Дьюма-Ки (Duma Key)



жүктеу 7.79 Mb.
бет10/32
Дата22.02.2016
өлшемі7.79 Mb.
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   32


Глава 7     ИСКУССТВО РАДИ ИСКУССТВА



i


В баре в гостиной стояла бутылка односолодового виски. Мне хотелось выпить стаканчик, но я устоял. Возникло желание потянуть время, может, съесть на кухне один из сандвичей с яйцом и салатом, подумать, что я скажу жене, но я не стал этого делать. Иногда единственный способ довести что-то до конца — сразу этим заняться. Я взял трубку радиотелефона и прошёл во «флоридскую комнату». Там было холодно, несмотря на закрытые сдвижные панели. Я подумал, что холод взбодрит меня, а вид солнца, падающего за горизонт и вычерчивающего жёлтую полосу на воде, успокоит. Потому что спокойствия мне очень не хватало. Сердце бухало слишком сильно, щёки горели, бедро болело ужасно, и внезапно я осознал, вот уж кошмар, так кошмар, что забыл имя жены. Всякий раз, когда пытался вспомнить, на ум приходило слово peligro — «опасность» на испанском.

И я решил, что до звонка в Миннесоту должен кое-что сделать.

Оставил трубку на диване, прохромал в спальню (теперь на костыле: до отхода ко сну разлучаться с ним не собирался) и взял Ребу. Одного взгляда в её синие глаза хватило, чтобы вспомнить имя жены, Пэм, и сердцебиение замедлилось. С моей лучшей девочкой, зажатой между боком и культёй (её бескостные розовые ножки болтались из стороны в сторону), я вернулся во «флоридскую комнату» и снова сел. Реба упала мне на колени, и я посадил её рядом, лицом к уходящему за западный горизонт солнцу.

— Если будешь долго на него смотреть, ты ослепнешь, — предупредил я. — Разумеется, это будет весело. Брюс Спрингстин, тысяча девятьсот семьдесят третий год или около того.

Реба не ответила.

— Мне следовало быть наверху, рисовать всё это. — Я обвёл рукой Залив. — Заниматься грёбаным искусством ради гребаного искусства.

Ответа опять не получил. Широко раскрытые глаза Ребы говорили всем и вся, что жизнь свела её с самым противным парнишей Америки.

Я поднял трубку. Потряс перед её лицом.

— Я могу это сделать.

Ответа не последовало, но мне показалось, что я уловил на лице Ребы сомнение. Под нами ракушки продолжали раздуваемый ветром спор: «Ты сделал, я не сделал, нет, ты сделал».

Мне хотелось продолжить дискуссию с моей воздействующей на злость куклой, но вместо этого я набрал телефонный номер дома, который когда-то был моим. Надеялся услышать автоответчик Пэм, но вместо этого в трубке раздался запыхавшийся голос самой дамы.

— Джоанн, слава Богу, что ты позвонила. Я опаздываю, и надеялась, что смогу прийти к тебе не в три пятнадцать, как мы договаривались, а…

— Это не Джоанн, — перебил её я. Механически взял Ребу, вернул себе на колени. — Это Эдгар. И ты можешь отменить назначенное на три пятнадцать. Нам есть о чём поговорить, и дело важное.

— Что-нибудь случилось?

— Со мной? Ничего. Я в полном порядке.

— Эдгар, можем мы поговорить позже? Мне нужно к парикмахеру, и я опаздываю. Вернусь к шести.

— Речь пойдёт о Томе Райли.

В той части Америки, где находилась Пэм, воцарилась тишина. И затянулась она секунд на десять. За это время жёлтая полоса на воде чуть потемнела. Элизабет Истлейк знала Эмили Дикинсон. Я задался вопросом, знала ли она Вачела Линдсея.[77]

— А что насчёт Тома? — наконец спросила Пэм. Осторожно, крайне осторожно. Я не сомневался, что про парикмахера она напрочь забыла.

— У меня есть основания полагать, что он, возможно, замыслил самоубийство. — Плечом я прижал трубку к уху и начал поглаживать волосы Ребы. — Ты об этом что-нибудь знаешь?

— Что я… что я могу… — У неё перехватывало дыхание. Как после удара в солнечное сплетение. — Ради Бога, откуда я могу… — Она потихоньку приходила в себя, решила изобразить негодование. Что ж, в подобной ситуации — не самый плохой вариант. — Ты звонишь мне ни с того ни с сего и думаешь, что я расскажу тебе, что творится в голове у Тома Райли? Я-то полагала, что тебе становится лучше, но, похоже…

— Ты должна что-то знать, потому что трахалась с ним. — Мои пальцы нырнули в искусственные рыжие волосы Ребы и вцепились в них, словно собирались выдрать с корнем. — Или я ошибаюсь?

— Это безумие! — Она чуть ли не кричала. — Тебе нужна помощь, Эдгар! Или позвони доктору Кеймену, или найди кого-нибудь там, у себя. И поскорее!

Злость и сопровождающая её уверенность в том, что скоро я начну путать слова, не находя нужные, внезапно исчезли. Я отпустил волосы Ребы.

— Успокойся, Пэм. Мы говорим не о тебе. И не обо мне. О Томе. Ты замечала признаки депрессии? Должна была заметить.

Ответа не последовало. Но и трубку она не положила. Я слышал дыхание Пэм.

— Хорошо, — раздался её голос. — Хорошо. Я знаю, откуда у тебя взялась эта идея. От маленькой мисс Королевы драмы, так? Судя по всему, Илзе рассказала тебе о Максе Стэнтоне, из Палм-Дезерт. Эдгар, ты же знаешь, какая она!

Ярость угрожала вернуться. Я протянул руку и схватил Ребу за мягкую середину. «Я могу это сделать, — думал я. — И Илзе тут тоже ни при чём. А Пэм? Она всего лишь испугана, потому что всё это обрушилось на неё как гром с ясного неба. Она испуганная и злая, но я могу это сделать. Я должен это сделать».

И не важно, что на протяжении нескольких мгновений я хотел её убить. Более того, если бы она оказалась во «флоридской комнате» рядом со мной, попытался бы.

— Илзе мне ничего не говорила.

— Довольно этой дурости, я кладу трубку…

— Я не знаю только одного: кто из них уговорил тебя сделать татуировку на груди. Маленькую розу.

Она вскрикнула. Только раз, тихонько, но этого хватило. Последовала пауза. Тишина пульсировала, как чёрная дыра. Потом Пэм прорвало:

— Эта сука! Она увидела и рассказала тебе! Только так ты мог узнать! Это ничего не значит! Ничего не доказывает!

— Мы не в суде, — напомнил я.

Она не ответила, но я слышал её тяжёлое дыхание.

— У Илзе возникли подозрения насчёт этого Макса, но насчёт Тома она не имеет ни малейшего понятия. Если ты скажешь ей, у неё разобьётся сердце. — Я выдержал паузу. — И это разобьёт моё.

Пэм плакала.

— На хер твоё сердце! И тебя тоже! Знаешь, я бы хотела, чтобы ты умер. Лживый, сующий нос в чужие дела мерзавец. Я бы хотела, чтобы ты умер.

Я такого по отношению к ней не испытывал. Слава Богу. Полоса на воде всё темнела, напоминая теперь надраенную медь. И цвет продолжал меняться, переходя в оранжевый.

— Что ты знаешь о душевном состоянии Тома?

— Ничего. Если хочешь знать, никакого романа у нас нет. А если и был, то продолжался три недели. Всё кончено. Я ему ясно дала это понять, когда вернулась из Палм-Дезерт. Причин тому много, а основная состояла в том, что он очень уж… — Пэм резко оборвала фразу. — Илзе разболтала тебе. Мелинда не сказала бы, даже если б знала. — В голосе зазвучала нелепая злоба. — Ей известно, через что мне пришлось с тобой пройти.

Что удивительно, тема эта меня совершенно не интересовала. В отличие от другой.

— Он очень уж — что?

— Кто очень уж что? Господи, как я это ненавижу! Твой допрос!

Как будто мне нравилось её допрашивать.

— Том. Ты сказала, основная причина в том, что он очень уж…

— Очень уж неуравновешенный. Настроение у него постоянно менялось. Сегодня весёлый, завтра в зелёной тоске. Послезавтра — и такой, и такой, особенно если он не…

Пэм резко замолчала.

— Если он не принимал таблетки, — закончил я за неё.

— Да, да, но я не его психиатр.

Я слышал стальные нотки даже не раздражения, а нетерпимости. Боже! Женщина, которая так долго была моей женой, могла проявить твёрдость, когда ситуация того требовала, но я подумал, что такая вот нетерпимость — что-то новое, результат моего несчастного случая. Я подумал, что это хромота Пэм.

— Этого психиатрического дерьма я и с тобой наелась до отвала, Эдгар. И теперь я хочу встретить мужчину, настроение которого не зависит от проглоченных им таблеток. Больше говорить не могу, задай свои вопросы позже, сейчас ты очень уж меня расстроил.

Она всхлипнула мне в ухо, и я начал ждать последующего вскрика. Дождался. Плакала она, как и всегда. Не всё в нас меняется.

— Пошёл ты на хер, Эдгар. Испортил хороший день.

— Мне без разницы, с кем ты спишь. Мы разведены, — напомнил я. — Я хочу только одного — спасти жизнь Тому Райли.

На этот раз она закричала так громко, что мне пришлось отдёрнуть трубку от уха.

— Я не несу ОТВЕТСТВЕННОСТЬ за его жизнь! МЫ РАЗБЕЖАЛИСЬ! Или ты это упустил? — Потом чуть тише (но ненамного): — Его даже нет в Сент-Поле. Он в круизе с матерью и братцем-геем.

Внезапно я понял, или подумал, что понимаю. Словно взлетел над ситуацией, провёл аэросъёмку. Главным образом потому, что сам собирался покончить с собой, но при условии, что всё будет выглядеть как несчастный случай. И заботила меня не выплата по страховке. Не хотелось подставлять под удар дочерей. Самоубийство отца — слишком уж большое пятно… Но ведь я получил ответ, так?

— Скажи ему, что ты знаешь. Когда он вернётся, скажи ему, что ты знаешь о его намерении покончить с собой.

— А с чего он мне поверит?

— Потому что он собирается. Потому что ты его знаешь. Потому что он психически болен и, вероятно, думает, что ходит по миру с плакатом «СОБИРАЮСЬ ПОКОНЧИТЬ С СОБОЙ». Скажи ему, ты знаешь, что он не принимает антидепрессанты. Ты это знаешь, так? Точно знаешь.

— Да. Но раньше мои уговоры принимать таблетки не помогали.

— Ты предупреждала его, что расскажешь, если он не начнёт принимать лекарства? Расскажешь всем?

— Нет, и я не собираюсь этого делать и сейчас! — В её голосе зазвучал ужас. — Ты думаешь, я хочу, чтобы весь Сент-Пол знал, что я спала с Томом Райли? Что у меня с ним был роман?

— А если весь Сент-Пол узнает, что тебе небезразлична судьба Тома? Так ли уж это будет ужасно?

Она молчала.

— Я хочу лишь одного. Чтобы ты встретилась с ним, когда он вернётся…

— Ты хочешь! Точно! Вся твоя жизнь — череда того, что ты хочешь! И вот что я тебе скажу, Эдди. Если для тебя это так важно, ты с ним и встречайся! — В её голосе снова появилась стальная нетерпимость, но на этот раз за ней слышался страх.

— Если отношения порвала ты, тогда ты по-прежнему можешь на него повлиять. И твоего влияния хватит, чтобы спасти ему жизнь. Я знаю, это нелегко, но ты уже влипла в эту историю.

— Как бы не так! Между нами всё кончено.

— Если он наложит на себя руки, я сомневаюсь, что всю оставшуюся жизнь ты будешь мучиться угрызениями совести… но, думаю, один тяжёлый год тебе гарантирован. Может, и два.

— Нет. Я буду спать, как младенец.

— Извини, Панда, я тебе не верю.

Этим ласковым именем я не называл её много лет, и не знаю, откуда оно выплыло, но Пэм сломалась. Расплакалась. На этот раз без злости.

— Ну почему ты такой мерзавец? Почему не отстанешь от меня?

И мне хотелось именно этого. А ещё принять пару болеутоляющих таблеток. И, возможно, распластаться на кровати, и поплакать самому, хотя в последнем уверенности не было.

— Скажи ему, что ты знаешь. Скажи ему, что он должен пойти к психиатру и вновь начать принимать антидепрессанты. И что самое важное, скажи ему, если он покончит с собой, ты расскажешь всем, начиная с его матери и брата. И как бы он ни старался, все узнают, что его смерть самоубийство.

— Я не могу этого сделать! Не могу! — В её голосе звучала беспомощность.

Я подумал и решил, что целиком и полностью вручил жизнь Тома Райли в её руки. Просто передал по телефонному проводу. Такое перекладывание ответственности совершенно не вязалось с прежним Эдгаром Фримантлом, но, разумеется, тот Эдгар Фримантл и подумать не мог, что будет рисовать закаты. Или играть с куклами.

— Тебе решать, Панда. Всё может пойти прахом, если он больше не любит тебя, но…

— Он-то любит. — Беспомощности в её голосе ещё прибавилось.

— Тогда скажи Тому, что он должен снова начать жить, нравится ему это или нет.

— Старина Эдгар, по-прежнему решающий вопросы. — В голосе Пэм слышалась усталость. — Даже из своего островного королевства. Старина Эдгар. Эдгар-Монстр.

— Мне больно это слышать.

— Вот и славно. — И она положила трубку.

Я ещё посидел на диване. Закат становился ярче, а воздух во «флоридской комнате» — холоднее. Те, кто думает, что во Флориде нет зимы, сильно ошибаются. В 1977 году в Сарасоте выпал снег, и его покров толщиной достигал дюйма. Я полагаю, холодно бывает везде. Готов спорить, снег выпадает даже в аду, хотя и сомневаюсь, что он долго там лежит.



ii


Уайрман позвонил сразу после полудня и спросил, остаётся ли в силе приглашение на просмотр моих картин. Под ложечкой, конечно, сосало, я помнил его обещание (или угрозу) высказаться честно и откровенно, но я сказал ему приходить.

Я выставил, как мне казалось, шестнадцать лучших… хотя в ясном, холодном свете того январского дня выглядели они все довольно дерьмово. Рисунок Карсона Джонса по-прежнему лежал на полке стенного шкафа в моей спальне. Я его достал, прикрепил к куску оргалита и поставил в конец ряда. Карандашные цвета выглядели неряшливо и неказисто в сравнении с красками, и, разумеется, рисунок был меньше остальных, но я всё равно думал, что в нём что-то есть.

Мелькнула мысль добавить рисунок человека в красном, но делать этого я не стал. Не знаю почему. Может, потому, что от него у меня самого по коже бежали мурашки. Зато я выставил «Здрасьте» — карандашный рисунок танкера.

Уайрман прибыл в ярко-синем гольф-каре, разрисованном жёлтым в модном стиле «пинстрайпинг».[78] Звонить ему не пришлось. Я встретил его у двери.

— Очень уж ты зажатый, мучачо. — Уайрман улыбнулся. — Расслабься. Я не доктор, и тут не врачебный кабинет.

— Ничего не могу с собой поделать. Если бы шла приёмка нового дома, и ты был строительным инспектором, я бы, возможно, и расслабился, а так…

— Но ты говоришь о прошлой жизни, — указал Уайрман. — А это — твоя новая, в которой ты ещё не сносил ни одной пары туфель.

— Я говорю о значимости события.

— Ты чертовски прав. Если уж разговор зашёл о твоём прошлом, ты позвонил жене насчёт того дела, которое мы обсуждали?

— Да. Хочешь получить подробный отчёт?

— Нет. Хочу только знать, остался ли ты доволен разговором?

— После того как я пришёл в себя в больнице, ни один разговор с Пэм удовольствия мне не доставил. Но я практически уверен, что она поговорит с Томом.

— Тогда считаем вопрос закрытым, свин. «Бейб», тысяча девятьсот девяносто пятый год. — Он уже переступил порог и с интересом оглядывался. — Мне нравится, как ты тут всё устроил.

Я расхохотался. На самом деле я даже не убрал с телевизора табличку с требованием не курить.

— Джек по моей просьбе поставил наверху «беговую дорожку», и это единственная новая вещь, не считая мольберта. Как я понимаю, ты бывал здесь раньше?

Он загадочно улыбнулся.

— Мы все бывали здесь раньше, амиго… и это покруче профессионального футбола. Питер Страуб, год тысяча девятьсот восемьдесят пятый.

— Я тебя не понимаю.

— Я работаю у мисс Истлейк уже шестнадцать месяцев. Мы всё время живём здесь, если не считать короткой и доставившей массу неудобств поездки в Сент-Пит, когда Флорида-Кис эвакуировали при подходе урагана «Фрэнк». В любом случае последние люди, которые арендовали «Салмон-Пойнт»… извини меня, «Розовую громаду», прожили две недели из восьми, на которые сняли дом, и отбыли. То ли дом им не понравился, то ли они не понравились дому. Уайрман вскинул руки над головой, словно призрак, и устрашающе запрыгал по светло-синему ковру гостиной. Эффект подпортила его рубашка с рисунком из тропических птиц и цветов. — После этого, что бы ни бродило по «Розовой громаде»… бродило в одиночестве!

— Ширли Джексон,[79] — вставил я. — Год уж не знаю какой.

— Точно. В любом случае ты понимаешь, что доказывал или пытался доказать Уайрман. «Розовая громада» ТОГДА! — Он описал руками широкие круги, как бы захватывая всю виллу. — Обставлена в популярном флоридском стиле, известном как Первоклассный дом-в-аренду двадцать первого века! «Розовая громада» ТЕПЕРЬ обставлена как Первоклассный дом-в-аренду двадцать первого века плюс тренажёр «беговая дорожка» корпорации «Сайбекс» наверху и… — Он сощурился. — На диване во «флоридской комнате» сидит кукла а-ля Люсиль Болл?

— Это Реба, воздействующая на злость кукла. Её мне дал мой друг-психолог, Крамер. — Что-то тут было не так. Начала безумно зудеть правая рука. В десятитысячный раз я попытался её почесать, но ткнулся пальцами левой во всё ещё заживающие рёбра. — Подожди… — Я посмотрел на Ребу, которая смотрела на Залив. «Я могу это сделать, — подумал я. — Это похоже на место, куда ты кладёшь деньги, если хочешь спрятать их от государства».

Уайрман терпеливо ждал.

Рука чесалась. Та, которую отрезали. Та, которая иногда хотела рисовать. Я подумал, что хочу нарисовать Уайрмана. Уайрмана и вазу с фруктами. Уайрмана и пистолет.

«Хватит думать не пойми о чём», — подумал я.

«Я могу это сделать», — подумал я.

«Ты прячешь деньги от государства в офшорных банках, — подумал я. — Нассау. Багамские острова. Большой Кайман. И, бинго, вот оно».

— Кеймен, — поправился я. — Его фамилия — Кеймен. Кеймен дал мне Ребу. Ксандер Кеймен.

— Что ж, раз с этим мы разобрались, давай взглянем на произведения искусства, — предложил Уайрман.

— Если их можно так назвать. — И я повёл его к лестнице, хромая и опираясь на костыль. Уже начал подниматься, когда остановился как вкопанный. — Уайрман, — обратился я к нему, не оглядываясь, — как ты узнал, что «беговая дорожка» произведена «Сайбекс»?

Ответ услышал после короткой паузы:

— Это единственный бренд, который я знаю. Будешь подниматься сам или тебе нужно дать пинка?

«Звучит неплохо, но насквозь фальшиво, — подумал я, вновь двинувшись вверх по лестнице. — Думаю, ты лжёшь, и знаешь что? Я думаю, ты знаешь, что я знаю».



iii


Свои работы я расставил вдоль северной стены «Розовой малышки», так что послеполуденное солнце в достаточной мере освещало картины. Глядя на них из-за спины Уайрмана, который медленно шёл вдоль ряда, иногда останавливался, а то и возвращался назад, чтобы взглянуть на пару полотен второй раз, я думал, что света они получают даже больше, чем того заслуживают. Илзе и Джек хвалили их, но одна приходилась мне дочерью, а второй — наёмным работником.

Добравшись до карандашного рисунка танкера в конце ряда, Уайрман присел на корточки и смотрел на рисунок секунд тридцать. Руки лежали на бёдрах, кисти свисали между ног.

— Что… — начал я.

— Ш-ш-ш, — оборвал меня он, и мне пришлось выдержать ещё тридцать секунд молчания.

Наконец он встал. Колени хрустнули. Когда повернулся ко мне, его глаза показались мне очень большими, а левый — воспалённым. Вода (не слеза) бежала из внутреннего уголка. Он вытащил носовой платок из заднего кармана джинсов и вытер её автоматическим движением человека, который проделывает то же самое по десять раз на дню, а то и чаще.

— Святой Боже. — Он отошёл к окну, на ходу засовывая платок в карман.

— Святой Боже — что? — спросил я. — Что, Святой Боже? Он смотрел на Залив.

— Ты не знаешь, как они хороши, да? Я хочу сказать, ты действительно не знаешь.

— Они хороши? — Никогда я не чувствовал такой неуверенности в себе. — Ты серьёзно?

— Ты расставил их в хронологическом порядке? — спросил он, по-прежнему глядя на Залив. Весёлый, сыплющий шутками и остротами Уайрман «вышел погулять». У меня возникло ощущение, что я слушал Уайрмана, который имел дело с присяжными… при условии, что он был адвокатом по уголовным делам. — В хронологическом, так? За исключением двух последних. Эти определённо нарисованы намного раньше.

Я рисовал всего пару месяцев и не понимал, можно ли какие-то мои творения определить как «нарисованные намного раньше», но, пробежавшись взглядом по картинам, увидел, что он прав. Я не собирался расставлять их в хронологическом порядке, во всяком случае, сознательно, но именно так и расставил.

— Да, — кивнул я. — От первой до последней.

Уайрман указал на четыре картины, замыкающие ряд, я называл их «закатные композиции». В одной я поставил на горизонт раковину наутилуса, во второй — компакт-диск со словом «Метогех», напечатанным поперёк (и с солнцем, светящимся красным сквозь отверстие), в третьей — дохлую чайку, которую нашёл на берегу, только я увеличил её до размеров птеродактиля. На последней был ковёр из ракушек под «Розовой громадой», заснятый цифровой камерой. К ракушкам я по какой-то причине счёл необходимым добавить розы. Вокруг виллы они не росли, но я получил множество фотографий от моего нового друга Гугла.

— Вот эти последние картины. Их кто-нибудь видел? — спросил Уайрман. — Твоя дочь?

— Нет. Эти четыре я нарисовал после её отъезда.

— Парнишка, который у тебя работает?

— Нет.

— И, разумеется, ты не показывал дочери сделанный тобой рисунок её бойфр…



— Господи, нет! Ты шутишь?

— Да, конечно же, не показывал. В нём есть особая сила, при всей очевидной торопливости. Что же касается этих картин… — Уайрман рассмеялся.

Внезапно я понял, что он очень взволнован, и вот тут заволновался сам. Но сохраняя осторожность. «Помни, что он — юрист, — сказал я себе. — Он — не искусствовед».

Наконец-то он отошёл от окна. Встал передо мной. Уставился в глаза.

— Послушай. За последний год тебе крепко досталось от этого мира, и я знаю, как серьёзно страдает при этом самоуважение. Но только не говори мне, что ты даже не чувствуешь, сколь хороши эти картины.

Я вспомнил, как мы двое приходили в себя после дикого приступа смеха, когда солнце светило сквозь порванный зонт, и полоски света бегали по столу. Уайрман тогда сказал: «Я знаю, через что тебе пришлось пройти». На что я ответил: «Я в этом сильно сомневаюсь». А вот теперь не сомневался. Он знал. За воспоминанием прошедшего дня пришло желание (выразившееся в зуде) запечатлеть Уайрмана на бумаге. В некой комбинации портрета и натюрморта: «Юрист с фруктами и пистолетом».

Он похлопал меня по щеке рукой с тупыми, короткими пальцами.

— Земля вызывает Эдгара. Эдгар, выходите на связь.

— Вас понял, Хьюстон, — услышал я свой голос. — Эдгар на связи.

— Так что скажешь, мучачо? Я прав или неправ? Чувствовал ты или нет, что они хороши, когда писал их?

— Да, — кивнул я. — Чувствовал, что мне всё по плечу. Он кивнул.

— Это простая истина искусства: художник всегда чувствует, если получается что-то хорошее. И зритель тоже, понимающий, заинтересованный зритель, который действительно смотрит…

— Это ты про себя, — кивнул я. — Ты смотрел долго. Он не улыбнулся.

— Когда картина хороша, и зритель смотрит на неё со всей душой, происходит эмоциональный выброс. Во мне он произошёл, Эдгар.

— Хорошо.

— Будь уверен. И когда этот парень из галереи «Скотто» увидит эти картины, думаю, он почувствует то же самое. Более того, я готов поспорить, что почувствует.

— В действительности они ничего особенного собой не представляют. Если на то пошло, перепевы Дали.

Он обнял меня за плечи и повёл к лестнице.

— Я не собираюсь проводить какие-то параллели. И мы не будем обсуждать тот факт, что ты, вероятно, нарисовал бойфренда дочери благодаря необъяснимой телепатии отсутствующей конечности. Я бы очень хотел посмотреть на рисунок с теннисными мячами, но чего нет, того нет.

— Может, оно и к лучшему.

— Но ты должен быть очень осторожен, Эдгар. Дьюма-Ки — необычное место… для определённых людей. Этот остров усиливает способности определённых людей. Таких, как ты.

— И ты? — спросил я. Сразу он не ответил, поэтому я указал на его лицо. — У тебя опять слезится глаз.

Уайрман достал платок, вытер уголок глаза.

— Хочешь рассказать, что случилось с тобой? Почему ты не можешь читать? Почему картины привели тебя в столь сильное замешательство?

— Нет, — ответил он. — Не сейчас. И если ты хочешь нарисовать меня, пожалуйста. Вольному воля.

— Сколь глубоко ты можешь проникать в мой мозг, Уайрман?

— Не так, чтобы очень. Ты всё понял правильно, мучачо.

— Ты смог бы читать мои мысли вне Дьюма-Ки? Скажем, если бы мы сидели в кофейне в Тампе?

— Что-то уловил бы. — Он улыбнулся. — Особенно проведя здесь больше года, купаясь… ты знаешь, в лучах.

— Ты поедешь со мной? В галерею «Скотто»?

— Амиго, я не пропустил бы этой поездки, даже если бы мне предложили годовой урожай китайского чая.



iv


В тот вечер с Залива дул сильный ветер, и два часа дождь лил как из ведра. Сверкали молнии, волны бились о сваи под домом. «Розовая громада» стонала, но держалась крепко. Я открыл для себя любопытную подробность: когда Залив начинал буйствовать и гнать волны на берег, ракушки замолкали. Вода поднимала их так высоко, что им было не до разговоров.

В зал на втором этаже я вошёл в самый разгар феерии грохота и вспышек (чувствуя себя доктором Франкенштейном, оживляющим монстра в башне замка) и нарисовал Уайрмана, обычным чёрным карандашом. Лишь в самом конце воспользовался красным и оранжевым, для фруктов в вазе. На заднем фоне добавил дверной проём и стоящую в нём, наблюдающую за происходящим Ребу. Наверное, Кеймен сказал бы, что Реба — мой представитель в мире этой картины. Может, si, может, нет. И последнее, что я сделал — засинил её глупые глаза. На том и закончил. Родился ещё один шедевр Фримантла.

Какое-то время я не вставал со стула, глядя на портрет-натюрморт, тогда как раскаты грома, удаляясь, затихали и над Заливом сверкали уже редкие молнии. Уайрман сидел за столом. Сидел, в этом я не сомневался, в самом конце своей прошлой жизни. На столе стояла ваза с фруктами и лежал пистолет, который он держал у себя то ли для стрельбы в тире (тогда на глаза он не жаловался), то ли для самозащиты, то ли для того и для другого. Я нарисовал пистолет, потом заретушировал его, и он стал более зловещим, словно раздулся. В доме, кроме Уайрмана, никого не было. Где-то тикали часы. Где-то гудел холодильник. Воздух загустел от аромата цветов. Этот запах вызывал отвращение. Звуки бесили. Тиканье гремело в ушах, словно рота солдат печатала шаг на плацу. Безжалостно гудел холодильник, замораживая воду в том мире, где более не было ни жены, ни детей. Я знал, что вскоре мужчина за столом закроет глаза, протянет руку и возьмёт из вазы фрукт. Если апельсин — пойдёт спать. Если яблоко — приложит пистолет к правому виску, нажмёт на спусковой крючок и проветрит мозги.

Рука легла на яблоко.




v


Наутро Джек приехал во взятом напрокат мини-вэне и привёз мягкую материю, чтобы завернуть мои холсты и не повредить их при транспортировке. Я сказал ему, что познакомился с мужчиной из большого дома на берегу, и он собирается поехать с нами.

— Нет проблем, — весело ответил Джек, поднимаясь по лестнице наверх и таща за собой тележку. — Места всем… Ух ты! — Он остановился на верхней ступеньке.

— Что такое?

— Это новые? Наверняка.

— Да. — Наннуцци из «Скотто» попросил показать ему не больше десяти картин, вот я и отобрал восемь, в том числе и те четыре, которые восхитили Уайрмана. — И что ты думаешь?

— Мужик, они потрясающие!

У меня не было оснований сомневаться в его искренности. Никогда раньше он не называл меня «мужик». Я поднялся ещё на пару ступенек и ткнул наконечником костыля в его обтянутый джинсами зад.

— Подвинься.

Он отступил в сторону, потянув за собой тележку, и я смог пройти в «Розовую малышку». Джек всё смотрел на картины.

— Джек, этот парень в «Скотто» действительно специалист? Ты уверен?

— Мама говорит, что да, и мне этого достаточно. — Из чего следовало: раз достаточно ему, хватит и мне. Я полагал, что это справедливо. — Она ничего не сказала мне о двух других владельцах галереи — думаю, их ещё двое, — но она говорит, что мистер Наннуцци знает своё дело.

Джек позвонил в галерею, чтобы оказать мне услугу. Меня это тронуло.

— А если ему не понравятся эти картины, — закончил Джек, — тогда он — дятел.

— Ты так думаешь? Он кивнул.

Снизу донёсся голос Уайрмана.

— Тут-тук! Я готов отправиться на экскурсию. Планы не изменились? У кого бейдж с моей фамилией? Брать с собой ленч?




vi


Я представлял себе лысого худого профессионала со сверкающими карими глазами (эдакую итальянскую версию актёра Бена Кингсли), но Дарио Наннуцци оказался вежтивым толстячком сорока с небольшим лет, без малейшего намёка на лысину. Я, правда, сосредоточил всё внимание на его глазах. Они ничего не упускали. И я заметил, как однажды они раскрылись шире (чуть-чуть, но точно раскрылись), когда Уайрман развернул последнюю написанную мной картину «Розы, растущие из ракушек». Картины расставили вдоль дальней стены галереи, в которой на тот момент экспонировались фотографии Стефани Шачат и картины маслом Уильяма Берры. Я подумал, что такого уровня мастерства мне не достичь и за сто лет.

Хотя не следовало забывать про раскрывшиеся чуть шире глаза мистера Наннуцци.

Он прошёлся вдоль выставленных в ряд картин, от первой до последней. Потом прошёлся вновь. Я понятия не имел, хорошо это или плохо. К своему стыду, признаюсь, что до этого дня никогда не бывал в художественной галерее. Повернулся к Уайрману, чтобы спросить, что он думает по этому поводу, но Уайрман отошёл в сторону, о чём-то тихонько разговаривал с Джеком, и оба наблюдали за Наннуцци, разглядывающим мои картины.

Как я понял, разглядывал не только он. Конец января — горячая пора для художественных салонов западного побережья Флориды, и в достаточно просторной галерее «Скотто» околачивалось с дюжину зевак (Наннуцци позже найдёт им куда более достойное определение — «потенциальные постоянные покупатели»). Они разглядывали георгины Шачат, великолепные, но знакомые всем туристам европейские виды Уильяма Берры и несколько причудливых радостно-взволнованных скульптур, которые я упустил из виду, разворачивая собственные творения. Их автором был Давид Герштейн.

Поначалу я подумал, что именно скульптуры (джазовые музыканты, веселящиеся пловцы, сценки городской жизни) привлекают внимание заглянувших в галерею людей. Действительно, некоторые смотрели на них, но большинство не удостоило и взглядом. Потому что все разглядывали мои картины.

Мужчина, как говорят флоридцы, с мичиганским загаром (под этим подразумевается или молочно-белая кожа, или обожжено-красная, как у варёного рака), похлопал меня по плечу свободной рукой. Пальцы второй руки переплелись с пальцами жены.

— Вы знаете, кто их нарисовал? — спросил он.

— Я, — сорвалось с моих губ, и я почувствовал, что краснею. Будто признался в том, что последнюю неделю или даже чуть дольше скачивал фотографии Линдсей Лохан.[80]

— Здорово у вас получается, — тепло похвалила меня женщина. — Вы собираетесь выставляться?

Теперь они все смотрели на меня. Как могут смотреть на только что доставленную рыбу фугу, чтобы понять, подойдёт ли она для sushi dujour.[81]

— Не знаю, собираюсь ли я проставляться. Выставляться. — Я почувствовал, что прилившей к лицу крови прибавилось. Крови стыда, что было плохо. Злой крови — ещё хуже. Если бы злость выплеснулась, то злился бы я на себя, но другие люди этого знать не могли.

Я открыл рот, чтобы разразиться тирадой, закрыл. «Говорить нужно медленно», — подумал я, сожалея, что со мной нет Ребы. Эти люди восприняли бы художника с куклой как норму. В конце концов, они пережили все выходки Энди Уорхола.

«Говорить нужно медленно. Я могу это сделать».

— Я хочу сказать, что пишу картины недавно, поэтому не знаю, в чём состоит процедура.

«Прекрати обманывать себя, Эдгар. Ты знаешь, что их интересует. Не картины, а пустой рукав. Ты для них — Однорукий художник. Так чего бы тебе не прекратить трёп и не послать их куда подальше?»

Нелепое умозаключение, само собой, но…

Но теперь уже все посетители галереи стояли вокруг. Те, кто ранее разглядывал цветы мисс Шачат, подтянулись из чистого любопытства. Мне такое было знакомо. Я на доброй сотне стройплощадок видел, как люди собираются, чтобы подглядывать в дырки в дощатых заботах.

— Я скажу вам, в чём состоит процедура, — заговорил другой мужчина с мичиганским загаром. С большим животом, синими прожилками на носу, выдающими пристрастие к джину, и в яркой рубашке чуть ли не до колен. Белые туфли цветом не отличались от идеально причёсанных седых волос. — Она простая. Включает в себя два этапа. Этап первый — вы говорите мне, сколько хотите получить вот за эту картину. — Он указал на «Закат с чайкой». — Этап второй — я выписываю чек.

Маленькая толпа рассмеялась. Дарио Наннуцци — нет. Он подозвал меня.

— Извините, — сказал я седовласому.

— Ставка только что возросла, — заметил кто-то, обращаясь к нему же, и снова все засмеялись. Седовласый тоже, но так-то невесело.

Мне казалось, что всё это происходит во сне. Наннуцци улыбнулся мне, потом повернулся к посетителям, которые всё ещё смотрели на мои картины.

— Дамы и господа. Мистер Фримантл приехал сюда не для того, чтобы что-нибудь продать. Он хочет услышать мнение специалиста о своём творчестве. Пожалуйста, уважайте конфиденциальность наших отношений и позвольте мне выполнить мои профессиональные обязанности. — «И что бы это значило?» — ошеломлённо подумал я. — Позвольте предложить вам продолжить осмотр выставленных работ, а мы ненадолго вас покинем. Мисс Окойн, мистер Брукс и мистер Кастельяно с радостью ответят на все ваши вопросы.

— Моё мнение — ты должен заключить договор с этим человеком, — сказала строгого вида женщина с седеющими волосами, забранными в пучок на затылке, и остатками былой красоты на лице. Её слова вызвали аплодисменты. Ощущение, что всё это — сон, усилилось.

Утончённый, прямо-таки прозрачный молодой человек выплыл из двери, ведущей в служебные помещения. Вероятно, его вызвал Наннуцци, но будь я проклят, если знал как. Они коротко переговорили, и молодой человек достал из кармана рулон наклеек. Каждая — овальная, стремя вытесненными серебром буквами «НДП» — не для продажи. Наннуцци оторвал одну наклейку, нагнулся над первой картиной, потом замялся и с упрёком посмотрел на меня.

— Вы их не законсервировали.

— Э… пожалуй, что нет. — Я вновь покраснел. — Я не… не знаю, как это делается.

— Дарио, ты имеешь дело с настоящим американским примитивистом, — вновь подала голос строгого вида женщина. — Если он рисует дольше трёх лет, я угошу тебя обедом в «Зорин» и выставлю бутылку вина. — Она повернула увядшее, но всё ещё красивое лицо ко мне.

— Когда тебе будет, о чём писать, Мэри, если будет, я сам тебе позвоню, — пообещал Наннуцци.

— Это в твоих интересах, — кивнула она. — И я даже не спрашиваю, как его зовут… видишь, какая я хорошая девочка? — Она помахала мне рукой и проскользнула сквозь небольшую толпу, направившись к выходу.

— А чего тут спрашивать, — пробурчал Джек и, разумеется, был прав. Я расписался в нижнем левом углу каждой из картин, чётко и аккуратно, как подписывал накладные, бланки заказов и контракты в другой жизни: Эдгар Фримантл.



vii


Наннуцци принялся приклеивать наклейки в правом верхнем углу картин, том самом месте, где обычно маркируют папки с документами. Потом повёл меня и Уайрмана в свой кабинет. Он пригласил и Джека, но тот предпочёл остаться при картинах.

В кабинете Наннуцци предложил нам кофе, от которого мы отказались, и воду, на которую мы согласились. С первым глотком я отправил в желудок и пару таблеток тайленола.

— Кто эта женщина? — спросил Уайрман.

— Мэри Айр. Заметная фигура на художественной сцене Солнечного берега. Издаёт независимую и агрессивную арт-газету, которая называется «Бульвар». Обычно она выходит раз в месяц, а во время туристического сезона — раз в две недели. Живёт в Тампе… в гробу, как утверждают злые языки. Её страсть — новые местные художники.

— Она показалась мне очень наблюдательной, — вставил Уайрман.

— Мэри — молодец. Она помогла очень многим художникам, и, похоже, была здесь всегда. Отсюда и её значимость для города, в котором мы живём за счёт по большей части приезжих.

— Понятно, — кивнул Уайрман. Я порадовался, что хоть один из нас что-то понимает. — Она — пропагандист.

— И даже больше, — указал Наннуцци. — Она — эксперт. И мы стараемся во всём её ублажать. Если, конечно, можем.

Уайрман кивнул.

— На западном берегу Флориды художественные галереи пользуются популярностью. Мэри Айр это понимает и содействует их процветанию. И если какая-нибудь удачливая галерея откроет для себя, что они могут продавать портреты Элвиса, выполненные макаронами на бархате, за десять тысяч долларов каждый, Мэри…

— Она вышвырнет их в воду, — прервал его Наннуцци. — В отличие от того, что говорят снобы от искусства (их обычно можно узнать по чёрной одежде и крошечным мобильникам), мы не продажны.

— Облегчили душу? — спросил Уайрман без тени улыбки.

— Почти. Я лишь хочу сказать, что Мэри понимает нашу ситуацию. Мы продаём хороший товар, а большинство из нас — иногда просто отличный. Мы делаем всё, что в наших силах, чтобы находить и продвигать новых художников, но некоторые наши покупатели слишком богаты, себе во вред. Я говорю о таких, как мистер Костенца, который вечно размахивает чековой книжкой, и дамах, которые приходят сюда с собачками, выкрашенными под цвет их последнего пальто, — и зубы Наннуцци обнажились в улыбке, которую (на это я мог поспорить) видели его считанные богатые клиенты.

Я слушал как зачарованный. Это был другой мир.

— Мэри рецензирует каждую выставку, на которую ей удаётся попасть. А попадает она на большинство, и, поверьте мне, хвалебные у неё не всё рецензии.

— Но большая часть? — спросил Уайрман.

— Конечно, потому что большинство выставок высокого уровня. Она скажет вам, что лишь малая доля того, что она видит — великое, потому что для регионов, где бывает много туристов, такое не характерно, но хорошего здесь хватает. Картины, которые человек может повесить дома, указать на них со словами: «Я это купил», — и потом не испытывать ни тени смущения.

Я подумал, что Наннуцци только что дал идеальное определение посредственности (видел, как этот принцип ложится в основу сотен архитектурных проектов), но вновь промолчал.

— Мэри разделяет наш интерес к новым художникам. Возможно, и вам пойдёт на пользу, мистер Фримантл, если вы посидите, поговорите с ней, до того, как выставите свои работы на продажу.

— Ты бы хотел, чтобы тебе организовали такую выставку-продажу в «Скотто»? — спросил меня Уайрман.

Губы у меня пересохли. Я попытался смочить их языком, но пересох и язык. Поэтому я глотнул воды, а уж потом ответил:

— Не ставишь ли ты бумагу впереди плошади? — Я замолчал. Дал себе время. Ещё глотнул воды. — Извините. Телегу впереди лошади. Я же приехал, чтобы узнать ваше мнение, синьор Наннуцци. Вы эксперт.

Он вытащил пальцы из-под жилетки, наклонился вперёд. Скрипнуло кресло — по мне, очень уж громко для маленькой комнаты. Но он улыбнулся, и тепло. При этом глаза его вспыхнули, и устоять перед ними не было никакой возможности. Я понял, почему он добивается успеха, продавая картины, но не думаю, что в тот момент он что-то хотел продать. Наннуцци перегнулся через стол и взял мою руку — ту, которой я рисовал, единственную, оставшуюся у меня.

— Мистер Фримантл, вы оказываете мне честь, но мой отец, Августино, — он синьор нашей семьи. С меня довольно и мистера. Что же касается ваших картин, то они хороши. Учитывая период времени, в течение которого вы занимаетесь живописью, они действительно очень хороши. Может, лучше, чем хороши.

— А почему они хороши? — спросил я. — Если они хороши, что делает их таковыми?

— Правдивость, — ответил он. — Она сверкает в каждом мазке.

— Но большинство картин — закаты! А то, что я добавлял… — Я поднял руку. Опустил. — Это всего лишь подручные средства.

Наннуцци рассмеялся.

— С чего вы это взяли? Почерпнули из раздела культуры «Нью-Йорк тайме»? Или наслушались Билли О’Райли?[82] Или сработали оба источника информации? — Он указал на потолок. — Лампа? Подручное средство. — Указал на свою грудь. — Кардиостимулятор? Подручное средство. — Он вскинул руки. Счастливчик, мог вскинуть обе руки. — Выбросьте из головы эти слова, мистер Фримантл. Искусство должно стать обиталищем надежды, а не сомнений. И ваши сомнения рождены неопытностью, а этого не нужно стыдиться. Послушайте меня. Вы послушаете?

— Конечно, — кивнул я. — Для этого и приехал.

— Когда я говорю — правдивость, я подразумеваю — красота.

— Джон Ките, — вставил Уайрман. — «Ода греческой вазе». «В прекрасном — правда, в правде — красота, Земным одно лишь это надо знать». Давненько сказано, но ничуть не устарело.

Наннуцци не обратил внимания на его слова. Наклонившись над столом, он смотрел на меня.

— Для меня, мистер Фримантл…

— Эдгар.

— Для меня, Эдгар, в этом и смысл искусства, и единственный способ его оценки.

Он улыбнулся — чуть виновато, как мне показалось.

— Видите ли, я не хочу много думать об искусстве. Не хочу его критиковать. Не хочу посещать симпозиумы, слушать выступления, обсуждать их на коктейль-пати… хотя иногда мне приходится всё это делать. Такая работа. А чего я хочу, так это схватиться за сердце и пасть ниц, увидев настоящую красоту.

Уайрман расхохотался и тоже вскинул обе руки.

— Именно так! Я не знаю, успел ли тот парень упасть, схватившись за сердце, но вот за чековую книжку он точно схватился.

— Я думаю, душой он упал, — ответил Наннуцци. — Думаю, они все упали.

— Если на то пошло, я тоже так думаю, — кивнул Уайрман. Он больше не улыбался.

Наннуцци по-прежнему смотрел на меня.

— Не говорите о подручных средствах. То, к чему вы стремитесь в этих картинах, совершенно очевидно: вы ищете способ по-новому взглянуть на самое популярное и банальное зрелище Флориды — тропический закат. Вы пытались по-своему обойти клише.

— Да, где-то вы правы. Вот я и копировал Дали… Наннуцци замахал рукой.

— Ваши картины не имеют ничего общего с Дали. И я не собираюсь обсуждать с вами направления живописи, Эдгар, или использовать слова, оканчивающиеся на «изм». Вы не принадлежите ни к одной школе живописи, потому что просто не знаете об их существовании.

— Я разбираюсь в строительстве домов.

— Тогда почему вы не рисуете дома!

Я покачал головой. Мог бы сказать ему, что такая мысль никогда не приходила в голову, но в моих словах было бы больше правды, если б я сказал, что моя отсутствующая рука как-то до этого не додумалась.

— Мэри права. Вы американский примитивист. В этом нет ничего зазорного. Бабушка Мозес была американским примитивистом. И Джексон Поллок.[83] Речь о том, Эдгар, что вы талантливы.

Я открыл рот. Закрыл. Просто не знал, что сказать. На помощь пришёл Уайрман.

— Поблагодари человека, Эдгар.

— Спасибо вам.

— Не за что. И если вы захотите выставляться, Эдгар, пожалуйста, в первую очередь загляните в «Скотто». Я предложу вам лучшие условия на всей Пальм-авеню. Обещаю.

— Вы шутите? Конечно, я первым делом приду к вам.

— И, разумеется, я изучу контракт. — Уайрман ослепительно улыбнулся.

Наннуцци ответил тем же.

— Я буду этому только рад. Но вы обнаружите, что изучать будет особо нечего. Наш стандартный контракт с новичком занимает полторы страницы.

— Мистер Наннуцци, — сказал я. — Просто не знаю, как мне вас благодарить.

— Вы уже отблагодарили. Я сжал сердце, то, что от него ещё осталось, и пал ниц. И ещё один момент, пока вы не ушли. — Он нашёл на столе блокнот, что-то написал, вырвал листок, протянул мне, как врач протягивает пациенту рецепт. Написал одно слово большими, наклонными буквами, и даже выглядело оно, как слово на рецепте: ЛИКВИН.

— Что такое ликвин? — спросил я.

— Консервант. Предлагаю вам наносить его бумажным полотенцем на все законченные работы. Оставьте сохнуть на двадцать четыре часа. Потом нанесите второй слой. И ваши закаты останутся яркими и чистыми на века. — Он смотрел на меня так серьёзно, что я почувствовал, как желудок ползёт вверх. — Я не знаю, заслуживают ли они такой долгой жизни, но, может, и заслуживают. Кто знает? Может, и заслуживают.




viii


Мы пообедали в «Зорин», ресторане, о котором упомянула Мэри Айр, и я позволил Уайрману до обеда угостить меня бурбоном. Впервые после несчастного случая я выпил крепкий напиток, и он так странно на меня подействовал. Всё вокруг стало ярче — и свет, и цвета. Заострились всё углы — дверей, окон, даже согнутые локти проходящих официантов, и эти острия, казалось, могли рвать воздух и впускать более тёмную, густую атмосферу, плотностью не отличимую от сиропа. Рыба-меч, которую я заказал, таяла на языке, зелёные фасолины хрустели на зубах, крем-брюле так насыщало, что доесть его не представлялось возможным (но не представлялось возможным и оставлять недоеденной такую вкуснятину). Разговор шёл весёлый. Мы то и дело смеялись. Но всё-таки мне хотелось, чтобы трапеза закончилась. Голова по-прежнему болела, правда, пульсирующая боль сместилась к затылку. Отвлекали автомобили, которые катили по Главной улице бампер к бамперу. Каждый гудок звучал злобно и угрожающе. Я хотел вернуться на Дьюму. Мне недоставало темноты Залива и спокойного разговора ракушек подо мной. Хотелось лечь в кровать. Я — на одной подушке, Реба — на другой.

И к тому времени, когда официант подошёл, чтобы спросить, не хотим ли мы ещё кофе, Джек практически в одиночку поддерживал разговор. Состояние гипервосприятия, в котором я пребывал, позволяло увидеть, что не только мне требуется смена обстановки. С учётом царящего в ресторане полумрака и исходного тёмно-бронзового цвета лица Уайрмана я не мог сказать, какую часть загара он потерял, но вроде бы немалую. И его левый глаз вновь начал слезиться.

— Только чек, — ответил официанту Уайрман, потом сподобился на улыбку. — Извините, что прерываю праздник, но я хочу вернуться к моей даме. Если вы не возражаете.

— Я только за, — ответил Джек. — Поесть забесплатно, да ещё приехать домой к выпуску спортивных новостей? От такого не отказываются.

Мы с Уайрманом ждали у ворот гаража, куда Джек пошёл за арендованным мини-вэном. Света на улице было побольше, но цвет лица моего нового друга мне по-прежнему совершенно не нравился. В отсвете ярких ламп гаража кожа выглядела чуть ли не жёлтой. Я даже спросил, как он себя чувствует.

— Уайрман прекрасно себя чувствует. У мисс Истлейк выдалась череда тяжёлых, беспокойных ночей. Она звала сестёр, звала отца, просила принести ей всё, что только можно, за исключением разве что манны небесной. Как-то это связано с полнолунием. Логики в этом нет, но тем не менее. Зов луны слышен на определённой длине волны, и на неё может настроиться только повреждённый мозг. Но теперь луна входит в другую фазу, и мисс Элизабет снова будет спать. То есть буду спать и я. Надеюсь.

— Хорошо.

— На твоём месте, Эдгар, я не отвечал бы сразу на предложение галереи. Подумал бы, и не один день. И продолжай рисовать. Ты, конечно, трудишься как пчёлка, но я сомневаюсь, что тебе хватит картин для…

Позади Уайрмана возвышалась облицованная плиткой колонна. Он привалился к ней спиной. Я не сомневаюсь, что он упал бы, не окажись там колонны. Эффект бурбона уже выветривался, но гипервосприятия ещё хватало, чтобы увидеть, что произошло с его глазами, когда он потерял равновесие. Правый посмотрел вниз, словно хотел проверить, на месте ли туфли, а левый, налитый кровью и слезящийся, закатился вверх, и от радужки осталась только маленькая дуга. Я успел подумать, что вижу невозможное, глаза не могли двигаться в диаметрально противоположных направлениях. Но, наверное, такое утверждение справедливо лишь для здоровых людей. Потом Уайрман начал заваливаться в сторону. Я его схватил.

— Уайрман? Уайрман!

Он тряхнул головой. Посмотрел на меня. Обоими глазами, как и положено. Левый, налитый кровью, блестел влагой, но более ничем не отличался от правого. Уайрман достал носовой платок и вытер щёку. Рассмеялся.

— Я слышал, что скучным разговором можно загнать человека в сон, но не думал, что такое может случиться со мной. Это нелепо.

— Ты не засыпал. Ты… я не знаю, что с тобой случилось.

— Не мели чепухи.

— И с глазами твоими что-то произошло.

— Им просто захотелось спать, мучачо.

И он одарил меня фирменным взглядом Уайрмана: голова, чуть склонённая набок, брови вскинуты, уголки губ приподняты в подобие улыбки. Но я подумал, что он точно знал, о чём я говорил.

— Я должен повидаться с врачом. Пройти диспансеризацию, — сказал я. — Сделать МРТ головного мозга. Я обещал моему другу Кеймену. Как насчёт того, чтобы отправиться к врачу вдвоём?

Уайрман, который всё ещё стоял, привалившись к колонне, выпрямился.

— А вот и Джек с мини-вэном. Это хорошо. Прибавь шагу, Эдгар, отбывает последний автобус на Дьюма-Ки.




ix


Всё повторилось на обратном пути, только куда сильнее. Джек ничего не заметил, потому что не отрывал глаз от Кейси-Ки-роуд, и я практически уверен, что у Уайрмана не осталось об этом никаких воспоминаний. По моей просьбе мы возвращались не по Тамайами-Трайл, вечно забитой транспортом Главной улице западного побережья Флориды, а по более узкой и извилистой дороге. Я сказал, что хочу посмотреть, как луна отражается на воде.

— Обретаешь свойственную художникам эксцентричность, мучачо, — прокомментировал мою просьбу Уайрман, который улёгся на заднем сиденье, задрав ноги. Ремень безопасности он проигнорировал. — Ещё немного, и ты уже будешь носить бер-рет, — так и сказал, удвоив букву «эр».

— А не пойти ли тебе на хер, Уайрман, — отозвался я.

— Я трахался на востоке и трахался на западе, — в голосе Уайрмана слышались сентиментальные нотки, — но, если уж речь зашла о траханье, лучше твоей мамочки никого нет. — И замолчал.

Я наблюдал, как луна плывёт по чёрной воде справа от меня. Зрелище это гипнотизировало. Я задался вопросом, а можно ли нарисовать всё именно так, как я видел из мини-вэна: луна в движении, серебряная пуля под самой поверхностью воды.

Я думал об этом (может, даже начал проваливаться в дрёму), когда боковым зрением уловил какое-то движение повыше луны на воде. Отражение Уайрмана. В первый момент у меня возникла безумная мысль: Уайрман онанирует на заднем сиденье, потому что его колени сдвигались и раздвигались, зад поднимался и опускался. Я бросил короткий взгляд на Джека, но того полностью увлекла симфония бесконечных поворотов Кейси-Ки-роуд. Кроме того, Уайрман по большей части находился за спинкой кресла Джека, невидимый даже в зеркало заднего вида.

Я повернул голову и через левое плечо посмотрел на Уайрмана. Он не онанировал. Он не спал, и ему ничего не снилось. Уайрман бился в припадке. Возможно, в слабом, но припадке. Сомнений быть не могло. В первые десять лет существования «Фримантл компани» у меня работал чертёжник-эпилептик, и я узнавал припадок, если видел его. Корпус Уайрмана поднимался и опускался на четыре или пять дюймов, ягодицы сжимались и разжимались. Руки тряслись на животе. Он чмокал губами, словно ел что-то очень вкусное. И с глазами произошло то же самое, что и у гаража. При свете звёзд было видно, что один смотрит вниз, другой закатился вверх. Жуткое, не поддающееся описанию зрелище. Слюна бежала из левого уголка рта, слёзы — из налитого кровью левого глаза.

Припадок продолжался секунд двадцать. Потом прекратился. Уайрман моргнул, его глаза вернулись на положенные места. Минуту или две он лежал не шевелясь. Наконец заметил, что я смотрю на него.

— Я бы убил за стаканчик виски или шоколадный батончик с ореховым маслом, но, боюсь, о выпивке не может быть и речи?

— Похоже на то, если ты хочешь услышать её ночной звонок. — Я надеялся, что в моём голосе не слышно тревоги.

— Впереди мост на Дьюма-Ки, — объявил Джек. — Вы почти дома.

Уайрман сел и потянулся.

— Потрясающий выдался денёк, но я не буду сожалеть, увидев свою кровать. Должно быть, это и есть старость, да?



x


Хотя правая нога затекла, я нашёл в себе силы вылезти из мини-вэна, и стоял рядом с Уайрманом, когда он открыл дверцу маленького железного ящика у ворот, в котором находился пульт кодового звонка.

— Спасибо, что съездил со мной, Уайрман.

— Конечно, — ответил он. — Но, если ты поблагодаришь меня ещё раз, мучачо, я врежу тебе по зубам. Извини, но именно так и будет.

— Всё понял, — кивнул я. — Спасибо, что предупредил. Он рассмеялся и хлопнул меня по плечу.

— Ты мне нравишься, Эдгар. У тебя есть вкус, у тебя есть интеллект, у тебя есть губы, чтобы целовать мне зад.

— Прекрасно. Я сейчас разрыдаюсь. Послушай, Уайрман… Я мог бы сказать о припадке. Уже собрался, но всё-таки передумал. Не знал, правильное это решение или нет, но помнил, что его могла ждать долгая бессонная ночь с Элизабет Истлейк. Опять же боль окопалась у меня в затылке. Поэтому я ограничился вопросом, согласен ли он превратить намеченную мной встречу с врачом в двойное свидание.

— Я об этом подумаю, — ответил Уайрман. — И дам тебе знать.

— Только долго не тяни, потому что…

Он поднял руку, прерывая меня, и на этот раз улыбки на его лице не появилось.

— Достаточно, Эдгар. Для одного вечера достаточно. Хорошо?

— Согласен, — кивнул я. Проводил его взглядом и вернулся к мини-вэну.

Джек прибавил звука. Из радиоприёмника звучал «Отступник». Юноша протянул руку, чтобы убрать громкость, но я его остановил.

— Нет, не нужно. Пусть поют.

— Правда? — Джек развернул мини-вэн и поехал к моей вилле. — Отличная группа. Вы их раньше слышали?

— Джек, это же «Styx». Деннис Деянг? Томми Шоу? Где ты провёл всю жизнь? В пещере?

Джек виновато улыбнулся.

— Я предпочитаю кантри, и вообще мне нравится более старая музыка. По правде говоря, я поклонник «Крысиной стаи».[84]

Сама мысль, что Джек Кантори слушает Дино и Фрэнка, заставила меня задаться вопросом (и не первый раз за этот день), а происходит ли всё это наяву? Задался я и другим вопросом: как мне удалось вспомнить, что Деннис Деянг и Томми Шоу играли в «Стикс» (и что именно Шоу написал песню, которая сейчас гремела в динамиках мини-вэна), если иногда я не мог вспомнить имя моей бывшей жены?




xi


На автоответчике, который стоял в гостиной рядом с телефонным аппаратом, мигали обе лампочки: одна сигнализировала, что получено сообщение, вторая предупреждала, что записывающая лента полностью заполнена. Но в окошечке «ПОЛУЧЕННЫЕ СООБЩЕНИЯ» светилась цифра «1». На эту цифру я смотрел с предчувствием беды, тогда как боль с затылка начала перемещаться ко лбу. Я знал только двух человек, которые могли оставить такое длинное, на всю кассету, сообщение — Пэм и Илзе, — и в обоих случаях не рассчитывал услышать хорошие новости, нажав на клавишу «ПРОСЛУШАТЬ СООБЩЕНИЕ». Для того чтобы сказать: «Всё в порядке. Позвони, когда будет возможность», не требовалось пятиминутного времени записи.

«Оставлю до завтра», — подумал я, а потом трусливый голос, которого ранее вроде бы и не существовало в моей голове (может, он только что появился), внёс более радикальное предложение: стереть сообщение, не прослушивая его.

— И это правильно, — согласился я. — А если отправлявшая сообщение позвонит, я всегда смогу сказать ей, что бродячий пёс сожрал мой автоответчик.

Я нажал на клавишу «ПРОСЛУШАТЬ». И как часто случается, когда мы точно знаем, чего ожидать, я ошибся в своих предположениях. Из автоответчика донёсся хрипловатый, чуть задыхающийся голос Элизабет Истлейк:

— Привет, Эдгар. Есть надежда, что вы плодотворно провели день и наслаждаетесь вечером с Уайрманом точно так же, как я наслаждаюсь вечером с мисс… ладно, забыла её имя, но женщина она очень приятная. И есть надежда, вы заметили, что я помню ваше имя. Наслаждаюсь одним из своих светлых периодов. Я люблю и ценю их, но они также и нагоняют на меня грусть. Всё равно что летишь на планере, и порыв ветра поднял тебя над укутывающим землю туманом. Какое-то время можно всё видеть ясно и отчётливо… но при этом знаешь, что ветер стихнет, и планер вновь уйдёт в туман. Вы понимаете?

Я понимал, это точно. Сейчас всё у меня шло неплохо, но это был мир, в котором я очнулся, мир, где слова не имели смысла, а мысли перемешались, как садовая мебель после урагана. Мир, в котором я пытался общаться, набрасываясь на людей, где из эмоций у меня оставались только страх и ярость. Можно выйти из этого состояния (как сказала бы Элизабет), но потом нельзя отделаться от ощущения, что эта реальность тонка и призрачна. А что за ней? Хаос. Безумие. Истинная правда, а истинная правда — красная.

— Но довольно обо мне, Эдгар. Я позвонила, чтобы задать вопрос. Вы из тех, кто творит ради денег, или верите в искусство ради искусства? Я уверена, что спрашивала вас при встрече, практически уверена, но не могу вспомнить ваш ответ. Я верю, что это искусство ради искусства, или Дьюма вас бы не позвала. Но если вы пробудете здесь достаточно долго…

В голос вкралась озабоченность.

— Эдгар, нет сомнений в том, что вы станете очень хорошим соседом, я это точно знаю, но вы должны принять меры предосторожности. Я думаю, у вас есть дочь, и мне представляется, что она вас навешала. Не так ли? Вроде бы я помню, как она махала мне рукой. Симпатичная блондинка? Я могу путать её с моей сестрой Ханной (есть у меня такое, я знаю, что есть), но в данном случае я, вероятно, права. Если вы собираетесь здесь задержаться, Эдгар, вы не должны больше приглашать сюда дочь. Ни при каких обстоятельствах. Дьюма-Ки — небезопасное место для дочерей.

Я стоял, глядя на автоответчик. Небезопасное. Раньше она говорила — несчастливое, или по крайней мере я помнил, что говорила. Означали ли эти два слова одно и то же?

— И ваша живопись. Есть ещё проблема с вашей живописью. — В голосе слышались извиняющиеся нотки, она уже чуть сильнее задыхалась. — Негоже говорить художнику, что делать, и однако… ох, чёрт… — И она зашлась в хриплом кашле многолетнего курильщика. — Прямо об этом говорить не любят… может, никто не знает, как говорить об этом прямо… но вы позволите дать вам совет, Эдгар? От того, кто только оценивает, тому, кто творит? Вы мне позволите?

Я ждал. Автоответчик молчал. Я подумал, что, возможно, закончилась плёнка. У меня под ногами ракушки тихонько шептались. Словно делились секретами. «Пистолет, фрукт. Фрукт, пистолет». Потом Элизабет заговорила вновь.

— Если люди, которые управляют «Скотто» или «Авенидой», они предложат вам выставить ваши работы, и я настоятельно советую вам сказать «да». И для того, чтобы другие могли ими насладиться, но главное, чтобы как можно быстрее вывезти их с Дьюмы. — Она глубоко вдохнула, словно готовилась завершить какую-то тяжёлую работу.

— Не накапливайте их. Вот мой совет, самый благожелательный и без всякой… всякой личной заинтересованности. Накапливать здесь произведения искусства всё равно что слишком долго заряжать аккумулятор. Он может взорваться.

Я не знал, правда это или нет, но смысл уловил.

— Я не могу объяснить вам, почему так следует поступить, но так надо. — Она продолжала говорить, а меня вдруг осенило: насчёт «не могу объяснить» она лжёт. — И, конечно же, если вы верите в искусство ради искусства, само написание картины — это важно, не так ли? — Голос её стал таким вкрадчивым. — Даже если вам не нужно продавать картины, чтобы заработать на хлеб насущный, разделить плоды своих трудов… показать картины миру… конечно же, художники не относятся к этому с безразличием, не правда ли? Они готовы поделиться?

Откуда я мог знать, что важно для художников? Только в этот день я узнал, что готовую картину нужно покрывать консервантом. Я был… как там меня назвали Наннуцци и Мэри Айр? Американским примитивистом.

Ещё одна пауза. А потом:

— Думаю, на этом я закончу. Я сказала всё, что хотела. Пожалуйста, подумайте над моими словами, если вы собираетесь остаться здесь, Эдуард. И я с нетерпением жду того дня, когда вы придёте и почитаете мне. Я надеюсь, много стихотворений. Для меня это будет праздник. До свидания. Спасибо, что выслушали старуху. — Она помолчала. — Стол течёт. Так и должно быть. Я очень сожалею.

Я прождал двадцать секунд, тридцать. И уже решил, что она забыла положить трубку на рычаг, и протянул руку к клавише «СТОП» на автоответчике, когда снова раздался голос Элизабет. Она произнесла только четыре слова, в которых смысла для меня было не больше, чем во фразе о текущем столе, но от этих слов по коже побежали мурашки, а волосы на затылке встали дыбом:

— Мой отец был ныряльщиком.

Каждое слово прозвучало очень отчётливо, а потом раздался щелчок: трубка легла на рычаг.

«Больше сообщений нет, — раздался механический голос. — Лента записи заполнена».

Я постоял, глядя на автоответчик, подумал о том, чтобы стереть запись, потом решил сохранить и дать прослушать Уайрману. Разделся, почистил зубы и лёг в кровать. Я лежал в темноте, чувствуя несильную, но гудящую боль в голове, а подо мной ракушки вновь и вновь шептали последнюю фразу Элизабет Истлейк: «Мой отец был ныряльщиком».


1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   32


©dereksiz.org 2016
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет