Глава 4
Через несколько недель после того, как миссис Лисбон превратила семейный очаг в тюрьму сверхстрогого режима, на крыше дома впервые заметили занимавшуюся любовью Люкс.
Вслед за событиями на школьном балу миссис Лисбон раз и навсегда затянула шторами окна на первом этаже. Отныне глазам открывался лишь печальный театр теней, что разыгрывали в нашем воображении девушки-узницы. И пока дело шло к зиме, деревья во дворе сгорбились и сгустили тени, прикрыв собою дом, хотя их лишенные листьев ветви скорее должны были бы открыть его. Казалось, над крышей Лисбонов навсегда поселилось серое облако. Объяснения этому нет, за исключением сверхъестественного: дом оказался заперт со всех сторон, потому что так пожелала миссис Лисбон. Небо потемнело, день пошел на убыль, так что вскоре мы оказались в непреходящем мраке, единственным способом определить время в котором оставался вкус собственной отрыжки: по утрам отдающий зубной пастой, а по вечерам — тушеным мясом из школьного кафе.
Безо всяких объяснений сестры Лисбон перестали посещать занятия. Однажды утром они попросту не явились школу, и назавтра тоже. Мистер Вудхаус поинтересовался, в чем дело, но мистер Лисбон, по-видимому, вообще не имел представления, куда его дочери могли запропаститься. «Он все переспрашивал: „А вы не пробовали вернуться в класс попозже?“»
Джерри Берден подобрал комбинацию цифр на замке в шкафчике Мэри и обнаружил там почти все ее учебники. «Изнутри все было оклеено почтовыми открытками. Диковатый набор. Кушетки, диваны и прочее дерьмо в этом же роде». (На самом деле то были открытки из набора, изданного музеем прикладного искусства; на них, в частности, были изображены бидермайеровское[29] кресло и обитая розовым ситцем тахта в стиле чиппендейл.[30]) Тетрадки Мэри стопкой лежали на верхней полке, и на каждой — название нового замечательного предмета, изучить который у нее не было ни шанса. На страницах «Истории Америки», среди беспорядочных заметок, Джерри Берден наткнулся на беглый рисунок: девочка с косичками сгибается под тяжестью огромного булыжника. У нее надуты щеки, а из округленных губ вырывается пар. В одном из облачков этого пара стояло густо обведенное слово «Давление».
Принимая во внимание грубое нарушение комендантского часа со стороны Люкс, многие предсказывали, что дома у Лисбонов закрутят гайки, но мало кто предполагал, что меры окажутся такими жесткими. Когда спустя многие годы мы говорили с миссис Лисбон, та подчеркнула, что принятое ею решение отнюдь не было карательной мерой. «В тот момент посещение школы моими дочерьми только усугубляло и без того скверную ситуацию, — заявила она. — Никто из детей не желал даже разговаривать с ними. Кроме, пожалуй, мальчиков, и я вполне догадывалась, что этим хищникам нужно. Девочкам следовало побыть одним, кому это знать, как не матери? Я думала, посидев дома, они быстрее исцелятся». Наша беседа с миссис Лисбон вышла недолгой. Мы договорились встретиться на автобусной станции в поселке, где она теперь проживает, потому что только здесь можно было выпить кофе. У нее болели суставы на пальцах, а зубы заметно поредели. Трагедия не сделала ее более открытой, фактически придав ей непостижимую стойкость человека, страдавшего больше, чем это можно выразить. В любом случае, мы хотели поговорить именно с ней, хотя бы потому, что, казалось, она лучше, чем кто-нибудь еще, понимала причины самоубийств, — ведь она приходилась девушкам матерью. Но она сказала нам только: «Это и есть самое страшное. Я не знаю. Таковы все дети. Покинув материнское лоно, они становятся чужими людьми». Когда же мы поинтересовались, отчего она так и не пришла на собеседование, на которое их с мистером Лисбоном столь настойчиво приглашал доктор Хорникер, миссис Лисбон не на шутку вспылила. «Этот докторишка хотел свалить всю вину на нас. Он считал, что во всем надо винить меня и Ронни». В этот момент к станции подкатил автобус, и со стороны платформы № 2 в кафе просочилось облачко угарного газа, окутав стойку с жареными пончиками. Миссис Лисбон объявила, что ей пора идти.
Вырвав девушек из школьного окружения, она не остановилась на достигнутом. В следующее воскресенье, вернувшись домой после жаркой проповеди, выслушанной ею в церкви, она приказала Люкс уничтожить все имеющиеся у той пластинки с рок-музыкой. Миссис Питценбергер (случайно оказавшаяся свидетелем этой драмы: она занималась уборкой в своем доме по соседству) слышала яростный спор. «Сейчас же!» — повторяла миссис Лисбон, тогда как Люкс требовала объяснений, выставляла свои условия, а затем попросту разрыдалась. Сквозь окно наверху в холле миссис Питценбергер видела, как напротив Люкс ворвалась в свою спальню, чтобы вскоре вернуться со стопкой картонных коробок. Они были тяжелыми, и Люкс спустила их вниз, будто с горки, прямо по ступенькам лестницы. Казалось, она сейчас пустит их разом, и они просвистят вниз, будто санки. Но всякий раз Люкс хваталась за коробку, когда та готова была рассыпаться. Миссис Лисбон уже растопила камин в гостиной, и Люкс, не переставая беззвучно плакать, стала бросать свои пластинки в огонь, одну за другой. Мы так и не узнали названий альбомов, бесславно погибших в этом аутодафе, но, очевидно, Люкс поднимала одну пластинку за другой, тщетно призывая миссис Лисбон сжалиться хотя бы над какой-нибудь из них. Поднявшийся смрад вскоре стал невыносим, а расплавленный винил залил решетку для дров, так что миссис Лисбон велела Люкс прекратить ритуал сожжения (остальные пластинки она выбросила вместе с мусором, скопившимся в доме за неделю). Тем не менее Уилл Тимбер, покупавший в это время ружье-дробовик, уверял, будто запах горелого пластика чувствовался даже в «Мистере Z», оружейной лавке на Керчевал-стрит.
В течение нескольких недель мы вообще не видели девушек. Люкс никогда больше не говорила с Трипом Фонтейном, да и Джо Хилл Конли не позвонил Бонни, хоть и обещал. Миссис Лисбон отвезла дочерей к бабушке, чтобы выслушать совет собственной матери, повидавшей на своем веку всякого. Когда мы позвонили ей в Росуэлл, штат Нью-Мексико, куда она переехала, сорок три года безвылазно прожив в старом одноэтажном домике, старушка (миссис Лима Кроуфорд) не стала отвечать на вопросы, касавшиеся ее роли в наказании сестер, может быть, из-за старческого упрямства, а может, из-за того, что в ее слуховом аппарате, подхватившем гудение телефонной линии, раздался свист. Впрочем, она все же поделилась с нами историей собственной несчастной любви, имевшей место около шестидесяти лет тому назад. «Это нельзя превозмочь, — сказала она. — Но в итоге попадаешь туда, где прошлое уже не беспокоит, как бывало». И перед тем как повесить трубку, добавила: «У нас тут стоит отменная погода. В свое время я бросила лопату и тяпку, перебралась сюда, и не жалею. Лучший поступок моей жизни».
Тусклый старческий голос оживил для нас ту сцену: пожилая женщина за кухонным столом с туго накрученной чалмой на редеющих волосах; в кресле напротив — миссис Лисбон с поджатыми губами на угрюмом лице; вокруг них — четыре раскаявшиеся грешницы с опущенными долу головами перебирают в пальцах попавшиеся под руку фарфоровые безделушки. Что они чувствуют или чего ждут от жизни, неважно — это вовсе не подлежит обсуждению. Существует лишь неуклонная последовательность старшинства (бабушка, мать, дочери), а двор за домом и мертвый неухоженный сад пусть мокнут под струями дождя.
По утрам мистер Лисбон продолжал ездить на работу, а его семейство в полном составе посещало церковь по воскресеньям — но никуда больше, пожалуй, они не выбирались. Дом Лисбонов окончательно скрылся в миазмах погибающей от удушья юности, и даже наши собственные родители стали замечать, каким же сумеречным и нездоровым, почти нежилым он стал. По ночам у дома стали собираться еноты, привлеченные тяжелыми запахами, и никто уже не удивился, обнаружив поутру трупик одного из них, задавленного случайной машиной при попытке бегства из мусорного бака Лисбонов. Как-то раз мистер Лисбон расставил по всему крыльцу дымовые шашки, испускавшие тяжелый серный дух. Прежде с такими устройствами не сталкивался никто, но ходили слухи, будто шашки как раз и предназначены для отпугивания енотов. И тогда, с наступлением первых заморозков, люди стали замечать на крыше дома Люкс, деловито совокуплявшуюся с безликими парнями и мужчинами.
Признаться, поначалу сложно было сказать, что там происходит. Недоступное, далекое тело корчилось на крыше, поводя обеими руками по плиткам шифера, подобно ребенку, рисующему на снегу ангелочков. Лишь потом, когда глаза уже привыкали к полутьме, можно было различить еще одну, более темную фигуру, порой в униформе работника закусочной, порой украшенную разнокалиберными золотыми цепями, а однажды — в скучном сером костюме бухгалтера. Далеко не сразу мы различили из окошка на чердаке Пит-ценбергеров, сквозь ветвистые руки голых вязов, лицо Люкс, завернутой в шерстяное одеяло и покуривавшей сигаретку: невообразимо близкая в окулярах наших биноклей, она беззвучно шевелила губами всего в нескольких дюймах от нас.
Мы поражались, как она могла решиться устроить такое на крыше собственного дома, в котором мирно спали родители. Это верно, крыша была вне поля зрения миссис и мистера Лисбон, так что, заняв позицию, Люкс и ее партнеры могли пользоваться относительной безопасностью. Перед этим она, тем не менее, подвергала себя невероятному риску, украдкой соскальзывая вниз, чтобы впустить мальчишек и мужчин в дом, а затем проводя их наверх, скрипя ступенями в тревожной темноте; ночные шорохи грохотали в ушах, и мужчины покрывались потом, добровольно рискуя законным обвинением в изнасиловании, потерей карьеры и разводом — ради того лишь, чтобы подняться по лестнице, вылезти в окно и оказаться на крыше, где в порыве страсти ободрать себе колени о черепицу и вымокнуть до нитки, катаясь в застоявшихся лужицах. Как Люкс знакомилась с ними, так и осталось для нас загадкой. Насколько мы могли судить, сама она вообще не покидала дома. Она даже не выбиралась по ночам, чтобы сделать это на пустующей автостоянке или у озера, но предпочитала любовные игры на территории собственной тюрьмы. Что до нас, то мы узнали для себя немало нового по части техники любви, хотя, не зная верных слов для обозначения увиденного, были вынуждены ввести собственные термины. А посему говорили меж собой о «вое в ущелье», о «колпаке на жерди», о «хрипах в яме», о «высунутой голове черепахи» и о «слюнях на хоботе». Прошли годы, и когда нам самим настал черед расстаться с невинностью, в панике мы прибегли к пантомиме, подражавшей коловращениям Люкс на крыше дома Лисбонов. Да и теперь еще (скажем, положа руку на сердце), занимаясь любовью, мы каждый раз сжимаем в объятиях тот бледный призрак: в глазах у нас расплывается тонкая ее рука, вцепившаяся в дымовую трубу, а в ушах стучат ее голые пятки, упертые в водосток, — и не важно, чем в этот момент заняты руки и ноги наших теперешних возлюбленных. И еще в одном следует признаться: в самые интимные моменты, когда мы лежим во тьме в абсолютном одиночестве, а сердце бьется так, словно выпрыгнет сейчас из груди, мы молим Господа о спасении, но чаще всего нам является именно Люкс, суккуб[31] давнишних ночей, проведенных у биноклей.
Устные доклады об эротических похождениях Люкс мы получали из весьма недостоверных источников — от ребят из рабочих кварталов, с небрежно подстриженными волосами, которые клялись, будто лично бывали на крыше; несмотря даже на вопросы с подвохом, заданные с целью найти хоть одно расхождение в рассказе, нам ни разу не удалось уличить кого-либо во лжи. Они в один голос уверяли, что в доме было слишком темно, чтобы разглядеть хоть что-нибудь, и живой в этом мраке оставалась лишь путеводная ладонь Люкс, одновременно настойчивая и вялая, безостановочно тянувшая их вперед за ременные пряжки. Путь им преграждали невидимые препятствия. Дэн Тико, парень с бычьей шеей, наступил на что-то мягкое на площадке лестницы и подобрал этот предмет. Только после того, как Люкс вывела его через окно на крышу, Дэн разглядел в свете луны то, что держал в руке: наполовину съеденный бутерброд, который отец Муди видел пятью месяцами ранее. Другие парни находили тарелки с окаменевшими спагетти и пустые консервные банки, — видимо, миссис Лисбон прекратила готовить для девушек, вынудив их питаться тем, что они находили на кухне.
Судя по описаниям мальчишек, Люкс заметно исхудала, хотя это не очень-то бросалось в глаза сквозь стекла биноклей. Все шестнадцать опрошенных описали торчащие ребра и хрупкость ее бедер, а один парень, побывавший на крыше во время теплого зимнего дождя, рассказал, что в углублениях ее ключиц скапливалась вода. Кое-кто признавался, что у ее слюны кисловатый привкус — след оставшихся не у дел желудочных соков, — но ни единый из упомянутых признаков недоедания, или болезни, или отчаяния (маленькие сухие болячки в уголках рта; выдранный за левым ухом клок волос) не умалял порожденного ею нелепого образа ангела, охочего до плотских утех. Испытавшие ночное приключение на крыше рассказывали, что их словно пригвоздило к дымовой трубе биением двух гигантских крыл, а легкий светлый пушок над верхней губой Люкс якобы напоминал на ощупь нежное птичье оперение. Сияние ее глаз обжигало, выдавая такую уверенность в своих действиях, какой могло обладать только существо, не имевшее ни малейших сомнений либо в величии Творения, либо в полной его бессмыслице. Выражения, какими ребята описывали происходившее, судорожные движения их бровей, их озадаченность — все говорило о том, что сами они послужили лишь подручными средствами в восхождении Люкс, и, в конце концов, даже если она привела их на самую вершину, никто не был в состоянии описать нам то, что лежало по ту сторону. Некоторые отмечали беспредельную снисходительность и высшее милосердие, которые проявила к ним Люкс: это ощущение, раз возникнув, сразу лишало их всякой возможности испытывать какие-то иные чувства.
Несмотря на то что Люкс почти не говорила со своими «гостями», мы все же получили некое представление о состоянии ее рассудка — из тех немногих ее замечаний, что дошли до нас. Бобу Макбрирли она шепнула, что не сможет жить, если «не испробует этого снова», — но свою похвалу Люкс преподнесла с явным бруклинским акцентом, словно подражая героине какого-то кинофильма. Нарочитая театральность позволяла ей многое. Вилли Тейт признался, что, вопреки рвению, «Люкс, кажется, не испытала особого удовольствия», и многие другие парни описывали похожее безразличие. Приподняв голову с округлого плеча Люкс, они встречали ее рассеянный взгляд, ее глубокомысленно нахмуренную бровь — или же, на пределе страсти, вдруг обнаруживали, что она пощипывает прыщик у них на спине. В любом случае, парни уверяли, будто на крыше Люкс умоляющим, просительным тоном говорила что-то вроде: «Засунь его сюда. На минутку. Это сблизит нас». В иных случаях она трактовала соитие как малоприятную необходимость — выбирала позиции, расстегивала ширинки и ремни со скучающим видом кассирши в супермаркете. Степень бдительности в вопросах контрацепции также испытывала резкие колебания. Кто-то докладывал о чрезмерной сложности сопряженных с этим процедур, о введении трех или даже четырех слоев защитных гелей и кремов, когда в качестве последнего штриха Люкс выдавливала в себя белую антисеменную субстанцию, которую называла «плавленым сырком». В других же ситуациях она обходилась «австралийским методом», предписывавшим промывание внутренних органов струей хорошо взболтанной шипучки. В дурном настроении она напрямик выкладывала партнеру свой, будто с плаката сошедший, ультиматум: «Есть презерватив — вводи, если нету — уходи». Довольно часто Люкс довольствовалась противозачаточными таблетками; впрочем, порой (видимо, отрезанная от аптек установленной миссис Лисбон блокадой) прибегала и к остроумным средствам, изобретенным знахарками на протяжении минувших столетий. Уксус оказался особенно полезен, равно как и томатный сок. Кислотные моря начисто разъедали борта крошечной лодочки любви. Люкс держала множество бутылочек с содержимым такого рода, а заодно и грязную тряпку, за трубами дымохода. Девять месяцев спустя, когда нанятые только что въехавшей в дом молодой супружеской парой кровельщики нашли склянки, один из рабочих крикнул вниз хозяйке: «Похоже, тут кто-то салат заправлял!»
Заниматься любовью на крыше не самая лучшая идея в любое время года, но занятие любовью на крыше зимой предполагало психическое расстройство, предел отчаяния и страсть к саморазрушению, в совокупности намного пересиливавшие любое телесное удовольствие, способное устоять под падающими с деревьев холодными каплями. Хотя некоторые из нас видели в Люкс олицетворение природной стихии, равнодушную к холоду ледяную богиню, порожденную самой зимой, большинство все же знали, что она была лишь попавшей в беду девочкой, сознательно подвергавшей себя опасности (или даже искавшей ее) замерзнуть насмерть. Потому мы не особенно удивились, когда спустя три недели после начала ее «демонстраций» между небом и землей фургон неотложки снова возник у дома. К этому, уже третьему своему появлению, фургон стал привычен для нас почти так же, как истеричные нотки в голосе миссис Бьюэлл, зовущей Чейза домой. Когда тот пронесся по улице, знакомые очертания машины ослепили нас, не дав рассмотреть новенькую зимнюю резину с кольцами соляных отложений на ободе каждого колеса. Шерифа — тощего санитара с усищами — мы увидели еще до того, как он выпрыгнул с водительского места, и все, что случилось затем, имело на себе незримую печать: «Внимание, дежавю». Мы уже были готовы увидеть, как замелькают в окнах одетые в ночные рубашки сестры, как загорающийся в доме свет отметит маршрут спешащих к жертве санитаров: сначала он загорится в прихожей, потом в холле, потом наверху, потом в спальне справа — пока весь дом, как огромный игральный автомат, не засветится каждой ячейкой. В десятом часу вечера луна еще не успела показаться на небе. На старых уличных фонарях птицы устроили гнезда, так что свет пробивался теперь сквозь слой соломы и сброшенных во время линьки перьев. Птицы давным-давно улетели на юг, но Шериф с толстяком снова поднимались на крыльцо дома Лисбонов в неверных лучах фонарей. Как и ожидалось, они вынесли чье-то тело, но когда на крыльце вспыхнул свет, мы оцепенели от удивления: на носилках восседала Люкс Лисбон, вполне живая на вид.
Похоже, ей было больно, но, когда ее выносили из дома, у Люкс все же хватило присутствия духа стянуть со стола подвернувшийся под руку номер «Ридерз дайджеста», чтобы позже, в больнице, прочесть его от корки до корки. Вопреки частым конвульсиям (она судорожно хваталась за желудок), Люкс отважилась покрыть губы запретным слоем розовой помады, которая на вкус — это открыли нам побывавшие на крыше — отдавала клубникой. Сестра Вуди Клабо пользовалась такой же, и однажды, совершив набег на шкафчик со спиртным в комнате родителей Вуди, мы заставили его накрасить губы и поцеловать каждого из нас, чтобы и самим доподлинно выяснить, какова на вкус эта помада. За сложным букетом коктейля, который смешивался в ту ночь (четверть имбирного эля, четверть бурбона, четверть сока лайма, четверть скотча), на губах Вуди Клабо мы вкусили сладость клубничного воска, воображая, у электрического камина, что это Люкс Лисбон целует нас. Рок-музыка рвалась из магнитофонных колонок; мы ворочались в креслах, время от времени этакими бестелесными духами подплывая к дивану, чтобы окунуть головы в клубничную бездну, — но на следующий день уверяли друг друга, будто не помним ровным счетом ничего, так что сейчас мы впервые за все время упоминаем вслух тот давний эпизод. В любом случае, воспоминания той ночи были вытеснены образом Люкс, погружаемой в фургон неотложки, потому что, вопреки всем расхождениям во времени и пространстве, мы пробовали на вкус именно губы Люкс, а вовсе не Вуди Клабо.
Ее волосы давно уже пора было вымыть. Джордж Паппас, подошедший к фургону прежде, чем Шериф успел захлопнуть дверцу, описал, как кровь с силой прилила к щекам Люкс. «Сосуды просвечивали сквозь кожу», — рассказывал он. В одной руке сжимая журнал, а другой хватаясь за живот, она так раскачивала носилки, словно те были танцующим на волнах спасательным плотиком. Ее крупная дрожь, крики, стоны боли высветили в нашей памяти картину полного спокойствия Сесилии, теперь представшей даже мертвей, чем она была на самом деле. Миссис Лисбон не села в фургон, как в прошлый раз, но осталась стоять на газоне, махая рукой ему вслед, — будто Люкс отправлялась в летний лагерь на школьном автобусе. Ни Мэри, ни Тереза, ни Бонни не вышли проводить сестру. Обсуждая впоследствии те события, многие из нас заявили, что получили в тот момент некий психический вывих, лишь усугубившийся из-за череды последовавших смертей. Основным симптомом этого болезненного состояния можно считать нашу неспособность вспомнить хотя бы единственный звук. Дверцы фургона захлопнулись в тишине; губы Люкс корчились в беззвучном крике, выставляя напоказ желтоватые зубы (одиннадцать пломб, судя по записям доктора Рота); сама улица — скрип вязов, щелчки переключавшего цвет светофора, гудение электрической коробки со знаком пешеходного перехода — все эти, обычно громкие, звуки оказались приглушены или же зазвучали в слишком высоком для человеческого слуха регистре. Мы оказались глухи, но вдоль наших хребтов пробежала ледяная вибрация бесшумного грохота. Звук вернулся сразу после того, как увезли Люкс. Телевизоры разразились неживым смехом. Отцы заохали, хватаясь за поясницы.
Прошло не менее получаса, прежде чем из «Бон-Секурс» позвонила сестра миссис Патц с первым сообщением: у Люкс острый приступ аппендицита. Мы были удивлены, узнав, что заболевание не относилось к разряду ранений, нанесенных самостоятельно, но миссис Патц все объяснила: «Это стресс. Бедняжка испытывала такой мощный стресс, что ее аппендикс попросту лопнул. С моей сестрой было то же самое». Брент Кристофер, в тот же вечер едва не отхвативший себе руку электропилой (занимался установкой новой кухонной мебели), видел, как Люкс вкатили в палату первой помощи. Несмотря на забинтованную руку и притуплённое обезболивающим сознание, он помнил, как студенты-санитары переложили Люкс с каталки на соседнюю с Брентом кровать. «Она дышала ртом во всю мощь своих легких и держалась за живот. Постоянно повторяла: „Ой-ёй-ёй“, именно так, как это пишется». Очевидно, в тот момент, когда санитары вышли за врачом, Брент Кристофер и Люкс Лисбон ненадолго остались наедине. Она перестала плакать и посмотрела в его сторону. Брент приподнял замотанную слоями марли руку. Люкс взирала на него без всякого выражения. Потом потянулась вверх и задвинула разделявшую койки занавеску.
Люкс осматривал доктор Финч (или, может быть, Френч, подпись неразборчива). Он спросил, где у нее болит, взял пробу крови, простучал ее, зажал лопаткой язык и пристально осмотрел глаза, уши и нос. Он ощупал ей бок и не нашел припухлости. Кстати говоря, Люкс больше не выказывала признаков острой боли, и уже через пару минут доктор перестал задавать ей вопросы насчет аппендицита. По уверениям знающих людей, для опытного взгляда медика все признаки были очевидны: выражение тревоги на лице, частые прикосновения к животу. Что бы там ни было, доктор Финч обо всем догадался почти сразу.
— Когда была последняя менструация? — поинтересовался он.
— Давненько.
— Месяц прошел?
— Сорок два дня.
— Не хочешь, чтобы родители знали?
— Нет уж, спасибо.
— А почему весь этот шум? Зачем тебе понадобилась «скорая»?
— Единственный способ выбраться из дома.
Они говорили шепотом. Врач склонился над кроватью, а Люкс приподнялась с подушки поближе к нему. Брент Кристофер услыхал звук, который он определил как зубовный скрежет. Затем Люкс спросила:
— Мне всего только нужен тест. Вы можете это устроить?
Врач не выразил согласия, но отчего-то, выйдя в коридор, бросил только что прибывшей миссис Лисбон: «С вашей дочерью все будет в порядке». Затем доктор прошел к себе в кабинет, где чуть позже медсестра обнаружила, что он сидит и курит трубку, одна затяжка за другой. Мы напридумывали себе различные варианты того, что творилось в уме доктора Финча в то дежурство: возможно, он по уши влюбился в четырнадцатилетнюю девчонку с задержкой месячных; возможно, он прикидывал, сколько денег на его банковском счету, сколько бензина в баке, как далеко они смогут уехать, прежде чем обо всем узнают его жена и детишки. Мы так и не выяснили, отчего Люкс предпочла оказаться в больнице, а не посетить кабинет по планированию семьи, но многие сошлись на том, что она говорила чистую правду, и что, в конце концов, она не могла изобрести никакого другого предлога, чтобы встретиться с врачом. Вернувшись к мнимой больной, доктор Финч заявил ей: «Я скажу твоей матери, что мы проводим обследование желудочного тракта». Брент Кристофер вскочил с кровати, дабы поклясться самому себе в том, что поможет Люкс бежать. И услышал, как она спросила доктора: |