Двадцать шестая



бет4/23
Дата16.06.2016
өлшемі1.28 Mb.
#141158
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   23

Больной же, которому прилично было лежать в постели, оказался не только здоров, но и свиреп: едва впустив Прохора, Федька принялась выпроваживать любопытных, без устали повторяя, что чувствует себя лучше, много лучше, совсем хорошо. Лучше многих, по крайней мере, за что всем благодарна, и на этом хватит. Не легко было бы Федьке справиться с толпой разобиженных доброжелателей, если бы не поднялась в конце концов сама Богданка и, легковесно покачиваясь от пережитого, вызывая общее недоумение застылым в цветных разводах лицом, не двинулась к выходу, заставив толпу остановиться, а потом податься вслед знахарке в ожидании разъяснений. Вон пошли все, включая застенчивого мужичка, которого Федька обнаружила в пустом амбаре после того, как выпроводила и самых настырных, и самых разочарованных. Не доверяя многократным заверениям, что больше ничего не будет, мужичок пытался спрятаться и до последнего не переставал старательно улыбаться – с треском захлопнулась за ним калитка.

Остался обиженный более всех Прохор. Изрядно ошеломленный ретивой встречей, он не препятствовал Федьке гнать лишних, но, как человек, имеющий непосредственное отношение и к Богданке, и к молоку, и к просу, и даже к несостоявшемуся чану воды, он хотел знать, отчего ревела Богданка, куда она удалилась и кого теперь морочить, то есть это... молочить... лечить молоком, просом и не состоявшимся, но обещанным чаном воды?

То были далеко не праздные вопросы. Однако ж и Федька в свою очередь желала бы выяснить некоторые имеющие отношение к делу обстоятельства. Во-первых, с чего это Прохор взял, что Федька больна? И что от Богданкиного врачевания будет толк – это во-вторых. И если допустить все же болезнь, толк и пользу, то отчего это Прохор вообразил, что Федька даст согласие на вмешательство посторонних лиц в спокойное течение своей любимой болезни? Это, будем считать, три. И, наконец, последнее: в случае, если на все преждепомянутые вопросы имеются более или менее удовлетворительные ответы, (а Федька не теряет надежду их получить!) возникает еще один, наиболее существенный: что заставило Прохора думать, что Федька обеспокоена своим состоянием больше, чем пропажей мальчика, и будет благодарна за пустую возню, когда каждый час дорог, она сходит с ума от беспокойства и непременно сойдет, когда все так и будет продолжаться!

Все это восхищенная собой Федька выпалила таким ликующим, победным голосом, единым духом и не запнувшись, что Прохору потребовалось немало времени, что восстановить вопросы в их естественной последовательности – он задумался. Ничего не выходило ни так, ни эдак, потому что одного взгляда на счастливую, возбужденную Федьку было достаточно, чтобы уяснить себе: если тут кто и здоров, то Федька. А если кто болен, то, судя по всему, несчастная, расплывшаяся ревом Богданка. Но просо, молоко и предполагаемый чан воды были здесь, а Богданка там.

Таинственно на Федьку поглядывая и даже посмеиваясь, Прохор сказал: ладно, не будем ссориться.

Тогда подумала Федька и сказала: спасибо, Прохор.

Еще Федька подумала, что при вздорной ее натуре, склонности задираться, приятно было бы иметь снисходительного друга, который, наблюдая Федькин дурной нрав, необыкновенную настойчивость, с какой она портила отношения и губила чувства, умел бы все это терпеливо сносить. Такой человек был бы достоин восхищения и любви. Если бы такой удивительный человек ее заметил, она постаралась бы не огорчать его слишком часто.

И сейчас она хотела бы показать, что раскаивается, но Прохор не замечал ее добрых намерений, как не замечал прежде заносчивости. Может, он вообще не слишком ее занимался. Гораздо меньше, чем это Федька себе воображала. А может, Федька не научилась еще раскаиваться, не знала, как это делается и какие положены на этот случай слова.

Она сказала вместо этого:

– Прохор, мне помощи просить не у кого. – И потом еще: – Я сирота. – И еще: – Помоги, Проша.

И хоть звучало это невыносимо жалостливо, Федька и не подумала покраснеть, а сказала это так, будто сознавала, что оказывает Прохору честь своим доверием.

– Странный ты юноша, – задумчиво хмыкнул он и поднял глаза. – А как случилось, что тебя из Москвы да в Ряжеск турнули?

Пока варилось просо и пили молоко, Федька рассказала о себе все, что могла рассказать, не поставив Прохора в трудное, прямо скажем, дурацкое положение полным признанием. Она готова была рассказать и это. Она чувствовала, что должна останавливать себя, удерживаясь от признания, и потому замолкала временами, уставившись в пол. Не обошла она, разумеется, и последние события: Шафрана, разбойников, разговор с дьяком.

– Сколько тебе лет? – неожиданно спросил Прохор, когда все выслушал.

К счастью, в избе было уже достаточно темно.

– Много. Больше, чем ты думаешь, – сказала Федька. И опять она внутренне сжалась, чтобы не признаться. И призналась бы, может быть, не выдержав мучительного биения сердца и какой-то счастливой слабости, если бы Прохор помолчал дольше.

– А мальчика нашего не бросим, – поднял он голос, словно бы подводя итог. – Я тебя с кое-какими людьми познакомлю. Думаю, ты не станешь нигде об этом болтать. И вообще лишнего слова не обронишь.

Они покинули двор в сумерках, что совершенно устраивало Федьку: идти пришлось через город мимо съезжей избы, где можно было ненароком наткнуться и на начальство и на подьячих.

По всему получалось, что попали в Стрелецкую слободу. Здесь Прохор счел нужным предупредить, что придется рассказать все заново. А на расспросы отвечал: увидишь. Скоро выяснилось, что Прохор менее всего подразумевал при этом буквальное значение слова: когда добрались до места, стало совсем темно и мало что видно.

Прохор постучал, их впустили, но человек, с которым переговаривался Прохор, остался почему-то у ворот, а они пошли дальше к длинной поземной избе, где светилось оконце. Снова пришлось стучать и переговариваться; Федьку завели в темные сени и велели ждать.

Где-то рядом, на расстоянии вытянутой руки сопел человек. Невидимый человек шумно втягивал в себя воздух. В темноте он нюхал табак, вот чем он занимался! – догадалась Федька. За табак полагались кнут и рваные ноздри. Ей стало не по себе. Табачник чего-то шебуршил и поскребывал, он распространял крепкий табачный дух и глубокомысленно вздыхал, следуя неизвестным своим мыслям. Федька же только существовала, звука от нее не доносилось и даже никакого особого запаха не ощущалось, как от притаившегося зайца. Так что сторож ее несколько удивился, когда, в конце концов, открылась дверь и позвали Посольского.

Свет в избе погас прежде, чем Федька вошла; серый полумрак в окнах помогал различить черные головы и плечи. Кто-то сказал:

– Что это мы сумерничаем? – Но это была неправда, игра, нарочно для чужака. Они не сумерничали, а задули свет.

Она начала рассказывать, делая трудные остановки и понуждая себя говорить, потому что молчали вокруг недоверчиво. Скоро однако Федька уловила, что общая настороженность сменилась вниманием. Кто-то матюгнулся, когда она рассказала про Шафрана, стали тихо переговариваться. Тут и рассказ ее пошел злее. А когда помянула куцерь, послышался голос:

– А разбойники-то ведь в стене живут, не иначе! В городне они, братцы, под мостом.

Федька запнулась, все загалдели, объясняя дело: вот почему Шафран привел тебя к стене! А куцерь так, зарубка, это строители метили, когда город ставили, – наперебой объясняли они Федьке и друг другу.

Они своей догадке обрадовались, а Федька испугалась: страшно потеряно время! Вешняк, несомненно, схвачен разбойниками, когда разыскивал куцерь и вертелся у городни. Трудно было уразуметь, как разбойники его распознали, но это дело десятое.

В комнате гомонили, почти не обращая внимания на Федьку: найти завтра куцерь и пошарить под мостом. Придется, так и засаду оставить.

– Завтра?! – воскликнула Федька.

Сейчас что ли? – удивились они. Как ты в темноте этот куцерь найдешь? Ясное дело, завтра.

– Значит, завтра, – повторила за ними Федька упавшим голосом.



Глава тридцать третья

В которой Вешняк таскает бочку с водой


– Сколько еще ждать? – пробурчал Вешняк, оглянувшись на товарищей. Мальчик вскочил, будто собрался бежать, но покружил на месте и возвратился к узкой, снизу вверх щели.

Они хоронились под крышей полуразваленного амбара и сквозь проломы в дранках следили за двором Варлама Урюпина. Обзор открывался широкий: если перебраться по редким мостовинам к противоположному скату, где от кровли осталась лишь просевшая обрешетка, просматривалась большая улица, которая разделяла Стрелецкую и Чулкову слободы, различалось кладбище возле церкви и за ним краешком городской ров, над которым возвышалась проезжая Троицкая башня. В другую сторону можно было различить шатер Преображенских ворот с устроенной на нем дозорной вышкой. Эти достопримечательности однако не привлекали внимание разбойников, их занимала боковая улочка, куда выходил частоколом и воротами двор Варламки.

Скучая от нудного ожидания, Бахмат, Голтяй и Руда перебрались в угол, где настил поцелей, размели труху и достали кости. Наблюдателем остался Вешняк. Товарищи, похоже, не сомневались, что, когда придет срок, мальчишка и сам поймет, кого стерегут. Его дразнили, подавляя своей уверенностью, знанием каких-то неведомых Вешняку обстоятельств, а он злился и принимался вертеться, благо тут можно было и на корточки сесть, и стоять, и на пол лечь, хоть боком, хоть на живот, – все равно видно и не упустишь. Товарищи изъяснялись обиняками – хватало и намеков, он догадывался.

Но заметил мать уже в переулке возле ворот Варламки Урюпина и с невнятным вскриком вскочил. Разбойники поспешно сунулись к мальчику, обступили, обсели, заглядывали через голову. Нужды не было однако держать, Вешняк и сам подавил крик – мать пришла не одна, а в сопровождении двух стражников. Один из них постучал в ворота, и холоп, который открыл, сдернул шапку. Значит, стучавший и был сам хозяин.

– Варламка, – подтвердил Бахмат, – вот, в киндячном зеленом зипуне и шапка червлена. Тюремный целовальник, он твою матку привел.

Все четверо припали к щелям, но смотреть было нечего – ворота закрылись, и улица опустела.

– Сейчас она обратно пойдет? – спросил Вешняк, не оборачиваясь.

– Постельничает твоя мамка у целовальника, – сказал кто-то в спину. “Постельничает” – говорили они так, будто в слове заключалось что-то дурное. Хотя стирка или шитье, другая какая белая работа – что тут нечистого? Сосредоточившись на этой мысли, Вешняк держался щели и ждал только, чтоб от него отстали, кончили свои разговоры.

И они не стали его терзать, “ну, ну, не пропусти” бросили и вернулись к костям.

Захваченный страстью ожидания, Вешняк больше не вскакивал, не носился взад-вперед, не тыкался головой в кровлю, не выгребал из кармана всякую всячину, не сводил глаза к переносице, чтобы увидеть кончик плоти на собственном лице – и думать забыл про те бесчисленные занятия, которые делают жизнь не скучной штукой.

Улица погружалась в тень, и вечер переходил в сумерки. Нетерпение охватывало Вешняка приступами, он посматривал на товарищей – то ли помощи просил, то ли, наоборот, опасался непрошеного вмешательства. И то, и другое представлялось мало вероятным, за игрой они вовсе перестали замечать мальчишку. Там у них возникло недоразумение, которое они пытались разрешить, не прибегая к средствам более сильнодействующим, чем пара-другая выразительных замечаний. Когда Вешняк оглянулся в следующий раз, вспыхнула драка: Голтяй держался за челюсть, Руда за нож, а Бахмат сохранял невозмутимость, не выказывая никому предпочтения.

Вешняк отвернулся и забыл. В самом деле, там ничего не произошло. Ничего не происходило и у ворот Варламки. Бахмат ступил за спину и опустил на плечо руку – сейчас скажет что-нибудь особенно дурное, болезненно напрягся Вешняк.

“Постельничает”. Они стали рассуждать между собой, как это вообще бывает. Сплошь и рядом да каждый раз. Бахмат припомнил кстати какую-то Аксютку – дело-то, Руда, в Шуе было, чуешь? – целовальник вынул ее из тюрьмы к себе на постель. Ну, и когда он ее хорошенько... натянул, то захрапел во все сопелки, а стерва эта, не будь дурой, вытащила у него потихоньку из-под подушки ключи. От всей-то тюрьмы ключи!

Вешняк высвободился, они продолжали рассуждать сволочными голосами, он скользнул мимо ноги, кого-то толкнул – если пытались его задержать – и прыгнул в черный провал.

Он подбежал к воротам и стал стучать, подобрав с земли камень: мама! мама!

Вышел здоровенный детина в подпоясанной ниже брюха рубашке.

– Пусти меня! – рванулся Вешняк, чтобы прорваться во двор, холоп отшвырнул. – Где мама? – злобным щенком наскочил Вешняк.

– Забью, дурачок! – предупредил холоп. – Чего надо?

Много наговорил Вешняк, пока детина расположен был слушать, но терпения хватило тому не надолго – ушел. Впрочем, он велел ждать. Определенно сказал. Вешняк стукнул, подозревая, что обманули, но ломиться все же не стал, упершись кулаком в тын, замер.

Когда калитка заскрипела и Вешняк кинулся к ней, ожидая мать, появился Варлам – приземистый мужик с толстой шеей, которая понуждала его бычить вперед голову. Лицо у него было корявое, задубелое, но густая борода и волосы сплошь темные, без седого волоска. Варлам оттеснил животом мальчика и вышел на улицу.

– Ну что, пащенок? – сказал он, озираясь.

– Маму пустите, – Вешняк с трудом сдерживался, чтобы не кричать.

Варлам поглядел в один конец улицы и в другой – безлюдно. Мальчишка повизгивал.

– Заткни хайло, нет здесь твоей матери, – сказал Варлам негромко.

– Есть!

– Как бог свят нету! – И Варлам Урюпин перекрестился, довершая чудовищную ложь святотатством.



Вешняк онемел, не зная, чему верить. Варламка же, поглядевши еще по сторонам, взялся опять за калитку. Мальчишка кинулся на него с воплем и отлетел, сбитый с ног.

Он корчился в пыли, он мазал по рту рукой, закусывая ладонь зубами, он вздрагивал, захлебываясь подступающими к горлу рыданиями. Бахмат бережно поднимал его на ноги. Голтяй отряхивал. Руда заботливо придерживал. Товарищи шептали ему, что Варламку Урюпина надо поджечь. Запалить двор и тогда вот, небось, попляшет. Вся правда наружу выйдет!

– Ишь, чего выдумал: матки нет! – горячился Голтяй, когда они вели его прочь.

– Язык без костей, – наговаривал с другого боку Бахмат. – Этак и я вот, чуешь, бродил возле купеческого двора, и думаю, как бы это мне клеть подломить? И на тебе, хозяин навстречу. “Что ищешь, православный?” – “Лошадь ищу, потерялась”. – “А где же у тебя узда, если лошадь ищешь?” – “А у меня узды, – говорю, – и дома не бывало!”

Бахмат усмехнулся, Голтяй и Руда с готовностью хохотнули. И дома не бывало! – повторяли они сквозь смех. Поджечь! – думал Вешняк с яростью. Поджечь – терзало его изнутри мучительной, не находящей выхода злобой. Поджечь! – определился он в злобе.

Не мешкая, не затрудняясь внезапностью явившегося у Вешняка замысла – “эк что ты такое замыслил!” – почтительно удивлялись они, разбойники прошли в заулок, где было темно от строений и заборов. Тут показали Вешняку высокую без окон стену. Клеть. Руда, оглядываясь, выволок достаточно длинную суковатую корягу – чтобы взобраться на крышу. Коряга удачно нашлась, будто кто ее заранее припрятал. И в руках у Вешняка очутилась размочаленная, проваренная в селитре тряпка.

Тряпка дымилась по краю, и там играла искорка, пытаясь вскарабкаться вверх, ближе к пальцам. Искорка путалась в волокнах, исчезала и вновь вспыхивала светлячком, обреченная карабкаться вверх и вверх. Курился дым, мерцали огоньки, в попытке стать пламенем появлялись алые язычки.

Товарищи сгинули – Вешняк не заметил когда, – а прохожих здесь, видно, и не бывало. Стояло в ушах: “Беги!” Но бежать следовало не сразу, а после… Как загорится. А чтоб загорелось, залезть на крышу. Разобрать угол. Бросить в пролом тряпку. И уж затем бежать. То есть спуститься сначала вниз... И вот тогда-то как раз пригодится последний их совет: “Беги!”

Уже на первом суку Вешняк принялся перекладывать тряпку из рук в руки, потом догадался сунуть ее в зубы; дым ел глаза, приходилось поматывать головой.

Поднимался он медленно, обдумывая и пробуя очередное движение. Он не боялся, наоборот: похожее на лихорадочную дремоту спокойствие притупило чувства. Вешняк видел, как высоко взобрался, но не испытывал смятения, он видел, как закрывает небо застреха крыши, понимал, что трудно, опасно, однако прежде времени не пугался и не боялся мысли, что сорвется. Либо вскарабкается, повиснув сначала над пустотой, либо упадет – обе одинаково вероятные возможности оставались как будто бы ему безразличны. Что не мешало оставаться собранным и осторожным.

Однако никак не получалось ухватиться за резные концы тесниц, чтобы не заходила при этом под ногами коряга. Следовало выпрямиться и оттолкнуться…. Но, кажется, терялась при этом опора, Вешняк и так едва держался. Времени на раздумье, впрочем, уже не осталось. Едва он потянулся, коряга заскользила вбок... с шумом грохнулась далеко внизу, а Вешняк завис, опираясь животом на выступающий остриями край кровли, и не смел кликнуть товарищей. Особое неудобство положения состояло в том, что приходилось тратить силы без пользы, не продвигаясь, а только удерживая равновесие. Маленького толчка снизу хватило бы сейчас – жердью бы кто подпихнул в зад... Извиваясь, стиснув зубы, – угли падали на шею и жгли, дым разъедал глаза – усилием воли он расцепил стиснутые пальцы и выбросил руку вперед, хлестнув по крыше. От этого он сразу скользнул вниз, но чудом поймал выбоину на месте выскочившего сучка и задержался. А потом медленно, со стоном, продирая грудью и животом деревянные острия, пополз вверх и вверх.

И вот он втянулся по пояс, стало легче, вот он перехватил другой рукой и вот – при последнем издыхании он на крыше.

Кровь стучала, и закостенели пальцы. Когда бы понадобилось еще одно, пустяковое усилие – сорвался бы. А как ни крута была крыша, можно было лежать на ней без опаски. После он попробует и ходить. Тряпку он перенял из зубов в руку, но шею пекло – остался ожог. Наслаждаясь роздыхом, Вешняк почти не страдал от этого. Держал он в уме и то, что лестница обвалилась и ходу назад нет, однако и это не сильно его смущало. Во сне своем, поразительно похожем на явь, Вешняк не умел беспокоиться наперед, во сне он жил мгновением, мгновением, когда напряжен, и мгновением, когда расслаблен. На выглаженных солнечным жаром, промытых дождями досках – покой.

Вешняк различал далекие и близкие звуки: невнятную речь, квохтанье, скрип – в этом дворе и в соседнем. За оградами, за крышами продолжалась сонная жизнь, в сердцевине которой и притаился Вешняк. Шли прохожие, их будничный разговор, такой же недействительный, разморенный, как и все, что происходило вокруг, подсказывал Вешняку, что случайные люди пройдут, не задержавшись у клети. И даже то злосчастное обстоятельство, что лестница упала, обернулось удачей: нацеленная вверх, перегородившая проход коряга привела бы взгляды на крышу, где под не совсем еще темным небом курился чахлый дымок.

Вешняк поднялся на корточки, потом выпрямился и устоял. Истонченные подошвы сапог не скользили по сухому дереву, нужно было заботиться лишь о том, чтобы ставить следья плоско, всей поверхностью и не спешить.

Понемногу открывался краешек Варламова двора – теснина между строениями. Он услышал голос: мальчик или, может, это была девочка, быстро, взахлеб жаловался на свою беду. Женщина прикрикнула. Вешняк снова лег, он не понимал разговора, не вслушивался, даже если и мог что разобрать. Он следил за тряпкой. Огоньки проели половину полотнища, истлевший в огне край распадался хлопьями. Так лениво и неприметно, клочьями горит трава: пожар дойдет до натоптанной тропы и здесь, у препятствия сойдет на нет. Половина изначального лоскута оставалась у Вешняка на руках, и он прикидывал, что если суета во дворе не стихнет, в руках не останется ничего, все сгорит прежде, чем можно будет взяться за дело. Нечем будет запалить клеть, а потом и весь двор Варламки. От столкновения с хозяином Вешняк перекинулся мыслью к матери. Он старался не думать, чем она тут занята, изгонял это из сознания, достаточно и того, что Варлам... за все ответит. Прежнее злое чувство возвращалось, и Вешняк почувствовал, что это кстати: злоба успела притупиться, потому что обида и месть, усилие, которое должен был сделать Вешняк, чтобы свершилась месть, стали соразмерны друг другу. А, может, месть и превосходила обиду, Вешняк не знал в точности.

Но вот, кажется, стихло. Он перебрался к нижнему краю крыши и с первой попытки вывернул поддавшуюся тесницу. Доска скользнула и стукнула где-то внизу оземь. Никто почему-то не всполошился. Вешняк расковырял слой бересты, скалу, что обнаружилась под тесницей и после некоторой возни пропихнул в скважину тряпку.

Затем он припал глазом, но ничего не увидел. Даже запах дыма терялся в обширной, глубокой пустоте, которая начиналась под крышей.

Разум подсказывал бежать. Благоразумие однако само по себе, не подкрепленное страхом, не в состоянии было сдвинуть Вешняка с места.

Не одно только любопытство, много более сложное чувство заставляло его медлить. И едва ли дело сводилось к злорадству, желанию насладиться смятением врага. Смертное преступление совершил Вешняк, и все же он оставался податливым на доброе чувство мальчишкой, злоба не вдохновляла его торжеством. Скорее наоборот, он нуждался не в том, чтобы насытиться местью, а в том, чтобы успокоить уже шевельнувшуюся тревогу. Должно быть, он испытывал потребность убедиться в своей правоте воочию и потому не мог бежать, как расчетливый, хладнокровный поджигатель.

Поднявшись до гребня, Вешняк возвысился над двором, открылись ему клети, изба, за изгородью подальше спутанными кудрями сад, но там, в сумеречных далях, мало что можно было уже разобрать. Тишь и безлюдье. В избе теплились окна. Следовало спуститься по скату пониже, к обрыву, чтобы рассмотреть подробности и, может быть, если удастся, заглянуть в окно. Шажок-другой... ступать под уклон было неловко, Вешняк нагнулся придержаться за охлупень – наложенное на гребень крыши бревно, но ноги поехали, он лапнул, скользнул и покатился, опрокинувшись на спину. Все, что сумел, – зажать крик.

Сорвался вниз, не успел и ахнуть, как грохнулся среди резаных воплей. Разбитое тело его топтали. Это была, несомненно, преисподняя, если только Вешняк не задержался на полпути, – хотя и тут гвоздили его копытами нещадно. Мохнатые метались, скакали через него, осатанев от ужаса. Мохнатые блеяли.

Овечий загон.

Едва вернулась способность соображать, Вешняк подскочил, распихивая овец, пролез к ограде, перемахнул и помчался, не разбивая дороги. Хлопали двери, и рвала цепь собака. Ржали лошади, кудахтали куры, гоготали гуси, мычали коровы. Беглец сиганул в темноту под амбар, наскочил на бочку и не успел понять, что это, как кувыркнулся, бултыхнул туда с головой.

Благо еще бочка оказалась достаточно велика перевернуться ногами на дно, вынырнуть и отплеваться.

Но откуда только взялся народ, когда мгновение назад все было пусто и тихо? По закраинам бочки, по черной жиже, где торчала голова Вешняка, поехал красный свет – фонарь или факел. Человек со светом прошел рядом – Вешняк погрузился, – и снова чернота начала подниматься по округлому нутру бочки. Тьма поглотила все, только наверху, прямо над собой, Вешняк видел смутно желтеющие бревна.

Слышно было, как возле овчарни недоумевали люди.

– Собаку спустить…

– Ночью сова летит за мышью.

– Лошадь пугливая.

Они вспомнили ночную нечисть, шалости домового – приглушенно. Но истинную причину переполоха уразуметь не могли. Варламкиным голосом кто-то велел посмотреть там, другого услали смотреть здесь, снова двинулся свет – Вешняк нырнул. Немного погодя перестала греметь цепь и стихнул лай – собаку спустили, и она успокоилась.

По горло в воде Вешняк ждал огня. Пожар! – должен был разразиться крик, крик и огонь столбом. Но время шло, ничего не происходило, и голоса примолкли. Все разошлись, понял Вешняк. Пропал и фонарь, стало темнее прежнего, только в небе звезды.

Покрытое слоем мыльной тины дно бочки скользило под ногами, невозможно было держаться за осклизлые вонючие бока. От напряжения Вешняк устал, от неподвижности продрог. Стараясь не хлюпать, он осторожно приподнялся и первое, что увидел, был непроницаемый мрак над клетью. Мрак разрастался, клубился и мутными разводами поглощал звезды.



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   23




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет