Но дрогнуло сердце. Федька остановилась – пресеклись чужие шаги.
– Прохор? – позвала она чуть слышно.
Она разглядела, что человек стоит. Как застиг его оклик – замер, рассчитывая обмануть и слух Федькин, и зрение. Федька потянула тихонько пистолет. А потом заставила себя ступить ближе. Отчетливо определилась тень. На человека похожая... Тень хранила молчание.
Можно было, конечно, надеяться, что это посадский, напуганный не меньше Федьки. Но время шло, а человек не двигался, угадывалось серое пятно лицо, положение рук. Сомнений не оставалось – бочком этой тени не миновать.
И что-то в тени обозначилось светлой полоской – лезвие ножа.
Разрывая безмолвие, Федька закричала:
– Прохор! – Звала Прохора, а глаз с противника не сводила.
От крика ее человек, кажется, попятился – определилось неясное движение.
– Стоять! – неверным от волнения, тоненьким юношеским голосом воскликнула Федька. – Стоять! Я держу пистолет. Вон он. Садану пулей – не прочешешься!
Федька сделала два шажка вперед, восстанавливая прежнее расстояние. Как бы там ни было и кто бы он ни был, человек не оскорбился угрозой. Натурально, он не видел ничего необычного в том, что кто-то полагает его достойным и окрика, и пули.
Еще раз что было мочи Федька позвала Прохора.
– Не кричи, дурак, люди спят, – отозвалась тень.
А голос она признала! Голос мерещился ей не раз. Закоченев от ужаса, лежала он под лавкой, и кто-то сказал: мужики, а ведь это стрельцы идут. И тот же голос, тот самый, убеждал Федьку, что мальчишка Елчигин поджег тюремного целовальника. Вот он, человек тьмы, – перед ней!
Тень изменила очертания, и, прежде чем Федька что сообразила, человек, закладывая слух, засвистел. Полился разбойный переливчатый посвист, от которого прядают и приседают в лесу кони, с дрожью оглядываются на торном шляху путники.
– Прохор! – истошно завопила Федька, едва противник ее вынул изо рта пальцы. – Про-охор!
И следом тотчас – пронзительный свист.
– Еще раз пискнешь – стреляю! – дрожащим голосом проговорила Федька.
По совести говоря, она не совсем справедливо уподобила сокрушающий члены пересвист писку, но некогда было выбирать выражения. Черный человек вызывающе присвистнул, и оба застыли, вслушиваясь. Ничто не переменилось в помертвелом переулке, где они стерегли друг друга. Ни одна шавка не тявкнула во дворах. Над воротами, едва освещенный огарком свечи, сумрачно глядел на них строгий лик господа.
– Двинешься – шкуру продырявлю! – напомнила Федька. Рукоять пистолета стала влажной, и палец на спуске немел.
Избывая страх, она не усомнилась бы выстрелить, она ждала нападения, чтобы пальнуть в упор, наверняка, и человек это понял. Он не пререкался, не делал попыток бежать. А чтобы достать Федьку броском, пришлось бы ему сначала подступить ближе. Но даже и в таком неопределенном движении Федька не могла его уличить. Противник тоже ждал и прислушивался. И, слушая вместе с ним, Федька различила шаги.
Прохор!
...Или наоборот.
– Руда? – сиплым от волнения голосом крикнул разбойник, оборачиваясь.
– Прохор? – вторила Федька.
Был им двусмысленный отклик:
– Я!
Ответ не удовлетворил никого. Разбойник подвинулся спиной к забору, чтобы не подставить Федьке тыл, если придется схватиться с ее товарищем. Слышался топот припустившегося бегом человека.
– Руда? – переспросил разбойник, он явно трусил.
Но и Федьке зевать не приходилось, следовало ожидать, что, оказавшись в крайности, противник ринется сейчас напролом. И вряд ли в сторону Прохора – если Прохор.
– Руда! – воскликнул разбойник, не сдерживая облегчения.
Вторая тень соединилась с первой, но Федька не поддалась искушению пуститься наутек – пока не определился третий, бежать было рано, а теперь поздно.
– Вот, – сказал первый разбойник, – там Федька Посольский, сукин сын, сволочь, выслеживал.
– Приказный?
– На пожаре отирался.
Подробностей было не разобрать, но, вероятно, он указывал в Федькину сторону. Не озаботившись, что любопытно, предупредить напарника о пистолете. Может быть, он не видел большой беды, если Руда сунется сгоряча на выстрел. Федька почла за благо внести уточнения:
– У меня пистолеты. Кто полезет... – Конец она вынужденно скомкала, потому что голос ей изменил.
– Один у него пистолет, – сказал тот разбойник, что свистел.
– Два! – возразила Федька.
– Покажи.
Это становилось базарной склокой, Федька смолчала. Соображая обстоятельства, помалкивал и Руда.
– С двух сторон бы навалиться да кончить? – предложил он напарнику. Руде, видно, не терпелось дать воли рукам, но товарищ его, который под дулом пистолета поостыл, выказывал похвальную осмотрительность.
– Видишь, узко – не обхватить.
– А кабы дружно? Что уж, упускать нельзя.
– Да уж куда упускать, не упустим, – согласился свистун. Они запугивали Федьку, рассуждая в голос.
– А пули чего бояться – попадет еще или нет, а нас двое – не промахнемся.
– Да уж, куда промахнуться! – снова согласился свистун.
Они рассуждали, прикидывали и примеривали, не стесняясь Федьки, они не брали ее в расчет, полагая предметом чисто страдательным.
Уговаривая друг друга, разбойники между тем распались на две тени и разошлись по сторонам неширокой улицы.
– Стоять! – крикливо воскликнула Федька. Ничего другого ей и не оставалась, как покрикивать: стоять да стоять! Иного она уж и не могла измыслить.
Да в том-то и штука, что не стояли! Тени расползались, менялись, мало-помалу, не вдруг, отнюдь не вдруг и не сразу, но неуклонно, последовательно подбирались они к рубежу, откуда им было сподручней вперед, чем назад.
– Слышь, малый? Ты, малый, брось... – несли они невесть какую околесицу. – Да!.. Не надо нам этого... Даже не думай... Пистолет, слышь-ка, убери... Ага! Пуля-то выкатилась давно, глянь... Пули-то, ага, и нету. Порох отсырел... Нет, парнишка свойский – стрелять не будет... Этот?.. Не выстрелит. Не испужался бы только... Ниче-ниче... Первый раз-то мальчишечка в переделке... Ага... Петушок молоденький... Ах, ты цыпочка...
Так они приговаривали, лихорадочно бормотали, а сами шажок за шажком, избегая резких, очевидных движений, подступали все ближе. Один крался под забором, в тени, другой наступал во мглистой подвешенной пустоте, кажется, и ногами едва касался кремнистой тропинки под собой.
Она попятилась уже не раз и не два, начисто проигрывая. Они наглели.
– Стоять! Убью! – взвизгнула Федька и грязно, матерно выругалась.
Совсем она потеряла голову. Но гнусный мат ее почему-то смутил разбойников. Вряд ли они не слышали прежде грубых слов – скорее всего почуяли, что изъясняющийся девичьим голоском подьячий дошел до крайности.
Федька нацелилась в того, кто очерчивался луной, палец поджимал спуск, но дуло прыгало, она теряла уверенность, что уложит выстрелом хотя бы одного из двух.
В глухой, полной давящего напряжения тишине сказал тот, что таился в тени:
– Кабы два пистолета, уж стрельнул бы.
– Один. И тот не заряжен, – так же тихо проговорил тот, что завис в лунном мареве.
Правый рукав его кафтана ниспадал до земли и тяжко покачивался, словно кулак на неимоверно длинном предплечье достигал щиколотки. Федька догадалась, что там, у земли, кистень, укрытый в спущенном рукаве. С каким-то отдельным от ее общего состояния любопытством она наблюдала, как разбойник начал подбирать кишку рукава вверх. Последовательно обнажились кулак-гиря и страшное это предплечье, тонкое, как голая кость, – цепь.
– Не горячись, Руда! – тихо молвил другой разбойник.
Руда закатывал кишку, подтягивал в общем не мешавший ему рукав. Мысленно промеряя удар, он напрягся перед броском, кроваво стучал в висках бросок, так что навряд ли Руда слышал ненужные советы и уговоры товарища.
– Не спеши, не спеши, – приговаривал тот.
Спиной ощутила тут Федька топот – спешил на помощь кто-то четвертый. Она едва не крикнула: Прохор! Вскричал разбойник:
– Голтяй!
– Голтяй, – утвердительно сказал тот, что советовал не спешить и сам не спешил, держался в тени. – Отвел мальчишку, вся кодла в сборе!
Разбойники по-прежнему стерегли каждое движение Федьки, и все же некоторая неопределенность оставляла ей надежду на спасение. Некоторое время она пыталась еще сообразить стрелять ли теперь или беречь заряд до последнего, – вдруг рванула назад, полетела, едва задевая носками землю, навстречу неизвестному и оторвалась от преследователей, которые не сразу опомнились.
Тот, неизвестный, силился разобрать, что происходит, остановился посреди улицы, струящейся полосой обозначилась сабля, он держал ее на отлет. И Федька, в последний миг переменив намерение шмыгнуть стороной, на всем бегу, с ходу саданула головой в живот. Благо, человек замешкал в недоумении, не выставил саблю. Как стоял, так рухнул, Федька повалилась сверху, сбитый и с ног, и с толку, человек упустил ее. Кувыркнувшись, Федька изловчилась подняться прежде, чем набежали Руда с напарником.
И когда спаслась, осенило ее, что сшибла Прохора. Гонимая страхом, Федька продолжала бежать, но нехорошее подозрение усиливал шум оставшейся позади свалки. Погоня прекратилась! А сзади метались, осатанело вопили тени. Потому и удался ей молодецкий подвиг, что Прохор не ждал предательского удара.
Еще одно, постыдное, мгновение медлила она вернуться в неизбежный ужас.
Прохор не успел встать, или его опять сбили – вскочил и сразу опрокинули. Он отчаянно вертелся, извиваясь на спине и перекатываясь, а Руда поскакивал, норовил попасть железным яблоком в голову.
Федька рванула. С содроганием услышала она глухой удар – в землю? Тени рычали, бешено изворачивался под ногами Прохор – удар жутко хлюпнул.
– Я! Ножом! – крикнул кто-то.
Налетела Федька – Руда отшатнулся, товарищ его присел, да неудачно, они спутались суматошной кляксой. На мгновение задержавшись, Федька выстрелила – хлобыстнул огонь, озарились перекошенный рожи.
Пуля разодрала сплетение теней – половина осталась на месте, скрючилась в тумане пороховой гари, половина, неразборчиво мелькая конечностями, дала деру.
Едва не в упор палила Федька, и пистолет не осекся, заряд полный. Попала она в Руду, тот прикрыл собой товарища и сложился, охнув. Стонал и Прохор, приподнимаясь.
– Что, Прошенька, родной, милый, что с тобой? – кинулась к нему Федька. Став на колени, она бросила пистолет, подсунула руку под шею, чтобы приподнять голову, и отдернулась, когда Прохор издал стон. Что было у него разбито и как не причинить страданий невежественным прикосновением? Мерещились ей в ужасе проломленные ребра, раздробленная голова. Но Прохор повернулся и сел. Федька оглядывала его, затаив вопль, и не могла обнаружить рану. Только странно вертел он шеей и, когда Федька потянулась его тронуть, толкнул с силой:
– Не причитай, пусти! – Прохор хватил брошенную прежде саблю – и вовремя! Оставленный без присмотра разбойник надвинулся с кистенем.
Ранен был Руда, как обнаружилось, не смертельно, короткий черен кистеня загреб сквозь спущенный рукав – все на нем болталось, свисая, – и замахнулся шатким движением.
Цепь и сабля с лязгом сшиблись в полете, Руда рванул, но выпустил кистень и обвалился, охнув.
Окончательно сраженный, разбойник надеялся лишь на милосердие. Прохор занес саблю – он онемел, а стало ясно, что не порубят, злобным голосом, прерываясь от боли, запросил пощады.
Снова катился, нарастая, шум – с той стороны, куда ускользнул напарник Руды, с обнаженными саблями спешили казаки.
– Где второй? – окликнул Прохор товарищей. Но те не понимали. Второй, при том, что и разминуться было как будто негде, сгинул.
Глава тридцать пятая
Что делают с поджигателями
По ночному времени да темноте с поисками беглеца нечего было и затеваться. Прохор, переговариваясь, надсадно дышал, трогал рукой грудь и морщился. Пришлось ему признаться, куда его гвозданули и как. Не долго думая, казаки подобрали кистень и отвесили разбойнику собственной его гирей по спине. Он ткнулся в землю. Подняли, смазали кулаком по сусалам, и добавили, и еще врезали. Упасть ему не давали, обминали с хрустом, не взирая на смертные хрипы, – под встречными ударами несчастный мотался кулем и едва сипел. И все норовил соскользнуть наземь без памяти, но и на это не оставалось ему надежды – один держал, другой квасил в отмашку морду.
От хлюпающих, тупых ударов, от костяного стука Федька дрожала в ознобе, не переставая.
– Да хватит же! – вскричала она пронзительно. – Ранен он! Плечо! Рука же висит, оставьте!
Она кинулась оттягивать того, кто бил, и едва не получила по роже. Наконец казаки заметили ее, удивились и, удивившись, как будто бы поостыли. Обложили Федьку матом да встряхнули напоследок разбойника. Голова у Руды западала, словно не держалась, губы обволокло черным, он сипло стонал. Когда оставили бить, харкнул со звуком напоминающим рвоту – черное вывалилось комком, черные липкие потеки падали на обросший щетиной подбородок, он продолжал харкать, что-то сплевывая.
Перебитая пулей рука висела, ноги расслабились, потому и вязать его не стали – дали раза по загривку, чтобы шагал. Он и пошел. Все двинулись в сторону осевшего красного зарева.
Федька пыталась говорить, что надо перевязать, – Руду то есть. И порывалась смотреть рану Прохора. Ее не слушали, как блажного недоумка. Прохор отказывался объясняться насчет страшного для Федьки недоразумения, но спрашивал: сама-то как попала она в переделку? И вот, хотя душа болела о другом, стала она, запинаясь, да потирая лоб, рассказывать свое приключение.
– Кого-то ждали, кричали ему Голтяй, – заключила Федька рассказ. – А мальчик-то с ними был. Точно был. Толковали между собой. Куда-то его отвели. Заперли или связали.
Казаки остановились:
– Мальчишку куда дел? – крепко встряхнули они Руду. Тот замычал, сбиваясь на бессмыслицу.
– Ничего, скажешь, – уверенно пообещали ему казаки.
Не так уж Руда однако был покалечен, чтобы не мог переставлять ноги, иной раз только, когда запинался и явно выказывал склонность упасть, казаки грубо его придерживали. Федька с Прохором отстали. Она поглядывала влажными под лунным сиянием глазами, то вскинется говорить, то одернет себя. Страшно была она виновата и терзалась, убитая.
В окрестных дворах никто и не думал спать. Скрип петель, затаенное, как вздох скольжение засова выдавали укрытого за калиткой обывателя – не различимый сам, он выглядывал в щелочку. Вопли ужаса, кричащая ненависть, сумасшедший топот и хлопок выстрела наделали-таки по всему околотку шума. Жители выказывали осторожное любопытство.
А на пожарище открылась все же картина, были тут стрельцы, пушкари, слонялись поднятые десятниками обыватели и множество натаскали ведер, крючьев и топоров – тушить только уж ничего не приходилось, все благополучно догорало. Можно было понять из разговоров, что видели тут и воеводу, – покричал и уехал. Был это, похоже, Бунаков.
– Зажигальщика ведем! – объявил Прохор в ответ на расспросы.
Известие всколыхнуло народ. Откровенно заволновался Руда:
– Э-эй! Полегче! Что ты мелешь?! – Он пытался вразумить Прохора, для чего требовалось самое малое повернуть к нему голову, но шея закостенела, а рассусоливать не дали – казаки так пихнули, что ладно еще на ногах устоял.
– Какой из меня поджигатель? – шепелявил разбитыми губами Руда. Напрасно однако разбойник искал справедливости, истерзанный вид его прямо свидетельствовал в пользу обвинения.
Прохор надвинулся, чтобы проговорить негромко, в лицо:
– Где мальчишка? Куда дели? Где Вешняк? Выкладывай поживее, пока народ не собрался. Иначе – сам знаешь что.
Толпа густела. Люди стояли не плотно, но подходили новые, не много времени оставалось у Руды на размышление, а он тянул. На почернелом, разбитом лице его не отражались обыденные чувства, вроде сомнения, здесь только бурная злость или безраздельный страх могли себя обнаружить, и все же было понятно, что Руда заколебался.
– Какой Вешняк? – пролепетал он. После такого долгого, вызывающе долгого молчания отозвался, что неуклюжее запирательство не вызывало ничего, кроме смеха. Издевались и те, кто вовсе не знал дела.
Поджигатель – распространялась молва. Бросив пожитки на детей, собирались женщины, и сразу начинался гвалт.
– Истинный крест, не виновен! – пытался кричать Руда, но только сипел. От натуги разбитый рот его кровоточил, Руда через слово отплевывался. Левый рукав кафтана напитался кровью, обвислая конечность горела, набухшая огнем и безмерно длинная. При резком изъявлении чувств – они выражались в гримасах и телодвижениях – Руда корчился от боли и должен был умолкать.
– Где Вешняк? – теребил его Прохор.
– Какой Вешняк? Чего? – страдальчески переспрашивал Руда. Он истово божился, заносил для крестного знамения здоровую руку, отыскивая глазами церковную главу или икону поближе где, над воротам, и, ни того, ни другого не выискав, крестился с ожесточением.
И многих-таки заставил он призадуматься. Только бабы да откровенные горлопаны требовали немедленной расправы, мужики не спешили судить, а слушали мрачно.
– Какой такой Вешняк? – запирался Руда, совсем уже невменяемый. – За что же это, господи? Страсти такие за что же? Не знаю, не ведаю, истинный крест!
Он обернул мальчишку против Прохора с товарищами так беззастенчиво, что и сам пьянел от напора своих речей:
– Да скажет-то пусть, где он этого Вешняка взял? Что ему Вешняк? Сын ему или кто? Что за Вешняк, господи?! Слова сказать не дали – руки ломать!
Что бы ни отвечали теперь Прохор с товарищами насчет Вешняка и разбойников, они должны были вступить в область предположений, которые никак не устраивали толпу. Толпа требовала не рассуждений, а грубой и ясной однозначности. И Прохор, чувствуя, что пускаться в долгие разговоры не с руки будет, объяснять ничего не стал. Спросил Федьку вместо того громко и со значением:
– Это тот?
Чувствуя и понимая так же, как Прохор, Федька уловила игру. Она помолчала, всматриваясь в окровавленную, грязную рожу, до тех пор молчала, пока не угомонились крикуны, пока не затихли, ожидая приговора, и даже Руда тревожно примолк.
– Тот! – объявила она, словно бы разрешив сомнения. – Я его узнал.
И вот, бессодержательные, по сути, слова, которые произнесла она с глубокомысленной важностью, решили дело. Разом, словно того и ждали, заголосили женщины, грузная, приземистая баба, с живостью, казалось бы, ей недоступной, опередив всех, успела вцепиться Руде в волосы и дернуть прежде, чем казаки отняли.
– Где Вешняк? – снова потребовал Прохор.
Не сразу оправившись от нападения, Руда бессмысленно озирался. Однако Федька ясно увидела, что скажет. Рано или поздно. Штука в том, чтобы не поздно. Завтра в съезжей избе его подзадорит палач и Руда все выложит. Да толку что будет от запоздалого чистосердечия, завтра им уж Вешняка не найти. Завтра! Через час! Подельники Руды не станут ждать, пока их повяжут.
И что, казалось бы, стоит Руде сказать? Что за радость-то упираться? Вот уж заветное слово на кончике распухшего языка, а все молчит, водит красными волчьими глазами. Подпихнуть бы его малость – под зад!
Разодрав запекшиеся губы, Руда проговорил:
– Чей такой сын Вешняк? Леший ведает.
Прежнего задора в нем не осталось, одно упорство.
Федька глядела с ненавистью. Ударить по мерзкой роже она не сумела бы, хотя и чувствовала, что имеет на это равное со всеми право. Руда стал общим достоянием, и Федька никого бы не удивила, если бы заехала ему в рожу рукоятью пистолета. Но нет, ударить она не смела, зато, когда казак приложился по уху, оборвав разглагольствования пленника, Федька не нашла в душе возражений.
– Вешняк! – донесся тут отдаленный вопль. – Ну-ка, ну-ка, пусти! Что такое? – Расталкивая народ, прорывался в круг тюремный целовальник Варлам Урюпин. Очутившись перед разбойником, Варлам задержался ровно столько, сколько требовалось ему, чтобы выпалить:
– Ужо я тебе напомню! Ужо в голове просветлеет! Чей такой сын Вешняк! Вот... – Злоба захлестнула, не договорив, он двинул в челюсть. Смазал кулаком как-то неловко, мимо, да Руда и от такого удара задохнулся – все у него было перебито. Разинув закоченевшую в судороге пасть, он утробно простонал, заблестели выбитые болью слезы. Видно, не притворялся, вышибли из него дух. С проклятиями, распаляясь беззащитностью жертвы, Варламка примерился ударить еще раз – казаки вмешались, принялись удерживать его, как своевольного ребенка, у которого взрослые пытаются отобрать игрушку. Да ты, мол, чего, да брось, пусть продохнет, – не совсем уверенно и даже как бы виновато бормотали они.
Потеряв ускользнувшего от расправы Руду, Варлам разорался, и тут уж никто не смел его останавливать, как бы там ни было, двор сгорел у Варлама. Мальчишка, поганец, пащенок, кричал Варлам Урюпин, вот кто поджег! Даром, что из рук ушел, ускользнул, гадюка! А тут их целая шайка, и уж этого Варлам не упустит, этого зубами будет держать, хоть бы его и самого, Варлама, надвое пережгли.
Ни Федька, ни Прохор не чаяли такого союзника. Для Федьки не было новостью, что Вешняка видели на пожаре, а Прохор и этого не знал; ожидая подсказки, он косился на Федьку, но та и сама многого не могла уяснить. Спорить с Варламом не приходилось – бог его знает, куда это заведет! – нужно было ожидать только, что целовальник выкричится да как-нибудь и раскроет, что у них там на деле произошло.
Варлам же вместо того, чтобы толком говорить, остервенело бранился – ублюдком, пащенком, сукиным сыном и по матери. Заступая друг друга, терзали его гнев, отчаяние и вспыхивала надежда мести. Из-под руки у казаков, которые его унимали, он ухитрялся доставать Руду кулаком, ногой, пинал и кусаться бы стал, кабы пустили. Наконец он вырвался, сграбастал Руду за ворот цепкой хваткой, которую приобрел в обращении с тюремниками, и дернул, увлекая за собой. Руда споткнулся, Варлам поволок его, обрывая ворот.
Не понимая еще намерений целовальника, толпа всколыхнулась, перед лицом все подавляющей страсти умолкли праздные голоса. Переглянувшись, последовали за всеми и Прохор с Федькой.
Варлам тащил Руду к пепелищу. Где двор его был, пылали, высвечивая разорение, огромные, сложенные в срубы углы. Хватало здесь пока и огня, и света. А что не горело, то полегло, не устояли даже заборы.
Почуяв недоброе, Руда пытался оправдываться, на каждом шагу получая тумаки, он порывался вставить слово, то “братцы!” простонет, то “православные!”, то “помилуйте!” выкрикнет, а то даже и два слова кряду: “за что?” Но когда Варлам увидел на оголенном дворище осиротелые животишки свои и запасенки, в исступлении ума поймал Руду за волосы, опрокинул, – и давай насиловать! С рычанием гнул ему голову за волосы к спине – сломать хотел, удушить и скрутить шею разом. Руда ревел, как недорезанный боров, взбрыкивал ногами. Здоровую руку Варлам ему зажал, грузной тушей подмял тощее искалеченное тело и, в отчаянии, что не может задавить насмерть, елозил и подпрыгивал, растискивал собой и пластался, будто живьем терзал женщину.
Жуткий вопль пронзил слух.
Варлам отпрянул, вскочил на колени и захватил лицо руками. Пробиваясь между пальцами, текла темная кровь.
Руда раздавлено корчился.
Варлам зажимал лицо и боялся отнять руки, чтобы не отвалился глаз или что.
– Бровь скусил, – простонал Варлам.
На закрытый глаз безобразно свисали лохмотья кожи, кровь обильно заливала щеку, капала, набегая, с усов, изодранный зипун Варлама покрыт был пятнами, темные брызги летели на землю.
– Сука, – рыдающим голосом сказал Варлам, пытаясь приложить лоскут брови, из которого торчали волосья, туда, где зияла глубокая черная рытвина.
Руда пошарил у себя за зубами пальцем, сплевывая остатки скушенной плоти, принялся подниматься.
Пока Варламу оказывали помощь – женщины вязали ему тряпкой лоб, старуха слюнявила платок, вытирая кровь, и кровь неудержимо выкатывалась из-под повязки – все это время Руду никто не трогал. Этот тоже не выглядел победителем, залит был кровью, своей, спекшейся, и чужой, свежей. Он поскуливал, дергая головой; постреливало конечности, челюсть ломило, Руда жмурил глаза и пошатывался.
Достарыңызбен бөлісу: |