Семья – атом общества
Стыд ничему не служит. Но стыдящийся уговаривает себя, что стыд морален. Он считает себя стыдливым, поскольку сам уважает других и приписывает взглядам этих других определенную значимость. Начиная учить кого то другого, он чувствует себя униженным. Так стыд становится оружием, силу которого стыдливый приписывает взгляду другого.
В Древней Греции чувство стыда управляло культурой. Этот непростой процесс позволил зародиться демократии и дал возможность любому свободному человеку право судить. С тех пор общественное мнение получило оружие социального контроля: стыд!
Бургундцы считали стыд «зловонным», что позволяло укреплять супружеские пары, ведь любая встреча на стороне воспринималась как серьезное преступление. В Виндеби женщину, изменившую мужу, бросали в болото, где торф консервировал ее тело. Еще сегодня встречаются случаи удушения тринадцатилетних беременных кожаным шнурком219. В некоторых недавно открытых цивилизациях (1951 г.), например в племени бария на острове Новая Гвинея220, мужчинам, изменившим своим супругам, вспарывали животы и подвешивали их печень сушиться на столбах, установленных посреди деревенской площади. Галльско римский император Мажориан принял закон, предписывавший обманутому мужу убивать на месте жену и ее любовника. Франки оказались еще более радикальными: они считали, что все потомство женщины, запятнавшей себя неверностью, включая детей и внуков, покрыто позором. Иногда той, которую сочли виновной, давали шанс, подвергая ее водяной ордалии. К ее шее привязывали камень и бросали в реку: если женщине удавалось поплыть, это становилось доказательством ее невиновности.
Чтобы жить в коллективе, супружеской чете совершенно необходимо быть непогрешимой. Инцест благодаря своей эндогамии, воспринимаемой как связь, основанная на теснейшем чувстве близости, может считаться менее серьезным преступлением, чем адюльтер221. В социуме тело рассматривается как полезный инструмент. Девственность женщин и жестокость мужчин становятся моральными характеристиками. Потому то девственниц и выбирали жрицами в храмах, считая их почти богинями; если же им случалось отдаться хотя бы одному мужчине, они, таким образом, начинали расшатывать звенья все скрепляющей цепи. Иштар, Астарта и Анат, божества плодородия и любви, считались девами, хотя – согласно мифам – у всех этих «великих матерей» (Magna Mater ) были любовники и по нескольку детей. В данном случае «быть девой» не означало оставаться непорочной, но служило характеристикой «незамужней женщины»222. Ни один мужчина, пусть даже божественной природы, не мог прикасаться к этим «девам», которые, тем не менее, могли рожать. Египетская богиня Нейт не нуждалась в мужчине, чтобы родить солнечный диск Ра. Артемида не принимала любовь, а Афина, с ее то стрелами и щитом, не видела необходимости иметь рядом с собой мужчину защитника. Чтобы остаться чистой и непорочной, Гера, жена Зевса, мать многочисленного семейства, каждый год купалась в источнике Кана – и таким образом вновь обретала девственность223. Сегодня в Неаполе, Бейруте или Вашингтоне девственную плеву восстанавливают хирурги, а вовсе не воды Каны; это значит, что старый принцип все еще действует: женщина до свадьбы формально должна оставаться чистой, нетронутой. Даже если у нее был с десяток любовников. Принцип «непорочности» избавляет женщин от сексуальных контактов, не одобренных коллективом, и в то же время женщина сама выбирает мужчину, который станет отцом ее ребенка. Следовательно, девственность – характеристика моральная! Отцы Церкви утверждали, что Ева была приспешницей сатаны, но не могли сказать то же самое о Марии – ей необходимо было оставаться девой. В том случае, если сексуальная мораль структурирует общество, девственность становится символом чистоты, а ее утрата расценивается как доказательство безнравственности, разложения, коллективного стыда. Женщины, выходящие замуж с порванной плевой, не укладываются в идеалы коллектива. Плева выступает анатомическим доказательством, что дети, родившиеся у той, что до брака была девственницей, будут любимы мужчиной, благодаря которому они появились в коллективе. Девственница и ее супруг пользуются почетом, тогда как та, что потеряла невинность до брака, объявляется предательницей, покрывает позором семью – всю целиком, и даже ее последующие поколения. Родившиеся вне брака дети ужасающим образом страдают от этой культурной репрезентации.
Плева как предмет социального дискурса
Плева – предмет социального дискурса, характеристика женской чистоты. Подчинившись правилам брака, она поддерживает мораль в семье; напротив, женщина «нечистая» заставляет своих родных стыдиться. В таком культурном контексте дефлорация, совершающаяся в первую брачную ночь, – это доказательство «правильного» морального облика женщины и силы мужчины, который сможет стать отцом. Утром всем гостям демонстрируются простыни с пятнами крови, и толпа принимается аплодировать той, которая, сохранив себя невинной для мужа, согласилась стать прочным звеном цепи – надежной участницей коллектива. Мужчина дается женщине, а женщина – обществу. Она может гордиться своей девственностью, утраченной в первую брачную ночь, – согласившись с тем, что коллектив посвятил ее чрево усилиям, направленным на дальнейшее выживание.
Чувство стыда или гордости, коренящееся в глубине души, зависит от культурного дискурса – иногда удивительно вариативного. Главное – это супружеская пара, маленькая ячейка общества и фабрика по производству детей. В подобном контексте секс – лишь средство структурирования группы и воспроизводства детей. Поэтому до IX–X вв. церемония бракосочетания совершалась у входа в церковь. Было достаточно того, что священник соединял руки жениха и невесты и соединял пару вслух. Лишь в XVII столетии и позднее брак стали заключать непосредственно в храме – там было заметно, беременна ли молодая224. Возможно, невеста даже гордилась тем, что ждет ребенка, и она даже представить не могла, что в Викторианскую эпоху подобная ситуация будет источником жесточайшего стыда.
До XVIII в. нотариально заверенный акт о заключении брака был важнее, чем религиозная церемония, – это и сейчас проходят в школе, изучая мольеровские пьесы. Социальное значение совершившегося было намного важнее, чем интимное соединение молодых. Вступая в сделку, женщина заверяла всех в том, что она девственна, а мужчина – что он обладает мужской силой. Даже государь не мог избегнуть этой необходимой гражданской и сексуальной процедуры. «Мужской орган короля не твердеет по причине грусти…» Однако король, у которого «не твердеет» член, не может воспроизвести потомство и передать свою власть. «Сексуальная слабость равнозначна потере трона»225.
У египтян, античных греков, бургундов, новогвинейских бария чрево женщины и мужская эрекция считались собственностью государства или племени. Нерушимая чета представляла собой некое подобие социальной молекулы, необходимой для выживания всего коллектива. После того как пара образовывалась, ее сексуальная жизнь никоим образом не могла быть кодифицирована обществом. Но до вступления в брак был широко распространен процесс содомии, считавшийся актом, исполненным определенной морали, – ведь он позволял избежать дефлорации до замужества226. Позднее, в христианское Средневековье, когда сексуальная жизнь стала выступать в роли социального контракта, заключаемого двумя людьми, содомию сочли худшим из всех преступлений227, своего рода сексуальным обманом, суть которого состояла в отказе зачинать и рожать детей. В сегодняшнем культурном контексте, где выживание коллектива дело намного более легкое, чрево женщины уже не принадлежит государству, но только ей самой, тогда как содомия все еще воспринимается как мошенничество, на которое – ради сексуальной игры – решаются некоторые партнеры.
В техногенном обществе, где религия сохраняет свою организующую и запретительную силу, как, например, в Марокко, тамошние молодые люди отделяются от своих семей достаточно поздно – поскольку им необходимо время, чтобы овладеть какой нибудь профессией. Однако в богатых семьях, где созданы хорошие условия для обучения и воспитания детей, процесс пубертации наступает гораздо раньше. Пробуждение интереса к сексу наталкивается, тем не менее, на необходимость ждать – ведь браки, повторю, в целом заключаются поздно. Тогда «молодые придумывают способ, как обойти возникшее препятствие… и прибегают к сексуальным актам без проникновения… сохраняя плеву нетронутой… что, по сути, больше не означает „сохранения девственности“»228. Вступая в брак в возрасте двадцати пяти лет, женщины имеют девственную плеву и богатый сексуальный опыт.
Похожий феномен существует и в пуританском обществе США, где некоторые девушки из Дакоты участвуют в «балах чистоты», практикуя такое, что заставило бы умереть от стыда европейку, к моменту вступления в брак давно переставшую быть девственницей.
Когда насилие обладало оттенком морали
Чувство любви, испытываемое в браке, рассматриваемое на Западе как доказательство сексуальной морали и взаимоуважения супругов, долгое время считалось абсурдным. Римляне насмехались над влюбленным мужчиной, который, томясь рядом с красавицей, был не готов к решительному сражению. В многочисленных культурах супружеская любовь воспринималась как нечто непристойное: «Нет ничего более нечистого, чем любить собственную жену, питая к ней чувство, подобное тому, которое испытывают к любовнице»229. Во время провансальских «Судов любви» XIII в. дамы всенародно объявляли, что выходить замуж можно только за имя или состояние мужчины, а никак не по взаимному чувству, которое остается уделом любовников230. В подобных культурных контекстах заявление мужа о том, что он любит жену, и наоборот, показалось бы нам настолько смешным, что стыд заставил бы нас молчать. Единственные авантюры, которые могли в то время вернуть мужчине гордость, – это Красное и Черное, оружие и вера, шпага и сутана. Любая чувственная связь, любовь, испытываемая в браке, унижали бы достоинство человека и становились источником смущения.
Что касается проявлений эротизма в браке, то здесь тоже есть о чем поразмышлять! До начала XX в. жены, уставшие от постоянной заботы о ребенке, отправляли своих мужей в бордель – чтобы чувствовать себя спокойно. Мне приходилось разговаривать с девяностолетними дамами, которые признавались, что, когда оргазм внезапно настигал их в объятиях мужей… они испытывали стыд! «Совсем как женщина легкого поведения, – добавляли они. – Порядочная женщина делает это только из чувства долга». Невероятно, в какой степени культурный контекст и определенная структура социума могут вызывать в глубине наших душ реальное чувство стыда или гордости.
Мужчины также подчинены этим социоинтимным процессам, правда, мы не говорим о плеве или материнстве, а говорим о смелости, физической силе и оцениваем себя как дар, преподносимый кому либо. Мужчина умирает от стыда, если не может работать, – это значит, что он не достаточно крепок, находчив или даже не готов постоять за себя. В эпоху, когда образуются сообщества, неравность базируется на физической силе и на поддержке коллектива.
Начиная со Средневековья, социальное доминирование аристократов опиралось на владение землями и строительство замков с использованием рабочих рук простолюдинов. Физическая сила, владение оружием и знание определенных кодов вежливого поведения позволяло богатым по нескольким жестам узнавать друг друга; и наоборот, оказываясь среди черни, необученной хорошим манерам, они оказывались в растерянности. После периода Ренессанса (XV–XVI вв.) социальное доминирование определялось обычаями, ритуалами, кроем одежды, умением охотиться и сражаться на дуэлях. Боязливый мужчина, не решающийся драться, не мог законным образом доказать, что достоин править. Многие предпочитали умереть на дуэли, чтобы только не умереть от стыда. Таким образом, для того чтобы править, опираясь на чувство стыда, достаточно изобрести какой нибудь кодекс чести, который позволит удалить из сообщества тех, кто не вписывается в него. Чем ниже мы спускаемся по иерархической лестнице, тем больше наблюдаем стычек, где в дело идут кулаки, ноги и головы. Конформизм неравенства заставляет мужчин выбирать между почетом насилия и стыдом, вызванным отказом от этого насилия231. Мужчина, умевший сражаться на дуэлях или выяснять отношения с помощью кулаков, считался достойным, поскольку он был готов принести свою брутальность в помощь коллективу в трудной ситуации. Но когда коллектив больше не находится в состоянии опасности, та же самая жестокость утрачивает свою защитную функцию и становится разрушительницей семей и коллектива в целом.
Если мы больше не нуждаемся в жестокости, чтобы с ее помощью поддерживать социум, можем ли мы сказать, что материнство сохраняет свое социальное значение? В эпоху, когда мужчины формируют общество посредством кулаков, а женщины – чрева, любовь становится отдаленно похожей на розовую воду. Мы смеемся над влюбленным римлянином, сочувствуем сентиментальному приключению Элоизы и Абеляра, восхищаемся любовными заявлениями Данте, обращенными к Беатриче. Любовь, конечно, существовала, но присутствовала лишь в поэзии. Это сентиментальное второстепенное чувство могло бы стать самостоятельной культурной ценностью лишь при условии, если социум приведет себя в порядок. Женитьба унижала бы мужчину, а любовь – еще сильнее, поскольку она мешала приключениям на стороне. Еще недавно великий навигатор Табарли говорил, что только большая любовь могла бы помешать плаванию по морям. Он довольно поздно нашел себе женщину, которая стала сопровождать его в мореплаваниях, то есть ждал этой любви шестьдесят три года, и только в этом возрасте согласился на столь прекрасное сентиментальное приключение, признав, что пора остепениться.
Не так давно женщины согласились с возможностью жить благополучно. Новые условия существования позволяют им избегать окружения. В этом контексте брак и дети воспринимаются теперь как вмешательство в частную жизнь и даже как причина отчуждения232. Материнство меняет свой смысл: родить ребенка более не является актом, способствующим выживанию коллектива; теперь это – препятствие к самореализации. Святой Павел писал, что мы можем вступать в брак, если не способны на большее, Паскаль полагал, что жизнь в браке унижает мужчину, а Табарли утверждал, что только большая любовь может помешать его путешествиям. И эти мужчины сегодня передают эстафету женщинам, которые тоже полюбили свободу.
По прежнему ли необходимо страдать?
Еще не так давно страдание было неотъемлемой частью существования: каждую зиму люди умирали от голода и холода, как до сих пор происходит в бедных, слабо развитых странах. Искусство переносить страдание также было частью кодекса чести. Мужчина не имел права избегать страдания, ведь с этим напрямую была связана его мужественность233. Он должен был страдать и молчать, малейшее сожаление покрыло бы его позором. Мужчины воспринимались как герои, когда спускались в шахту или спали прямо в спецовках на стройплощадках. Они гордились возможностью молча страдать и отдавать все заработанное супруге, управлявшей домашним хозяйством. Но для женщины подобная героизация не носила положительный оттенок, поскольку узаконивала власть мужчины: «Я страдаю ради тебя, отдаю тебе все, что заработал, это мой долг чести, а ты должна прислуживать мне за столом». Честь и мужественность считались тесно взаимосвязанными, и когда мужчина не был столь мускулист, чтобы грузить уголь в вагонетки, когда болезнь вдруг делала его слабым или когда употребление алкоголя ставило его вне общества, то семья умирала от стыда. В подобном суровом контексте, провоцирующем страдание, мужские мускулы и женская добродетель – суть адаптивные ценности. Мы молча страдаем и гордимся этим. Мы сохраняем себя для супруга, которого выбрал для нас социум, мы служим ему и гордимся этим. Однако когда – благодаря развитию технологий – окружение становится более терпимым к нам, честь превращается в нечто «старомодное», а мужественность приобретает смешной оттенок – мы говорим «мачо», тем самым выражая свое презрение.
Только представьте, что в идеальном социуме, в культуре, где царит мир и любой человек имеет невероятные возможности для развития и роста, нам не требуются никакие механизмы защиты семьи или коллектива. Дети, рождавшиеся на свет случайно или ради удовлетворения архаичной прихоти иметь ребенка, оказались бы в ситуации полного обеднения связей. Эмоциональная индифферентность, которая в подобной ситуации стала бы результатом воспитания, привела бы к появлению людей с чрезмерно развитым чувством нарциссизма, сосредоточенных лишь на самих себе.
Разумеется, реальность всегда сложнее, чем мы думаем, поскольку мы можем оценить лишь очень и очень небольшую ее часть, с которой мы соотносим выстраиваемые нами репрезентации. Невидимая часть может внушать нам страх или даже наносить травмы. Чтобы противостоять неведомой реальности, надо попытаться представить то, какова она у других, – те тысячи различных форм, возникновение которых зависят от культурных особенностей. Все они необходимы и часто оказываются дорогостоящими, но мы охотно платим эту цену, чтобы защитить себя.
Когда насилие направлено на внешнего врага, подчинение вождю становится более действенным. Мы направляем силы на уничтожение врага, устранение ледяной атмосферы, охоту на животных, которых боимся, а иногда и на то, чтобы приручить их; на то, чтобы победить соседний народ, посягающий на наши блага. Насилие, обращенное на внешнего врага, сочетается с подчинением вождю – именно так мы можем выжить. Мужчина, не готовый посвятить коллективу свою силу и брутальность, и женщина, не готовая предоставить в распоряжение мужчины свое чрево и прислуживать ему, достойны бесчестия. В подобном контексте архаической социализации преданность усиливает власть вождя, а он в свою очередь может рассчитывать на поддерживающих его людей. Если он победит, верная толпа разделит с ним эйфорию, а часть его славы достанется подданным. «Гордясь своим вождем, мы гордимся собой, но если вдруг он окажется не на высоте, мы пожертвуем им – чтобы не делить с ним его поражение». Эта стратегия предполагает, что любой лишенный верности своему правителю индивид способствует ослаблению коллектива – он должен быть изгнан, отвергнут, выброшен прочь, подвергнут пыткам или перевоспитан в соответствии с идеологическими установками. Стыд становится оружием сплоченных. Угрожая позором не желающему подчиниться, конформизм способствует приходу к власти того, кто подчинился.
Совокупность чувств – гордости подчинившегося и стремления обрушить всю жестокость на внешнего врага, узаконивает существование войска и объясняет, почему солдаты должны быть красивы, послушны и относиться к врагу с бешенством, которое подогревает в них командир. Дезертирство или простой отказ подчиниться – повод для позора; предатель должен быть изгнан прочь из коллектива, ослабленного его действиями. Нацисты говорили: «Стыдно быть слабым и не повиноваться, не иметь сил выстрелить в голову ребенку: тем самым мы рискуем оставить в живых будущего врага Гитлера»234. В Руанде хуту пользовались похожим аргументом, передавая по «Радио Тысячи холмов»: «Не жалейте детей. Если вы не будете их убивать, через несколько лет вы столкнетесь с ними, но тогда у них в руках будет оружие, обращенное против вас»235. «У меня не было сил пытать этого человека», – признается солдат, стоя перед военным трибуналом, который обвиняет его в том, что он не смог пыткой вырвать у врага местонахождение вражеского оружейного склада. Малодушие этого солдата стало причиной смерти его товарищей.
Когда подчинение придает силу
Чувство стыда или гордости зависит от того, какое место мы занимаем в коллективной репрезентации. Именно поэтому риторика играет здесь основополагающую роль. Мы клянемся в верности королю, президенту, главе нашей компании и даже властителю наших дум. Повиновение сакрализовано, мы горды тем, что подчиняемся тому, кто правит благодаря нашей верности. Именно поэтому вполне логично, что люди со всем тщанием повинуются приказам бредящего вождя. Нам было бы стыдно предать того, кто представляет наши интересы. Любое вероломство стало бы нашим отказом от самих себя. Эта риторика в конце концов превращается в семантическую систему идеологического контроля. Когда гусары Наполеона заплетали косички над висками, собирали в пучок волосы на затылке, чтобы казаться мужественнее, и носили облегающие штаны, стремясь подчеркнуть размеры своих гениталий, они следовали дословной риторике, социальному дискурсу, означающему буквально следующее: «Я подчиняюсь норме, правильно одеваюсь – именно так должен одеваться гусар, готовый следовать за своим командиром повсюду и даже погибнуть». Попробуйте сегодня, дорогой месье, заплести косички над висками, собрать волосы в пучок и прийти на работу в облегающих брюках. Вас встретит смущенное молчание коллег и два три дружеских совета.
Социоинтимные ситуации, заставляющие нас испытывать то стыд, то гордость, совсем не редки. До 1970 х гг. дети, рожденные вне брака, «бастарды», как их называли, испытывали ужасный стыд от того, что сексуальная жизнь их матерей не была подчинена общественному благу. Сегодня почти 60 % детей рождаются вне брака, благополучно растут и развиваются. Они уверены в себе, потому что их матери не придают культурному контексту того значения, которое способно вызвать стыд, или, скорее, потому, что культурный контекст потерял это значение.
До начала Второй мировой войны считалось неприличным рожать в больницах, в окружении простых женщин, у которых не было достойной семьи. Домашние роды служили доказательством того, что мать в достаточной степени социализирована, а ее муж зарабатывает денег столько, сколько нужно, чтобы заплатить за это. Девушки стыдились, если не выходили замуж до двадцати пяти лет, замужние дамы испытывали стыд, если через год после вступления в брак у них все еще был плоский живот, равно как стыдились сетовать на трудности жизни. Если мужчина заканчивал жизнь самоубийством, его семья умирала от стыда, тогда как сегодня близкие мучаются от чувства вины.
До XIX в. на Западе не считалось постыдным оставлять детей чужим людям – эта практика была обычной. Тогда как передача малыша кормилице236, которая пользовалась бутылочкой с соской, приравнивалась к детоубийству, и до сих пор так думают многие237. Во времена Империи были предприняты шаги, позволявшие отдать новорожденного в специальный приют, где у него был маленький шанс выжить. Ламартин, поэт депутат, отстаивал возможность отказываться от детей, рожденных вне брака. Чтобы спасти честь семьи, он восхвалял «социальное родительство» – заботу государства о детях, рожденных без отцов238.
Стыдно искать отца в кафе, стыдно предстать голой перед любовником, стыдно испытывать сексуальное наслаждение, стыдно, когда тебя разглядывают в гинекологическое зеркало – как будто переживаешь своего рода «медицинское изнасилование», стыдно вставлять свечи, стыдно болеть, стыдно испортить воздух – любые причины стыда, иногда заставляющие нас смеяться, проистекают из многообразия дискурсов, порожденных нашим окружением.
Насилие и театр чести
Культуры, в которых большое значение уделяется соблюдению кодекса чести, порождают ритуалы, неуважительное отношение к которым вызывает негодование. Проще умереть физической смертью, чем от стыда, поскольку выживание под презрительным взглядом другого становится ежесекундной пыткой: нет уж, лучше смерть!
Театр чести предполагает величественную осанку. Умение изящно одеваться, высокоморальное поведение, смелость и достоинство – все это роли, которые должны вызывать уважение окружающих. Недостаток чего либо из перечисленного провоцирует разрыв шаблона, возникновение травмы. И должно наказываться смертью.
Подобное подчинение кодексу чести, где предпочтение отдается смерти, а не стыду, выступает отличным маркером культур, основывающихся на четкой иерархии. Если нищий оскорбляет принца, выходящего из кареты, его высочество, испытывая некоторое смущение, не вызывает того на дуэль. Мы не будем драться до смерти, если нам противостоит неравный. Аристократ не ждет уважения от бродяги. Слуга аристократа оттолкнет бродягу палкой, этого будет вполне достаточно. Но если человек, достойный своего имени, высмеивает благородного, не уважая заведенные правила, это неуважение заслуживает смертельной схватки, не так ли? Только равный или конкурент обладает властью ранить принца. Взгляд недочеловека не имеет значения, он лишен власти заставить аристократа устыдиться. Но когда шевалье Захер Мазох, благородный поляк Гомбрович или французские аристократы «Ночи 4 августа» разрешают представителям простого народа судить себя, они начинают воспринимать простолюдинов как равных себе или, по крайней мере, как достойных собеседников.
В культурах, основанных на кодексах чести, жестокость всегда где то рядом: насилие, обращенное на женщину, отдающую свое чрево мужчине, а не социуму, насилие по отношению к мужчине, отказывающемуся жертвовать жизнью ради защиты семьи, насилие, направленное на выпускников академии Сен Сир, отказавшихся в Первую мировую снять под дулами пулеметов свои плюмажи и белые перчатки и расстрелянных ухмыляющимися немецкими солдатами. Эти курсанты гордились тем, что умирают подобным образом.
Когда культура принимает более цивилизованное обличие и может хотя бы на треть быть уверенной в собственной защищенности, кодекс чести теряет цену – оскорбленному человеку теперь нет нужды подвергать унижению того, кто его оскорбил, он может просто прибегнуть к защите полицейского или адвоката. В обществе, где действуют судебные институты, честь стоит меньше, чем возмущение жертвы. Но как только государственная система начинает слабеть, коллектив почти сразу же вновь возвращается к кодексу чести. В странах, где работа полиции недостаточно налажена или где полицейские коррумпированы, мужчины группируются, чтобы «вершить самосуд». Их попытки вершить правосудие часто влекут за собой ошибки и чреваты трагедиями, однако таким образом этим мужчинам удается избежать чувства стыда. Этими же принципами пользуется мафия, поэтому ее члены именуют свою организацию «благородным сообществом», где любой досадный промах и малейшая конкуренция «законным образом» наказываются смертью.
В обществе, где развиты дуэли, куртуазное поведение стало целью всей жизни, поскольку неверно употребленное слово могло повлечь за собой смерть. Необходимо было дождаться момента, когда сильное государство Людовика XIV запретит дуэли, на которых гибли французские, немецкие, русские дворяне. Сегодня на Западе происходит процесс упразднения военных судов. Вежливость теряет свою защитную функцию и приобретает реляционистский оттенок, мы более не рискуем жизнью, оскорбляя других непристойными жестами или грубыми словами. Выражения «сын шлюхи» или «твою мать» раздражают соперника, однако мы не рискуем получить в ответ смертельный выпад. Даже процесс героизации кого либо в хорошо организованном обществе, где представители закона вмешиваются в ссоры отдельных индивидов, теряет свое значение. Сегодня «плохо воспитанные» подростки могут крушить общественный транспорт или хамить путешественникам, не получая никакого отпора. Еще двадцать лет назад люди, молча наблюдавшие за подобной ситуацией, умирали от стыда. Недавно на одного моего знакомого напали возле брюссельского вокзала Миди. Человек крепкий и не робкого десятка, он ударил агрессора и заставил того обратиться в бегство. Тогда его окружили свидетели, начав упрекать, что, вступив в драку, он де поступил неправильно. Предыдущее поколение обвинило бы его, если бы он, напротив, решил уклониться от драки.
Честь – благородное чувство, скрепляющее коллектив и заставляющие индивида следовать дискурсу вождя, таким образом признавая творимую им жестокость. Слово «мужественность» характеризовало человека грубого, способного страдать молча, решительно сражаться за место под солнцем, с гордостью выступать в драку. Женская честь, смысл которой был в сохранении девственной плевы и верности мужу, давала силу почувствовать себя нужной коллективу. Хранимая ими духовность сопряжена с гордостью и позволяет преодолевать трудности повседневного существования. «Бог требует от меня соблюдения правил морали. Благодаря мне моя семья остается сплоченной».
Речь, само собой, идет о социоинтимном процессе, когда дискурс вызывает в душе субъекта чувство стыда или гордости, или и то и другое одновременно. Мы смогли изменить чувства, различающиеся в зависимости от культурных репрезентаций. Некоторые американские соискатели включают в свои приукрашенные резюме заведомо курьезные фразы типа «Должен сообщить, что ударил мужчину, оскорбившего мою жену»239. В северных штатах США главы компаний комментируют подобные фразы следующим образом: соискатель не управляет своими эмоциями. Напротив, большинство руководителей компаний, расположенных в южных штатах, говорят, что подобные фразы отличают человека чести, на которого можно положиться. Если вам однажды придется кого нибудь убить, знайте: это преступление будет расценено как проявление слабости или, наоборот, силы – в зависимости от того, где именно вы живете.
Интересно, как соискатели отвечают на следующий вопрос: «Если пьяный мужчина толкнет вашу жену, какой вариант ответных действий вы выберете:
– объясните ему, что он поступил неправильно;
– молча толкнете его в ответ;
– ударите его кулаком в лицо».
Пятнадцать процентов мужчин, живущих на Юге, сочли нормальным ударить обидчика в ответ – против восьми процентов северян.
На вопрос: «Если мужчина попытается изнасиловать вашу шестнадцатилетнюю дочь, посчитаете ли вы нормальным всадить ему пулю в голову?» 50 % южан ответили, что испытали бы позор, не сделай они этого; и всего 20 %мужчин из северных штатов ответили «да»240. Когда государственная система ослабевает из за того, что политики не умеют управлять или потому, что полицейские посты находятся слишком далеко друг от друга, люди прибегают к жестокости – этому вновь обретающему популярность фактору формирования архаичных социумов. Однако если социум правильно организован, политики грамотно управляют, а полиция всегда находится где то поблизости, жестокость приобретает невыносимый оттенок социальной дезорганизации, и эмоционального травматизма.
Женщины интерпретируют физическое насилие так же, как и их партнеры мужчины. Женщины гордятся агрессивностью своих собственных мужей: это отлично вписывается в контекст формирования архаического социума, но сразу же заставляет испытывать стыд, как только общество начинает идти по цивилизованному пути.
Подобный феномен легко наблюдать в мегаполисе. В центре городов, где процесс урбанизации упорядочен историей и богатством, любезность становится реляционистской ценностью. В то же самое время в фавелах, где наспех сделанные постройки почти громоздятся одна на другую, у обитателей нет времени выдумывать культурные ритуалы, а банальные межличностные отношения строятся на насилии: «Когда я ловлю на себе взгляд, который мне не нравится, я набрасываюсь на этого человека, нечего ему лезть на мою территорию»241. Мальчику, который рассуждает подобным образом, 12 лет, он весит 70 килограммов и занимается борьбой, поскольку она помогает ему найти применение своей жестокости. Контекст, противоречащий нормам и правилам, являющийся своеобразным «стилем» урбанизации, позволяет направить жестокость в определенное русло, но, разумеется, не дает возможности справиться с ней полностью и уж тем более обесценить ее. Даже напротив, подростки из этих кварталов обожают наблюдать за гордыми победителями уличных драк.
Когда реальность отличается от рассказа о ней
Поскольку психологический контекст играет важнейшую роль в том, какое чувство (стыда или гордости) вызовет у разных людей одно и то же событие, вероятно, можно повлиять на культуру, имея целью выйти из состояния стыда. Любопытно! Уместно ли сказать «выйти из стыда» – подобно тому, как выходят из норы или вылезают из укрытия, играя в прятки.
Почти все дети, спрятавшиеся, чтобы избежать смерти (евреи во время Второй мировой войны или тутси – жертвы руандийского геноцида), страдали от душевной пытки. Пытки не болью – обесчеловечиванием. Когда мы ломаем ногу, мы испытываем сильную боль, но мы не чувствуем себя ущербными – ведь нами занимаются, помогают перемещаться и просят рассказать, как все произошло. Спрятавшийся ребенок не испытывает боли, однако он беспрестанно страдает от болезненного представления о себе: «Ты стоишь меньше остальных… быть самим собой опасно, поскольку если ты скажешь, кто ты такой, то умрешь… Ты происходишь от родителей, семьи и народа, которых общество отвергло, их преследуют, и это преследование коснется и тебя, стоит тебе рассказать, кто ты на самом деле».
Подобные представления о себе, болезненные и вызывающие стыд, порождают поведенческие стратегии – дорогостоящие или же основанные на самобичевании, позволяющие искупить ошибки. Отказ от образа действий случается, если культурные стереотипы внушают нам: «Это нормально, что он незаметен и плохо учится в школе, – учитывая то, что с ним произошло». Даже успех может вызвать стыд. Порой случается, что успехи «спрятавшегося» ребенка унижают остальных детей, которые изо всех сил стараются добиться успеха, но не преуспевают – из за того, что находятся в комфортных условиях. В такой ситуации выйти из стыда довольно сложно – ведь необходимо не только работать над собой, но надо научиться не унижать других, достигнув успеха. Соединение этих факторов может провести к выработке устойчивости.
«Мои бабушка и дедушка, мои дяди и тети… Я часто слышал, как они говорят между собой на идиш… Они дорожили этим языком и в то же время испытывали стыд, потому что он символизировал бедность, изгнание, ничтожность евреев по сравнению с другими народами Европы и вообще нечто бесполезное для их потомков… двойственное наследие, вызывающее одновременно чувство нежности и стыда… кроме того, это еще и тайный язык, поскольку они переходили на идиш тогда, когда не хотели, чтобы мы, дети, понимали их»242.
Выход из стыда в подобной ситуации требует серьезной работы. Быть может, более действенным было бы сначала как то повлиять на окружение? Стереотипное представление о том, что евреи позволили вести себя на бойню, как бараны, распространено по всему миру. Даже в Израиле сабры – евреи, родившиеся на территории этой страны, – одержали столько побед над арабскими войсками, что у них вошло в привычку с презрением относиться к европейским ашкенази, чей жир в Аушвице превращали в мыло. В 1950 е гг. они обращались к ним не иначе, как мыло . Это вызывало у выживших ощущение, что они – вещь: после того как немцы называли их словом Stück («кусок»), израильские соотечественники теперь именовали их «мылом». Стыд быть презираемыми заставил их бешено стремиться к поискам выхода из этого стыда. Исключительное мужество, подогретое презрением, заставляло этих людей постоянно, без устали трудиться. «Куски» стали университетскими преподавателями, промышленниками или известными артистами. Надо же, я только что употребил слово «известный»! Вся мудрость, которой только обладают слова, уместилась в три слога: «из вест ный» – а ведь именно это я пытался сформулировать на протяжении трех предыдущих страниц своего текста. Отныне эти люди могли существовать на глазах у других спокойно и без всякого стыда, потому что их больше не называли «кусками» или «мылом» – теперь они стали «известными»!
Чтобы изменить свой образ и слово, которым их называли, им пришлось прежде всего изменить собственные представления о себе. Несколько лет назад, роясь в архивах, историки обнаружили следы реальности, противоположной той, которую привыкли считать истинной. Вопреки сложившемуся стереотипу евреи сражались с нацистами во всех армиях мира и всех движениях Сопротивления. В Испании, в Интернациональной бригаде, в рядах которой сражался Хемингуэй, каждый третий солдат был евреем. Во Франции Иностранный маршевый полк практически полностью состоял из испанских республиканцев и недавних еврейских иммигрантов; уже в самом начале войны этот полк стал подобием Иностранного легиона. В отрядах Сопротивления евреи также были представлены в большом количестве: в подпольной сети, находившейся под прикрытием ОПД (Организация помощи детям), занимавшейся изготовлением фальшивых документов и организации побегов из лагерей. Вооруженное сопротивление французских евреев возникло позднее, поскольку они были лояльны к новой власти и не могли допустить мысли, что правительство страны готовит их уничтожение. Однако после облавы, в результате которой многие из них оказались на Вель д'Ив, сомнений больше не осталось: пора браться за оружие. Отряды франтиреров и партизан принимали в свои ряды евреев коммунистов и армян. Просвещенные израильтяне и члены ОСР (Организация сражающихся евреев) организовывали нападения на немецких солдат и офицеров. Восстание в варшавском гетто (апрель – май 1943 г.), где несколько сотен голодных, чудом выживших евреев противостояли трем тысячам солдат противника, вооруженным пушками, пулеметами и огнеметами, доказало, что немецкая армия не является несокрушимой, и это дало сигнал к действию всему европейскому движению Сопротивления.
В конце войны евреи, сражавшиеся в рядах советской и польской армий и, таким образом, участвовавшие в сокрушении нацизма, ожидали, что, когда они вернутся домой, их встретят, как героев. Однако их дома, квартиры, их ателье и лавки были заняты соседями. Именно это стало причиной нападения на евреев со стороны гражданского населения – я имею в виду послевоенные погромы на территории Литвы, Белоруссии, Украины и Словакии. Погром в Кёльце, Польша, 4 июля 1946 г. (спустя 16 месяцев после немецкой капитуляции) привел к переселению евреев в Западную Европу и Палестину – всего уехало 250 тысяч человек243; этот исход стал результатом действий воинствующих антисемитов. Евреи присоединились к своим «палестинским собратьям», называемым так до момента голосования ООН по вопросу о независимости двух государств – израильского и палестинского. «Палестинские собратья», разбившие немецко арабские отряды Африканского корпуса Роммеля (40 тысяч человек из их числа влились во французские войска, и еще 30 тысяч – в ряды британской армии), встретили изгнанников враждебно.
В течение всей войны «евреи вовсе не шли на смерть послушно, как бараны»244, напротив, они участвовали в любых возможных боях. Совсем другими изображают их в кинохронике: бесконечные конвои, шесть миллионов гражданских лиц, которых сдали собственные соседи. Но есть и другая хроника. Разве спрашивали солдат, бегущих в атаку, или участников Сопротивления, привязанных к столбу перед расстрелом, какую религию они исповедуют? А те, кто вел тайную войну, старались не попадать в объективы камер.
В сражениях на территории Северной Африки и на Ближнем Востоке еврейские отряды увенчали себя славой. Палестинские евреи сыграли столь выдающуюся роль в победе над немцами возле ливийского города Бир Хакейма (1942 г.), что генерал Кёниг потребовал, чтобы их отряды шли не под сине бело красным французским флагом, а под собственным – бело синим, со «звездой Давида». Во время войны за независимость 1948 г. этот гордый народ, неожиданно, в одночасье, повзрослевший, триумфально сражался с захватчиками. Кадры хроники, запечатлевшие те дни, стали для израильтян символом великого отпущения грехов. Красивые еврейские кавалеристы стремительно атакуют противника среди пламени. Или хорошенькие женщины с ружьями на плечах, они же – ведущие трактора через пустыню, чтобы сделать эти земли плодородными, в то время как злобные сирийцы бомбят хижины на склонах Голанских высот. Ни одной фотографии убитого, никакого документального подтверждения исхода палестинцев…
Эти свидетельства не лгут: в Европе и в самом деле бесконечные вереницы гражданских поднимались в вагоны для перевозки животных, которые затем направлялись в Аушвиц; израильтяне действительно одержали невероятные победы над пустыней и вражескими армиями соседних государств, однако, рассказав всему миру только часть правды, они тем самым оттенили другую ее часть: Сопротивление евреев в Европе и изгнание сотен тысяч невинных арабов; эти сюжеты вообще не были запечатлены, не стали частью репрезентации реальности. И поскольку наши чувства связаны непосредственно с нашими репрезентациями, сабры в Палестине испытывали великую гордость, а европейские евреи – великий стыд, в то время как ближневосточные арабы испытывали чувство великого унижения.
Бесстыдство
Но даже в условиях персональной или коллективной катастрофы всегда находятся индивиды, не испытывающие ни стыда, ни гордости. Способ их существования и манера воспринимать внешний вид реальности – «видеть вещи», как они говорят, – не вызывают у них никаких эмоций.
Иногда это безразличие обусловлено физиологическими свойствами, но чаще проистекает из бесконечных страданий морального характера, приводящих к тому, что у этих людей вырабатывается определенный механизм замалчивания собственной истории, что облегчает их физическую агонию. Среди них мало извращенцев, однако те, о ком мы все таки узнаем, очаровывают нас полнейшим отсутствием эмоций. Они похожи на твердый кусок льда, а герои романов нуар и фильмов ужасов, в которых рассказываются истории девиантного поведения, вызывают у нас приятную дрожь. (На деле бесконечный легион не испытывающих стыд пополняется извращенцами – теми сохраняющими спокойствие людьми, которые получают удовольствие от подчинения вождю.)
Некоторые из нас никогда не стыдились, поскольку относятся к мнению других с полнейшим безразличием. Нашим детям приходится дожить до четырех лет, чтобы обнаружить: внутренний мир других отличается от их собственного. Такой онтогенез, развивающаяся эмпатия делают нервную систему способной вычленять информацию из контекста, реагировать на стимуляции, оставляющие след в памяти и связанные с формированием будущих представлений о мире. Мозг будет успешно работать только в том случае, если эмоциональный фон, создаваемый окружением, позволит ребенку чувствовать себя в безопасности и даст ему толчок для дальнейшего движения245. Психотики с трудом воспринимают репрезентации окружающих, обычно не видя различия между ними. Поэтому они отвечают голосам, звучащим у них внутри, или мастурбируют на публике – так, словно вокруг никого. Те, чьи лобные доли оказываются поврежденными в результате автокатастрофы, и те, кто страдает слабоумием по причине того, что их мозг атрофировался из за болезни, теряют возможность к эмпатии, поскольку утратили нейрологическую способность предвидеть, предугадывать то, что может произойти вскоре. Следовательно, они могут производить какое либо действие, не думая об эффекте, которое оно вызовет в голове другого. Мозговой абсцесс, контузия или геморрагия разрушают миндалину мозжечка в глубине нижней части мозга, и больной, потеряв возможность реагировать эмоционально, абстрагируется от событий, не имеющих для него никакого значения. Как можно стыдиться, если другой для нас не существует, если наш изменившийся мозг делает нас более неспособным представлять себя в мире других? Мы реагируем только на то, что касается нас лично, и уже не способны выходить за пределы своего «я».
Подобные нейрологические нарушения не исключают, впрочем, влияния внешних разрушителей, приводящих к тем же результатам. Преклонный возраст упрощает восприятие времени – когда смерть становится все более реальным фактом, а не просто смутным, отдаленным событием, старики перестают сдерживаться, избавляются от необходимости вести себя так, как того требует социум. Они наконец то могут высказать вслух то, что думают, – не принимая во внимание реакцию окружающих, без всякого стыда они будут говорить о том, что раньше всегда старались скрывать.
Меланхолия, которой охвачена душа больного, повторяющиеся депрессии изолируют субъекта и обедняют его эмоциональную среду; в течение нескольких недель может даже развиться атрофия правой височной доли246. Аффективные реакции затрудняются, поскольку традиционно отвечающая за возникновение эмоций височная доля более не функционирует, – и тогда стыд превращается в сущий пустяк, затихает: «В моем состоянии больше нечему стыдиться». Подобное признание, облегчающее страдания, предотвращает боль от борьбы за жизнь. Когда окружение не потакает желанию человека, впавшего в депрессию, смириться с ней, происходит достаточно быстрый перезапуск процесса обретения нейронной устойчивости, что дает возможность воздействовать на больного словом. Неразделенные эмоции разрушают мозг столь же эффективно, как и психическая травма, но если жизнь возвращается в свое привычное русло, возвращаются и эмоции, и тогда удовольствие от жизни ощущается одновременно с болью.
Утрата чувств оказывается особенно деструктивной в детский, наиболее эмоциональный период жизни. Когда реакции миндалины мозжечка не гармонизированы по причине испуга, возникающего параллельно чувству уверенности, приобретаемому в результате возникновения личной связи, ребенок не способен сделать из собственных эмоций то, что поможет укреплению этой связи. «Когда мне грустно, я знаю, что это пройдет», – говорит тот, кто уверен в безопасности выстроенной связи, но если утрата чувств приводит к безразличию, можно наблюдать явное отсутствие у ребенка чувства страха. Он не боится опасности, он не боится реакций других. Нейрообразность демонстрирует, что у изолированного ребенка миндалина мозжечка перестает реагировать. Почти лишенный эмоций, он готов чрезмерно рисковать247. Такой ребенок невнимателен к другим, не колеблясь, вступает в драку, готов воспользоваться благами других. Лишенный эмоциональных тормозов, в качестве которых выступает чужое мнение, он делает все, исходя лишь из собственного удовольствия, без стеснения и стыда.
Можно применять любые градации, описывая тех, кто нечувствителен к чужим взглядам, мало– и гиперчувствителен. Введение подобного, основанного на работе нейронов деления позволяет нам охарактеризовать различные манеры строить связи. Я знал молодых людей, которые, испытывая сексуальное желание, домогались всех встречных девушек или просто звонили, чтобы предложить им переспать, – абсолютно без каких либо прелюдий. В большинстве своем девушки – забавляясь или испытывая шок – отказывались от предложений, правда, не все. Получая отказ, молодой человек спокойно набирал номер следующей. Подобная эмоциональная слабость создавала у партнеров обоюдное ощущение легкости и чувство свободы в виду отсутствия привязанностей. Получивший отказ никогда в дальнейшем не стеснялся женщин – он знал: достаточно одного слова, и они перестанут ему докучать. Эта эмоциональная «слабость» позволяла мужчинам никогда не терять лицо, никогда не испытывать стыда из за резкого отказа.
Я знал и других юношей – относившихся к девушкам с пиететом. Они настолько обожали их, что считали недоступными. Уверенные в своей неспособности вызывать желание, они бежали прочь от тех, кого любили, поскольку были бы глубоко травмированы даже самым мягким отказом. Они предпочитали избегать любых встреч с объектом своих чувств, поскольку отказ вызвал бы у них неудержимое чувство стыда.
Мне приходилось видеть женщин, которые молча давали едва знакомым мужчинам свою визитную карточку, где от руки были записаны свободные часы. Другие женщины приходили в ярость и бежали в полицию, если какой нибудь мужчина вдруг решал им улыбнуться.
Подобное удивительное многообразие реакций – начиная с максимально спокойного отношения к изнурительному стыду – возникает в процессе аффективного взросления, под влиянием сенсориальной среды, по разному стимулирующей мозг в процессе его роста и развития.
Как только мозг сформировался, он уже менее спокойно начинает воспринимать реакции окружающих. Отношение к разным событиям зависит от внешних обстоятельств и от того, что со временем мозг становится менее пластичным. Как только индивид оказывается в шокирующей ситуации, он принимается изо всех сил приспосабливаться к ней, однако, преодолев определенную грань в развитии, подавленная психика не позволяет индивиду сохранить достоинство.
Когда Примо Леви прибыл в Аушвиц, он был изумлен увиденным. Очень скоро стыд, «испытываемый в начале заключения, был вытеснен необходимостью приспосабливаться ради выживания… те, кто слишком стыдился, быстро погибали… уходя в себя, отказываясь общаться с остальными, убежденные, что случившееся можно преодолеть в одиночку»248.
Клошары переживают тот же процесс деперсонализации. Три этапа краха249 – в начале социальный (потеря работы), затем психологический (одиночество) и, наконец, физический (грязные и больные, они оказываются на улице) – приводят к исчезновению чувства стыда. «Мы вышли за пределы любого стыда, мы скользим в сторону обесчеловечивания»250.
Популяция «бесстыдных» крайне разнообразна. Среди них – доходяги, которых в лагерях смерти называли так потому, что они смирялись с собственной участью, вставали на колени в молитвенной позе, были близки к состоянию эмбриона и позволяли себе умереть. Подобный отказ от себя, утрата чувства стыда характерны для тех, кто пережил процесс дегуманизации и для кого взгляд со стороны ничего не значит. Но в лагере были и другие. Коммунисты, «свидетели Иеговы» и несколько представителей СХД (Студенческого христианского движения) сохранили солидарность. Они пытались организовывать побеги – взаимопомощь делала их страдание осмысленным. Только одно было важно для них – взгляды товарищей, позволявшие им сохранять человеческое достоинство. Они знали, что проиграли, что находятся в заключении, но не ощущали себя ни униженными, ни ущербными недочеловеками, поскольку они не разрешали охранявшим их солдатам смотреть на них именно так. Их эмпатия не распространялась на солдат СС, они не ставили себя на их место – просто не доверяли им; они поддерживали дружеские отношения, сохраняя в себе силы бунтовать: то есть они страдали, как люди!
Стыд испытываешь только тогда, когда желаешь сохранить гордость под взглядами тех, кому ты сам разрешил унижать себя. Дети до четырех лет не интересуются тем, во что верят взрослые251; депортированные в лагерь коммунисты противостояли фашистам, а потерявшие человеческое достоинство клошары утратили желание жить в социуме, находиться рядом с другими. Эти люди не испытывали стыда, несмотря на то что оказались в крайне унизительной ситуации. Ребенок не достаточно развит, чтобы испытывать стыд, воюющий не желает изучать ментальный мир своего врага, у клошара более нет сил думать о ком либо другом. Необходим ли нам стыд, чтобы жить вместе? Станет ли его отсутствие показателем отсутствия солидарности, нашего безразличия по отношению к другим?
Мораль, извращения и извращенцы
Извращенцам не стыдно никогда – ведь для них другой попросту не существует, он, другой, – всего лишь паяц, созданный исключительно для того, чтобы они могли наслаждаться игрой с ним. XIX век был очарован извращениями – именно тогда социальный контекст придал цену самопожертвованию ради укрепления семьи и блага нации. Извращенцы нацелены лишь на «быстрое» удовольствие, а это ослабляет чувство солидарности. Они безнравственны, поскольку их развитие остановилось на детской стадии, и организуют свою манеру существования «в соответствии с догенитальным принципом, повинуясь частичным импульсам», – как объясняет Фрейд252.
Стремление отказаться от собственного блага и принести его в жертву воспринималось в XIX в. Церковью и медициной как извращение253. Женщины производят на свет максимально возможное число детей, посвящают тело мужу и силы – семье. Мужчины – зарождающейся промышленности и нации. Из этих жертв рождается социальный порядок. В XXI в. представления о чести стали выглядеть иначе: мы больше не сражаемся на дуэлях, не тонем, стоя «солдатиком» на палубе, когда наш корабль погружается в воду, мы предпочитаем спасаться – это разумнее. В культуре новейшего времени цель родить ребенка, выкормить его и воспитать ставит перед выбором: быть женщиной или матерью254? Глупо заниматься другими в ущерб собственным интересам. Это – своего рода «ценности для недалеких», эмоциональное жульничество. Мужчины сегодня имеют полное право заниматься собой, тогда почему этого права лишены женщины? Естественное неравенство полов порождает социальную несправедливость. Тот факт, что женщина носит ребенка и в ее груди появляется молоко, становится препятствием на пути ее процветания. Жертвенность, имевшая высокую моральную цену в XIX в., оборачивается социальным мошенничеством в XXI столетии. Но почему тогда моральную ценность обретает нарциссизм, порождающий страдание окружающих и размежевание с коллективом?
Появление разных возможностей, связанных с воспитанием детей, позволяет выстроить такую образовательную систему, которая самым лучшим образом помогает родителям растить детей, минимально жертвуя собой. Многие страны, делавшие ставку на теорию привязанности, и ее правильное применение в вопросах воспитания достигли замечательных результатов255. Однако для того, чтобы изменить культурный контекст в этом направлении, необходимо, чтобы наши государственные деятели начали выстраивать новую политику в отношении детства.
До сегодняшнего дня структура наших обществ была скорее подчинена необходимости найти возможность обязательно наказать тех, кто выступает против самой идеи жизни в социуме. Любой ценой следить за выполнением законов! Рецепт прост: достаточно лишить исполнителя его привычных полномочий, избавить его от роли зубчатого колеса, вращающего социальную систему. И тогда он оказывается способным на самые худшие поступки, не испытывая ни стыда, ни чувства вины256.
Наиболее иллюстративен в этом плане пример палача. Он не отвечает за решения, принимаемые судебной системой. Казня приговоренных к смерти, он лишь исполняет эти решения. Он вовсе не садист, наслаждающийся созерцанием чужой смерти, он просто работает. Но при этом он теряет способность к эмпатии: «Таков итог отделения от остального мира и ухода в мир, находящийся где то в стороне»257. Когда человек по собственной прихоти убивает нескольких себе подобных, его считают опасным сумасшедшим, ведь он забирает жизни своих жертв во имя некоей идеи. Но когда он просто подчиняется решению судебной системы, выступающей в роли хранителя законов, о нем не говорят: «Он – убийца», для всех он – простой исполнитель. «Виновен вот этот, – заявляет палач, – он свернул шеи нескольким невинным. Я же не виноват, я убиваю по требованию общества. Делаю свою работу, вот и все». Примыкание к миру, стоящему особняком (к секте или группе политиков высшего звена) приводит к отмежеванию от остального мира.
Чаще всего движение в сторону другого происходит подспудно, без каких либо внешних изменений. Давайте представим, что в 1939 г. одной служащей пражского ателье скажут: «В течение двадцати четырех часов ваша хозяйка будет казнена – без всяких причин. Пользуйтесь этим, устраивайтесь в ее кабинете и берите дело в свои руки. Скорее». Я убежден, что служащая возмутилась бы: «За кого вы меня принимаете? Это же воровство! Моя хозяйка ведет себя со мной очень корректно, ездит в Париж продавать платья, уверена во мне, и то, что она делает, приносит мне выгоду».
Несколько лет спустя полиция действительно арестовывает хозяйку. В течение нескольких месяцев ателье работало без руководителя, а потом новый закон позволил выкупить его по невероятной низкой цене – в рамках программы «ариизации» еврейского имущества. В 1945 м выжившая хозяйка вернулась домой. Любезная служащая показала ей документ на право владения собственностью, а потом неловко пригласила «к себе» на ужин, чтобы рассказать об ужасах войны и о пережитых страданиях. Та, что выжила, отведала превосходной еды – с «ариизированной» посуды, а затем отправилась ночевать в палатку – в устроенный поблизости лагерь258.
В 1930 е гг. люди умерли бы от стыда при мысли о том, чтобы хозяин предприятия, на котором они работали, отправился в газовую камеру, – это де даст возможность выкупить его дело и посуду. Однако несколько лет спустя «изменения условий жизни, ежедневная рутина, новые обычаи, новые органы власти… и прочие свидетельства „нормальности“ новых условий существования формировали у людей ощущение того, что все продолжается, как в добрые старые времена»259. Они не совершали ни преступлений, ни ошибок – все, что они теперь делали, было разрешено законом. «Никаких причин стыдиться, – подумала бывшая служащая ателье. – Я даже пригласила к себе на ужин бывшую хозяйку».
Во время краха нацизма в 1945 г. крушение социальных устоев «разрешило» солдатам насиловать немецких женщин. Русские полагали, что это не слишком серьезное преступление, если вспомнить о двадцати миллионах убитых и городах, стертых с лица земли на Востоке. Французские солдаты тоже занимались этим, не думая, что совершают преступление. Вернувшись домой, ни один из этих солдат не испытывал ни чувства вины, ни стыда от того, что совершил недостойный поступок. Когда мы повинуемся распоряжению властей, безумному закону или сексуальному импульсу – на войне, где акт, связанный с насилием, имеет безусловный вес, индивид, утративший чувство ответственности, становится простой «шестеренкой» в системе. Не существует более никаких индивидуальных тормозов, если мы должны повиноваться распоряжениям власти, на которую возлагается вся ответственность, или когда социальный кризис упраздняет законные и естественные системы. Невозможно ощущать эмпатию, рассуждая следующим образом: «Я разрешаю себе абсолютно все». В начале процесса социализации эмпатия распространяется лишь на близких людей – относящихся к клану или армейскому подразделению. Закон существует лишь внутри группы, прочие не воспринимаются как человеческие существа – следовательно, нет преступления в том, чтобы изнасиловать женщину из чужой страны, которая благодаря своему рождению связана с несчастьем, обрушившимся на нас.
Не существует чувства стыда, если другой не смотрит на нас.
Достарыңызбен бөлісу: |