истину. Правда, давал он и ответы на свои вопросы, но сплошь и рядом эти ответы не удовлетворяли его самого.
Многие ставят в вину Толстому, что он сегодня скажет одно, а года через два, глядишь, говорит уже другое. Я лично ставлю ему это в заслугу; я вижу в этом его искреннее уважение к слушателю, желание живого общения с ним (64-65).
А.И. Сумбатов
Но передать словами все обаяние его существа не могу.
Еще меньше могу связно рассказать то, о чем он говорил
Общее впечатление у меня от моих трех встреч с ним такое: точно я попадал в ярко освещенное солнцем место, и этот свет моментально, без всякого усилия со стороны Льва Николаевича, вдруг — при каком-нибудь его слове, взгляде, улыбке — разрастался в ослепительное сияние, наполнявшее меня непередаваемым бессознательным счастьем...
Купаясь случайно в этих светлых лучах, я сначала старался запомнить слова Льва Николаевича — и ничего не выходило. Он сам был сильнее того, что он говорил, и не теми мыслями, которые он высказывал, а всем, чем он мыслил и говорил, он неотразимо и властно охватывал мое внимание... (70).
Глядя на это дорогое лицо, эту бесконечно любимую и близкую мне в душе голову, на всю его простую, полную настоящей человеческой жизни фигуру, я чувствовал, что всем этим своим целым он уже отвечал мне на большинство моих вопросов.
И я его не спрашивал, а любил. И эта любовь мне на многое ответила (71).
В.В. Стасов
…в Москве, а теперь он, кажется, еще храбрее и бодрее, - я думаю ни от чего другого, как только оттого, что много и чудесно делает. Тут прибудет храбрости, свежести, хорошего расположения духа, какого-то мужества и светлого взгляда. (…) глаза вечно светятся, точно фонарики (90).
Ч. Ломброзо
Он оставался глухим ко всем доводам, насупливал свои страшные брови, метал на меня грозные молнии из своих глубоко сидящих глаз… (100).
А.И. Толстая-Попова
…при сдержанности и молчании мы чувствовали его ласку к нам и большое внутреннее тепло. Иногда один его взгляд показывал, что не нужно так поступать или так говорить: видно было, что, не спрашивая нас, он все понимает и в нашем поведении и в наших переживаниях (106).
Л.О. Пастернак
Несмотря на ранний час, Лев Николаевич уже поджидал меня на крыльце. – Ну, вот и прекрасно, что приехали, благодарствуйте!
И опять, как каждый раз при виде дорогого, ласково и радостно встречающего очаровательного Льва Николаевича, в душе какое-то радостное волнение; и снова знакомое ощущение пожатия большой и мягкой, теплой руки (109).
Иногда мне удавалось вызывать в нем искренний, детский смех (112).
Вл.И. Немирович-Данченко
От этой первой встречи у меня в памяти осталось очень мало. Ну конечно, впереди всего эти знаменитые орлиные глаза – глаза мудрого и доброго хищника. Самое удивительное в его внешности. Глаза, всякому внушающие мысль, что от них, как ни виртуозничай во лжи, все равно ничего не скроешь. Они проникают в самую глубь души. В то же время в самой их устремленности и остроте – ничем не сдержанная непосредственность. Это не зоркость умного расчета, а наоборот – простодушность в самом прекрасном смысле этого слова, простодушность существа, которому нечего скрывать и которое всегда раскрыто для самых непосредственных восприятий (140).
Поль Буайе
Лев Николаевич похудел; черты лица его заострились (…) …глаза, «маленькие бесцветные глаза, глубокие и подвижные», по-прежнему смотрят на вас прямо из-под густых, почти белых бровей… (152).
Затем с удивительной искренностью, придающей столько обаяния его разговору, он продолжал… (154).
П.А. Буланже
Уговорили Льва Николаевича показаться у окна. Слабый, взволнованный, он приподнялся, оперся о подоконник и раскланялся. Мгновенно все стихло, головы обнажились, и все почтительно и благоговейно глядели на этого слабого, больного, беспомощного человека, который так титанически будил самое лучшее в душах людей. Это была такая картина, которая по своей величественности, торжественности, по той дисциплине душевного напряжения, сковывавшего всю эту толпу, врезалась у меня в памяти на всю жизнь (161).
С.Я. Елпатьевский
У него были изумительные глаза, острые, пронзительные… Глубоко посаженные, смотревшие из-под больших лобных дуг, они как-то сразу охватывали всего человека и именно пронизывали его. Они были суровые и немножко насмешливые, и все лицо с косматыми бровями и Глубокими морщинами, избороздившими большой лоб, было строгое и суровое (175).
И даже покорный нам, он и в самые тяжелые минуты оставался тем же непокорным, каким он был всю жизнь, и случалось, насмешливый огонек блестел в его глубоких пронзительных глазах (179).
…часто разговор был битвой, напряженной работой мысли, нападением и самообороной — более нападением, чем самообороной, - стремлением не только убедить собеседника в своем, но прежде всего разбить его доводы (183).
К.В. Волков
…я видел перед собой простого, милого, доброго старика, которого можно только любить. (…) Лев Николаевич – аристократ по рождению, по таланту и по духу – со всеми умел быть равным. Поэтому с ним чувствовалось и говорилось легко: собеседник не старался говорить «умных» речей, чтобы не ударить в грязь лицом, а говорил то, что есть за душой…
…Лев Николаевич вообще был склонен впадать в гнев и легко раздражаться, – этого требовала, видимо, его натура (187).
…хороши были эти возмущения его духа и облеченные в резкую форму протесты, как рефлекс сильной натуры (188).
В.Г. Короленко
…когда говоришь с Толстым, черт знает от чего, чувствуешь себя каким-то мальчишкой, ей-богу! Не человек говорит, гора говорит! (196).
Толстой лежал в передвижном кресле-колясочке, в той позе, как он снят в этом виде на портретах того времени: покоящаяся на подушке седая голова с проникновенным, сурово-добрым взглядом из-под густых бровей (…)
Вдруг я почувствовал себя маленьким-маленьким, пятилетним мальчиком, на глаза почему-то навернулись слезы, щеки мои вспыхнули, и мне захотелось припасть к его руке, поцеловать ее и сказать: "Дедушка, милый дедушка!" (200).
Но у меня навсегда осталось впечатление от Толстого, как от говорящей горы, не сознающей своих размеров. "Безмерный", - сказал кто-то о Толстом, и это слово удивительно определяет его во всех отношениях: "безмерный", огромный, не знавший наших мер и границ, наших "нельзя" и "невозможно" (…)
Слушая рассказ головы, я смотрел на ее величавое лицо с большим лбом и седою бородой, с добрыми, хитрыми морщинками около глубоких глаз и перестал бояться Льва.
Напрасно говорили мне о его "пронзительных" глазах, они на этот раз были только "проникновенными", от которых, пожалуй, нельзя прятать мыслей, и очень добрыми.
Возможно, что в иные моменты эти глаза могли быть невыносимыми для смертных, как глаза Моисея (202).
А.И. Куприн
И вообще он производил впечатление очень старого и больного человека. Но я уже видел, как эти выцветшие от времени, спокойные глаза с маленькими острыми зрачками бессознательно, по привычке, вбирали в себя и ловкую беготню матросов, и подъем лебедки, и толпу на пристани, и небо, и солнце, и море, и, кажется, души всех нас, бывших в это время на пароходе (…)
…Толстой, как будто даже обрадовавшись минутной свободе, прошел на нос корабля, туда, где ютятся переселенцы, армяне, татары, беременные женщины, рабочие, потертые дьяконы, и я видел чудесное зрелище: перед ним с почтением расступались люди, не имевшие о нем никакого представления. Он шел как истинный царь, который знает, что ему нельзя не дать дороги. В эту минуту я вспомнил отрывок церковной песни: «Се бо идет царь славы». И не мог я также не припомнить милого рассказа моей матери, старинной, убежденной москвички, о том, как Толстой идет где-то по одному из московских переулков, зимним погожим вечером, и как все идущие навстречу снимают перед ним шляпы и шапки, в знак добровольного преклонения. И я понял с изумительной наглядностью, что единственная форма власти, допустимая для человека, — это власть творческого гения, добровольно принятая, сладкая, волшебная власть (205).
Но я понял в эти несколько минут, что одна из самых радостных и светлых мыслей — это жить в то время, когда живет этот удивительный человек. Что высоко и ценно чувствовать и себя также человеком. Что можно гордиться тем, что мы мыслим и чувствуем с ним на одном и том же прекрасном русском языке. (…) что этот многообразный человек таинственною властью заставляющий нас и плакать, и радоваться, и умиляться, — есть истинный, радостно признанный властитель. И что власть его — подобная творческой власти бога — останется навеки, останется даже тогда, когда ни нас, ни наших детей, ни внуков не будет на свете (206).
И это имя было как будто какое-то магическое объединяющее слово, одинаково понятное на всех долготах и широтах земного шара (207).
М.В. Нестеров
Он вечно увлекается сам и чарует других многогранностью своего великого дара (285).
А.М. Горький
Болезнь еще подсушила его, выжгла в нем что-то, он и внутренно стал как бы легче, прозрачней, жизнеприемлемее. Глаза – еще острей, взгляд – пронзающий. Слушает внимательно и словно вспоминает забытое или уверенно ждет нового, неведомого еще (418).
А молчит он внушительно и умело, как настоящий отшельник мира сего. Хотя и много он говорит на свои обязательные темы, но чуется, что молчит еще больше (…)
Он не может быть неискренним… (419)
Он сидел на каменной скамье под кипарисами, сухонький, маленький, серый и все-таки похожий на Саваофа… (421)
Лгать перед ним – нельзя (426).
У границы имения великого князя А. М. Романова, стоя тесно друг к другу, на дороге беседовали трое Романовых: хозяин Ай-Тодора, Георгий и еще один, — кажется, Петр Николаевич из Дюльбера, — все бравые, крупные люди. Дорога была загорожена дрожками в одну лошадь, поперек ее стоял верховой конь; Льву Николаевичу нельзя было проехать. Он уставился на Романовых строгим, требующим взглядом. Но они, еще раньше, отвернулись от него. Верховой конь помялся на месте и отошел немного в сторону, пропуская лошадь Толстого.
Проехав минуты две молча, он сказал:
— Узнали, дураки.
И еще через минуту:
— Лошадь поняла, что надо уступить дорогу Толстому (433-434).
Сегодня в парке, беседуя с муллой Гаспры, он держал себя, как доверчивый простец-мужичок, для которого пришел час подумать о конце дней. Маленький и, как будто, нарочно еще более съежившийся, он, рядом с крепким, солидным татарином, казался старичком, душа которого впервые задумалась над смыслом бытия и — боится ее вопросов, возникших в ней. Удивленно поднимал мохнатые брови и, пугливо мигая остренькими глазками, погасил их нестерпимый, проницательный огонек. Его читающий взгляд недвижно впился в широкое лицо муллы, и зрачки лишились остроты, смущающей людей (434).
…назвал музыку «немой молитвой души».
— Как же — немая? — спросил Сулер.
— Потому что — без слов. В звуке больше души, чем в мысли. Мысль — это кошелек, в нем пятаки, а звук ничем не загажен, внутренно чист. (…)
Он не слушает и не верит, когда говорят не то, что нужно ему. В сущности — он не спрашивает, а — допрашивает. Как собиратель редкостей, он берет только то, что не может нарушить гармонию его коллекции (435).
Удивляться ему — никогда не устаешь, но все-таки трудно видеть его часто, и я бы не мог жить с ним в одном доме, не говорю уже — в одной комнате. Это — как в пустыне, где все сожжено солнцем, а само солнце тоже догорает, угрожая бесконечной темной ночью. (…)
Не хуже других известно мне, что нет человека более достойного имени гения, более сложного, противоречивого и во всем прекрасного, да, да, во всем. Прекрасного в каком-то особом смысле, широком, неуловимом словами; в нем есть нечто, всегда возбуждавшее у меня желание кричать всем и каждому: смотрите, какой удивительный человек живет на земле! Ибо, он, так сказать, всеобъемлющ и прежде всего человек, — человек человечества (436).
Его непомерно разросшаяся личность – явление чудовищное, почти уродливое, есть в нем что-то от Святогора-богатыря, которого земля не держит. Да, он велик! Я глубоко уверен, что помимо всего, о чем он говорит, есть много такого, о чем он всегда молчит, – даже и в дневнике своем – молчит и, вероятно, никогда никому не скажет. Это «нечто» лишь порою и намеками проскальзывало в его беседах (…)
Весь мир, вся земля смотрит на него; из Китая, Индии, Америки –отовсюду к нему протянуты живые, трепетные нити, его душа для всех и – навсегда! (438).
Вспоминаю его острые глаза, — они видели все насквозь, — и движения пальцев, всегда будто лепивших что-то из воздуха… (442).
Я не знаю — любил ли его, да разве это важно — любовь к нему или ненависть? Он всегда возбуждал в душе моей ощущения и волнения огромные, фантастические; даже неприятное и враждебное, вызванное им, принимало формы, которые не подавляли, а, как бы взрывая душу, расширяли ее, делали более чуткой и емкой. Хорош он был, когда, шаркая подошвами, как бы властно сглаживая неровность пути, вдруг являлся откуда-то из двери, из угла, шел к вам мелким, легким и скорым шагом человека, привыкшего много ходить по земле, и, засунув большие пальцы рук за пояс, на секунду останавливался, быстро оглядываясь цепким взглядом, который сразу замечал все новое и тотчас высасывал смысл всего (443).
часто приходилось видеть, как россияне, привыкшие встречать человека «по платью» — древняя, холопья привычка! — начинали струить то пахучее «прямодушие», которое точнее именуется амикошонством. (…)
И вдруг из-под мужицкой бороды, из-под демократической, мятой блузы поднимается старый русский барин, великолепный аристократ, — тогда у людей прямодушных, образованных и прочих сразу синеют носы от нестерпимого холода. (…) он являлся легко, свободно и давил их так, что они только ежились да попискивали (444).
Если Лев Николаевич хотел нравиться, он достигал этого легче женщины, умной и красивой. Сидят у него разные люди: великий князь Николай Михайлович, маляр Илья, социал-демократ из Ялты, штундист Пацук, какой-то музыкант, немец, управляющий графини Клейнмихель, поэт Булгаков, и все смотрят на него одинаково влюбленными глазами. Он излагает им учение Лао-тце, а мне кажется, что он какой-то необыкновенный человек-оркестр, обладающий способностью играть сразу на нескольких инструментах — на медной трубе, на барабане, гармонике и флейте. Я смотрел на него, как все. А вот хотел бы посмотреть еще раз и — не увижу больше никогда (445).
Сила слов его была не только в интонации, не в трепете лица, а в игре и блеске глаз, самых красноречивых, какие я видел когда-либо. У Льва Николаевича была тысяча глаз в одной паре (447).
Он ходит по дорогам и тропинкам спорой, спешной походкой умелого испытателя земли и острыми глазами, от которых не скроется ни один камень и ни единая мысль, смотрит, измеряет, щупает, сравнивает. И разбрасывает вокруг себя живые зерна неукротимой мысли (457).
Достарыңызбен бөлісу: |