Эволюционная эпистемология и логика социальных наук: Карл Поппер и его критики



бет14/26
Дата21.06.2016
өлшемі1.54 Mb.
#151073
түріКнига
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   26

Историческое объяснение*


Карл Р. Поппер
Профессора К. Р. Поппера интервьюировали Тэннер Майкл [Tanner Michael), Данн Джон (Dann John) и Янг Мистер (Young Alistar). Из-за большой занятости профессор Поппер не смог исправить рукопись так тщательно, как он считал нужным. Поэтому нижеследующий текст следует рассматривать как разговорное изложение его взглядов, а не как их строгую формулировку. В тексте «В» означает «вопрос», «О» — «ответ».
В. Какого рода законы используются в исторических объяснениях? Если я, например, скажу, что причиной упадка Римской империи были вторжения варваров, с каким законом или законами это будет связано?

О. По-моему, вопрос поставлен неправильно. Логическая позиция здесь такова. Хотя при любом объяснении, историческом или ином, неявно предполагаются и принимаются, как сами собой разумеющиеся, некоторые законы, не они, как правило, интересуют нас в историческом объяснении. И, конечно, не они характерны для исторического объяснения.

Позвольте мне прокомментировать оба эти пункта: (1) что законы принимаются как нечто само собой разумеющееся и (2) что, как правило, они нас не интересуют и не характерны для исторического объяснения.

(1) Допустим на минуту, что вторжения варваров в пределы Римской империи никогда не были особенно серьезными, то есть были немногим более серьезными, чем пограничные инциденты. Допустим, далее, что с точки зрения римской силовой политики они были даже полезными — в том отношении, что стимулировали бдительность Сената, солидарность народа и дисциплину армии. Будь это так, никому и в голову не пришло бы утверждать, что «причиной» упадка Римской империи явились вторжения варваров. Выражаясь еще резче, если бы римляне жили в мире, в котором варварские вторжения обычно действовали — с точки зрения силовой политики — как определенного рода положительные стимулы, то предложенное причинное объяснение упадка Римской империи было бы абсурдным.

Аналогичным образом, рассмотрим следующее объяснение смерти Карла I: он умер, потому что ему отрубили голову. В мире, в котором люди имели бы обыкновение время от времени отрубать себе голову, чтобы освежиться и отрастить новую, — в таком мире подобное объяснение было бы столь же неудовлетворительным, как в нашем мире объяснение «он умер, потому что постриг волосы».


* Popper Karl R. Historical Explanation // Cambridge Opinion, 1962, vol.28, pp. 22-26. Исправленный вариант: Popper Karl R. Historical Explanation: an Interview with Sir Karl Popper // University of Denver Magazine, 1966, vol. 3, pp.4-7. (331:)
Любое объяснение, историческое или иное, предполагает некий мир — космос, миропорядок — со своими регулярностями, и в этом смысле предполагает некий фон (background) причинных законов. Однако исследуют, формулируют и критикуют эти законы не исторические, а теоретические науки. Историк, как и все остальные (кроме теоретика) люди, принимает их как сами собой разумеющиеся. В своих объяснениях он пытается использовать метод реконструкции ситуации, приведшей к объясняемому (explicandum) — историческому событию, которое он пытается объяснить.

(2) Такая реконструкция ситуации — в высшей степени интересная и творческая задача, поскольку она состоит в построении по необходимости упрощенной ситуации, или модели, а потому в выдвижении некоторой гипотезы — гипотезы о том, что некоторые события, некоторые аспекты рассматриваемой ситуации были релевантны, или «ответственны», за историческое событие, подлежащее объяснению. Как правило, историк пытается реконструировать ситуацию таким образом, чтобы в нее входили как цели или планы действий вовлеченных в нее людей, так и их знания, и в особенности те затруднения или проблемы, с которыми они сталкивались. Он пытается представить эту ситуацию таким образом, чтобы историческое объясняемое — то событие, которое он хочет объяснить — вытекало из описания ситуации в предположении, что все ее участники действуют в соответствии с теми планами, или намерениями, или интересами, и теми знаниями, которые составляют часть этой ситуации.

Я назвал историческое объяснение, строящееся таким образом, объяснением, использующим метод «ситуационной логики».

Для ситуационной логики характерным является то, что она объективна, в том смысле, что все, ее касающееся, в принципе может быть объективно проверено. Мы можем, в принципе, проверить, такой ли была или нет ситуация, в которой находились все эти люди.



В. Какой критике подвергли бы вы — с учетом вашей теории ситуационного анализа — понимание истории Р. Коллингвудом1.

О. Коллингвуд заменяет мое понимание некоторой формой субъективизма. По Коллингвуду, например, я должен стать Цезарем, и если я действительно влезу в шкуру Цезаря, то тогда я точно узнаю, что делал Цезарь и почему он поступал так, и в результате я пойму его положение, его ситуацию. Я думаю, что это учение очень опасно, так как оно субъективно и догматично. В истории важна объективная реконструкция ситуации и она должна быть проверяемой. Например, если мы найдем новые свидетельства, то в этом случае наша реконструкция может быть опровергнута. Для истории очень важны те реконструкции, из которых мы выводим существование новых свидетельств, например, на основании того, что никто не действовал бы таким-то образом, если бы, скажем, не написал такого-то письма.

1 Коллингвуд (Collingwood) Робин Джордж (1889-1943) — английский философ и историк, специалист по древней истории Британии. Автор книги «Идея истории. Автобиография» (М., 1980). — Прим. ред.

332


Мы видели, что отличительной чертой исторического объяснения является ситуационный анализ. Это, однако, не все. Объяснений не бывает без объясняемого — без того, что, как мы чувствуем, требует объяснения. Нельзя приступить к историческому объяснению, не имея исторической проблемы. Объяснение всегда начинается с проблемы.

В. Не хотели бы вы обсудить те характеристики объяснения, которые в основном специфичны для историков?

О. Есть целый ряд таких характеристик. Первая из них связан с тем, что историки часто пытаются понять ситуацию интуитивно. При этом они упускают из вида разницу между такой интуитивной попыткой и тем фактом, что на базе этой интуитивной попытки им надо построить теорию, то есть провести объективный анализ, который можно было бы проверить. Именно поэтому историки воспринимают самих себя скорее как художников, нежели как ученых, не понимая, что ведь и любой физик может быть художником в своих попытках интуитивно понять свой предмет.

Полную параллель между ними можно провести и дальше. Если историк пишет прекрасную книгу по истории, он делает это как писатель, а не как историк. Как историк он действует, когда пытается решать исторические проблемы. Предлагая решения и контррешения и подвергая их критическому обсуждению, оба — и историк, и физик — проверяют предложенные объяснения, чтобы выбрать из них наилучшие. Именно соревнование между различными возможными объяснениями дает в истории наилучшие результаты, совершенно аналогично тому, как это имеет место в естественных науках (science).

Отмечу еще один важный аспект исторического объяснения. В высшей степени важно понимать, что все участники некоторой ситуации действуют в ситуациях решения проблем: исторические ситуации — это проблемные ситуации. При этом мы должны различать проблему историка, которая состоит в объяснении определенных исторических событий, и проблемы людей, действующих на исторической сцене. Понять их проблемы — значит действительно понять историческую ситуацию. Историк хорош в той мере, в какой он способен показать, почему перед теми, кто действовал в истории, стояли эти проблемы. Поэтому история науки — особенно хорошее поле для изучения исторических объяснений. Поскольку в этом случае деятель — ученый — сталкивался с определенными научными вопросами, мы очень четко знаем, в чем состояли его проблемы. Описать его ситуацию — значит описать научные теории его времени и показать, почему они не удовлетворяли этого конкретного ученого. Это — очень простой пример ситуационного анализа, или ситуационной логики.

Я надеюсь, вы видите теперь, насколько далека моя теория исторического объяснения от того, о чем люди так много спорят — от совершенно неинтересных, хотя и логически законных претензий (claims) на постижение всеобщих законов. По правде сказать, я нашел дискуссии, которые велись вокруг моих замечаний по поводу фона (background), образуемого общими (333:) законами, настолько слабыми, что даже не стал отвечать моим критикам2. Это мой первый публичный ответ им, хотя я вкратце описал теорию ситуационного анализа, или ситуационной логики, и в «Poverty of Historicism», и в «Open Society»3.



В. Хотите ли вы, таким образом, сказать, что ошибка Коллингвуда состояла в смешении двух типов проблем? Что он был прав, говоря, что историю можно написать, только имея перед собой некоторую проблему, которую нужно решить, но что он спутал проблему, которую должен решить историк, с проблемами, которые нужно было решить участникам рассматриваемой им ситуации?

О. Я бы не сказал, что он действительно спутал эти две проблемы. Сила Коллингвуда — в понимании того, что нам нужно иметь проблему и что людям, участвовавшим в ситуации, также нужно было иметь проблему. Однако мне кажется, что у Коллингвуд здесь, возможно, имело место некоторое смешение, а именно — связанное с тем, что, по его мнению, проблема Цезаря должна стать моей проблемой. При этом гораздо хуже то, что Коллингвуд полагал, будто то, что я считаю первым или вторым из подготовительных шагов построения исторического объяснения, является последним шагом. Предположим, я действительно чувствую, что понимаю, как поступил Цезарь и почему он так поступил. Коллингвуд считал, что это сделает мою теорию истинной, но он ошибался. Мне еще нужно сформулировать мою теорию, проверить ее, а затем сказать кому-то другому: «Ты пробуешь стать Цезарем. Думаешь, что сможешь стать другим Цезарем?» И я должен попытаться выяснить, не окажется ли его Цезарь не хуже, а может быть и лучше моего. Это, конечно, не означает релятивизма — это означает, что конкурирующие теории нужно сравнивать друг с другом. Недостаточно пытаться интуитивно понять Цезаря. Это только начало. Только после этого мы действительно приступаем к делу.

В. Можно предположить, что причина здесь в том, что Коллингвуд не признавал историю в ее обычном понимании очень уж важным делом, а считал ее важной лишь как средство самопознания. Для него важно было то, что ты чувствуешь, что это значит — быть Цезарем, а не то, что ты чувствуешь, что это значит — быть Цезарем.

О. Да, но я думаю, что это часть общей ошибки Коллингвуда, которая состоит в субъективизме. Это проблема исключительной важности. Чего мы все хотим — это построить объективное представление, то есть такое представление, которое способно стоять на собственных ногах и которое можно критиковать или одобрять само по себе. Вот что можно сказать об историческом объяснении. Я надеюсь, вы видите, насколько оно отличается от всех этих бесплодных споров о всеобщих законах.
2 Краткое описание этой дискуссии содержится в книге Popper К. Unended Quest. London: Routledge, 1976 и последующие издания, pp. 117-118. — Прим. перев. и ред.

3 См. Popper К. R. The Poverty of Historicism. London: Routledge and Kegan Paul, 1957 (русский перевод: Поппер К. Нищета историцизма. М., 1993, с. 140-145, 153-155, 164-169 и след.); Popper K. R. The Open Society and its Enemies, vol.2. London, Routledge, 1945 (русский перевод: Поппер К. Открытое общество и его враги, т. 2. М., 1992, с. 115 и след., 306). — Прим. ред. (334:)
Есть еще один аспект, который я хотел бы отметить. Люди часто оперируют понятием исторического периода, воспринимая его просто как еще одну фишку в игре, которую нам надо использовать. Нам же нужно объяснение того удивительного факта, что существуют такие вещи, как исторические периоды. Этот факт надо объяснить с помощью представления о том, что может иметь место нечто вроде проблемной ситуации целого периода, нечто вроде общей проблемной ситуации всех живших тогда людей.

В. Я хотел бы поставить общий вопрос. В какой мере наше знание прошлого паразитирует на нашем знании настоящего? Когда мы реконструируем некоторый период, особенно из далекого прошлого, мы во многом опираемся на экономические и социологические обобщения, основанные — в широком смысле — на современном опыте.

О. Я думаю, это очень важный вопрос. Прежде всего, совершенно ясно, что наше настоящее отчасти состоит из элементов прошлого. Кроме того, есть возможность постоянного обсуждения и критики ранее принятых решений исторических проблем. Таким образом, у историка есть опыт прошлого, возможность его обсуждения и, наконец, опыт его собственного времени. Этот последний открывает ему новые возможности относительно прошлого и позволяет пересмотреть отношение к нему. Так что каждое поколение оказывается в некотором смысле в лучшем положении с точки зрения понимания прошлого или, во всяком случае, в другой ситуации. Вместе с тем каждое поколение интересуют другие проблемы и другие аспекты проблем. Например, усиление нацистской Германии вызвало у меня интерес к тем аспектам философии Платона, которые до того меня не интересовали и которые в настоящее время меня не так уже интересуют. Так что каждое поколение в некотором смысле имеет не только право, но и обязанность переписывать историю.

В. Если мы при реконструкции истории часто пользуемся экономическими или социологическими обобщениями, то, похоже, мы оказываемся в замкнутом круге? Ведь проводя, скажем, социологическое исследование, мы вполне можем использовать что-то из наших социологических знаний о прошлом.

О. Я не вижу здесь опасности круга. Опасность круга возникла бы, если бы мы хотели что-нибудь доказать, но мы ничего не хотим доказывать: мы хотим выдвигать теории — или исторические гипотезы — и стимулировать контртеории. Если вы выдвигаете интересные исторические проблемы и интересные решения, то другие захотят посмотреть, нет ли тут других возможностей, так что вы положите начало дискуссии. Таким образом здесь нет никакой опасности круга, так как нет никакой опасности доказательства. Есть, возможно, опасность того, что каждый видит в прошлом только то, что его интересует. Однако эта опасность связана с ограничениями человеческого интереса. Он сосредоточивается на определенных вещах. Мы не претендуем на то, что можем узнать о прошлом все. История по существу избирательна. И почему ей не быть избирательной, в том смысле, что мы выбираем предметы, больше всего нас интересующие? Я действительно думаю, (335:) что мы должны совершенно открыто побуждать других работать над теми проблемами, которые их более всего интересуют.

В. Как это соотносится с вашими взглядами по вопросу о том, каким образом мы оправдываем высказывания о прошлом?

О. Я не сторонник оправдания (justification). Это как раз один из моих главных пунктов: я не думаю, что наша задача — оправдывать; наша задача — выдвигать теории, а затем очень критически относиться к нашим собственным теориям. Лучшие из наших теорий мы можем опубликовать, и тогда другие смогут критиковать их. Мы учимся именно на этой взаимной критике, на наших ошибках, на обнаружении новых возможностей. Но мы ничего не оправдываем. Это ошибка — считать, что науки — естественные (science) или исторические — существуют для оправдания. Нам хочется получить все свидетельства, какие возможно, но даже самые лучшие свидетельства не могут, как правило, оправдать наши самые интересные теории. Мы никогда не можем строить наши теории на незыблемом основании (on rock). Это, однако, не означает, что мы должны верить в любые теории и принимать их. Мы должны быть критичными, очень критичными. Ценность нашей работы будет, грубо говоря, пропорциональна количеству критичности, которое мы вложим в нашу теорию, прежде чем опубликовать ее.

В. Вы сказали, что в истории существует бесконечное число возможных интерпретаций, но некоторые из них более плодотворны, чем другие. Что именно вы хотите этим сказать?

О. Я хочу сказать, что некоторые из них наталкивают на большее число проблем и на более интересные проблемы. Некоторые интерпретации, например теистическая интерпретация истории, не наталкивают скорее всего ни на какие исторические проблемы. «Это было так, как было, потому что на то была Божья воля. Это для нас слишком глубоко — нам этого не понять.» Если вы спросите теиста, почему Бог позволил нам изготовить водородную бомбу, он не сможет дать достаточно удовлетворительного ответа. Так что такого рода интерпретации кажутся не слишком плодотворными. Они могут быть истинными, но они не плодотворны. Я думаю, что с исторической точки зрения интересны те интерпретации, которые побуждают нас ставить интересные исторические проблемы. В выборе проблемы историком может проявляться искра гения. Человек, обнаруживший проблему, которой действительно интересно заниматься, уже в этом проявил свою гениальность. Возьмем проблему Макса Вебера — возникновение капитализма. Это — действительно интересная проблема. Я не скажу, что Макс Вебер был безусловно прав или что Ричард Тони (Tawney)4 был безусловно прав, или даже что
4 Тони Ричард Генри (Tawney Richard Henry, 1880-1962) — английский экономист и общественный деятель социалистического толка, специалист по истории экономики. Считается, что он дал лейбористской партии социальную философию, никак не связанную с марксизмом. Его наиболее известные книги — «Приобретательское общество» («The Acquisitive Society») и «Религия и возникновение капитализма» («Religion and the Rise of Capitalism»); в последней, развивая идеи Макса Вебера (учеником которого он себя считал), он доказывал, что формирование капитализма Нового времени в северной Европе стимулировалось индивидуализмом и этикой усердной работы и бережливости, свойственными кальвинистскому протестантизму. — Прим. перев. и ред.

336
Вебер выбрал самую интересную проблему. Быть может, более интересной была бы проблема индустриализации, поскольку капиталистические общества (capitalisms) часто возникали и до первой промышленной революции; то, что составляет разницу между современным капитализмом и более старыми формами капитализма, например индийским, — это не накопление капитала (которое можно наблюдать во многих исторических контекстах (places)), а то, что этот капитал используется для вложений в производство машин. Другими словами, индустриализация была не просто результатом формирования капитала как такового. Вебер пришел к этой проблеме, потому что находился под большим влиянием Маркса, хотя и был в то же время одним из его критиков. Он считал марксизм совокупностью понятий, очень важной для интерпретации истории. Марксизм во многих отношениях был очень плодотворным. Я не хочу сказать, что он верен — как вам известно, я считаю, что это не так. Вместе с тем нельзя отрицать, что он поставил целый ряд вопросов, которые до того никто не задавал.



В. Значит, плодотворность интерпретации никак не связана с ее истинностью?

О. Все эти крупномасштабные интерпретации истории — марксистская, теистическая, интерпретация Джона Эктона как истории человеческой свободы — не объяснения. Это попытки построить некоторый общий взгляд на историю, осмыслить то, в чем, возможно, нет никакого смысла. Однако эти попытки осмыслить историю в целом почти что необходимы. По крайней мере, они необходимы для того, чтобы понять мир. Мы не хотим стоять лицом к лицу с хаосом. И потому пытаемся извлечь из этого хаоса порядок. Вместе с тем во всех этих попытках извлечь порядок из хаоса важно — с точки зрения историка — только одно: плодотворность интерпретаций, вопрос о том, действительно ли они наводят историка на интересные проблемы. Попытка объяснить историю в целом — не то, что я назвал бы историческим объяснением. Объяснение историка должно быть в каком-то смысле локальным — относиться к определенному месту, определенному времени и к определенным людям.

В. Могу ли я задать вам несколько вопросов о Платоне? Ответили ли вы на книгу Р. Левинсона «В защиту Платона» (R. В. Levinson. In Defence of Plato. Cambridge, 1953)?

О. Да, ответил. Мой ответ будет опубликован через несколько недель в виде «Дополнения» («Приложения») III к четвертому изданию моего «Открытого общества»5. Думаю, это отчасти моя вина — что я не подумал о том, на сколько мозолей наступлю своей книгой. Некоторые платоники всерьез восприняли это как святотатство. Однако подлинный вопрос состоит в том, ответил ли Левинсон на главные мои упреки Платону, и я попытался показать, что он не ответил. Я разделил мои упреки на несколько пунктов и могу прочитать вам их по корректуре.

5 См. Popper К. R. The Open Society and its Enemies, vol. 1. Addendum III: Reply to a Critic. 4th edition. London: Routledge, 1962 (русский перевод: Поппер К. Открытое общество и его враги, т. 1. «Дополнение» («Приложение») III. M., 1982, с. 400-424). — Прим. перев. и ред. (337:)

Я понял, что всякий раз, когда я сталкиваюсь с новой атакой на мою книгу со стороны очередного защитника Платона, лучше всего не обращать внимания на мелкие детали, а искать ответ на следующие пять главных вопросов:

(1) Как мой оппонент относится к моему утверждению, что «Государство» и «Законы» осуждают того Сократа, который представлен в «Апологии Сократа» (как сказано во втором абзаце раздела VI главы 10 «Открытого общества»)?6 Как указано в примечании 55 к главе 10 этой книги7, это утверждение на самом деле было впервые высказано Дж. Гроутом (G. Grote), а позднее повторено А. Тейлором (А. Taylor). Если оно справедливо — а я думаю, что это так, — то оно подкрепляет также и мое утверждение, о котором идет речь в пункте (2).

(2) Как он отвечает на мое утверждение, что антилиберальную и антигуманную позицию Платона нельзя объяснить тем предполагаемым фактом, что он не знал лучших идей и что для тех времен он был относительно либерален и гуманен?

(3) Как он отвечает на мое утверждение, что Платон, например, во фрагментах насчет «очистки холста» в «Государстве» или насчет «казнить или изгнать» в «Политике», побуждает своих правителей использовать беспощадное насилие «для блага государства»?8

(4) Как он отвечает на мое утверждение, что Платон предписывает для своего царя-философа — как его долг и привилегию — применение лжи



6 См. Popper K. R. The Open Society and its Enemies, vol. 1, pp. 194-195 (русский перевод: Поппер К. Открытое общество и его враги, т. 1, с. 241). — Прим. перев. и ред.

7 Ibidem, vol. I, pp. 305-306. Там же, т. 1, с. 378-379. — Прим. перев. и ред.

8 Ibidem, vol.1, p. 165-166. Там же, т. 1, с. 208-209: «Любопытно проследить тесную связь между платоновским крайним радикализмом, требованием широкомасштабных мер и его эстетизмом. Весьма характерны следующие фрагменты. Платон, говоря о философе, который общается с божественным, прежде всего замечает, что у него «возникнет необходимость... внести в частный и общественный быт людей то, что он там усматривает», и государство «никогда, ни в коем случае не будет процветать... если его не начертят художники по божественному образцу». Когда платоновского «Сократа» просят подробнее рассказать об этом наброске, он дает следующий потрясающий ответ: «Взяв, словно доску, государство и нравы людей, они сперва очистили бы их, что совсем нелегко. Но, как ты знаешь, они с самого начала отличались бы от других тем, что не пожелали бы трогать ни частных лиц, ни государства и не стали бы вводить в государстве законы, пока не получили бы его чистым или сами не сделали бы его таким».

Немного дальше Платон объяснил, что именно он имел в виду, говоря об очистке доски или холста. «Но как именно? — спрашивает Главкон. — Всех, кому в городе больше десяти лет, они отошлют в деревню, а остальных детей, оградив их от воздействия современных нравов, свойственных родителям, воспитают на свой лад, в тех законах, которые мы разобрали раньше». (Разумеется, философы не относятся к гражданам, подлежащим высылке: они остаются в городе как воспитатели, так же, как, по-видимому, те не имеющие гражданства жители города, которые должны их обслуживать.) В том же духе Платон высказывается в «Политике» о царственных правителях, правящих в соответствии с царственной наукой политиков: «Правят ли они по законам или без них, добровольно или против воли... и пусть они очищают государство, казня или изгоняя некоторых... — до тех пор, пока это делается на основе знания и справедливости и государство по мере сил превращается из худшего в лучшее, мы будем называть такое государственное устройство... единственно правильным».

Вот как должен действовать художник-политик. Вот что значит очистить доску. Он должен искоренить существующие институты и традиции. Он должен очистить, удалить, выслать, изгнать и убить. («Ликвидировать» — этот ужасный термин используют сегодня.) Вот действительно верное описание характерной для всех форм полного радикализма бескомпромиссной установки, эстетического отказа от компромисса». — Прим. перев. и ред.

338


и обмана для блага государства, особенно в связи с сохранением чистоты расы, и что он тем самым является одним из отцов-основателей расизма?

(5) Что говорится в ответ на мою цитату из «Законов», использованную в качестве эпиграфа к «Чарам Платона»9, — я имею в виду фрагмент, в котором Платон призывает нас приучить себя никогда не действовать самостоятельно, приучить себя быть неспособными к самостоятельным действиям?

Так сумел ли профессор Левинсон защитить Платона, ответив на эти вопросы? Я попытался показать, что он не ответил на мои обвинения, особенно по части цитаты из «Законов», которая его особенно взволновала. Я ответил ему, процитировав Ричарда Робинсона (R. Robinson), которого он признает компетентным платоноведом: «В частности, наиболее эффектный образчик, приводимый профессором Поппером, — ужасный пассаж из «Законов», 942, о том, что никогда не следует действовать самостоятельно, переведен правильно. (Можно было бы спорить, что Платон применял это только к воинской жизни граждан, и верно, что этот пассаж начинается как некий рецепт для военной дисциплины, но к его концу Платон совершенно ясно хочет распространить его на все формы жизни: «а безначалие должно быть изъято из жизни всех людей...» («Законы», 942d))».

В. Как вам кажется, удалось ли кому-нибудь ответить на ваши основные замечания о Гегеле или же вы все еще придерживаетесь их?

О. Я высказал кое-что новое о Гегеле в «Дополнении» («Приложении») I ко второму тому «Открытого общества»10, но я не отвечаю там специально никому из моих критиков. Чего никто в достаточной мере не понял, так это моего утверждения, что Гегель убил либерализм в Германии своей теорией о том, что нравственные стандарты — всего лишь факты, что не существует дуализма стандартов и фактов. В этом состоит мое главное обвинение ему. Быть может, это не было достаточно ясно выражено в моей книге, но мне кажется, что я вполне определенно указал на это. Никто не может отрицать, что главной целью философии Гегеля было устранение кантовского дуализма стандартов и фактов. Чего в действительности хотел Гегель — это достичь такого монистического взгляда на мир, при котором стандарты являются частью фактов, а факты — частью стандартов. Это обычно называют позитивизмом в этике — веру в то, что только действующие (positive) законы суть законы и что нет ничего, чем можно судить такие законы. Быть может, Гегель наводит на мысль о том, что нынешний закон можно судить с позиций будущего закона — это теория, развитая Марксом. Однако я думаю, что это также не годится. Нельзя обойтись без стандартов. Нам надо действовать, исходя из представления, что не все, совершающееся в мире, хорошо и что за пределами фактов есть определенные стандарты, на основе которых мы можем судить и критиковать факты. Без этой идеи либерализм обречен на упадок, потому что либерализм может существовать лишь как движение, утверждающее, что не все существующее достаточно хорошо и что мы хотим это существующее улучшить. А ведь именно это Гегель хочет устранить или

9 Ibidem, vol. I, p. 7. Там же, т. 1, с. 37. — Прим. перев. и ред.

10 Ibidem, vol. 2, p. 393-395. Там же, т. 2, с. 470-473. — Прим. перев. и ред.

339


превзойти своей философией тождества. Тождество Разума и Действительности состоит именно в том, что вне Действительности нет Разума, что Разум внутренне присущ Действительности, что он тождествен Действительности. Таким образом, философия тождества пытается разрушить дуализм стандартов и фактов, осознание которого я считаю одним из наших величайших достижений. И в разрушение этого дуализма был вовлечен либерализм в Германии. Это мое главное обвинение Гегелю. И мне не кажется, чтобы кто-либо подверг его сомнению. Именно так видел Гегель основную задачу своей жизни — преодолеть кантовский дуализм фактов и стандартов. Гегельянцы считают это его великим достижением: они не станут возражать мне по этому поводу, поскольку согласны в этом с Гегелем. Они все еще думают, что очень важно и очень хорошо утверждать имманентность Разума нашему миру. Гегель же на самом деле взял теорию теодицеи и онтологическое доказательство бытия Бога и применил две эти идеи к действительности, породив некоторого рода онтологическое доказательство существования мира и его благости — внутренне присущей ему благости. Я не говорю, что мир плох, но я говорю, что если мы откажемся воздвигать для себя стандарты за пределами действия законов мира, мы окажемся на пути к тоталитарному подчинению силе. Самый важный факт в мире общества и политики — это то, что сила не всегда права. Есть даже предположение, что сила никогда не бывает права. А этот взгляд есть полная противоположность гегельянству. По существу гегельянское тождество Разума и Действительности означает тождество силы и права. Либералы не могут жить с такой философией тождества. Она ведет к обожествлению силы, как это имело место в Германии при жизни Гегеля, и она во многом несет ответственность за то, что случилось в Германии позже.


Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   26




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет