Алексей Давыдов Между мистикой и ratio Проблема изменения типа русской культуры в произведениях Виктора Пелевина Москва-Алматы


Способность любить – путь к способности быть личностью



бет5/6
Дата12.07.2016
өлшемі340 Kb.
#194008
1   2   3   4   5   6

Способность любить – путь к способности быть личностью
Обновление культурных оснований – вечный процесс. Среди оснований смысл любви представляет особую ценность. Религии, идеологии, философии, науки, модерн всех времен и народов – все борются за «любовь» и пытаются по-своему объяснить «любовь» как основание. Современный постмодернизм ставит задачу расколдовать тайну любви, объяснив и доказав в ней все.

Позицию Пелевина по вопросу о любви как основании я бы назвал гуманистической, характерной для эпохи, когда европейское человечество лишь начинало искать пути формирования личности. Для Пелевина любовь – вечно новое основание культуры. Такому выводу писателя, ищущего пути изменения типа русской культуры, я аплодирую. Анализируя Пелевина, я вновь могу говорить об основном богатстве русской литературы – способности понять смысл любви как путь к формированию смысла личности.



«Сначала оборотень должен постичь, что такое любовь. Мир, который мы по инерции создаем день за днем, полон зла. Но мы не можем разорвать порочный круг, потому что не умеем создавать ничего другого. Любовь имеет совсем иную природу, и именно поэтому ее так мало в нашей жизни. Вернее, наша жизнь такая именно потому, что в ней нет любви. А то, что принимают за любовь люди — в большинстве случаев телесное влечение и родительский инстинкт, помноженные на социальное тщеславие. Оборотень, не становись похожим на бесхвостую обезьяну. Помни, кто ты!»53.

Это стиль манифеста. И совершенно не постмодерн. Это новозаветный модерн в ренессансно-реформационной интерпретации. Классический-новоевропейский. И не только петрарковский, сервантесовский, шекспировский, байроновский, гетевский. Это модерн пушкинский, лермонтовский, тургеневский, религиозно-спасающий, русский-классический. Это – любовь, через себя спасающая гибнущего в не-любви и выводящая его к пониманию личности в себе.

Читая скандальные произведения современных писателей, я уж думал, что пришел конец пушкинско-лермонтовской тенденции в русской литературе – совсем ее забьют секс, мат, насилие, цинизм. Но нет. Оказывается, ищет еще русский человек через любовь путь к новому основанию. Значит, постмодернизм в его российской интерпретации еще не разрушил самого основного нашего гуманистического завоевания – потребности человека быть личностью в любви как основания русской культуры. Задача человека, по Пелевину, «разорвать порочный круг инерции», чтобы изменить тип культуры, чтобы перейти от деградирующей статики к развитию. И сделать это можно только с помощью любви, потому что «любовь имеет совсем иную природу». Так что же – противостояние любви-динамики и сложившейся культуры-статики это возврат к новоевропейскому модерну и конец постмодернизма в России? Начало конца?

И да, и нет.

Да – потому что возвращение Пелевина к смыслу любви как разрушающему смысл культурной статики, «инерции», кладет конец попыткам постмодернистов создать культуру и мораль без субъекта. Для России это возврат к методологии Пушкина и Лермонтова. К субъектному мышлению. Влюбленный у Пелевина, как и у Пушкина и Лермонтова, становится субъектом формируемого им нового мира.

Нет – потому что пелевинская личность, которая ищет любовь как вечно новое основание своего мышления, никогда в истории России не была так свободна, как в «Священной книге оборотня».

Посудите сами, пушкинские персонажи, через любовь разрушающие «инерцию» мира, явно или неявно нацелены на то, чтобы либо сформировать супружеские отношения, либо осуществлять тайные любовные связи, что не менее «инерционно». Правда, у Лермонтова есть Демон, который эти цели перед собой не ставит. Но он ставит другую, не менее традиционную, «инерционную» – служить женщине, «служить тебе, дышать тобой». Тургеневская женщина также «инерционна» – она либо хочет идти за мужчиной как за нравственным лидером, либо создать с ним семью, либо служить обществу. Примерно в том же духе «инерционна» Ольга из романа Гончарова «Обломов» и в еще большей степени Вера из его романа «Обрыв». Казалось бы, совершенно свободна от «инерции» Анна Каренина Л. Толстого. Но это не так. Анна полагает, что смыслы любящих людей только взаимопроникают, и не понимает, что они одновременно взаимоотталкиваются. Не видит, что мир Алексея Вронского имеет свою бесконечность, а ее мир – свою, и эти бесконечности как два способа любить всегда совпадают лишь частично. Абсолютизируя смысл своей свободы, она хочет ограничить его свободу. Это совершенно традиционная «инерция». Образ сильной русской женщины, жертвенно спасающей слабого русского мужчину, один из любимых в русской литературе, начиная с Тургенева. Но и этот образ несет в себе то, что Пелевин называет «инерцией», потому что такое спасение не делает русского мужчину сильнее. Спасаемый, он продолжает ныть, быть слабым и разрушать жизнь.

И поэтому особенно важно, что современная скандальная русская литература перестает утирать сопли русскому мужчине, перестает жалеть и утешать. Герой, «слабый человек», может мучиться от внутренних противоречий и бежать из России, как у Пелевина, но не господствует уже в современной русской литературе «жалистная» интонация «Шинели», «Белых ночей», «Вишневого сада», нет уже стенаний по поводу неспособности русского человека сделать правильный выбор. Прекратились рыдания от нравственного бессилия. Нравственная импотенция никуда из русского человека не исчезла, но стало неприлично выставлять ее напоказ. И это великий сигнал. Это знак грядущего сдвига в русской культуре. Родилось предчувствие нового человека в России – субъекта нового российского многообразия, культуры нового типа. И в том, что это предчувствие, наконец, появилось, заслуга таких писателей, как Пелевин.


«Любовь… срывает маски». Предчувствие неоклассики.
Любовь через специфику своей коммуникации способна, по Пелевину, «срывать маску» с любовников. Срывание маски это способ проникнуть в смысл личности как нового основания русской культуры.

В «Священной книге оборотня» любовники ищут истину-смысл жизни. Но ищут каждый в отдельности. Не вместе. Любовь – любовью, но истина дороже. Муж и жена – не одна сатана. Истина и путь к ней у каждого разный. Этот путь для каждого из них – главное. А то, что они вместе – частный случай индивидуального поиска истины. Такое расчленение смыслов любви и личности в любовной лирике подразумевалось кое-где в творчестве Пушкина. Но первая попытка понять проблему началась в лермонтовских «Я не унижусь пред тобою» и «Демоне». Писателям надо было сказать, что человек всю жизнь ищет что-то такое, что он называет истиной, смыслом жизни или еще как-то. Что на этом пути он может, например, найти любимого человека, родить детей, иметь интересную работу, добиться общественного признания, поверить в Бога или в идею. Или не иметь всего этого. Но во всех случаях личность не перестает делать главное – искать в себе то, что она называет истиной.

А любовь это иное, которое к смыслу личности и ее поиску истины может иметь отношение, а может и не иметь. На таком скандальном релятивизме строится сексуальная эмансипация, играющая не последнюю роль в становлении современной личности и мировой культуры. Именно с этого разрушительного релятивизма начались освобождение женщины, сексуальная революция, развитие неполитического либерализма в России и интеграция русского человека в процессы формирования нового культурного многообразия в мире, глобализации. Но лермонтовского модерна оказалось недостаточно, чтобы окончательно расчленить смыслы «любви» и «личности». Лермонтовский Демон наивная душа. Он, полюбив, захотел и к презираемым им людям вернуться, и с презираемым им Богом примириться. Какую задачу хотел он решить, какие новые культурные формы создать? Но потребность в глобализации нарастала, и Россия все более втягивалась в ее процессы. Поэтому задача углубить анализ, чтобы создавать новые культурные формы, оставалась. Надо было довести до конца дело, начатое Лермонтовым, и сказать, что любовь сама по себе не может быть последним основанием. Последним основанием является личность, смысл личности, способность быть личностью, а любовь, наряду с другими смыслами – один из путей формирования личности как основания человеческого. Надо было сорвать маску с любви, претендующей на то, чтобы быть Богом. И надо было сорвать маску с личности, тоже претендующей на то, чтобы быть Богом. И надо было сказать, что они, как путь и цель, один без другого не могут, но для того, чтобы этот синтез состоялся, надо было разделить смыслы «любви» и «личности» друг от друга. Это разделение сделал Пелевин, потому что прошел через лед и пламень постмодернистского опыта, принял постмодернистскую критику оснований, но не абсолютизировал ее, а над нею поднялся.

И, завершая диалог с просвещенным эстетом – моим воображаемым оппонентом, я мог бы теперь сказать ему – пусть Пелевин матершинник и мистификатор, и пусть для него нет ничего святого, но в той части его творчества, которую я проанализировал, разве он не конструктивный писатель? И разве в этой части он не идет по пути русских классиков? Разве не продолжает начатую ими реформу российского сознания?

Сейчас в приличном московском обществе о любви не говорят. Не то чтобы дурной тон. А свидетельство того, что человек не в курсе. Самое большее, о чем говорят, раз уж беседа повернулась в сторону лирики, о природе дара, дарения… французская мода! Но о природе любви? Вы где находитесь? Кто заговорил? Пелевин? Да. Постмодернист? Он пролагает дорогу… не знаю,.. к чему-то совершенно новому, но вместе с тем, в чем-то существенном сохраняющему пушкинско-лермонтовские очертания, назову это… неоклассикой.
Лермонтов – Булгаков – Пелевин
А теперь, после того, как я что-то существенное, как мне показалось, сказал о конструктивности мысли Пелевина, я должен вернуться к тому, с чего начал – к пелевинскому разрушению и дать ему оценку. Для моего оппонента эти оценки покажутся кощунством, но что делать? – в кощунстве литературная критика до сих пор обвиняет и Фонвизина, и Пушкина, и Лермонтова, и Булгакова.

Пелевин, господа, делает великое дело – обрубает культурные корни. Так радикально этого до него никто не делал.

Читая классиков, я думал – ну, скажите, великие русские писатели, что во всех бедах России виновна культура, которую создал русский народ. Прокричите, пропойте, пропишите, сыграйте на сцене, что русская культура – основной враг динамичного человека, пытающегося адекватно отвечать на вызовы современности. И что надо не просто критиковать русских людей, называя их, к примеру, «мертвыми душами», а, расчленив «мертводушность» на, скажем, соборность народа, порождающую авторитарность, и авторитарность Бога (вождя), порождающую соборность, назвать эти, или другие, основные ценности русской культуры главными врагами развития личности в России. Надо идти к культурным основаниям «мертводушной» культуры и анализировать ее изнутри.

Просто сказать, а как сделать?

Только Лермонтов в XIX в. и Булгаков в XX осмелились поднять руку на священную корову. Остальные великие не дотягивали до лермонтовско-булгаковского вызова. После Булгакова вакуум. Критика общества была (Зощенко, Ильф, Петров, Войнович, Окуджава, Высоцкий), но почти не было критики культурных оснований. Нужен был новый лермонтовский «железный стих, облитый горечью и злостью» и в этом стихе надо было ответить на вопрос Чаадаева – куда из ряда разумного существования выпадает русский человек.

Не осмеливались. И вдруг в начале XXI в. пелевинское – «недосверхчеловеки».

Значит, отвечая Чаадаеву, говорим, что выпадаем в «недо…». Значит – недоразвитые, докультурные, не способные изменяться. Застрявшие между «недо…» и «сверх…», между позорной докультурной природой своей и тщеславной попыткой выглядеть лидером планеты, до смешного изощрены в политиканстве, до изумления ничтожны в политике. А что держит? Русский Бог – «местечковый гоблин», «самодур»; русский народ – «пьянь», «помутненный разум», «недосверхчеловеки»; сложившееся в России уголовное общество, общество абсурда, общество «идиотов», охраняемое опричниками-Шариковыми; «дух Китежа» – сложившаяся нравственность российской интеллигенции, в которой господствует комплекс неполноценности; Россия – «позорная пустыня жизни», которая, кроме нефтяной трубы, не имеет сегодня ничего, чтобы вдохновлять малые народы. Вот они (!) – культурные основания «мертводушности». Романы Пелевина в их рационалистской части это лермонтовский «железный стих», написанный в XXI веке, и современная расшифровка «Думы». Это расчистка социально-нравственной площадки от культурного мусора и обновление фундамента, чтобы строить на нем обновленное видение русской культуры.

И еще один момент моста «Лермонтов – Булгаков – Пелевин».

Лермонтов в «Демоне» рвет культурные корни, но не окончательно. Возможен ли диалог личности с обществом имени Акакия, культурой имени Акакия? Этот важнейший вопрос оставил нам Лермонтов. Булгаковская личность – Воланд, его свита, мастер, Маргарита, как русские философы на «философском пароходе» в 1922 г., навсегда покидают Россию. В отличие от Лермонтова, Булгаков окончательно обрубает культурные корни, связывающие личность и русскую культуру. «Гори старая жизнь!», - восклицает Маргарита, поджигая полуподвал, в котором жил мастер. Но рвет специфически. Конфликт между личностью и культурой, начавшись внутри культуры, завершается вне ее. Это частичный уход от решения проблемы изменения типа культуры на территории России. Булгаковская альтернатива это бегство личности в никуда, в «ледяной грот», где лермонтовский Демон чувствовал себя, как «пень горелый». Булгаков ответил на вопрос Лермонтова. Он сказал, диалог не возможен. И на вопрос «Что делать?» сказал: «Бежать из России». Лермонтов в «Демоне» глубже: «Бежать из России, чтобы вернуться». Пелевин создал иную постановку вопроса.

Он своими романами сказал, что для того, чтобы построить в России личностную культуру, надо бежать из России, и даже указал новые адреса – «собственный трон, который находится нигде», «Внутренняя Монголия», «Радужный поток» и т. п., которые все находятся «нигде», то есть находятся в самом человеке. Другими словами, не надо никуда бежать, а надо более радикально обрубить, уничтожить родовую связь личности с основными ценностями русской культуры. Пелевинская личность, отвечая на вопрос «Кто – я?», окончательно отпала от:

-соборно-авторитарной специфики русского народа;

-православной (ветхозаветной) интерпретации Бога;

-российского государства и исторически сложившегося в России способа проведения реформ;

-российского общества и исторически сложившейся в России логики общественного воспроизводства;

-интерпретации личности как в дворянской (XIX в.), так и в народнической литературе, включая ее советский период (XIX-XX вв.).

Более радикально, чем в XIX и XX вв., обрубая связи с традиционными культурными смыслами, пелевинская личность

-отпала от русской культуры;

-стала более свободной;

-совершенно перестала быть озабоченной своей культурной (народной, территориальной, языковой, религиозной, ментальной) самоидентификацией;

-основной способ ее самопознания формируется через способность выйти за свои традиционные пределы, через способность развивать свои способности.

Пелевинская личность верит и любит. И в этом она продолжает и, возможно, углубляет Пушкина и Лермонтова. Значение Пелевина в том, что он вышел из того же начала, из которого вышли Лао Цзы и Конфуций, ветхозаветные пророки и Иисус Библии, принц Гаутама и Мухаммед, Пушкин, Лермонтов и Булгаков – из попытки человека стать личностью. Значение всех этих людей в том, что они трубадуры принципа личности, и шаг за шагом перерубают все больше корней, связывающих динамичного человека с культурной архаикой. Результаты пелевинской реформы русского сознания пока не ясны, хотя вектор усилий в значительной степени тот же, что у ее пионеров – Пушкина, Лермонтова, Булгакова. Эта преемственность вдохновляет.

Но есть вопросы, на которые в произведениях Пелевина, сколько не ищи, нет ответов.

В сфере между смыслами всеобщего и единичного у Пелевина карнавал свободы, безудержная игра, анекдот – не осталось табуируемых тем и проблем, но на полюсах еще затишье, под табу остается главное – смыслы Верховного владыки, в присутствии которого законы молчат, и смысл «Я» самого Пелевина. На этих полюсах виден мертвый оскал пелевинского ужаса перед мировостью мира, ужаса имени Акакия.

А теперь я должен говорить о застрявшем витязе, с которого я начал свою статью.


6. Между мистикой и ratio. Значение творчества Виктора Пелевина.
Пелевин верующий человек с глубоким мистическим чувством. Он пытается предчувствовать возможность создания чего-то вроде новой мировой религии. Но он не экуменист. Он, скорее, наследник первоначальных идей Гаутамы (Будды), даосизма в интерпретации ее автора Лао Цзы и концепции «пути» и «неба» Конфуция. Чтобы уйти «при жизни» в «ничто» и в процессе этого перехода «понять себя», он опирается на представление о жизни человека как о сне и бессмыслице. Эта логика широко распространена в монастырских версиях всех религий мира.

Пелевин говорит, человек должен работать над совершенствованием своей способности к переосмыслению. И здесь он новоевропеец. Но, пытаясь создать представление о Верховном Владыке и истине, в которых не было бы места рефлексии, он мистик, тенгрианец, новый православный утопист. Переосмысление и безрефлексивность категорически исключают друг друга. Такое взаимоисключение не новость для России. Важнее другое – оно отражает противоречивую структуру современного протестного массового сознания в России. Скажете – и это не новость. А я и не говорю, что раздвоенность Пелевина это новое. Но должны же мы понять, что русский человек, даже в лице своих наиболее глубоких писателей, как сказочный витязь на перепутье из века в век ставит перед собой вопрос «Быть или не быть?», свято веря, что кроме этих полюсов ничего не существует. Другие народы тоже выстраивают эту оппозицию, но лишь для того, чтобы преодолевать ее в переходах между полюсами. Мы же твердо говорим – «Быть!», и строим царство Божье на земле, либо еще тверже – «Не быть!», и устремляемся в царство небесное, отрясая с ног прах земной. В результате скрытое отчаяние от бессмыслицы того, и другого, и ужас перед миром, который якобы только пыль, который поэтому надо воспринимать лишь как сон и пустоту и из которого надо бежать, бежать…

Пелевинские романы навевают и другой образ – русский человек, не стоит на перепутье, а как лошадь с завязанными глазами, ходит по кругу. Он постоянно принимает конец общепринятого старого за начало нового, которое есть забытое старое. Автор хочет это старое, реанимировав, выдать за новое, не пытаясь выбраться за пределы новостарого-старонового дискурса. В рассказе «Проблема верволка в Средней полосе» автор тактически мастерски, но стратегически беспомощно ищет новые средства, чтобы выйти из слепого кружения. В рассказе «Ухряб» его душа разрывается от трагичности тупикового поиска. В безысходной неразрешимости внутреннего противоречия между старым и новым значение пелевинского творчества как урока-опыта другим народам, о котором писал Чаадаев.

Тем не менее, Пелевин – писатель-новатор, реформатор российского сознания, один из немногих.

Пелевин блестяще сомневается в очевидном и еще лучше притворяется, что знает путь к истине.

…Началось это давно. На Западе. Сначала Запад усомнился в том, что надо казнить Иисуса, и притворился, что умывает руки. Затем засомневался, что Святой дух исходит только от Отца, и притворился, что знает, что он исходит и от Сына. Неугомонный в поиске, Запад засомневался в единственности католического способа веры и коварно сделал вид, что через протестантизм создает новый, более прогрессивный. Потом бессовестно притворился, что решает проблему «быть или не быть», и до сих пор смеется над теми, которые, сидя «все в той же позиции», выбирают между крайностями. И, наконец, Запад, совершенно распоясался, когда заявил, что основания суждения нет, субъекта культуры нет, дуальности мышления нет. Потом опять притворился, заявив, что все это есть, но в каком-то ином смысле.

Как понять притворщика? Умывая руки, сомневаясь и притворяясь, прославляя и распиная, Запад, все время решает одну-единственную задачу, в соотнесенности с которой все остальное частности. Он каждый раз проясняет новые горизонты свободы в быстро усложняющейся культуре, обнажает точки роста нового, меру его новизны. И сейчас Запад не просто смеется, а хохочет над теми, кто с профессорским видом топчется вокруг религиозных, атеистических, модернистских и постмодернистских ценностей, превращая их в абсолюты…

Пелевин великолепный притворщик. …Да, личности в России нет, но мы должны притвориться, что мы личности. Общества нет, но мы должны притвориться, что мы общество. Если тебя по правой щеке, притворись, что ты ждал этого всю жизнь как награду, и подставь левую. Притворись, что любишь его, хотя единственное, чего ты хочешь, это чтобы он сдох. Если мы не заставим себя, пусть в художественной литературе, сделать вид, что мы общество и что мы личности, если мы только проявим нашу истинную, - звериную и равнодушную, - натуру, у нас никогда не будет шанса заговорить друг с другом на человеческом языке. Погружаясь в художественный вымысел, Пелевин притворяется, что создает новый тип культуры, и, вот ведь что… - он действительно его создает.

…Пелевина надо читать, потому что его мысль анализирует новый тип личности, каким он мог бы быть, и тем опережает логику существующих в России форм культуры, в которых личность едва присутствует.

В какую культуру зовет Пелевин? А в какую культуру звал Лермонтов? Демон остался один, не зная, как жить, после того, как у него ангел по велению Бога отобрал душу любимой. Кажется, конец всему. Никогда этот проклятый мир с его Богом и людьми не исчезнет с его пути. И никогда не поймет он, кто он и зачем. Но нет. Великолепная А Хули, одна во всей современной русской литературе, лишившись любви, бесстрашно выходит на новую дорогу к себе, туда, где звезда с звездою… Сказала любимому: «Я думала – ты остроглазый лев, а ты слепая собака», как плетью ударила – и старый мир начал исчезать:



«Я выеду в самый центр пустого утреннего поля, соберу в сердце всю свою любовь, разгонюсь и взлечу на горку. И как только колеса велосипеда оторвутся от земли, я громко прокричу свое имя и перестану создавать этот мир. Наступит удивительная секунда, не похожая ни на одну другую. Потом этот мир исчезнет. И тогда, наконец, я узнаю, кто я на самом деле».

А я? Я тоже хочу туда, Пелевин. Выхожу один я на дорогу – и сажусь за письменный стол. Вбираю в сердце всю свою любовь и… взлетаю над миром – туда, где звезда..., чтобы узнать, кто я на самом деле. И когда засияет потусторонностью компъютер, может быть произойдет чудо – этот мир исчезнет, мой исторический хвост отпадет, и я увижу себя иным. Или попытка не удастся, мир и хвост не исчезнут, звезды погаснут и я со всего маха – в грязь. И, высунув нос из грязи, притворюсь, что что-то знаю и о любви и о себе, и напишу комментарий к пелевинским мыслям. Моя сущность в том, чтобы притворяться. Когда я притворяюсь, у меня, кажется, получа-а-а-а-…

…Пелевинский способ мышления – символ русского менталитета и российского общества начала XXI века. Пелевин радикальнее, беспощаднее, чем классики русской литературы, рвет с архаикой русской культуры с позиции личности, свободы, творчества, рациональности, нацеленности человека на переосмысление, с позиции его способности выйти за свои традиционные пределы. Разрывая с архаикой, он добивает Акакиеград, построенный на мистическом ужасе перед реальностью. И, возможно, не желая того, кладет конец «шинельности» русской литературы.

Пелевинская мысль о смысле любви усиливает надежду на то, что дальнейшее развитие русского человеческого будет нести в себе не только новые варианты мистики, религии и социальных утопий, хотя в России это неизбежно, но и более мощный личностный потенциал. В Оборотниаде он возрождает победоносный дух протестной лермонтовско-булгаковский личности, формирующей в России творческую культуру.

Изменение типа русской культуры, как оно звучит у Пелевина, это предчувствие какого-то неясного пока синтеза логик классического, «мертводушного», «шинельного» персонажа русской литературы, очень по-русски, совершенно акакиевно застрявшего между мистикой и ratio, и личности, формирующейся под влиянием идей модерна и постмодерна. Эта неясность естественна. И нужна. Потому что дает надежду на то, что через ее противоречивость рано или поздно проглянут контуры того, что мы все не знаем, как будет выглядеть, но чего ждем с нетерпением – очертания неоклассики и в художественной литературе, и в профессиональном анализе культуры.



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет